Первый оригенистский спор

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Пе́рвый оригени́стский спор — один из двух споров в христианской церкви относительно личности Оригена и его учения. В 390-х годах сложились партии сторонников и противников учения Оригена, конфликт между которыми продолжался примерно с 393 по 404 год. Обширное литературное наследие Оригена (ок. 185 — ок. 254) стало причиной споров ещё при жизни александрийского богослова, однако до завершения арианского спора в 381 году главной проблемой ортодоксальной христианской церкви была борьба против арианства. Конфликт протекал одновременно в Египте, Палестине и в столицах Римской империи. Инициаторами спора по различным причинам были видные богословы своего времени епископ Епифаний Кипрский и патриарх Феофил Александрийский.

В Египте основным предметом разногласий стал вопрос о Боге как имеющем человеческое обличье. Сторонники буквального толкования Библии, которых было особенно много в среде египетского монашества, ссылались на Быт. 1:26-27 и на указание Нового Завета о том, что, по пришествии Христа став плотью, Слово обрело вид человека. Ориген же относил богоподобие к сфере мышления. В 399 году на соборе под председательством Феофила Александрийского в Александрии были осуждены Ориген, а также его ученики и сочинения. Это решение было подтверждено соборами в Иерусалиме, Риме и на Кипре. Одновременно с этим напряжённую богословскую полемику, особый накал которой придавали давние дружеские отношения и личные разногласия, вели Иероним Стридонский и Руфин Аквилейский. После осуждения на Кипре в Константинополь прибыл Епифаний Кипрский с целью склонить к такому же решению архиепископа Иоанна Златоуста. Для симпатизировавшего оригенистам Златоуста этот спор совпал с личным конфликтом с императрицей Евдоксией, чем воспользовались его противники, добившись изгнания константинопольского архиепископа.

Примерно с 404 года интенсивность спора начала уменьшаться, равно как и интерес на Западе к оригенизму в целом. Отдельные направления мысли Оригена, прежде всего его экзегетика, сохраняли свою актуальность ещё долгое время. По замечанию исследовательницы этого спора Э. Кларк, с осуждением оригенизма исчезли последние шансы на объединение традиций восточного и западного христианства, а на западе восторжествовало направление богословия, центральной темой которого являются человеческая греховность, божественный детерминизм и божественная непознаваемость[1].





Оригенисты и их противники во второй половине IV века

Одним из первых сочинений в похвалу Оригену было произведение Григория Чудотворца, епископа Неокесарийского «Благодарственная речь Оригену»[2]. Иероним Стридонский в своём сочинении «О знаменитых мужах» сообщает о том, что начиная со второй половины III века начинается литературная полемика, ряд авторов посвятили свои труды сочинениям Оригена. Мефодий Олимпийский написал два разных сочинения с одинаковым названием «Против Оригена», Евстафий Антиохийский написал большую работу с тем же названием[3]. Памфил Кесарийский, находясь в тюрьме, написал «Апологию Оригена», которую на латынь перевёл в дальнейшем Руфин Аквилейский. Евсевий, епископ Кесарии, написал шесть книг «В защиту Оригена»[4]. Большим почитателем Оригена был Дидим Слепой, называвший его «величайшим учителем Церкви после апостолов»[5]. В числе главных противников Оригена был Епифаний Кипрский, посвятивший Оригену и его учениям (ересям, как считал Епифаний) целую главу «Против Оригена Адамантова» в своём ересиологическом трактате «Панарион»[6].

К середине IV века христианские богословы разделились на почитателей и противников сочинений Оригена. На этой почве в монашеской среде возник конфликт двух типов духовности. Один из них, условно называемый «православным оригенизмом», исследователи обнаруживают уже в посланиях святого Антония (ум. в 356 году). Его разделяли многие известные подвижники, а самым ярким представителем считается богослов Евагрий Понтийский. Другой распространённой практикой была практическая аскеза, которой придерживались коптский подвижник Шенуте[en] и Епифаний Кипрский. Крайним выражением данного типа были египетские антропоморфиты, в основе миросозерцания которых лежало буквальное понимание Священного Писания. Согласно Сократу Схоластику, многие среди них полагали, что Бог телесен и человекообразен[7].

