Пастернак, Зинаида Николаевна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Зинаида Николаевна Пастернак
Имя при рождении:

Зинаида Николаевна Еремеева

Дата рождения:

1897(1897)

Место рождения:

Санкт-Петербург

Дата смерти:

23 июня 1966(1966-06-23)

Место смерти:

Москва

Супруг:

Генрих Нейгауз
Борис Пастернак

Зинаи́да Никола́евна Пастерна́к, в девичестве Ереме́ева, в первом браке — Нейга́уз (1897, Санкт-Петербург — 23 июня 1966, Москва) — первая жена пианиста Генриха Нейгауза, вторая жена поэта Бориса Пастернака, мать музыканта Станислава Нейгауза. Автор книги «Воспоминания», адресат ряда стихотворений Пастернака, включённых в сборник «Второе рождение» (1932).





Детство и юность

Зинаида Николаевна родилась в Петербурге в семье генерала русской армии Еремеева[1]. Её отец, который был на 25 лет старше жены-итальянки, скончался в 1904 году. После смерти генерала его вдове и детям была выделена пенсия в сумме 150 золотых рублей; кроме того, Зинаида и её старшие сестры получили возможность бесплатно учиться в институте принца Ольденбургского[2]. В годы Первой мировой войны в аудиториях учебного заведения стали размещать раненых. Зинаида ночами работала в госпитале сестрой милосердия, а днём брала уроки музыки. После окончания института с серебряной медалью она поступила в консерваторию на средний курс[3]. Летом 1917 года Еремеевы переехали из Петрограда к родственникам в Елисаветград. В один из дней молодая пианистка увидела афишу, извещавшую о концерте профессора Тифлисской консерватории Генриха Нейгауза; в программу были включены произведения Шумана, Шопена, Баха. Как вспоминала позже Зинаида Николаевна, после первых аккордов она поняла, что на сцене находится пианист, «не уступающий, а во многих отношениях и превышающий всё слышанное ранее». На следующий день она пришла к музыканту домой и попросила взять её в ученицы; после прослушивания этюдов Шопена Нейгауз, отметивший, что постановка рук гостьи нуждается в коррекции, дал согласие[4]. Через два года, получив приглашение на работу в Киевской консерватории, Генрих Густавович предложил своей ученице отправиться вместе с ним. Там, «в болезнях, лишениях и голоде», началась их совместная жизнь[5].

Первое замужество. Генрих Нейгауз

В 1919—1920 годах, несмотря на проблемы с продуктами и отоплением, Нейгауз продолжал давать концерты; его молодая жена также принимала в них участие. В особо холодные дни пианист играл в шубе и перчатках; зрители в зале сидели в верхней одежде. Зинаида Николаевна рассказывала, что на деньги, полученные после выступлений, им удавалось купить «два пучка укропа»: «Мы голодали, спускали вещи»[6]. В 1922 году, когда Нейгауз стал преподавателем Московской консерватории, семья переехала в столицу СССР и получила комнату в доме № 28 (строение 1) на Поварской улице[5], где в советские годы селили музыкантов — там жили композитор Михаил Ипполитов-Иванов и ученик Густава Нейгауза Феликс Блуменфельд[7].

В 1925 году Зинаида Николаевна родила сына Адриана, которого близкие звали Адиком. Через два года на свет появился мальчик, названный Станиславом[5]. Жить в комнате, где росли двое детей, стояли два рояля и постоянно находились ученики Нейгауза, было тяжело, поэтому большим событием в жизни семьи стал переезд в 1928 году в отдельную трёхкомнатную квартиру, находившуюся в Трубниковском переулке. Именно туда одна из подруг Зинаиды Николаевны — жена литературоведа Валентина Асмуса Ирина Сергеевна — принесла однажды сборник стихов Бориса Пастернака «Поверх барьеров». Имя автора ничего не говорило хозяйке дома, и на предложение познакомиться с поэтом она долго отвечала отказом. Тем не менее встреча Пастернака и Нейгаузов состоялась — о зарождающейся дружбе Борис Леонидович сообщал в письме родителям как о «единственной отраде»: «У нас, нескольких его [Нейгауза] друзей, вошло в обычай после концерта остаток ночи проводить друг у друга… Последний раз он играл с Кёнеманом»[8]. В свою очередь, Зинаида Николаевна признавалась в книге воспоминаний, что поначалу достаточно прохладно относилась к стихам, читаемым в её присутствии Пастернаком: «Я была покорена им как человеком, но как поэт он был мне мало доступен»[9].

Летом 1930 года несколько семей, включая Пастернаков и Нейгаузов, решили провести время на даче под Киевом. Все хлопоты по поиску домов взяла на себя Зинаида Николаевна — благодаря её энергии в Ирпень из Москвы был даже доставлен рояль Генриха Густавовича[10]. Пастернак воспринял смену обстановки с воодушевлением — в письме своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг он рассказывал, что попал в мир изолированный, но «здоровый и полный»: «Мне давно, давно уже не работалось так, как там, в Ирпене»[11]. Застав однажды Зинаиду Николаевну на веранде во время уборки, поэт признался, что его отец — художник Леонид Пастернак — «был бы восхищён» её внешностью[12]. В этот период главными мотивами его стихотворений были музыка и ярость природы — они, в частности, присутствовали в его произведении «Вторая баллада», посвящённом Зинаиде Николаевне: «Ревёт фагот, трубит набат, / На даче спят под шум без плоти. / Под ровный шум на ровной ноте, / Под ветра яростный надсад»[13]. Развод Зинаиды Николаевны с Генрихом Густавовичем, а Пастернака — с первой женой Евгенией Владимировной был тяжёлым. В течение двух следующих лет Нейгаузы то расставались, то восстанавливали семейные отношения; пианист, пытаясь вернуть жену, отменял гастроли[14]. Зинаида Николаевна, пытаясь разобраться в своих чувствах, сначала уехала с сыном Адиком в Киев[15], затем вместе с Борисом Леонидовичем — в Грузию, к друзьям поэта[16]. В одном из писем, адресованных Ольге Фрейденберг, Пастернак сообщал: «Между прочим, я травился в те месяцы и спасла меня Зина. Ах, страшная была зима»[17]. Попытка самоубийства, предпринятая поэтом в феврале 1932 года, была связана с решением Зинаиды Николаевны вернуться к мужу. Как вспоминал Борис Леонидович, поняв, что жизнь после её ухода утратила смысл, он явился в дом к Нейгаузам и выпил стоящий на полочке флакон йода: «Меня спасло то, что она [Зинаида Николаевна] на войне была сестрой милосердия. Первую помощь подала она, потом побежала за доктором» [18]. Окончательная точка была поставлена в том же 1932 году в загсе, где Зинаида Николаевна официально стала женой Бориса Пастернака[19].

