Парабола (литература)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Пара́бола (от др.-греч. παραβολή «сравнение, сопоставление, подобие, приближение»):

  • Небольшой рассказ иносказательного характера, имеющий поучительный смысл и особую форму повествования, которое движется как бы по кривой (параболе): начатый с отвлечённых предметов, рассказ постепенно приближается к главной теме, а затем вновь возвращается к началу, например, Притча о блудном сыне в Новом Завете.




Понятие параболы в русскоязычном литературоведении

Парабола — неоднозначный для русского литературоведения термин, поскольку является переводным и часто заменяется термином «притча». Но есть и принципиальные различия, понять которые можно, рассмотрев несколько важнейших источников и проанализировав их различия.

Парабола — термин, обозначающий близкую притче жанровую разновидность в драме и прозе XX века. С точки зрения внутренней структуры парабола — иносказательный образ, тя­готеющий к символу, многозначному иносказанию (в отличие от однозначности аллегории и однона­правленного второго плана притчи); иногда параболу называют «символической притчей». Однако, приближа­ясь к символическому, иносказательному, план параболы не подав­ляет предметного, ситуативного, а остается изоморф­ным ему, взаимосоотнесенным с ним. Незавершенная многоплановость, содержательная ём­кость параболы привлекают писателей разных стран: Кафка, Франц («Процесс»), Гессе, Герман («Игра в бисер»), Сартр, Жан-Поль («Дьявол и Господь Бог»), Эрнест Хемингуэй («Старик и море»), Габриэль Гарсия Маркес («Сто лет оди­ночества»), Абэ КобоЖенщина в песках»). Бли­зость к жанру параболы отмечалась советскими критиками в произведениях В. В. Быкова, Ч. Айтматова. Содержательно-струк­турные признаки параболы обнаруживаются и в других видах искусства: фильм «Седьмая печать» И. Бергмана, кар­тина «Герника» П. Пикассо. Это позволяет отнести параболу к некоторым общим принципам художественной образности (наряду с аллегорией, символом, гротеском)[2]

В статье[2] можно выделить очень важный момент. Автор говорит, что, в отличие от притчи, парабола не подавляет предметной, ситуативной основы произведения. Если в евангельской, например, притче главное — это иносказательный план, объяснение простой по сути фабулы с точки зрения христианской морали, то в параболе оба плана равноважны. Это во многом и определяет характер жанра параболы в XX веке.

Таким образом, мы видим несколько главных характеристик, которые обнаруживает парабола:

  • 1. Иносказательность.
  • 2. Тяготение второго плана к многозначности символа (в противовес однозначности аллегории).
  • 3. Соотнесенность с жанром притчи.

В русском языке существует дополнительный термин «притча», который в литературоведении употребляют с целью охарактеризовать вполне определенный жанровый тип. Следуя логике определения притчи в словаре литертуроведческих терминов[3] , мы видим, что к XX веку понятие притчи от аллегорической трактовки распространяется на более сложный, многоплановый тип сравнения, подтекста. Основой его является парабола, тяготеющая к символу.

Что касается разницы употребления слов «притча» и «парабола», это скорее вопрос не столько семантики, сколько этимологии. В европейские языки слово «парабола» (parable, parabel, parabola и т. д.) практически без изменений перекочевало из греческого языка.

Таким образом, мы видим, что, скорее всего, форма «парабола» стала употребляться только в петровское (конец XVII—XVIII век) время, когда западноевропейская культура стала активно вторгаться во все сферы русской культуры, в том числе и в язык. А «притча», как обозначение рассказа, истории, случая, слово исконное для русского и ряда других славянских языков. Употребление обоих терминов кажется корректным для современного литературоведения, поскольку не противоречит традиции.

Парабола в западноевропейском литературоведении

Ознакомиться с западноевропейской трактовкой этого термина можно воспользовавшись любым европейским академическим литературоведческим словарем. Например, достаточно обширную статью можно найти в «Reallexikon der deutschen Literaturwissenshaft»[4].