Одним из главных проявлений спора вокруг Оригена в конце IV — начале V века стала личная вражда между двумя видными богословами, Руфином Аквилейским (около 345—410) и Иеронимом Стридонским (342—419). Иероним, почитаемый как святой и отец Церкви, занимает важнейшее место в истории ранней христианской литературы[en]. К началу 390-х годов Иероним был уже автором многочисленных переводов на латынь (текстов Ветхого и Нового заветов, гомилий Оригена на Евангелие от Луки), экзегетических трудов (комментариев на послания апостола Павла, книгу Екклесиаста, малых пророков, трактатов о Псалмах) и нескольких словарей. Широкую известность ему принёс сборник биографий христианских писателей «О знаменитых мужах»[8]. Значительное влияние Оригена на ранний период творчества Иеронима исследователи отмечают в трёх направлениях: концепция изучения Библии как части жизни христианского отшельника, текстоцентричная библейская филология в соединении с традициями эллинистических грамматиков[en] и этическая герменевтика, для которой наибольшее значение имеет духовное значение, получаемое в результате экзегетики[9]. Друг юности Иеронима Руфин Аквилейский к началу 390-х годов, видимо, не приобрёл ещё значительной известности, но во второй половине V века Геннадий Массилийский назвал его «не последним среди учителей Церкви». Геннадий приводит не полный, но весьма обширный список переводов Руфина, среди которых прежде всего труды Оригена, а также многочисленные произведения Василия Кесарийского, Григория Назианзина, Евсевия Кесарийского, Памфила, Евагрия Понтийского. Тот же источник отмечает, что латинские переводы Руфина считались в его время лучшими, если не было для той же книги перевода Иеронима[10]. Много лет уроженец далматинского Стридона[en] Иероним и выходец из северо-итальянского города Конкордия Руфин поддерживали дружеские отношения. Они вместе учились в Риме, оба в начале 370-х избрали путь аскетизма в традициях восточного христианства, на непродолжительное время присоединились к монахам Аквилеи, после чего отправились на Восток[11]. В ходе оригенистского спора вокруг каждого из них сложился круг единомышленников, выступавших, соответственно, на оригенистических и антиоригенистических позициях. Анализируя персональный состав этих групп, автор монографии о первом оригенистском споре Элизабет Кларк (Elizabeth A. Clark) прибегла к методологии социальной сети, основываясь на утверждении английского социолога Джеймса Клайд Митчелла[en], что «вариации в поведении людей в некой одной социальной роли могут быть выявлены как результат поведения других людей, с которыми они связаны через один, два или более шагов в каком-то несколько ином отношении». Рассматривая сообщества друзей Руфина и Иеронима, Элизабет Кларк отмечает важную в них роль богатых мирян, таких как друг Иеронима Стридонского Паммахий или Макарий, поручивший Руфину сделать перевод трактата «О началах»[12]. В начале 370-х годов их пути разошлись, Руфин отправился в Египет, а Иероним в Антиохию, откуда слал письма своему другу. В одном из них он сообщает о том, что слышал в Сирии о святой Мелании. Впоследствии Мелания сыграла важную роль в оригенистском движении, но в это время Иероним сравнивал её со второй Фёклой[13]. В это же время Иероним называл Руфина образцовым монахом. Около 373 года Руфин покинул Аквилею и вскоре повстречался с Меланией, вместе с которой они посетили Нитрийскую пустынь, где познакомились со знаменитыми братьями-монахами, известными как Долгие братья, пострадавшими впоследствии за свои оригенистские взгляды. В период арианских гонений при императоре Валенте (364—378) Мелания бежала в Палестину вместе с группой нитрийских монахов, в числе которых был один из Долгих братьев, друг Евагрия Понтийского безухий Аммоний. В конце 370-х годов Руфин приехал к Мелании в Палестину, и там они вместе основали несколько мужских и женских монастырей на Елеонской горе. Наследница нескольких римских родов, Мелания была чрезвычайно богата и щедро одаривала многочисленных посещавших её монахов. Не удивительно, что Мелания и Руфин находились в хороших отношениях с епископом Иоанном II Иерусалимским[en] (387—417)[14]. С константинопольским обществом круг Руфина был связан через диакониссу Олимпиаду[en], богатую наследницу, около 390 года отрёкшуюся от мира и отдавшую своё имущество Церкви; Мелания была её духовной наставницей. Олимпиада поддерживала Константинопольскую церковь, когда там епископом стал Иоанн Златоуст (397—404). Иоанн, в свою очередь, стал близок к оригенизму, когда поддержал нашедших убежище в столице Долгих братьев. В один из монастырей Мелании и Руфина в 382 году бежал из Константинополя Евагрий Понтийский, считающийся главным теоретиком оригенизма IV века. По совету Мелании он избрал местом своей монашеской жизни египетскую пустыню. Там он стал учеником Макария Великого (ум. 394). Возможно, в Египте Евагрий встречался с другим крупным теоретиком оригенизма, Дидимом Слепым[15]. В монастыре Мелании и Руфина некоторое время жил ученик Иоанна Златоуста Палладий Еленопольский, оставивший хвалебный отзыв о Мелании в своём «Лавсаике». В приписываемых Палладию «Диалогов о жизни Златоуста» просматривается связь между оригенистами и константинопольским епископом, а также западными богословами — Иоанном Кассианом, о чьих симпатиях к оригенизму Евагрия известно, и Эмилием Беневентским, тестем видного пелагианца Юлиана Экланского[прим. 1]. В «Лавсаике» упоминается о гостеприимстве, оказанном Палладию в Риме внучкой Мелании Старшей, также Меланией, и её мужем Валерием Пинианом[16]. Среди гостей монастыря известны и высокопоставленные миряне — Сильвия, родственница префекта претория Востока Флавия Руфина, и дукс Палестины Бакур[en]. Около 400 года Мелания Старшая совершила путешествие в Рим, вероятно, с целью спасти внучку от антиорегинистского влияния. Там Мелания склонила к своим взглядам мужа своей кузины, Туркия Апрониана. Позднее Апрониан поддерживал тесные отношения с Руфином — через него Руфин получил копию письма Иеронима с критикой своих взглядов, Апрониану были посвящены переводы Оригена, выполненные Руфином[17].

Группа единомышленников Иеронима Стридонского была не менее сплочённая, хотя и не включала в себя столько высокопоставленных членов, как друзья Руфина Аквилейского. Объединяющую роль в ней, аналогичную Мелании Старшей для круга Руфина, играла святая Павла[en]. Она также происходила из сенаторской семьи, но была далеко не столь богата. В Палестине она вместе с Иеронимом потратила много денег на основание монастыря в Вифлееме, однако на сбор средств им потребовалось три года. Павла и Иероним встретились в Риме в 382 году, и в то же время в доме Павлы гостил Епифаний Кипрский. В 385 году Павла и Иероним останавливались в доме кипрского епископа по пути на восток. В дальнейшем их общение не прервалось[18]. Друг детства Иеронима, сенатор Паммахий, был женат на дочери Павлы. Не принадлежавший к высшей сенаторской аристократии, Паммахий располагал достаточными средствами для ведения благотворительности и содержания ксенодохия в Риме. Паммахий позднее был главным информатором Иеронима о событиях в западной столице, Именно ему и его кузине Марселле Иероним отправил свой трактат против Руфина и перевод пасхального послания Феофила Александрийского 402 года против оригенистов. Паммахий способствовал продолжению конфликта, придержав примирительное письмо Иеронима к Руфину, распространив вместо этого другое, враждебное, предназначенное только для близких друзей. Богатая вдова Марселла была главным инициатором антиоригеновской кампании в Риме[19]. Среди западных корреспондентов из числа священнослужителей Иеронима были также два папы — Сириций (384—399) и Анастасий I (399—401) — и ряд монахов, с которыми Иероним встречался в Италии. Среди них выделялся Евсевий Кремонский, участвовавший вместе с Марселлой в распространении поддельного перевода Руфина оригеновского трактата «О началах»[20].

Два иерарха поддерживали хорошие отношения с обеими сторонами. Один из них, епископ Хроматий Аквилейский[en] был инициатором переводческих проектов как Руфина, так и Иеронима. В разгар оригенистского спора он писал Иерониму, призывая его к примирению. Другим был епископ Павлин Ноланский, через своё знакомство с Меланией Старшей ставший близким другом и почитателем переводческого таланта Руфина. С другой стороны, он поддерживал хорошие отношения с Паммахием и Иеронимом[21]. Отношения Павлина с Иеронимом были особенно тёплыми в середине 390-х годов, возможно, по причине финансовой поддержки, которую оказывал Павлин. Однако уже в 399 году Иероним прекратил заказанную ему работу над комментарием на пророка Даниила, и их общение прервалось, а Павлин стал ближе к кругу Руфина[22].