Второе замужество. Борис Пастернак

В 1930-х годах Пастернак много ездил по стране. В одну из командировок, организованную по приглашению Свердловского обкома партии, он взял с собой Зинаиду Николаевну и её детей: Борису Леонидовичу хотелось показать жене пейзажи Урала. Согласно плану, составленному принимающей стороной, Пастернак должен был написать произведение, рассказывающее об индустриализации или создании колхозов. Несмотря на то, что условия проживания семьи в Свердловской области были приемлемыми (их поселили в четырёхкомнатном доме на озере Шарташ, а кормили в обкомовской столовой, где в меню значились «горячие пирожные и чёрная икра»), поэт настоял на досрочном возвращении в Москву: «Он перестал есть, начал кричать на жену, негодуя, что его послали за восторженными очерками, а на деле кругом нищета и унижение, которые старательно прячут от гостей». По прибытии в столицу Борис Леонидович пришёл в Федерацию объединений советских писателей и попросил больше не направлять его в такие творческие командировки[20].

Поначалу семья жила в квартире Пастернака на Волхонке. В середине 1930-х годов началось строительство кооператива «Советский писатель» в Лаврушинском переулке и одновременно — выделение участков для дач литераторов в Переделкине. Всеми бытовыми и хозяйственными вопросами занималась Зинаида Николаевна, которая и в первом, и во втором браке видела своё предназначение в умении создать для творцов «такой дом, в котором они могли бы работать»[21]. Благодаря её усилиям небольшая двухкомнатная квартира на восьмом этаже превратилась в двухэтажное четырёхкомнатное жилье — для этого жена Пастернака не только организовала перепланировку, но и добилась соответствующих разрешений в Моссовете[22]. Энергия и деловая хватка Зинаиды Николаевны не всегда вызывали симпатию у людей из окружения Пастернака. Так, Анна Ахматова, бывавшая в их доме, весьма резко отзывалась о Зинаиде Николаевне, называла её «воплощённым антиискусством» и обвиняла в том, что «сойдясь с ней, Борис перестал писать стихи»[23]. В то же время художник Роберт Фальк в своих воспоминаниях рассказывал о ней как о яркой и пластичной женщине: «Я хорошо помню, как на одном из концертов Нейгауза, когда Борис Леонидович уже ухаживал за Зинаидой Николаевной, я увидел их в комнате перед артистической в Консерватории… Я никогда не забуду этого поворота головы, её профиля. Так она была прекрасна»[24]. Сам Пастернак в одном из адресованных ей писем признавался:

Страсть к тебе есть огромное, заплаканное, безмолвно ставящее людей на колени званье, и любить значит любить тебя, любить же тебя значит существовать в посланничестве, в посланничестве ночи леса и соловьиного свиста. Милая жизнь моя, ты — моя жизнь впервые непререкаемая, как до сих пор — в одиночестве[25].

В 1938 году Зинаида Николаевна родила третьего сына, названного в честь отца Пастернака Леонидом. По словам литературоведа Анны Сергеевой-Клятис, это было «последнее радостное событие в семье Пастернаков, вскоре вместе со всей страной погрузившейся в пучину войны с сопутствующими ей бедствиями»[23].

Военные годы. Эвакуация

Летом 1941 года Литературный фонд организовал отъезд жён и детей писателей в эвакуацию. Перемещение в глубь страны стало для семьи драмой, потому что шестнадцатилетний Адриан Нейгауз находился в это время в санатории на послеоперационной реабилитации. Пастернак, остававшийся в Москве, пообещал заботиться об Адриане и при первой возможности организовать его отъезд. Покидая Москву с младшими детьми, Зинаида Николаевна забрала с собой письма и некоторые рукописи Бориса Леонидовича. В поезде, направлявшемся на восток, ехало около двухсот детей. В этом своеобразном детдоме на жену Пастернака были возложены функции сестры-хозяйки[26].

В течение трёх месяцев большая группа эвакуированных жила в посёлке Берсут недалеко от Казани. Осенью «детдомовцев» перевели в Чистополь. От Пастернака время от времени с оказией поступали письма. В одном из них поэт, ценивший деятельную энергию жены, признавался: «Я люблю тебя больше всего на свете, твои глаза, твой нрав, твою быстроту и ничего не боящуюся грубую и жаркую работу»[27]. Позже Борис Леонидович, проводивший Адриана в эвакуацию в Свердловск, сам прибыл в Чистополь. Как вспоминала Зинаида Николаевна, с этого момента хлопот у неё прибавилось, потому что муж нуждался в отдельной заботе: «Я бегала на рынок покупать Боре на завтрак и ужин (обеды все писатели брали у нас в детдоме) и стирала его бельё. Он по нескольку раз в день приходил ко мне в детдом, отвлекая от работы, но на него никто не сердился — его обаяние покоряло всех»[28].

В 1943 году семья вернулась в Москву, где за время войны не только была уничтожена вся мебель на переделкинской даче и в квартире в Лаврушинском переулке, но и пропали спрятанные Борисом Леонидовичем картины его отца[29]. 1945 год принёс новые страдания: после долгой болезни скончался старший сын Зинаиды Николаевны и Генриха Густавовича — Адриан Нейгауз. Смерть Адика изменила ситуацию в семье Пастернаков: по признанию Зинаиды Николаевны, с этого времени «близкие отношения казались ей кощунственными». Началось постепенное отдаление супругов друг от друга — отныне их связывал в основном только быт[23].

Зинаида Пастернак и Ольга Ивинская

Во второй половине 1940-х годов у Пастернака, по словам публициста Дмитрия Быкова, начались два романа: один был связан с появлением в его жизни сотрудницы журнала «Новый мир» Ольги Ивинской, другой — с работой над большим прозаическим произведением. Об отношениях Бориса Леонидовича с Ивинской Зинаида Николаевна узнала из записки, найденной в кабинете мужа[30]. Ситуация внутри «треугольника» складывалась тяжело: с одной стороны, Пастернак пообещал жене прекратить отношения с Ольгой Всеволодовной (свидетельством искренности его намерений служит запись, сделанная в 1949 году: «Зине, моей единственной. Когда умру, не верь никому. Только ты была моей полной, до конца понятой, до конца доведённой жизнью»); с другой — не мог не откликнуться на безоглядность чувств со стороны Ивинской[31].

Жена и подруга поэта по-разному трактовали в своих воспоминаниях события того времени. Ольга Ивинская в книге «Годы с Пастернаком и без него» утверждала, что Бориса Леонидовича «душила жалость к семье» и он «испытывал страх» перед супругой, «её железным характером и голосом»[32]. В свою очередь, Зинаида Николаевна, признавая свою вину за то, что «забросила Борю», рассказывала о «телефонном шантаже», устраиваемом соперницей и людьми из её окружения[33]. Со второй половины 1950-х годов, когда семья Пастернака окончательно поселилась на даче в Переделкине, определённая часть жизни Бориса Леонидовича, по словам Зинаиды Николаевны, осталась вне поля её зрения:

Я ни во что не вмешивалась и даже не касалась материальных дел… Боря был очень внимателен и нежен ко мне, и эта жизнь меня вполне устраивала. Все мои друзья негодовали по поводу моей позиции невмешательства, давали мне разные советы и говорили с Борей на эту тему. Мне трудно писать об этом, ведь своими глазами я ничего не видела и видеть не хотела[34].
.