В ней также выделяются несколько основных значений этого слова:

1. Как риторико-стилистическая фигура речи, некое наглядное доказательство. В этом значении слово редко употребляется где-либо, кроме богословия.

2. Как библейское «Gleichnis» — сравнение. Это слово стало более употребительным со времени Лютеровского перевода Библии на немецкий, но обозначает все тот же жанр коротких рассказов, призванных наглядно продемонстрировать Волю Господа или донести Его Слово. Заметим, что в отечественной науке это относится к непосредственным характеристикам жанра библейской притчи.

3. Именно литературная форма короткого дидактического повествования, выражающая некую мудрость. Также здесь подчеркивается спорность вопроса об отделении параболы от других жанров со схожими функциями.

4. Часть текста, рассказ, смысл которого не кроется в простом дословном восприятии, а в раскрытии через сравнение, иносказание, неких исторических или идейных смыслов, подтекстов.

Также интересующимся этим вопросом имеет смысл ознакомиться со статьями в ряде авторитетных англоязычных литературоведческих словарей, таких как «Словарь мировых литературных терминов»[5], «Словарь литературных терминов» Гарри Шоу[6], А. Ф. Скотт «Современные литературные термины»[7], «Краткий оксфордских словарь литературных терминов» Криса Балдика[8], «Словарь литературных и тематических терминов» Эдварда Квина[9].

Все эти определения отражают уже обозначенные выше грани этого понятия. Опять же, почти везде мы видим соотнесение с аллегорией и басней, что ещё раз говорит об общем источнике понятия. Во всех словарных статьях основные примеры параболы — евангельские.

История использования термина

Исследователи одним из первых источников называют Аристотеля. Стоики говорят о параболе в учении о тропах. В латинских риториках существует синонимичное по значению слово similitudo или collatio. Вплоть до поздней античности эти термины используются вместе с греческим вариантом[10].

В Ветхом завете и его толкованиях появляется синонимичное еврейское слово «машáль» (מָשָׁל). В раввинистической литературе термином «машаль» обозначались такие жанры, как притча и басня.[11]

На этих ранних этапах функционирования слово «парабола» может выступать в значении аллегории, у различных авторов — сливаться с терминами «имаго», «икон», «фигура», то есть пока не имеет четкого определения и большого веса. При переводе Ветхого Завета на греческий, сделанном в Александрии в III—II веках до Р.Х слово «парабола» с успехом заменило еврейское «машаль», при этом еврейско-эллинское, дохристианское значение этого слова охватывает и разного рода сравнения, и басни, и собственно параболы, и аллегории, и даже пословицы, загадки, эпиграммы и т. п.

Заметим, что именно этот перевод стал использоваться христианской Церковью с самого начала её существования как один из основных текстов ветхозаветного Священного Писания. Именно к нему прибегали в своих богословских сочинениях отцы и учители Церкви. Именно с него был сделан перевод текста Ветхого Завета на славянский язык, что на тысячу лет связало с ним судьбу Славянской Библии, приобретя, таким образом, кроме богословского, ещё и литургическое значение для Русской Церкви.

В Лютеровском переводе Библии мы видим термин «Gleichnis», которым обозначаются евангельские притчи. В поэзии барокко параболические по сути жанры также не выступают под термином «парабола», а возводятся именно к «Gleichnis». Только просветители и романтики (Гете, Лессинг, Гердер, Шлегель и др.) обращаются к параболе как к самостоятельному литературному жанру. В связи с модой на восток, наивную поэзию экзотических стран, парабола в поэзии связывается с раскрытием как религиозной, так и профанной мудрости (например, Гёте — «Книга парабол» в «Западно-восточном диване», 1819), и обретает определенную популярность. Появляется ряд переводов и подражаний более ранним образцам. Шлегель же видит в параболе одну из лучших форм раскрытия философских идей. И лишь в XX веке слово «парабола» актуализируется, по больше части, благодаря творчеству Франца Кафки и Бертольта Брехта, и уже накрепко связывается с произведениями не только малой, но и крупной формы — романа и драмы[12].