Хронология событий

Палестина

Конфликт Руфина и Иеронима

В 386 году Иероним Стридонский поселился близ Иерусалима в Вифлеемском монастыре. Там же находился и Руфин Аквилейский. Их обоих объединял с епископом Иоанном II Иерусалимским[en] (387—417) интерес к изучению сочинений Оригена. По мнению Иеронима, использовавшего в своей работе над переводом Библии оригеновские «Гексаплы» и «Тетраплы», выдвигаемые в адрес Оригена обвинения были следствием злобы и зависти. В 393 году с Запада империи в Иерусалим прибыли паломники во главе с Атербием. Поскольку на Западе Ориген имел репутацию еретика, Атербий потребовал его осуждения. Иероним, не желая показать неправославным[прим. 2], согласился осудить Оригена, тогда как Руфин заперся у себя в доме и отказался встречаться с Атербием, избежав таким образом обсуждения вопроса о православии Оригена[24]. По предположению современного историка Церкви Дж. Келли[en], Атербий действовал по поручению известного ересиолога, епископа Кипра Епифания, долгое время жившего в Египте и ставшего там противником оригенизма, однако явной связи между ними в источниках нет[25].

В 397 году Руфин прибыл в Рим, где перевёл книгу Памфила Кесарийского в защиту Оригена[прим. 3], а затем принялся за перевод трактата «О началах». Работа была завершена в 399 году, и в предисловии Руфин имел неосторожность высказаться с похвалой в адрес перевода и комментариев Иеронима. Для последнего это было чрезвычайно неприятно, так как к этому времени он уже давно в многочисленных произведениях резко критиковал различные взгляды Оригена[27]. В результате Иероним сделал свой собственный перевод, в предисловии к которому решительно отказался от каких-либо связей с Оригеном. Разгоревшаяся вслед за этим полемика между бывшими друзьями быстро дошла до прямых оскорблений[28]. Раннее произведение Иеронима «Толкование на послание к Ефесянам» было создано в период увлечения идеями Оригена, и в своих письмах между 396 и 400 годами Иероним обратился к своим читателям проверить самим его православность. Руфин воспользовался этим приглашением и в «Апологии против Иеронима» обосновал, что тот был не оппонентом, а последователем Оригена. Руфин отмечает, что если в начале своего труда Иероним перечисляет свои источники, в том числе и Оригена, то в дальнейшем он не атрибутирует свои источники. Из этого Руфин делает вывод, что тем самым автор соглашается с мнениями Оригена. В своей «Апологии» Руфин указывает 15 спорных мест у Иеронима, в ответной «Апологии против Руфина» его оппонент отвечает на шесть из них. Исследователи по-разному оценивают качество аргументации Руфина и в целом степень оригенизма «Толкования». Благосклонно относящийся к Иерониму биограф Ж. Броше категорически отвергает оригенизм своего героя[29], а Ф. Каваллера[en] вслед за французским историком XVII века Луи Тиллемоном допускает такую возможность[30].

Епифаний Кипрский и Иоанн Иерусалимский

О событиях, произошедших в ходе состоявшегося в 394 году визита Епифания в Иерусалим, известно только по составленному три года спустя полемическому трактату Иеронима Стридонского «Против Иоанна Иерусалимского»[31][32]. По обычаю, гостю было предоставлено право провести богослужение, и Епифаний темой своей проповеди избрал осуждение Оригена. Высказывания Епифания были встречены возмущением со стороны монахов, в связи с чем епископ Иерусалима Иоанн был вынужден просить Епифания оставить эту тему — согласно Иерониму, это было тяжким оскорблением. По предположению Иеронима, косвенно критика кипрского епископа была направлена против иерусалимского епископа, который, в свою очередь, подозревал Епифания в антропоморфизме. Затем с длинной проповедью выступил Иоанн, обрушившись с критикой против тех, кто представляет Бога с ушами и глазами, то есть антропоморфитов. По завершении речи Иоанна Епифаний кратко выразил согласие с услышанным и попросил патриарха анафематствовать Оригена. Согласно впечатлениям присутствовавших, таким образом, победа в этой полемике досталась Епифанию[33].

В дальнейшем отношения между епископами стали ещё более натянутыми, после чего епископ Кипра отправился в Вифлеем[34]. После Троицы 394 года Епифаний отбыл на свою родину, в район Елевферополя, где он когда-то основал монастырь. Там к нему прибыла делегация из Вифлеемского монастыря с просьбой поставить к ним пресвитера. Согласно объяснению Епифания, не имея лучшей кандидатуры, он посвятил в сан Павлиниана, младшего брата Иеронима[35]. Назначение было сделано против желания самого Павлиниана, в нарушение канонического права, поскольку тот не достиг положенных 30 лет, и в нарушение прав иерусалимского патриарха. В переписке с Иоанном Епифаний не признал своей вины, настаивая на том, что его действия были оправданы. По мнению Я. Кима (Young R. Kim), одной из целей Епифания в этой истории было вовлечь Иеронима в спор об Оригене[36]. Вскоре Епифаний покинул Палестину, оставив конфликт нерешённым. Иоанн в ответ отлучил от церкви Иеронима и вифлеемских монахов, а осенью добился у префекта претория Руфина постановления об изгнании из Палестины Иеронима и его сторонников. Убийство Руфина 27 ноября 395 года не дало этому решению вступить в силу[37][36]. Известно о двух неудачных попытках примирения Иоанна и Иеронима в 396—397 годах. В первой из них посредником выступил комит Палестины Архелай, во второй своего эмиссара Исидора прислал патриарх Феофил Александрийский[38]. Поддержка, оказанная Иоанну посланцем Феофила, только усугубила гнев Иеронима. Точка зрения Иеронима, выраженная в частном письме, по его мнению — выкраденном сторонниками Руфина, стала широко известна, что привело к дальнейшей эскалации конфликта[26].

Египет

Антропоморфитский спор

Сторонники буквального толкования Библии, получившие в трудах симпатизировавших оригенизму церковных историков V века название «антропоморфиты»[39][40], ссылались на Быт. 1:26-27 и на указание Нового Завета о том, что, по пришествии Христа став плотью, Слово обрело вид человека[41]. Борьбу с этим течением начал уже Ориген, осуждая тех, кто, «поставив в церкви телесный образ человека, говорят, будто это образ Божий». К этому течению, согласно Оригену, принадлежал богослов II века Мелитон Сардийский. Согласно Оригену человек, сотворённый по образу Божию, — это «внутренний человек», или душа. Подобие для Оригена означало наличие у всех разумных существ, подобно Логосу, способности мыслить. Другую точку зрения по данному вопросу выразил Ириней Лионский, который, соглашаясь с тем, что в Библии имелось в виду подобие Логосу, признавал подобие человека воплощённому Логосу и, соответственно, телесное подобие человека божественному образу[42].