После смерти Пастернака

В апреле 1960 года состояние здоровья Пастернака резко ухудшилось. О диагнозе поэт догадался сам, сообщив гостившей в доме вдове поэта Тициана Табидзе Нине, что у него рак лёгкого, и попросив: «Не пугайте Зину и Лёнечку»[35]. В течение полутора месяцев близкие и друзья изыскивали возможности для спасения Бориса Леонидовича, однако их усилия оказались напрасными: 30 мая, незадолго до полуночи, Пастернак скончался на переделкинской даче, в присутствии врачей, жены и сыновей Евгения и Леонида. Ранним утром в дом вошла Ивинская. Зинаида Николаевна не стала возражать против её появления, и Ольга Всеволодовна долго сидела у постели умершего поэта[36].

В день похорон нобелевского лауреата, состоявшихся 2 июня, неизвестные повесили на здании Киевского вокзала написанное чернилами объявление: «Товарищи! В ночь с 30 на 31 мая 1960 г. скончался один из Великих поэтов современности Борис Леонидович Пастернак. Гражданская панихида состоится сегодня в 15 час. Ст. Переделкино». Проститься с опальным поэтом прибыли, по разным данным, от двух до четырёх тысяч человек. Власти опасались провокаций, однако Зинаида Николаевна отреагировала на попытки литфондовских распорядителей отрегулировать ритуальные мероприятия весьма жёстко: «Стрелять не будут. Шествие состоит из рабочих и крестьян. Все его любили. Из этой любви никто не посмеет нарушить порядок»[36].

В июле Зинаида Николаевна, нуждавшаяся в восстановлении сил, уехала с Ниной Табидзе в Грузию. Осенью, вернувшись в Москву, вдова Пастернака приступила к работе над архивными материалами. Много сил отняли у неё попытки издать посмертный сборник стихов Бориса Леонидовича — для этого она обращалась к заместителю генерального секретаря Союза советских писателей Николаю Тихонову, общалась с другими чиновниками; в итоге удалось создать комиссию по творческому наследию Пастернака[37].

Весной 1961 года, когда Зинаида Николаевна заболела, писатель Корней Чуковский сделал в дневнике запись: «Сейчас у З. Н. инфаркт, и в этом нет ничего удивительного. Странно, что его не было раньше — сколько намучилась эта несчастная женщина»[38]. Зная о тяжёлом финансовом положении вдовы, оставшейся после смерти мужа без материальных пособий и иных средств к существованию (книги Бориса Леонидовича в ту пору в СССР практически не издавались, а от западных изданий «Доктора Живаго» она гонораров не получала), несколько литераторов, включая Чуковского, Леонида Леонова, Константина Федина, отправили Первому секретарю ЦК КПСС Никите Хрущёву письмо с просьбой о назначении ей пенсии[39]. Ни на это, ни на следующее обращение к властям ответа из Кремля не последовало[40].

Нападки на Пастернака продолжались и после его смерти. Когда писатель Михаил Шолохов упомянул в негативном ключе Бориса Леонидовича и его роман «Доктор Живаго» с трибуны XXIII съезда КПСС, Зинаида Николаевна отправила автору «Тихого Дона» достаточно резкое письмо, в котором, в частности, спросила:

Как Вам не стыдно строить намёки на поступок Пастернака? Чем Вы лучше Пастернака? Ваш герой Мелехов — тот же прототип Доктора Живаго… Вы поймите, что это очень близко, но Вам всё разрешено, потому что Вы коммунист, а роман Пастернака называют клеветническим, потому что ему не было разрешено[21].

Оправившись от инфаркта, Зинаида Николаевна приступила к написанию «Воспоминаний». Вначале она сама работала над рукописью, но затем из-за проблем со здоровьем вынуждена была воспользоваться помощью друга семьи — литератора Зои Масленниковой. В итоговом варианте, по замечанию исследователей, присутствует стилевое разночтение, при котором непосредственная авторская речь чередуется с записями, сделанными чужой рукой под диктовку[41]. Внести в текст дополнения и исправления автор мемуаров не успела: 23 июня 1966 года она умерла от рака лёгких в своём загородном доме. Зинаиду Николаевну похоронили на кладбище в Переделкине рядом с Борисом Леонидовичем[37].

Дети

Старший сын Зинаиды Николаевны — Адриан Генрихович Нейгауз (1925—1945) — в девятилетнем возрасте, спрыгнув с крыши гаража, получил тяжёлую травму, после которой в течение долгого времени лечился в санаториях и кремлёвском отделении Боткинской больнице; врачи диагностировали у него костный туберкулёз[42]. В апреле 1945 года, после нескольких сложных операций, включая ампутацию ноги[43], Адриан умер на руках матери[44].

Средний сын — Станислав Генрихович Нейгауз (1927—1980) — с детства обучался музыке. В 1950 году он окончил Московскую государственную консерваторию, затем — аспирантуру, после чего много лет занимался концертной и педагогической деятельностью. Среди его учеников были лауреаты международных музыкальных конкурсов. В 1978 году Станислав Нейгауз получил звание народного артиста РСФСР[45].

Младший сын Зинаиды Николаевны — Леонид Борисович Пастернак (1938—1976) — был физиком. Он скончался «в возрасте доктора Живаго» в душный летний день от острой сердечной недостаточности, находясь за рулём автомобиля: «Это случилось на Манежной площади. „Всё сбылось“ — это ведь и территориально недалеко от Никитской, по которой ехал в трамвае умирающий Юрий Живаго»[37].

В лирике Бориса Пастернака

Часть лирики Пастернака, включённой в сборник «Второе рождение» (1932), посвящена Зинаиде Николаевне. Первым из произведений, в котором просматривается ощущение грядущих жизненных перемен, связанных с новой любовью поэта, исследователи называют стихотворение «Вторая баллада» — оно было создано под впечатлением от пребывания нескольких семей на даче под Киевом летом 1930 года. Рукопись была подарена Зинаиде Нейгауз[46]. Герой баллады сквозь шум дождя видит тревожный сон с участием двух мальчиков: «Льёт дождь. На даче спят два сына, / Как только в раннем детстве спят», — речь идёт об Адриане и Станиславе Нейгаузах, в жизни которых, как предполагает поэт, скоро произойдут значительные перемены[47].