Парабола в XX—XXI веке

Именно в XX веке появляются такие термины как роман-притча, роман-парабола[13]. Черты параболического повествования в той или иной мере присущи многим сколь-нибудь значительным произведениям мировой литературы. Наличие символа, некоего второго плана, определяющего смысл и задачи книги, присваивает ей черты параболы.

В зарубежной литературе XX века авторами, критиками и искусствоведами к произведениям такого характера принято относить, например, роман-притчу Т. Уайлдера «Мост короля Людовика Святого» (1927), философские аллегорические романы и повести-притчи П. Лагерквиста, например, «Палач» (1933), У. Голдинга «Повелитель мух» (1954) и др., И. Кальвино «Раздвоенный виконт» (1952), «Барон на дереве» (1957) и др., «Старик и море» Э. Хемингуэя (1952) — реалистическую повесть с «притчевым» подтекстом, романы «Притча» У. Фолкнера (1954), «Homo Faber» (1957), «Назову себя Гантенбайн» (1964) Макса Фриша, многие пьесы Б. Брехта, в частности «Добрый человек из Сычуани» и «Карьера Артуро Уи»[14], различные утопии и антиутопии, например, «1984» (1949) и «Скотный двор» (1945) Дж. Оруэлла, «Ценой потери» (1961) Г. Грина. Также можно вспомнить и философский роман Станислава Лема «Солярис» (1961), «Кентавра» Дж. Апдайка, антифашистский, с христианскими аллюзиями роман Ф. Шанты «Пятая печать», "средневековые" повести Е. Анджеевского "Тьма покрывает землю" и "Врата рая" и т. д.

В русскоязычной литературе притчеобразной поэтикой, ориентированной на изначальные, архетипические образы природы и человека, обладает, например, проза А. Платонова («Котлован», «Река Потудань», 1937). Возродилась эта тенденция только в 1970 годы в повестях В. Быкова и Ч. Айтматова. Продолжать этот ряд можно бесконечно. Но даже этот небольшой список показывает, насколько важны в литературе XX века иносказательные, обобщенные формы и «вечные», универсальные темы и образы.

Напишите отзыв о статье "Парабола (литература)"

Примечания

  1. [www.gramma.ru/LIT/?id=3.0&page=1&wrd=%CF%C0%D0%C0%C1%CE%CB%C0&bukv=%CF Словарь литературоведческих терминов под. ред. С. П. Белокуровой. M., 2005]
  2. 1 2 Приходько Т. Ф. Парабола // Литературный энциклопедический словарь. — М., 1987. — С. 267
  3. [www.gramma.ru/LIT/?id=3.0&page=3&wrd=%CF%D0%C8%D2%D7%C0&bukv=%CF Словарь литературоведческих терминов под. ред. С. П. Белокуровой. M., 2005]
  4. Reallexikon der deutschen Literaturwissenshaft, Berlin, New York, 2003б B.III. S.11-15.
  5. Dictionary of World Literary Terms. London, 1970 — P.230.
  6. Show H. Dictionary of Literary Terms. New York, S.Lous, San Francisko, 1972 .P. 257
  7. Scott A. F. Current Literary Terms. London, 1980. P.209.
  8. Baldick C. The concise Oxford Dictionary of Literary Terms. New York, 1990. P. 159.
  9. Quinn E. A dictionary of Literary and thematic Terms. New York, 1999 . P.237.
  10. Werner Heldmann. Die Parabel. Geschichte und Formen // Die deutsche Parabel. — Darmstadt, 1986. — S.85—117.
  11. Stern D. Parables in Midrash. Cambridge, 1991. P.9.
  12. Агранович С. З., Саморукова И. В. Гармония-цель-гармония: Художественное сознание в зеркале притчи. М., 1997. — С. 42
  13. См., например: Мищенко В. Г. Страшные притчи Стивена Кинга // Кинг С. Воспламеняющая взглядом. Минск, 1992. С. 351; Чамеев А. Уильям Голдинг — сочинитель притч // Голдинг У. Бог-скорпион. СПб., 2001. С. 5—29.
  14. Фрадкин И. М. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht0_1.txt Творческий путь Брехта-драматурга] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах.. — М.: Искусство, 1963. — Т. 1.