Развитие «антропоморфитского спора» в конце IV века известно из сочинений Иоанна Кассиана и Сократа Схоластика. В первые 11 лет пребывания в должности патриарх Феофил Александрийский (385—412) придерживался оригенистских взглядов и в своих пасхальных посланиях[en] неоднократно критиковал тех, кто представлял Бога в чувственном образе. В послание 399 года он включил, помимо традиционного указания даты праздничных дней, «длинное рассуждение против нелепой ереси антропоморфитов и опроверг её обильной речью»[прим. 4]. Иоанн Кассиан, бывший в то время в Скитской пустыни, стал свидетелем того, какое огорчение это послание вызвало среди монахов. Далее он рассказывает историю престарелого монаха Серапиона, приверженца отвергнутого патриархом учения, чьё заблуждение было разоблачено1993[44]. Рассказ Сократа Схоластика помещает это событие в более широкий контекст, сообщая: «Незадолго перед этим возник вопрос: Бог есть ли существо телесное, имеющее человеческий образ, или Он бестелесен и чужд человеческого и вообще всякого телесного вида?» Позиции о телесности Бога придерживались «простые подвижники», тогда как Феофил вместе с большей частью верующих придерживался противоположного взгляда. После обнародования письма 399 года — рокового, по мнению Оуэна Чедвика, шага, завершившего первый этап в истории монашеского движения[45], — множество монахов собралось у его резиденции и потребовало объяснений, «обвиняли его в нечестии и угрожали ему смертью»[46]. Феофил был вынужден пойти им навстречу и с тех пор принял сторону противников Оригена[47][48]. Кассиан об этих событиях не сообщает[49]. Опубликованное в 1883 году житие египетского отшельника Афу сообщает дополнительные подробности того, каким образом произошло изменение точки зрения патриарха Феофила. Согласно этому тексту, известный подвижник Афу услышал в Оксиринхе послание против антропоморфистов, отправился в Александрию и там переубедил патриарха[43][50].

Дальнейшее развитие событий, согласно Сократу Схоластику, связано с конфликтом патриарха Феофила с четырьмя братьями-оригенистами, известными как Долгие братья. Ранее патриарх приблизил этих славившихся своим подвижничеством монахов к себе и, против их желания, назначил их на ответственные посты. По мнению Оуэна Чедвика, таким образом патриарх хотел установить свой контроль над монахами-пустынниками[49]. После того, как Феофил выразил поддержку антропоморфистам, и борьба их с оригенистами приняла насильственные формы, Долгие братья покинули Александрию. Попытки их вернуть ни к чему не привели, а когда стало известно, что братья осуждают его, возненавидел их и начал преследовать их и других оригенистов. Сократ Схоластик сообщает о «войне непримиримой» между двумя партиями, завершившейся изгнанием из Нитрийского монастыря оригенистов многочисленной толпой антропоморфистов во главе с патриархом[46][51]. Весной или летом 400 года Феофил сообщил Иерониму и Епифанию, что он пресёк распространение оригенистской ереси в нитрийских монастырях и возвратил их в прежнее благостное состояние[52].

Осуждение Оригена

В конце 399 года или в начале 400 года на соборе[53] под председательством Феофила Александрийского в Александрии были осуждены Ориген, а также его ученики и сочинения. Это решение было подтверждено соборами в Иерусалиме, Риме и на Кипре[39]. Собор в Александрии не упоминается у Сократа Схоластика и Созомена, и о нём известно из посланий Феофила. В них сообщается, что в присутствии выдающихся монахов (лат. patres monachorum) и епископов сочинения Оригена были прочитаны и осуждены. Затем Феофил отправился в пустыню с целью погасить споры, вызванные таким решением[54]. Противоположную точку зрения излагает Палладий, который утверждает, что собравшимся епископам не была предоставлена возможность высказать своё мнение, а три из них были осуждены. Возможность александрийского патриарха практически единолично принимать важные решения проистекала из специфики церковной организации Египта, в котором патриарх был единственным митрополитом, и каждый епископ этой митрополии находился в зависимости от него[55]. Собор также упоминается в «Диалоге» Сульпиция Севера, в котором выступающий собеседником Постумиан делится своими впечатлениями о пребывании в Египте как раз во время собора. Этот путешественник общался в Александрии со священниками, епископами и с самим Феофилом. В отличие от церковных историков, Постумиан не возлагает всей ответственности за события, связанные с осуждением Оригена, только на патриарха. При этом он согласен с историками в том, что государство вмешалось в события и преследовало осуждённых монахов. Будучи осведомлённым о плохой репутации патриарха, Постумиан с удивлением отмечает его гостеприимство по отношению к нему[56].

Таким образом, патриарх Феофил, вероятнее всего, действовал в рамках установленных церковных процедур. После проведения собора Феофил продолжил добиваться поддержки своей позиции и обратился к папе Анастасию I, который утвердил осуждение Оригена и распространил его на латинский Запад[57]. Получив необходимое одобрение со стороны церковных и светских властей, Феофил вновь стал укреплять свою власть в монастырях пустыни. В это время, предположительно, он стал виновником смерти «десяти тысяч отцов из обителей и пещер Скитских, огнём и дымом уморённых», то есть «скитских преподобномучеников», память которых Синаксарь отмечает 10 июля. При этом, однако, никакие источники, современные событиям, в том числе и враждебные Феофилу, ни о чём подобном не сообщают[58]. В своём втором синодальном послании к епископам Палестины и Кипра Феофил ссылается на единогласное осуждение книг Оригена, три из которых названы — «О началах», «О молитве» и «О воскрешении» — на Нитрийском соборе. Текст послания обозначает желание патриарха провести осуждение на основе тщательного расследования, а не голословных обвинений и слухов. Сопоставляя со свидетельством Постумиана, можно предположить, что в пустыню патриарх прибыл с составленной на Александрийском соборе подборкой изобличающих Оригена цитат[59]. Согласно просьбе Феофила, на состоявшемся соборе на Кипре Ориген и его труды были осуждены[60].