Образ Зинаиды Николаевны запечатлён в обращённом к ней стихотворении «Любить иных — тяжёлый крест…». Зная, что возлюбленная весьма прохладно воспринимала сложные метафоры в поэзии, Борис Леонидович пообещал ей писать максимально «просто»[48]. В одном из писем, датированных апрелем 1931 года, поэт признавался, что любовь к Зинаиде Нейгауз, умеющей «упрощать всё до полного счастья», дала ему возможность «открыто и просто» смотреть на окружающий мир[49]. Эта подчёркнутая простота, по словам литературоведа Александра Жолковского, присутствует и в лексике, и в логических переходах, и в «рифменном репертуаре» произведения[48].

Зинаиде Нейгауз ещё до выхода сборника был подарен и автограф стихотворения «Любимая, — молвы слащавой…» («И я б хотел, чтоб после смерти, / Как мы замкнёмся и уйдём, / Тесней, чем сердце и предсердье, / Зарифмовали нас вдвоём»). Это произведение соотносится с письмом Пастернака от 14 мая 1931 года, в котором поэт рассказывал, что «огромная, огромная дружба», переросшая в любовь, стала причиной разбитых судеб[50]. Создание стихотворения «Кругом семенящейся ватой» опять-таки сопровождалось авторским комментарием — в письме, адресованном Зинаиде Николаевне, Борис Леонидович утверждал: «Эти плохие и малозначащие стихи углубятся и станут лучше, когда за ними последуют другие, о том, как ты будешь учить меня и чему научишь»[51]. Во «Второе рождение» включено и стихотворение «Никого не будет в доме» («Ты появишься у двери / В чём-то белом, без причуд, / В чём-то впрямь из тех материй, / Из которых хлопья шьют»), получившее известность благодаря фильму Эльдара Рязанова «Ирония судьбы, или С лёгким паром!»:

Эта великолепная в своем лаконизме картина — белизна, тишина, ещё и усугубленная мягкостью снегопада, всегда приглушающего звуки,— призвана подготовить явление чуда, с которого новая жизнь начнётся, как с чистого листа… Две черты облика возлюбленной бросаются тут в глаза: простота — и природность. Это и станет у Пастернака надолго, до переделкинского цикла 1940 года, лейтмотивом всех обращений к теме новой реальности[52].

Напишите отзыв о статье "Пастернак, Зинаида Николаевна"

Примечания

  1. Сергеева-Клятис, 2015, с. 174.
  2. Пастернак, 2010, с. 239—240.
  3. Пастернак, 2010, с. 242.
  4. Пастернак, 2010, с. 244—246.
  5. 1 2 3 Пастернак, 2010, с. 248—250.
  6. Пастернак, 2010, с. 251—253.
  7. Москва в кольце Садовых. — М.: Московский рабочий, 1991. — С. 126—133. — ISBN 5-239-01139-7.
  8. Сергеева-Клятис, 2015, с. 142—143.
  9. Пастернак, 2010, с. 260.
  10. Сергеева-Клятис, 2015, с. 145.
  11. Переписка, 1990, с. 129.
  12. Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=106 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  13. Сергеева-Клятис, 2015, с. 147—148.
  14. Пастернак, 2010, с. 269.
  15. Сергеева-Клятис, 2015, с. 159.
  16. Сергеева-Клятис, 2015, с. 167.
  17. Переписка, 1990, с. 132.
  18. Сергеева-Клятис, 2015, с. 170—171.
  19. Пастернак, 2010, с. 278.
  20. Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=123 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  21. 1 2 Пастернак, 2010, с. 8.
  22. Пастернак, 2010, с. 288.
  23. 1 2 3 Сергеева-Клятис, 2015, с. 177.
  24. Пастернак, 2010, с. 7.
  25. Пастернак, 2010, с. 103.
  26. Пастернак, 2010, с. 305—307.
  27. Пастернак, 2010, с. 163.
  28. Пастернак, 2010, с. 313.
  29. Пастернак, 2010, с. 324.
  30. 1 2 Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=195 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  31. Сергеева-Клятис, 2015, с. 179—180.
  32. Ивинская, 2007, с. 27.
  33. Пастернак, 2010, с. 340—342.
  34. Пастернак, 2010, с. 366.
  35. Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=246 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  36. 1 2 Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=248 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  37. 1 2 3 Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=250 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  38. Пастернак, 2010, с. 12.
  39. Пастернак, 2010, с. 13.
  40. Пастернак, 2010, с. 21.
  41. Пастернак, 2010, с. 14.
  42. Пастернак, 2010, с. 297—300.
  43. Пастернак, 2010, с. 197—318.
  44. Пастернак, 2010, с. 197—300.
  45. [www.all-2music.com/neuhaus_stanislav.html Станислав Нейгауз]. Музыканты о классической музыке и джазе. Проверено 16 июня 2016.
  46. Комментарии, 2004, с. 385.
  47. Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=119 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.
  48. 1 2 Жолковский А. К. [magazines.russ.ru/zvezda/2013/8/17zh.html Грамматика простоты] // Звезда. — 2013. — № 8.
  49. Комментарии, 2004, с. 388—389.
  50. Комментарии, 2004, с. 390.
  51. Комментарии, 2004, с. 391.
  52. Быков Д. Л. [www.litmir.co/br/?b=86855&p=120 Борис Пастернак]. — М.: Молодая гвардия, 2007. — ISBN 978-5-235-03113-5.