Литература

1. Die deutsche Parabel. — Darmstadt, 1986.

2. Elm T., Hiebel H.H. Die Parabel. Frankfurt a.M., 1986.

3. Martuszewska A. Parabola czy parabolicznosc? Problematyka sposobu istnienienia niektorych gatunkow w prozie XX w // Zagadnienia rodzajow lit. — Wroclaw. 1997. T. 40, z. 1/2. — S. 85-99

4. Müller К.-D. Das Ei des Kolumbus? Parabel und Modell als Dramenformen bei Brecht — Dürrenmatt- Frisch — Walser // Die Parabel. / Elm T., Hiebel H.H. — Frankfurt a.M., 1986. — S. 315—345.

5. Stern D. Parables in Midrash. — Cambridge, 1991. — 231 p.

6. Воробьева Е. Заметки о малых прозаических жанрах. Парабола как явление постлитературы. — 1999. — № 38. — С. 289—300.

7. Лапшин В. А. Пьесы-притчи Б. Брехта // Вестник Московского университета. Сер. Филология. — 1973. -№ 4 — С. 35-45.

8. Литературная энциклопедия терминов и понятий. — М., 2003.- 1596 c.

9. Литературный энциклопедический словарь. — М., 1987. — 752 с.

10. Левина Е.Притча в искусстве XX века: Музыкальный и драматический театр, литература // Искусство XX века. Н.Новгород, 1997. Т. 2

11. Мальцев Л. А. Жанр рассказа-параболы и метафизическая символика в творчестве Густава Херлинга-Грудзиньского // Studia polonica : Филол. альм. — Калининград, 2001. — С. 59-77.

12. [www.gramma.ru/LIT/?id=3.0&page=1&wrd=%CF%C0%D0%C0%C1%CE%CB%C0&bukv=%CF Словарь литературоведческих терминов под. ред. С. П. Белокуровой. M., 2005]

13. Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. — М., 2003. — 864 с.

Ссылки

  • [feb-web.ru/feb/kps/kps-abc/kps/kps-1932.htm?cmd=2&istext=1 Поэтический словарь А. П. Квятковского] на ФЭБ
  • [feb-web.ru/feb/kle/Kle-abc/Ke9/ke9-5971.htm Парабола] в Краткой литературной энциклопедии

Отрывок, характеризующий Парабола (литература)