События в Константинополе

В сентябре 397 года скончался архиепископ Константинополя Нектарий (381—397), после чего началась борьба за освободившуюся кафедру. Несмотря на то, что Константинопольская епархия входила в состав Антиохийской патриархии, патриарх Александрийский Феофил предлагал избрать выполнявшего ранее его конфиденциальные поручения Исидора, к тому времени уже 80-летнего старца. Однако выбор всесильного фаворита императора Аркадия евнуха Евтропия остановился на антиохийском пресвитере Иоанне Златоусте[62]. Причины этого выбора не известны, возможно, Евтропий получил положительное впечатление о характере и организаторских способностях Иоанна во время своего визита на Восток. По другой версии, несмотря на известную приверженность пресвитера Иоанна Златоуста Никейскому православию и его знаменитое красноречие, ввиду большей близости богословов антиохийской школы к полуарианам[прим. 5] его назначение должно было способствовать успокоению арианского и полуарианских меньшинств в столице. Для утверждения нового епископа был созван специальный собор с участием главных восточных епископов, среди которых был и Феофил. Все участники собора до последнего момента не знали о цели его созыва, и когда всё раскрылось, Феофил предпринял всё от него зависящее, чтобы помешать назначению Иоанна. Собор, тем не менее, утвердил назначение, и даже Феофил, несмотря на первоначальное нежелание, отдал за него свой голос, председательствуя на посвящении. Согласно Сократу Схоластику, подробно изложившему этот эпизод, Евтропий угрожал в противном случае дать ход многочисленным обвинениям против александрийского патриарха[63][64]. После этого эпизода, однако, отношения Феофила и Исидора резко ухудшились[прим. 6]. В результате Исидор примкнул к Долгим братьям и, когда те в 399 году были вынуждены спасаться бегством из Египта, бежал вместе с ними. Согласно Созомену, именно эти обстоятельства церковной политики привели патриарха Феофила в лагерь противников Оригена[66].

Осенью 401 года в Константинополь прибыло около 50 монахов-оригенистов из Египта, спасаясь от преследования патриарха Феофила[67]. Положение Иоанна Златоуста в это время было достаточно непрочным, поскольку он в это время находился в конфликте с императрицей Евдоксией[68]. Поэтому, опасаясь вмешательства Феофила, к чьей юрисдикции относилось дело Долгих братьев и их спутников, Иоанн, хотя и разрешил им молиться в церквях столицы, в общение их не принял. Более того, он запретил им публично обсуждать причинённые им несправедливости, а сам направил письмо Феофилу с просьбой простить беглецов[69]. Некоторое время Долгие братья без особого успеха пытались добиться поддержки властей, но затем смогли обратиться с петицией к императрице. Результатом стало императорское постановление устроить церковное разбирательство между Иоанном и Феофилом, а также светское между братьями и их обвинителями из Египта. Для представления обвинений прибыли представители Феофила, на состоявшемся суде обвинения против братьев были признаны ложными, и обвинители были осуждены[70]. Однако приезд самого Феофила задерживался, а Иоанн был занят другими церковными проблемами, в результате чего александрийский патриарх был вызван в Константинополь только весной 402 года. В качестве тактики своей защиты Феофил избрал обвинение Иоанна Златоуста в оригенизме, для чего заручился поддержкой Епифания Кипрского[71].

После осуждения Оригена на Кипре в Константинополь прибыл епископ Епифаний Кипрский с целью склонить к такому же решению архиепископа Иоанна Златоуста, отказываясь вступать с ним в общение до тех пор, пока он не осудит Оригена. К своему удивлению, в столице Епифаний не встретил в этом вопросе единодушной поддержки. Феотим, епископ из города Томы в Скифии (392—403/7), спорил с ним, не соглашаясь оскорблять Оригена. Епифаний, пребыв в столицу, предлагал всем епископам подписать запретительное определение против Оригеновых книг. При этом, согласно Сократу Схоластику, единственной причиной, почему это должно было быть сделано, кипрский епископ называл только своё и Феофила Александрийского к этому желание[72]. Феотим же считал, что Ориген умер во благочестии, что предыдущие отцы Церкви не запрещали читать книги Оригена, что в книгах Оригена нет никакого плохого учения. Наоборот, в них изложено учение Церкви, поэтому ругающие книги Оригена поступают неблагоразумно[73][74]. Не достигнув своей цели, Епифаний отправился обратно на Кипр, но умер по дороге 12 мая 403 года[61].

Затем в Константинополь прибыл Феофил, однако к тому времени конфликт перешёл в интригу против лично Иоанна Златоуста, и вопрос об отношении Иоанна к Оригену отошёл на второй план[75][76].

Позиции сторон

Противники Оригена

Епифаний Кипрский

Как и многие его современники, ересиограф Епифаний Кипрский был хорошо знаком с произведениями Оригена и, согласно Руфину, он прочитал их шесть тысяч. В некоторых аспектах он даже был поклонником александрийца, в частности его «Гексапл»[77]. Тем не менее, начало преследования оригенистов связывают именно с именем Епифания Кипрского[78], который в своих трудах середины 370-х годов, Анкорате (374) и Панарионе (376), связал имя Оригена с распространением арианства[79][80]:

…Произошедшая от него ересь сперва открылась в стране Египетской, а теперь встречается между людьми превосходными и принявшими, по-видимому, монашеский образ жизни, по влечению природы удалившимися в пустыни и избравшими нестяжательность. Также и эта ересь ужасна и хуже всех древних ересей, с которыми она мудрствует сходно. Хотя она и не располагает своих последователей совершать срамное, но внушает странное по своей гнусности сомнение относительно самого Божества; от неё Арий получил первый повод и за ним аномеи и другие.

В этот период, когда основным конфликтом в христианстве была борьба с арианством, Епифаний подробно опровергает учение Оригена о человеке[en] и его эсхатологию. Значительно меньшее внимание он уделяет учению Оригена о Троице. Главным заблуждением Оригена он считает утверждение, что Сын не видит Отца и Святой Дух не видит Сына[81]. В связи с этим Епифаний считал Оригена «отцом арианства». Позднее это обвинение было поддержано Иеронимом Стридонским и далее стало широко распространено[82]. В Анкорате Епифаний также критикует экзегетический метод Оригена и его учение о бесплотном воскресении[83][84]. В значительной степени Епифаний основывал своё мнение на опровержениях Мефодия Олимпийского[прим. 7], которого обширно цитировал[86]. Современные исследователи Оригена отмечают, что в своих выводах Епифаний был не вполне прав, полагая за учение Оригена его утверждения, высказанные в качестве гипотезы[78].

В следующий раз Епифаний обращается к ошибкам Оригена в 394 году в своём письме к епископу Иоанну Иерусалимскому по поводу неправомерного посвящения Павлиниана. Он повторяет свои прежние аргументы из Панариона против теорий о том, что Сын не видит Отца, что души предсуществуют на небесах и помещаются в тела как могилы, что души «охлаждаются», что человеческие тела это «кожаные одежды», полученные после грехопадения, и так далее. Вводятся три новых обвинения: что исходное бестелесное состояние и водворение в телесность вследствие греха предполагают осуждение размножения, что дьявол будет спасён и потому также унаследует Царство небесное вместе с праведниками и что Адам утратил образ Божий. В том же письме он касается проблемы иконоборчества и поведения Палладия, распространявшего ересь Оригена в Палестине[87]. Э. Кларк задаётся вопросом о том, в какой мере в данном случае Епифаний полемизирует со взглядами исторического Оригена, а не отражает богословскую полемику конца IV века. Так, вопрос о допустимости размножения может быть рассмотрен в контексте борьбы со сходными взглядами манихеев и иеракитов; эта же проблема затрагивалась в полемике Иеронима Стридонского с Иовинианом об аскетизме. Аргументация в пользу размножения строилась на известных цитатах из книги Бытия (Быт. 1:28, Быт. 2:24, Быт. 9:1)[88]. Вопрос о спасении дьявола связан с развитой Оригеном теорией апокатастасиса, то есть восстановления первоначального состояния. Ориген полагал, что благость Бога настолько велика, что она способна преодолеть любое зло. Возражения Епифания основывались на моральных соображениях: если дьявол станет равным святым, то всё различение на основе заслуг станет бессмысленным. Эта проблематика также была предметом разногласий Иеронима и Иовиниана[89]. Возможной целью Епифания в вопросе о дьяволе мог быть и Евагрий Понтийский, полагавший, что в конце времён все создания будут прощены и более не будет существовать зло[90].