Литература

Отрывок, характеризующий Пастернак, Зинаида Николаевна

– Ах, мой друг, он очень несчастлив, – сказала она. – Ежели правда, что мы слышали, это ужасно. И думали ли мы, когда так радовались его счастию! И такая высокая, небесная душа, этот молодой Безухов! Да, я от души жалею его и постараюсь дать ему утешение, которое от меня будет зависеть.
– Да что ж такое? – спросили оба Ростова, старший и младший.
Анна Михайловна глубоко вздохнула: – Долохов, Марьи Ивановны сын, – сказала она таинственным шопотом, – говорят, совсем компрометировал ее. Он его вывел, пригласил к себе в дом в Петербурге, и вот… Она сюда приехала, и этот сорви голова за ней, – сказала Анна Михайловна, желая выразить свое сочувствие Пьеру, но в невольных интонациях и полуулыбкою выказывая сочувствие сорви голове, как она назвала Долохова. – Говорят, сам Пьер совсем убит своим горем.
– Ну, всё таки скажите ему, чтоб он приезжал в клуб, – всё рассеется. Пир горой будет.
На другой день, 3 го марта, во 2 м часу по полудни, 250 человек членов Английского клуба и 50 человек гостей ожидали к обеду дорогого гостя и героя Австрийского похода, князя Багратиона. В первое время по получении известия об Аустерлицком сражении Москва пришла в недоумение. В то время русские так привыкли к победам, что, получив известие о поражении, одни просто не верили, другие искали объяснений такому странному событию в каких нибудь необыкновенных причинах. В Английском клубе, где собиралось всё, что было знатного, имеющего верные сведения и вес, в декабре месяце, когда стали приходить известия, ничего не говорили про войну и про последнее сражение, как будто все сговорились молчать о нем. Люди, дававшие направление разговорам, как то: граф Ростопчин, князь Юрий Владимирович Долгорукий, Валуев, гр. Марков, кн. Вяземский, не показывались в клубе, а собирались по домам, в своих интимных кружках, и москвичи, говорившие с чужих голосов (к которым принадлежал и Илья Андреич Ростов), оставались на короткое время без определенного суждения о деле войны и без руководителей. Москвичи чувствовали, что что то нехорошо и что обсуждать эти дурные вести трудно, и потому лучше молчать. Но через несколько времени, как присяжные выходят из совещательной комнаты, появились и тузы, дававшие мнение в клубе, и всё заговорило ясно и определенно. Были найдены причины тому неимоверному, неслыханному и невозможному событию, что русские были побиты, и все стало ясно, и во всех углах Москвы заговорили одно и то же. Причины эти были: измена австрийцев, дурное продовольствие войска, измена поляка Пшебышевского и француза Ланжерона, неспособность Кутузова, и (потихоньку говорили) молодость и неопытность государя, вверившегося дурным и ничтожным людям. Но войска, русские войска, говорили все, были необыкновенны и делали чудеса храбрости. Солдаты, офицеры, генералы – были герои. Но героем из героев был князь Багратион, прославившийся своим Шенграбенским делом и отступлением от Аустерлица, где он один провел свою колонну нерасстроенною и целый день отбивал вдвое сильнейшего неприятеля. Тому, что Багратион выбран был героем в Москве, содействовало и то, что он не имел связей в Москве, и был чужой. В лице его отдавалась должная честь боевому, простому, без связей и интриг, русскому солдату, еще связанному воспоминаниями Итальянского похода с именем Суворова. Кроме того в воздаянии ему таких почестей лучше всего показывалось нерасположение и неодобрение Кутузову.
– Ежели бы не было Багратиона, il faudrait l'inventer, [надо бы изобрести его.] – сказал шутник Шиншин, пародируя слова Вольтера. Про Кутузова никто не говорил, и некоторые шопотом бранили его, называя придворною вертушкой и старым сатиром. По всей Москве повторялись слова князя Долгорукова: «лепя, лепя и облепишься», утешавшегося в нашем поражении воспоминанием прежних побед, и повторялись слова Ростопчина про то, что французских солдат надо возбуждать к сражениям высокопарными фразами, что с Немцами надо логически рассуждать, убеждая их, что опаснее бежать, чем итти вперед; но что русских солдат надо только удерживать и просить: потише! Со всex сторон слышны были новые и новые рассказы об отдельных примерах мужества, оказанных нашими солдатами и офицерами при Аустерлице. Тот спас знамя, тот убил 5 ть французов, тот один заряжал 5 ть пушек. Говорили и про Берга, кто его не знал, что он, раненый в правую руку, взял шпагу в левую и пошел вперед. Про Болконского ничего не говорили, и только близко знавшие его жалели, что он рано умер, оставив беременную жену и чудака отца.