Первое время своего пребыванья в Петербурге, князь Андрей почувствовал весь свой склад мыслей, выработавшийся в его уединенной жизни, совершенно затемненным теми мелкими заботами, которые охватили его в Петербурге.
С вечера, возвращаясь домой, он в памятной книжке записывал 4 или 5 необходимых визитов или rendez vous [свиданий] в назначенные часы. Механизм жизни, распоряжение дня такое, чтобы везде поспеть во время, отнимали большую долю самой энергии жизни. Он ничего не делал, ни о чем даже не думал и не успевал думать, а только говорил и с успехом говорил то, что он успел прежде обдумать в деревне.
Он иногда замечал с неудовольствием, что ему случалось в один и тот же день, в разных обществах, повторять одно и то же. Но он был так занят целые дни, что не успевал подумать о том, что он ничего не думал.
Сперанский, как в первое свидание с ним у Кочубея, так и потом в середу дома, где Сперанский с глазу на глаз, приняв Болконского, долго и доверчиво говорил с ним, сделал сильное впечатление на князя Андрея.
Князь Андрей такое огромное количество людей считал презренными и ничтожными существами, так ему хотелось найти в другом живой идеал того совершенства, к которому он стремился, что он легко поверил, что в Сперанском он нашел этот идеал вполне разумного и добродетельного человека. Ежели бы Сперанский был из того же общества, из которого был князь Андрей, того же воспитания и нравственных привычек, то Болконский скоро бы нашел его слабые, человеческие, не геройские стороны, но теперь этот странный для него логический склад ума тем более внушал ему уважения, что он не вполне понимал его. Кроме того, Сперанский, потому ли что он оценил способности князя Андрея, или потому что нашел нужным приобресть его себе, Сперанский кокетничал перед князем Андреем своим беспристрастным, спокойным разумом и льстил князю Андрею той тонкой лестью, соединенной с самонадеянностью, которая состоит в молчаливом признавании своего собеседника с собою вместе единственным человеком, способным понимать всю глупость всех остальных, и разумность и глубину своих мыслей.
Во время длинного их разговора в середу вечером, Сперанский не раз говорил: «У нас смотрят на всё, что выходит из общего уровня закоренелой привычки…» или с улыбкой: «Но мы хотим, чтоб и волки были сыты и овцы целы…» или: «Они этого не могут понять…» и всё с таким выраженьем, которое говорило: «Мы: вы да я, мы понимаем, что они и кто мы ».
Этот первый, длинный разговор с Сперанским только усилил в князе Андрее то чувство, с которым он в первый раз увидал Сперанского. Он видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский в глазах князя Андрея был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий действительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. Всё представлялось так просто, ясно в изложении Сперанского, что князь Андрей невольно соглашался с ним во всем. Ежели он возражал и спорил, то только потому, что хотел нарочно быть самостоятельным и не совсем подчиняться мнениям Сперанского. Всё было так, всё было хорошо, но одно смущало князя Андрея: это был холодный, зеркальный, не пропускающий к себе в душу взгляд Сперанского, и его белая, нежная рука, на которую невольно смотрел князь Андрей, как смотрят обыкновенно на руки людей, имеющих власть. Зеркальный взгляд и нежная рука эта почему то раздражали князя Андрея. Неприятно поражало князя Андрея еще слишком большое презрение к людям, которое он замечал в Сперанском, и разнообразность приемов в доказательствах, которые он приводил в подтверждение своих мнений. Он употреблял все возможные орудия мысли, исключая сравнения, и слишком смело, как казалось князю Андрею, переходил от одного к другому. То он становился на почву практического деятеля и осуждал мечтателей, то на почву сатирика и иронически подсмеивался над противниками, то становился строго логичным, то вдруг поднимался в область метафизики. (Это последнее орудие доказательств он особенно часто употреблял.) Он переносил вопрос на метафизические высоты, переходил в определения пространства, времени, мысли и, вынося оттуда опровержения, опять спускался на почву спора.
Вообще главная черта ума Сперанского, поразившая князя Андрея, была несомненная, непоколебимая вера в силу и законность ума. Видно было, что никогда Сперанскому не могла притти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя всё таки выразить всего того, что думаешь, и никогда не приходило сомнение в том, что не вздор ли всё то, что я думаю и всё то, во что я верю? И этот то особенный склад ума Сперанского более всего привлекал к себе князя Андрея.
Первое время своего знакомства с Сперанским князь Андрей питал к нему страстное чувство восхищения, похожее на то, которое он когда то испытывал к Бонапарте. То обстоятельство, что Сперанский был сын священника, которого можно было глупым людям, как это и делали многие, пошло презирать в качестве кутейника и поповича, заставляло князя Андрея особенно бережно обходиться с своим чувством к Сперанскому, и бессознательно усиливать его в самом себе.
В тот первый вечер, который Болконский провел у него, разговорившись о комиссии составления законов, Сперанский с иронией рассказывал князю Андрею о том, что комиссия законов существует 150 лет, стоит миллионы и ничего не сделала, что Розенкампф наклеил ярлычки на все статьи сравнительного законодательства. – И вот и всё, за что государство заплатило миллионы! – сказал он.
– Мы хотим дать новую судебную власть Сенату, а у нас нет законов. Поэтому то таким людям, как вы, князь, грех не служить теперь.
Князь Андрей сказал, что для этого нужно юридическое образование, которого он не имеет.
– Да его никто не имеет, так что же вы хотите? Это circulus viciosus, [заколдованный круг,] из которого надо выйти усилием.