Третья тема из письма Епифания Иоанну Иерусалимскому, об утрате Адамом образа Бога, также допускает различные интерпретации. Как отмечают исследователи, в этом случае Епифаний преувеличивает взгляды Оригена, для которого эта тема не была основной. Вероятно, Епифаний тут полемизирует с более радикальными оригенистами его дней, приводя многочисленные цитаты в защиту противоположной точки зрения. При этом, однако, собственная позиция Епифания по вопросу об образе остаётся непрояснённой и может быть рассмотрена в контексте борьбы с идолопоклонством, которая велась в Египте в конце IV века. В том же письме Епифаний рассказывает о своей собственной иконоборческой деятельности в палестинском городе Анаблата — увидев в местной церкви занавесь с изображением «то ли Христа, то ли кого-то из святых», он сорвал её и разорвал на части[прим. 8]. В ответ на возмущение служителей Епифаний пообещал прислать новую занавесь из Кипра[91]. С учётом того, что оригенисты в Палестине называли Епифания антропоморфитом, следует, вероятно, признать отсутствие у него целостной собственной богословской концепции[92].

Иероним Стридонский

Церковный писатель Иероним Стридонский примкнул к антиоригенистам в ходе этого спора, несмотря на то, что ранее являлся поклонником Оригена и неоднократно использовал его труды в своей деятельности по толкованию Библии[93]. По его мнению, хотя Ориген и не был осуждён на Первом Никейском соборе и даже не был упомянут, он был осуждён косвенно среди тех, кто думает, что Сын происходит не из существа Отца. Также Иероним полемизировал с аллегорическим методом Оригена и его антропологией[94]. Отношение Иеронима к теориям Оригена со временем менялось. Согласно Э. Кларк, в этом процессе можно выделить три основных этапа: в конце 380-х годов, когда Иероним составил своё «Толкование на послание к Ефесянам», в котором не обнаруживается критики Оригена; в 396 году Иероним утверждал, что ошибки Оригена в учении о душах и будущем прощении дьявола не так существенны по сравнению с положением о том, что упомянутые в книге Исайи серафимы (Ис. 6) были Сын и Дух Святой[прим. 9]. Наконец, в 402 году Иероним выступал уже против космологии Оригена в целом. Основных теорий, объясняющих такое изменение в позиции Иеронима, две. Согласно первой, это изменение началось около 393 года как реакция на начавшийся спор об оригенизме. Вторая предполагает собственное изменение взглядов богослова и его возросшее неприятие теории апокатастасиса[95]. В своём письме к Паммахию и Океану Иероним отвечает на упрёки в том, что в молодости он был сторонником Оригена. Частично соглашаясь с этим и подтверждая, что читал и собирал его книги, Иероним относит это на счёт своей молодости, а затем обвиняет оригенистов в нечестивости. Он пишет об их оргиях, о том, что «их бесстыдные женщины обыкновенно хватают себя за груди, ударяют по животу, трогают чресла, лядвеи и вонючие подмышки и говорят: какая нам польза в воскресении, если воскреснет бренное тело? — мы будем подобны ангелам, будем иметь и природу ангельскую»[96]. В ответ на это Руфин Аквилейский призывал своего оппонента не насмехаться над «бедными женщинами» и напоминал ему, что сам поощрял их к таким взглядам в «Толковании на послание к Ефесянам», где утверждал, что, воскреснув, женщины превратятся в мужчин, а тела в духи так, что не будет разницы между полами. Более того, Руфин отмечает в этом произведении приверженность учению апокатастасиса. Э. Кларк рассматривает различные способы, с помощью которых Иероним в 401—402 годах пытался очистить свою репутацию. По её наблюдению, основным было перетолковывание спорных мест из «Толкования на послание к Ефесянам» в моральном, а не оригеновском духе[97].

Многие произведения Иеронима, созданные начиная со второй половины 390-х годов, содержат выпады против Оригена и оригенистов. В «Комментарии на Иону» (396) Иероним критикует мнение оригенистов, отождествляющих царя Ниневии (Иона. 3:6-9) с дьяволом. Как и в других случаях, на основе моральных соображений отрицается идея о возможности спасения дьявола вместе со всеми остальными мыслящими существами. По сходной причине Иероним отвергает оригеновские интерпретации, комментируя Евангелие от Матфея (398)[98]. К периоду между 396 и 399 годами относят трактат «Против Иоанна Иерусалимского», созданный в ответ на письмо патриарха Иоанна к Феофилу Александрийскому, в котором тот пытался очиститься от обвинений в ереси, выдвинутых против него Епифанием Кипрским. Помимо упрёков в многочисленных случаях неподобающего поведения, имевших место за три года до этого, Иероним формулирует 8 обвинений богословского характера. Они в точности повторяют соответствующие обвинения Епифания, однако основное внимание уделяется другим заблуждениям. Иероним желает получить от Иоанна ясный ответ на вопрос, действительно ли души созданы раньше тел. И если да, то как они соединяются друг с другом. Также Иероним подозревает Иоанна в скрытом оригенизме за его веру только в «воскрешение тел», но не «воскрешение плоти»[99]. Согласно Иерониму, воскресение должно произойти вместе с костями, нервами и кровью, и он подозревает, что Иоанн намеренно выражается неопределённо, в расчёте угодить и оригенистам, и анти-оригенистам[100]. В 401 или 402 году Иероним создаёт «59 гомилий на псалмы», возвращаясь к теме, к которой он уже обращался десятилетием раньше в «Комментариях на псалмы» (390 или 391). Если в первый раз работа Иеронима была в значительной степени основана на интерпретациях Оригена[101], то теперь главной задачей стало очиститься от всяких связей с отвергнутым учением[102]. Наконец, в 402—403 годах было создано самое масштабное анти-оригеновское произведение Иеронима, «Апология против Руфина» в двух книгах[103]. К критике Оригена Иероним обращался и после завершения этого спора.