3 го марта во всех комнатах Английского клуба стоял стон разговаривающих голосов и, как пчелы на весеннем пролете, сновали взад и вперед, сидели, стояли, сходились и расходились, в мундирах, фраках и еще кое кто в пудре и кафтанах, члены и гости клуба. Пудренные, в чулках и башмаках ливрейные лакеи стояли у каждой двери и напряженно старались уловить каждое движение гостей и членов клуба, чтобы предложить свои услуги. Большинство присутствовавших были старые, почтенные люди с широкими, самоуверенными лицами, толстыми пальцами, твердыми движениями и голосами. Этого рода гости и члены сидели по известным, привычным местам и сходились в известных, привычных кружках. Малая часть присутствовавших состояла из случайных гостей – преимущественно молодежи, в числе которой были Денисов, Ростов и Долохов, который был опять семеновским офицером. На лицах молодежи, особенно военной, было выражение того чувства презрительной почтительности к старикам, которое как будто говорит старому поколению: уважать и почитать вас мы готовы, но помните, что всё таки за нами будущность.
Несвицкий был тут же, как старый член клуба. Пьер, по приказанию жены отпустивший волоса, снявший очки и одетый по модному, но с грустным и унылым видом, ходил по залам. Его, как и везде, окружала атмосфера людей, преклонявшихся перед его богатством, и он с привычкой царствования и рассеянной презрительностью обращался с ними.
По годам он бы должен был быть с молодыми, по богатству и связям он был членом кружков старых, почтенных гостей, и потому он переходил от одного кружка к другому.
Старики из самых значительных составляли центр кружков, к которым почтительно приближались даже незнакомые, чтобы послушать известных людей. Большие кружки составлялись около графа Ростопчина, Валуева и Нарышкина. Ростопчин рассказывал про то, как русские были смяты бежавшими австрийцами и должны были штыком прокладывать себе дорогу сквозь беглецов.
Валуев конфиденциально рассказывал, что Уваров был прислан из Петербурга, для того чтобы узнать мнение москвичей об Аустерлице.
В третьем кружке Нарышкин говорил о заседании австрийского военного совета, в котором Суворов закричал петухом в ответ на глупость австрийских генералов. Шиншин, стоявший тут же, хотел пошутить, сказав, что Кутузов, видно, и этому нетрудному искусству – кричать по петушиному – не мог выучиться у Суворова; но старички строго посмотрели на шутника, давая ему тем чувствовать, что здесь и в нынешний день так неприлично было говорить про Кутузова.
Граф Илья Андреич Ростов, озабоченно, торопливо похаживал в своих мягких сапогах из столовой в гостиную, поспешно и совершенно одинаково здороваясь с важными и неважными лицами, которых он всех знал, и изредка отыскивая глазами своего стройного молодца сына, радостно останавливал на нем свой взгляд и подмигивал ему. Молодой Ростов стоял у окна с Долоховым, с которым он недавно познакомился, и знакомством которого он дорожил. Старый граф подошел к ним и пожал руку Долохову.
– Ко мне милости прошу, вот ты с моим молодцом знаком… вместе там, вместе геройствовали… A! Василий Игнатьич… здорово старый, – обратился он к проходившему старичку, но не успел еще договорить приветствия, как всё зашевелилось, и прибежавший лакей, с испуганным лицом, доложил: пожаловали!
Раздались звонки; старшины бросились вперед; разбросанные в разных комнатах гости, как встряхнутая рожь на лопате, столпились в одну кучу и остановились в большой гостиной у дверей залы.
В дверях передней показался Багратион, без шляпы и шпаги, которые он, по клубному обычаю, оставил у швейцара. Он был не в смушковом картузе с нагайкой через плечо, как видел его Ростов в ночь накануне Аустерлицкого сражения, а в новом узком мундире с русскими и иностранными орденами и с георгиевской звездой на левой стороне груди. Он видимо сейчас, перед обедом, подстриг волосы и бакенбарды, что невыгодно изменяло его физиономию. На лице его было что то наивно праздничное, дававшее, в соединении с его твердыми, мужественными чертами, даже несколько комическое выражение его лицу. Беклешов и Федор Петрович Уваров, приехавшие с ним вместе, остановились в дверях, желая, чтобы он, как главный гость, прошел вперед их. Багратион смешался, не желая воспользоваться их учтивостью; произошла остановка в дверях, и наконец Багратион всё таки прошел вперед. Он шел, не зная куда девать руки, застенчиво и неловко, по паркету приемной: ему привычнее и легче было ходить под пулями по вспаханному полю, как он шел перед Курским полком в Шенграбене. Старшины встретили его у первой двери, сказав ему несколько слов о радости видеть столь дорогого гостя, и недождавшись его ответа, как бы завладев им, окружили его и повели в гостиную. В дверях гостиной не было возможности пройти от столпившихся членов и гостей, давивших друг друга и через плечи друг друга старавшихся, как редкого зверя, рассмотреть Багратиона. Граф Илья Андреич, энергичнее всех, смеясь и приговаривая: – пусти, mon cher, пусти, пусти, – протолкал толпу, провел гостей в гостиную и посадил на средний диван. Тузы, почетнейшие члены клуба, обступили вновь прибывших. Граф Илья Андреич, проталкиваясь опять через толпу, вышел из гостиной и с другим старшиной через минуту явился, неся большое серебряное блюдо, которое он поднес князю Багратиону. На блюде лежали сочиненные и напечатанные в честь героя стихи. Багратион, увидав блюдо, испуганно оглянулся, как бы отыскивая помощи. Но во всех глазах было требование того, чтобы он покорился. Чувствуя себя в их власти, Багратион решительно, обеими руками, взял блюдо и сердито, укоризненно посмотрел на графа, подносившего его. Кто то услужливо вынул из рук Багратиона блюдо (а то бы он, казалось, намерен был держать его так до вечера и так итти к столу) и обратил его внимание на стихи. «Ну и прочту», как будто сказал Багратион и устремив усталые глаза на бумагу, стал читать с сосредоточенным и серьезным видом. Сам сочинитель взял стихи и стал читать. Князь Багратион склонил голову и слушал.
«Славь Александра век
И охраняй нам Тита на престоле,
Будь купно страшный вождь и добрый человек,
Рифей в отечестве а Цесарь в бранном поле.
Да счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов русских боле…»
Но еще он не кончил стихов, как громогласный дворецкий провозгласил: «Кушанье готово!» Дверь отворилась, загремел из столовой польский: «Гром победы раздавайся, веселися храбрый росс», и граф Илья Андреич, сердито посмотрев на автора, продолжавшего читать стихи, раскланялся перед Багратионом. Все встали, чувствуя, что обед был важнее стихов, и опять Багратион впереди всех пошел к столу. На первом месте, между двух Александров – Беклешова и Нарышкина, что тоже имело значение по отношению к имени государя, посадили Багратиона: 300 человек разместились в столовой по чинам и важности, кто поважнее, поближе к чествуемому гостю: так же естественно, как вода разливается туда глубже, где местность ниже.
Перед самым обедом граф Илья Андреич представил князю своего сына. Багратион, узнав его, сказал несколько нескладных, неловких слов, как и все слова, которые он говорил в этот день. Граф Илья Андреич радостно и гордо оглядывал всех в то время, как Багратион говорил с его сыном.
Николай Ростов с Денисовым и новым знакомцем Долоховым сели вместе почти на середине стола. Напротив них сел Пьер рядом с князем Несвицким. Граф Илья Андреич сидел напротив Багратиона с другими старшинами и угащивал князя, олицетворяя в себе московское радушие.
Труды его не пропали даром. Обеды его, постный и скоромный, были великолепны, но совершенно спокоен он всё таки не мог быть до конца обеда. Он подмигивал буфетчику, шопотом приказывал лакеям, и не без волнения ожидал каждого, знакомого ему блюда. Всё было прекрасно. На втором блюде, вместе с исполинской стерлядью (увидав которую, Илья Андреич покраснел от радости и застенчивости), уже лакеи стали хлопать пробками и наливать шампанское. После рыбы, которая произвела некоторое впечатление, граф Илья Андреич переглянулся с другими старшинами. – «Много тостов будет, пора начинать!» – шепнул он и взяв бокал в руки – встал. Все замолкли и ожидали, что он скажет.
– Здоровье государя императора! – крикнул он, и в ту же минуту добрые глаза его увлажились слезами радости и восторга. В ту же минуту заиграли: «Гром победы раздавайся».Все встали с своих мест и закричали ура! и Багратион закричал ура! тем же голосом, каким он кричал на Шенграбенском поле. Восторженный голос молодого Ростова был слышен из за всех 300 голосов. Он чуть не плакал. – Здоровье государя императора, – кричал он, – ура! – Выпив залпом свой бокал, он бросил его на пол. Многие последовали его примеру. И долго продолжались громкие крики. Когда замолкли голоса, лакеи подобрали разбитую посуду, и все стали усаживаться, и улыбаясь своему крику переговариваться. Граф Илья Андреич поднялся опять, взглянул на записочку, лежавшую подле его тарелки и провозгласил тост за здоровье героя нашей последней кампании, князя Петра Ивановича Багратиона и опять голубые глаза графа увлажились слезами. Ура! опять закричали голоса 300 гостей, и вместо музыки послышались певчие, певшие кантату сочинения Павла Ивановича Кутузова.
«Тщетны россам все препоны,
Храбрость есть побед залог,
Есть у нас Багратионы,
Будут все враги у ног» и т.д.
Только что кончили певчие, как последовали новые и новые тосты, при которых всё больше и больше расчувствовался граф Илья Андреич, и еще больше билось посуды, и еще больше кричалось. Пили за здоровье Беклешова, Нарышкина, Уварова, Долгорукова, Апраксина, Валуева, за здоровье старшин, за здоровье распорядителя, за здоровье всех членов клуба, за здоровье всех гостей клуба и наконец отдельно за здоровье учредителя обеда графа Ильи Андреича. При этом тосте граф вынул платок и, закрыв им лицо, совершенно расплакался.