Через неделю князь Андрей был членом комиссии составления воинского устава, и, чего он никак не ожидал, начальником отделения комиссии составления вагонов. По просьбе Сперанского он взял первую часть составляемого гражданского уложения и, с помощью Code Napoleon и Justiniani, [Кодекса Наполеона и Юстиниана,] работал над составлением отдела: Права лиц.


Года два тому назад, в 1808 году, вернувшись в Петербург из своей поездки по имениям, Пьер невольно стал во главе петербургского масонства. Он устроивал столовые и надгробные ложи, вербовал новых членов, заботился о соединении различных лож и о приобретении подлинных актов. Он давал свои деньги на устройство храмин и пополнял, на сколько мог, сборы милостыни, на которые большинство членов были скупы и неаккуратны. Он почти один на свои средства поддерживал дом бедных, устроенный орденом в Петербурге. Жизнь его между тем шла по прежнему, с теми же увлечениями и распущенностью. Он любил хорошо пообедать и выпить, и, хотя и считал это безнравственным и унизительным, не мог воздержаться от увеселений холостых обществ, в которых он участвовал.
В чаду своих занятий и увлечений Пьер однако, по прошествии года, начал чувствовать, как та почва масонства, на которой он стоял, тем более уходила из под его ног, чем тверже он старался стать на ней. Вместе с тем он чувствовал, что чем глубже уходила под его ногами почва, на которой он стоял, тем невольнее он был связан с ней. Когда он приступил к масонству, он испытывал чувство человека, доверчиво становящего ногу на ровную поверхность болота. Поставив ногу, он провалился. Чтобы вполне увериться в твердости почвы, на которой он стоял, он поставил другую ногу и провалился еще больше, завяз и уже невольно ходил по колено в болоте.
Иосифа Алексеевича не было в Петербурге. (Он в последнее время отстранился от дел петербургских лож и безвыездно жил в Москве.) Все братья, члены лож, были Пьеру знакомые в жизни люди и ему трудно было видеть в них только братьев по каменьщичеству, а не князя Б., не Ивана Васильевича Д., которых он знал в жизни большею частию как слабых и ничтожных людей. Из под масонских фартуков и знаков он видел на них мундиры и кресты, которых они добивались в жизни. Часто, собирая милостыню и сочтя 20–30 рублей, записанных на приход, и большею частию в долг с десяти членов, из которых половина были так же богаты, как и он, Пьер вспоминал масонскую клятву о том, что каждый брат обещает отдать всё свое имущество для ближнего; и в душе его поднимались сомнения, на которых он старался не останавливаться.
Всех братьев, которых он знал, он подразделял на четыре разряда. К первому разряду он причислял братьев, не принимающих деятельного участия ни в делах лож, ни в делах человеческих, но занятых исключительно таинствами науки ордена, занятых вопросами о тройственном наименовании Бога, или о трех началах вещей, сере, меркурии и соли, или о значении квадрата и всех фигур храма Соломонова. Пьер уважал этот разряд братьев масонов, к которому принадлежали преимущественно старые братья, и сам Иосиф Алексеевич, по мнению Пьера, но не разделял их интересов. Сердце его не лежало к мистической стороне масонства.
Ко второму разряду Пьер причислял себя и себе подобных братьев, ищущих, колеблющихся, не нашедших еще в масонстве прямого и понятного пути, но надеющихся найти его.
К третьему разряду он причислял братьев (их было самое большое число), не видящих в масонстве ничего, кроме внешней формы и обрядности и дорожащих строгим исполнением этой внешней формы, не заботясь о ее содержании и значении. Таковы были Виларский и даже великий мастер главной ложи.
К четвертому разряду, наконец, причислялось тоже большое количество братьев, в особенности в последнее время вступивших в братство. Это были люди, по наблюдениям Пьера, ни во что не верующие, ничего не желающие, и поступавшие в масонство только для сближения с молодыми богатыми и сильными по связям и знатности братьями, которых весьма много было в ложе.
Пьер начинал чувствовать себя неудовлетворенным своей деятельностью. Масонство, по крайней мере то масонство, которое он знал здесь, казалось ему иногда, основано было на одной внешности. Он и не думал сомневаться в самом масонстве, но подозревал, что русское масонство пошло по ложному пути и отклонилось от своего источника. И потому в конце года Пьер поехал за границу для посвящения себя в высшие тайны ордена.