Иероним также известен как переводчик на латынь трудов Оригена. Хотя в целом точность его переводов считается высокой и подтверждается сравнением с сохранившимися оригиналами, в некоторых случаях Иероним счёл возможным внести изменения для приведения текста в соответствие с пониманием ортодоксальности конца IV века[104]. Одно из наиболее существенных изменений связано с переводом гомилий Оригена на пророка Исайю, выполненным около 380 года. О принадлежности этого перевода Иерониму сообщает только Руфин, в то время как сам Иероним, всегда тщательно перечислявший все свои литературные достижения, об этом умалчивает. Причины этого могли быть как в незаконченности перевода (хотя этому противоречит знакомство с ним Руфина), так и желание Иеронима забыть об этой своей ошибке. Проблема с этим текстом состояла в том, что в книге Исайи два серафима, отождествлённые, как было сказано выше, с двумя членами Троицы, возносят хвалу Богу Отцу. По представлениям посленикейского времени такая интерпретация вводила иерархию в Троице и потому была неприемлемой. В своих собственных более поздних комментариях Иероним следует традиции евангелиста Иоанна и апостола Павла, а трактовку Оригена критикует. Согласно Руфину, в переводе гомилий Иероним добавил фразу о том, что, несмотря на сказанное ранее, не утверждается какая-либо разница внутри Троицы[105]. По мнению современного немецкого богослова Альфонса Фюрста[de], Иероним, поступая таким образом, пытался улучшить свою репутацию[106].

Феофил Александрийский

Участие Феофила Александрийского, занимавшего пост александрийского патриарха с 385 по 412 год, было довольно эпизодическим. В начале он, как это засвидетельствовано у Палладия, Сократа Схоластика и Созомена, был на стороне оригенистов и в 396 году послал своего эмиссара Исидора в Палестину с целью погасить конфликт. В 397 году Иероним Стридонский упрекал Феофила в том, что многие считают его слишком терпимым к оригенистам[107]. Затем, в ходе описанных выше событий, он поменял свою точку зрения и далее участвовал в споре как противник оригенистов Долгих братьев, а затем Иоанна Златоуста. Первым известным документом Феофила, содержащим нападки на оригенизм, является его письмо епископам Палестины и Кипра с результатами проведённого им в 400 году собора. Это послание сохранилось фрагментарно, но известен ответ его адресатов. В нём палестинские епископы отрицают, что когда-либо слышали от оригенистов приписываемое им Феофилом[108]. Затем в своих пасхальных посланиях он предостерегал верующих от увлечения взглядами Оригена[прим. 10]. В послании от 401 года он перечисляет следующие заблуждения Оригена[109]:

  • Относительно Троицы Ориген вводит субординацию, утверждая, что в сравнении с обычными людьми Христос есть истина, но в сравнении с Богом Отцом ложен; и как Пётр и Павел отличны от Спасителя, так и Сын ниже Отца. Так же Ориген полагал, что Христос не будет вечно царствовать, и потому молиться стоит только Отцу;
  • Воскрешённые тела будут смертны и подвержены тлению;
  • Бог не создавал сонмы ангелов, и они имеют свою иерархию, являющуюся следствием их падения, имевшего места до сотворения мира. Ангелы при этом несовершенны, а некоторые из них потребляют воскурения иудейских жертвоприношений;
  • Дьявол некогда будет восстановлен в своём достоинстве[прим. 11];
  • Души могут неоднократно вселяться в тела;
  • Христос некогда будет распят для спасения демонов;
  • По движению звёзд можно получить знание будущего, чем занимаются демоны;
  • Ориген не отрицает действенности магии и не считает её злом[111].

В отличие от списка Епифания Кипрского, основанного на трудах предшественников, свой перечень прегрешений Оригена Феофил составил самостоятельно. Исследователи обратили внимание на то, что в списке Феофила отсутствует главная слабость учения Оригена — учение о предсуществовании душ и, в частности, души Христа. Причина этого может быть в особенности аудитории, монахов нитрийской пустыни, для которых вопросы молитвы были более важны. Известно, что патриарх Феофил имел агентов в среде пустынного монашества[112].

В послании 402 года он называет Оригена «гидрой ереси» и добавляет новые заблуждения[113]:

  • Тела созданы вследствие падения душ;
  • Чины ангелов возникли вследствие нравственного ослабления некоторых из них;
  • Святой Дух не воздействует на то, что не одарено разумом;
  • Души это охладевшие духи;
  • Человеческая душа Христа истощила себя и воплотилась, а не Сын Божий;
  • Она столь же тесно соединена с Сыном, как и Сын с Отцом;
  • Бог создал столько тварей, сколькими мог управлять.

В послании 402 года Феофил вновь касается ошибок оригенизма, на этот раз вместе с обсуждением ереси Аполлинария Лаодикийского. Критике подверглись следствия из идеи о предсуществовании души Иисуса Христа. Также была сочтена еретической мысль о том, что Бог создал ровно столько живых существ, сколько мог контролировать. Ещё одним новым направлением критики стало положение Оригена о том, что Святой Дух действует только на мыслящих существ, — из этого, согласно Феофилу, следовало, что Дух не влияет на используемую в обряде крещения воду, а также на используемые при евхаристии хлеб и вино[114]. В последнем известном послании Феофила 404 года оригенизму посвящено 10 глав, в основном по поводу допустимости размножения и телесности[115].

Современные исследователи согласны с мнением церковных историков Сократа Схоластика, Созомена и Палладия о том, что мотивация Феофила была скорее политического, чем богословского характера[116]. Сократ Схоластик связывает антиоригенизм Феофила с его желанием дискредитировать Долгих братьев и Исидора[117]. Впоследствии Феофил охотно читал произведения Оригена, сравнивая их, по словам Сократа Схоластика, с «лугом, усеянным цветами всякого рода; если среди них я нахожу что-либо хорошее, то срываю, а что кажется мне тернистым, то оставляю, как колючее»[118]. Дополнительные подробности сообщает Палладий, согласно которому Феофил, желая опорочить Исидора, обвинил его в случае содомии, имевшем место за 18 лет до описываемых событий. Хотя подкупленный с этой целью Феофилом молодой человек отказался давать показания против Исидора, Феофил, тем не менее, отлучил его от церкви. Затем Феофил направил послание к епископам, требуя изгнания из пустынных монастырей некоторых известных аскетов. В изложении Феофила эти события, очевидно, выглядят иначе. Когда александрийский епископ осудил еретические сочинения Оригена, сторонники этого учения устроили мятеж. Роль Исидора, который был «по различным причинам отлучён многими епископами от общения святых», в этих событиях была другой — он использовал своё богатство для снабжения беглых нитрийских монахов; эпизод с содомией был связан с тем, что молодой человек и его мать подняли язычников против епископа за то, что тот разрушил Серапеум и других идолов[119]. Действительно, известно, что в 390-х годах Феофил вёл активную борьбу с язычниками в Египте и их идолами — вероятно, его выступление против антропоморфизма на ранней стадии спора было связано с этим[120]. В целом, по мнению В. Болотова, Феофил был «наименее искренним противооригенистом», и мотивы его были совершенно посторонние[121]. Из рассказа церковных историков известно также, что даже после осуждения Оригена Феофил охотно пользовался его экзегетическим методом и продолжил изучение его трудов[122].