Пьер сидел против Долохова и Николая Ростова. Он много и жадно ел и много пил, как и всегда. Но те, которые его знали коротко, видели, что в нем произошла в нынешний день какая то большая перемена. Он молчал всё время обеда и, щурясь и морщась, глядел кругом себя или остановив глаза, с видом совершенной рассеянности, потирал пальцем переносицу. Лицо его было уныло и мрачно. Он, казалось, не видел и не слышал ничего, происходящего вокруг него, и думал о чем то одном, тяжелом и неразрешенном.
Этот неразрешенный, мучивший его вопрос, были намеки княжны в Москве на близость Долохова к его жене и в нынешнее утро полученное им анонимное письмо, в котором было сказано с той подлой шутливостью, которая свойственна всем анонимным письмам, что он плохо видит сквозь свои очки, и что связь его жены с Долоховым есть тайна только для одного него. Пьер решительно не поверил ни намекам княжны, ни письму, но ему страшно было теперь смотреть на Долохова, сидевшего перед ним. Всякий раз, как нечаянно взгляд его встречался с прекрасными, наглыми глазами Долохова, Пьер чувствовал, как что то ужасное, безобразное поднималось в его душе, и он скорее отворачивался. Невольно вспоминая всё прошедшее своей жены и ее отношения с Долоховым, Пьер видел ясно, что то, что сказано было в письме, могло быть правда, могло по крайней мере казаться правдой, ежели бы это касалось не его жены. Пьер вспоминал невольно, как Долохов, которому было возвращено всё после кампании, вернулся в Петербург и приехал к нему. Пользуясь своими кутежными отношениями дружбы с Пьером, Долохов прямо приехал к нему в дом, и Пьер поместил его и дал ему взаймы денег. Пьер вспоминал, как Элен улыбаясь выражала свое неудовольствие за то, что Долохов живет в их доме, и как Долохов цинически хвалил ему красоту его жены, и как он с того времени до приезда в Москву ни на минуту не разлучался с ними.
«Да, он очень красив, думал Пьер, я знаю его. Для него была бы особенная прелесть в том, чтобы осрамить мое имя и посмеяться надо мной, именно потому, что я хлопотал за него и призрел его, помог ему. Я знаю, я понимаю, какую соль это в его глазах должно бы придавать его обману, ежели бы это была правда. Да, ежели бы это была правда; но я не верю, не имею права и не могу верить». Он вспоминал то выражение, которое принимало лицо Долохова, когда на него находили минуты жестокости, как те, в которые он связывал квартального с медведем и пускал его на воду, или когда он вызывал без всякой причины на дуэль человека, или убивал из пистолета лошадь ямщика. Это выражение часто было на лице Долохова, когда он смотрел на него. «Да, он бретёр, думал Пьер, ему ничего не значит убить человека, ему должно казаться, что все боятся его, ему должно быть приятно это. Он должен думать, что и я боюсь его. И действительно я боюсь его», думал Пьер, и опять при этих мыслях он чувствовал, как что то страшное и безобразное поднималось в его душе. Долохов, Денисов и Ростов сидели теперь против Пьера и казались очень веселы. Ростов весело переговаривался с своими двумя приятелями, из которых один был лихой гусар, другой известный бретёр и повеса, и изредка насмешливо поглядывал на Пьера, который на этом обеде поражал своей сосредоточенной, рассеянной, массивной фигурой. Ростов недоброжелательно смотрел на Пьера, во первых, потому, что Пьер в его гусарских глазах был штатский богач, муж красавицы, вообще баба; во вторых, потому, что Пьер в сосредоточенности и рассеянности своего настроения не узнал Ростова и не ответил на его поклон. Когда стали пить здоровье государя, Пьер задумавшись не встал и не взял бокала.
– Что ж вы? – закричал ему Ростов, восторженно озлобленными глазами глядя на него. – Разве вы не слышите; здоровье государя императора! – Пьер, вздохнув, покорно встал, выпил свой бокал и, дождавшись, когда все сели, с своей доброй улыбкой обратился к Ростову.
– А я вас и не узнал, – сказал он. – Но Ростову было не до этого, он кричал ура!
– Что ж ты не возобновишь знакомство, – сказал Долохов Ростову.
– Бог с ним, дурак, – сказал Ростов.
– Надо лелеять мужей хорошеньких женщин, – сказал Денисов. Пьер не слышал, что они говорили, но знал, что говорят про него. Он покраснел и отвернулся.
– Ну, теперь за здоровье красивых женщин, – сказал Долохов, и с серьезным выражением, но с улыбающимся в углах ртом, с бокалом обратился к Пьеру.
– За здоровье красивых женщин, Петруша, и их любовников, – сказал он.
Пьер, опустив глаза, пил из своего бокала, не глядя на Долохова и не отвечая ему. Лакей, раздававший кантату Кутузова, положил листок Пьеру, как более почетному гостю. Он хотел взять его, но Долохов перегнулся, выхватил листок из его руки и стал читать. Пьер взглянул на Долохова, зрачки его опустились: что то страшное и безобразное, мутившее его во всё время обеда, поднялось и овладело им. Он нагнулся всем тучным телом через стол: – Не смейте брать! – крикнул он.
Услыхав этот крик и увидав, к кому он относился, Несвицкий и сосед с правой стороны испуганно и поспешно обратились к Безухову.
– Полноте, полно, что вы? – шептали испуганные голоса. Долохов посмотрел на Пьера светлыми, веселыми, жестокими глазами, с той же улыбкой, как будто он говорил: «А вот это я люблю». – Не дам, – проговорил он отчетливо.
Бледный, с трясущейся губой, Пьер рванул лист. – Вы… вы… негодяй!.. я вас вызываю, – проговорил он, и двинув стул, встал из за стола. В ту самую секунду, как Пьер сделал это и произнес эти слова, он почувствовал, что вопрос о виновности его жены, мучивший его эти последние сутки, был окончательно и несомненно решен утвердительно. Он ненавидел ее и навсегда был разорван с нею. Несмотря на просьбы Денисова, чтобы Ростов не вмешивался в это дело, Ростов согласился быть секундантом Долохова, и после стола переговорил с Несвицким, секундантом Безухова, об условиях дуэли. Пьер уехал домой, а Ростов с Долоховым и Денисовым до позднего вечера просидели в клубе, слушая цыган и песенников.
– Так до завтра, в Сокольниках, – сказал Долохов, прощаясь с Ростовым на крыльце клуба.
– И ты спокоен? – спросил Ростов…
Долохов остановился. – Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания да нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты – дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее, тогда всё исправно. Как мне говаривал наш костромской медвежатник: медведя то, говорит, как не бояться? да как увидишь его, и страх прошел, как бы только не ушел! Ну так то и я. A demain, mon cher! [До завтра, мой милый!]
На другой день, в 8 часов утра, Пьер с Несвицким приехали в Сокольницкий лес и нашли там уже Долохова, Денисова и Ростова. Пьер имел вид человека, занятого какими то соображениями, вовсе не касающимися до предстоящего дела. Осунувшееся лицо его было желто. Он видимо не спал ту ночь. Он рассеянно оглядывался вокруг себя и морщился, как будто от яркого солнца. Два соображения исключительно занимали его: виновность его жены, в которой после бессонной ночи уже не оставалось ни малейшего сомнения, и невинность Долохова, не имевшего никакой причины беречь честь чужого для него человека. «Может быть, я бы то же самое сделал бы на его месте, думал Пьер. Даже наверное я бы сделал то же самое; к чему же эта дуэль, это убийство? Или я убью его, или он попадет мне в голову, в локоть, в коленку. Уйти отсюда, бежать, зарыться куда нибудь», приходило ему в голову. Но именно в те минуты, когда ему приходили такие мысли. он с особенно спокойным и рассеянным видом, внушавшим уважение смотревшим на него, спрашивал: «Скоро ли, и готово ли?»
Когда всё было готово, сабли воткнуты в снег, означая барьер, до которого следовало сходиться, и пистолеты заряжены, Несвицкий подошел к Пьеру.
– Я бы не исполнил своей обязанности, граф, – сказал он робким голосом, – и не оправдал бы того доверия и чести, которые вы мне сделали, выбрав меня своим секундантом, ежели бы я в эту важную минуту, очень важную минуту, не сказал вам всю правду. Я полагаю, что дело это не имеет достаточно причин, и что не стоит того, чтобы за него проливать кровь… Вы были неправы, не совсем правы, вы погорячились…
– Ах да, ужасно глупо… – сказал Пьер.
– Так позвольте мне передать ваше сожаление, и я уверен, что наши противники согласятся принять ваше извинение, – сказал Несвицкий (так же как и другие участники дела и как и все в подобных делах, не веря еще, чтобы дело дошло до действительной дуэли). – Вы знаете, граф, гораздо благороднее сознать свою ошибку, чем довести дело до непоправимого. Обиды ни с одной стороны не было. Позвольте мне переговорить…
– Нет, об чем же говорить! – сказал Пьер, – всё равно… Так готово? – прибавил он. – Вы мне скажите только, как куда ходить, и стрелять куда? – сказал он, неестественно кротко улыбаясь. – Он взял в руки пистолет, стал расспрашивать о способе спуска, так как он до сих пор не держал в руках пистолета, в чем он не хотел сознаваться. – Ах да, вот так, я знаю, я забыл только, – говорил он.
– Никаких извинений, ничего решительно, – говорил Долохов Денисову, который с своей стороны тоже сделал попытку примирения, и тоже подошел к назначенному месту.
Место для поединка было выбрано шагах в 80 ти от дороги, на которой остались сани, на небольшой полянке соснового леса, покрытой истаявшим от стоявших последние дни оттепелей снегом. Противники стояли шагах в 40 ка друг от друга, у краев поляны. Секунданты, размеряя шаги, проложили, отпечатавшиеся по мокрому, глубокому снегу, следы от того места, где они стояли, до сабель Несвицкого и Денисова, означавших барьер и воткнутых в 10 ти шагах друг от друга. Оттепель и туман продолжались; за 40 шагов ничего не было видно. Минуты три всё было уже готово, и всё таки медлили начинать, все молчали.