Летом еще в 1809 году, Пьер вернулся в Петербург. По переписке наших масонов с заграничными было известно, что Безухий успел за границей получить доверие многих высокопоставленных лиц, проник многие тайны, был возведен в высшую степень и везет с собою многое для общего блага каменьщического дела в России. Петербургские масоны все приехали к нему, заискивая в нем, и всем показалось, что он что то скрывает и готовит.
Назначено было торжественное заседание ложи 2 го градуса, в которой Пьер обещал сообщить то, что он имеет передать петербургским братьям от высших руководителей ордена. Заседание было полно. После обыкновенных обрядов Пьер встал и начал свою речь.
– Любезные братья, – начал он, краснея и запинаясь и держа в руке написанную речь. – Недостаточно блюсти в тиши ложи наши таинства – нужно действовать… действовать. Мы находимся в усыплении, а нам нужно действовать. – Пьер взял свою тетрадь и начал читать.
«Для распространения чистой истины и доставления торжества добродетели, читал он, должны мы очистить людей от предрассудков, распространить правила, сообразные с духом времени, принять на себя воспитание юношества, соединиться неразрывными узами с умнейшими людьми, смело и вместе благоразумно преодолевать суеверие, неверие и глупость, образовать из преданных нам людей, связанных между собою единством цели и имеющих власть и силу.
«Для достижения сей цели должно доставить добродетели перевес над пороком, должно стараться, чтобы честный человек обретал еще в сем мире вечную награду за свои добродетели. Но в сих великих намерениях препятствуют нам весьма много – нынешние политические учреждения. Что же делать при таковом положении вещей? Благоприятствовать ли революциям, всё ниспровергнуть, изгнать силу силой?… Нет, мы весьма далеки от того. Всякая насильственная реформа достойна порицания, потому что ни мало не исправит зла, пока люди остаются таковы, каковы они есть, и потому что мудрость не имеет нужды в насилии.
«Весь план ордена должен быть основан на том, чтоб образовать людей твердых, добродетельных и связанных единством убеждения, убеждения, состоящего в том, чтобы везде и всеми силами преследовать порок и глупость и покровительствовать таланты и добродетель: извлекать из праха людей достойных, присоединяя их к нашему братству. Тогда только орден наш будет иметь власть – нечувствительно вязать руки покровителям беспорядка и управлять ими так, чтоб они того не примечали. Одним словом, надобно учредить всеобщий владычествующий образ правления, который распространялся бы над целым светом, не разрушая гражданских уз, и при коем все прочие правления могли бы продолжаться обыкновенным своим порядком и делать всё, кроме того только, что препятствует великой цели нашего ордена, то есть доставлению добродетели торжества над пороком. Сию цель предполагало само христианство. Оно учило людей быть мудрыми и добрыми, и для собственной своей выгоды следовать примеру и наставлениям лучших и мудрейших человеков.