– Ну, начинать! – сказал Долохов.
– Что же, – сказал Пьер, всё так же улыбаясь. – Становилось страшно. Очевидно было, что дело, начавшееся так легко, уже ничем не могло быть предотвращено, что оно шло само собою, уже независимо от воли людей, и должно было совершиться. Денисов первый вышел вперед до барьера и провозгласил:
– Так как п'отивники отказались от п'ими'ения, то не угодно ли начинать: взять пистолеты и по слову т'и начинать сходиться.
– Г…'аз! Два! Т'и!… – сердито прокричал Денисов и отошел в сторону. Оба пошли по протоптанным дорожкам всё ближе и ближе, в тумане узнавая друг друга. Противники имели право, сходясь до барьера, стрелять, когда кто захочет. Долохов шел медленно, не поднимая пистолета, вглядываясь своими светлыми, блестящими, голубыми глазами в лицо своего противника. Рот его, как и всегда, имел на себе подобие улыбки.
– Так когда хочу – могу стрелять! – сказал Пьер, при слове три быстрыми шагами пошел вперед, сбиваясь с протоптанной дорожки и шагая по цельному снегу. Пьер держал пистолет, вытянув вперед правую руку, видимо боясь как бы из этого пистолета не убить самого себя. Левую руку он старательно отставлял назад, потому что ему хотелось поддержать ею правую руку, а он знал, что этого нельзя было. Пройдя шагов шесть и сбившись с дорожки в снег, Пьер оглянулся под ноги, опять быстро взглянул на Долохова, и потянув пальцем, как его учили, выстрелил. Никак не ожидая такого сильного звука, Пьер вздрогнул от своего выстрела, потом улыбнулся сам своему впечатлению и остановился. Дым, особенно густой от тумана, помешал ему видеть в первое мгновение; но другого выстрела, которого он ждал, не последовало. Только слышны были торопливые шаги Долохова, и из за дыма показалась его фигура. Одной рукой он держался за левый бок, другой сжимал опущенный пистолет. Лицо его было бледно. Ростов подбежал и что то сказал ему.
– Не…е…т, – проговорил сквозь зубы Долохов, – нет, не кончено, – и сделав еще несколько падающих, ковыляющих шагов до самой сабли, упал на снег подле нее. Левая рука его была в крови, он обтер ее о сюртук и оперся ею. Лицо его было бледно, нахмуренно и дрожало.
– Пожалу… – начал Долохов, но не мог сразу выговорить… – пожалуйте, договорил он с усилием. Пьер, едва удерживая рыдания, побежал к Долохову, и хотел уже перейти пространство, отделяющее барьеры, как Долохов крикнул: – к барьеру! – и Пьер, поняв в чем дело, остановился у своей сабли. Только 10 шагов разделяло их. Долохов опустился головой к снегу, жадно укусил снег, опять поднял голову, поправился, подобрал ноги и сел, отыскивая прочный центр тяжести. Он глотал холодный снег и сосал его; губы его дрожали, но всё улыбаясь; глаза блестели усилием и злобой последних собранных сил. Он поднял пистолет и стал целиться.
– Боком, закройтесь пистолетом, – проговорил Несвицкий.
– 3ак'ойтесь! – не выдержав, крикнул даже Денисов своему противнику.
Пьер с кроткой улыбкой сожаления и раскаяния, беспомощно расставив ноги и руки, прямо своей широкой грудью стоял перед Долоховым и грустно смотрел на него. Денисов, Ростов и Несвицкий зажмурились. В одно и то же время они услыхали выстрел и злой крик Долохова.
– Мимо! – крикнул Долохов и бессильно лег на снег лицом книзу. Пьер схватился за голову и, повернувшись назад, пошел в лес, шагая целиком по снегу и вслух приговаривая непонятные слова:
– Глупо… глупо! Смерть… ложь… – твердил он морщась. Несвицкий остановил его и повез домой.