«Оригенисты»

Руфин Аквилейский

В отличие от Иеронима, чья литературная деятельность позволяет проследить его духовную эволюцию в период до начала рассматриваемого спора, о Руфине Аквилейском такой информации существенно меньше. Из автобиографических упоминаний в его трудах известно, что восемь лет в 370-х годах Руфин учился у известного защитника учения Оригена Дидима Слепого, а позднее переписывался с имеющим репутацию оригениста Евагрием Понтийским и переводил его труды. Первое известное произведение Руфина — его перевод трактата в защиту Оригена, написанного Памфилом Кесарийским. В предисловии к этому переводу Руфин полемизировал с обвинившими в оригенизме патриарха Иоанна Иерусалимского Иеронимом и Епифанием Кипрским. Также известен его перевод анонимных «Диалогов с Адамантием» — судя по всему, Руфин предполагал, что они имеют отношение к Оригену, которого часто называли «Адамантовым». Анализ этих ранних произведений позволяет сделать вывод о поддержке Руфином оригенизма или его некоторой модификации. В предисловии к переводу написанной в начале IV века «Apologia pro Ongene» Памфила Руфин сформулировал свою позицию по поводу учения Оригена, которой он впоследствии придерживался, — вера христиан первых веков содержала в себе только два основных догмата: учение о Троице и о воплощении. Полемизируя с Иеронимом, обвинявшим Иоанна Иерусалимского в веру только в «воскрешение тел», но не «воскрешение плоти», и анализируя словоупотребление книг Нового Завета, Руфин доказывал, что у апостола Павла слова «тело» и «плоть» применительно к Иисусу Христу взаимозаменяемы. Таким образом Руфин пытался опровергнуть одно из основных обвинений против Оригена об отрицании материального воскресения тел[123]. Собственно «Apologia» Памфила имела целью опровергнуть обвинения, выдвинутые против трактата Оригена «О началах»[прим. 12]. Начав свою защиту с утверждения, что существует пространство за пределами учения апостолов, где возможны различные точки зрения и дискуссия, далее Памфил выдвигает несколько аргументов, которые в дальнейшем широко использовались. Один из них касался обоснования учения Оригена о воскресении, согласно которому тело, которое будет воскрешено в Судный день, не будет физическим телом, которое подвергалось бы постоянному видоизменению. Вместо этого Ориген предполагал появление его платоновской «эйдос» (др.-греч. είδος), которая является началом тела[125]. Согласно Памфилу, утверждение Оригена из «Толкования на псалмы» о том, что в течение человеческой жизни эйдос присутствует в теле, разделяя его работы, и потому достоин славы, доказывает, что учение Оригена о воскресении вполне православно. Однако та же фраза для Епифания Кипрского показывала, что Ориген не верит в истинное воскресение мёртвых[126]. Вопрос о происхождении души, также подробно обсуждавшийся в ходе спора конца IV — начала V века, Памфил также полагал не достаточно прояснённым и потому допустимым для дискуссии. Решение этого вопроса Оригеном, предполагавшим предсуществование душ, было хорошим, так как помогало объяснить кажущуюся божественную несправедливость, когда некоторые люди рождаются слепыми, варварами или умирают в молодости[127].

В предисловии к «Apologia» Руфин пытается дать ответ на ещё одну часто звучавшую претензию к Оригену, по поводу наблюдающейся в некоторых случаях непоследовательности его богословской мысли. На вопрос, почему столь «учёный и мудрый муж», как Ориген, мог в одном месте говорить, что нигде в Писании не говорится о том, что Святой Дух порождён или создан, а в другом месте утверждать, что Дух был создан вместе с другими созданиями; утверждать, что Отец и Сын «одной субстанции» и при этом, что Сын был создан и имеет другую субстанцию; утверждать, что воскресший Христос был вознесён на небо во плоти, и что плоть не будет спасена, Руфин отвечает, что такие расхождения появились потому, что еретики исказили первоначальный текст Оригена своими лживыми мнениями. В доказательство Руфин приводит примеры искажений, внесённых в труды ранних Отцов Церкви. Таким образом, когда в 398 году Руфин получил заказ на перевод трактата «О началах», он проинформировал своего заказчика Макария, что некие злонамеренные люди исказили первоначальный текст и потому текст, доступный для перевода, содержит не всегда ортодоксальные суждения[128].

В ноябре 399 года скончался папа Сириций, отказывавшийся принимать меры против симпатизировавших Оригену богословов. Пришедший ему на смену Анастасий I был настроен не столь благожелательно, приняв сторону Марселлы и Паммахия. В 400 году Руфин обратился к нему в «Apologia ad Anastasium» («Апология к Анастасию»), в которой излагал своё представление о воскресении тел и происхождении душ. Ответом на это было, вероятно, написанное в следующем году послание Анастасия к Иоанну Иерусалимскому, в котором папа заявил, что не знает и не желает знать, кто такой Ориген[129]. В этой апологии Руфин объясняет задачи предпринятого им перевода и объясняет собственные богословские взгляды. Этот документ был известен Иерониму, который отметил, что Руфин слишком много внимания уделил вопросам, не имеющим отношения к оригенистскому спору. Иероним критиковал перевод Руфина «О началах», утверждая, что в нём изменены или пропущены некоторые слова. В ответ в 401 году Руфин издал «Апологию против Иеронима», где доказывал, что эти искажения совершенно незначительны, по сравнению с теми, которые допустил сам Иероним при переводе Ветхого Завета с иврита. Другим направлением атаки Руфин избрал обвинение своего оппонента в том, что его ранние произведения содержали обширные цитаты из Оригена. В защиту собственного переводческого метода Руфин сообщал, что когда ему встречалось сомнительное место, он решал, какое прочтение было исходно оригеновским. Более того, он утверждал, что выявил систему, по которой еретики искажали труды Оригена[130].

Руфин продолжил заниматься переводами трудов Оригена до конца своей жизни, продолжая попытки примирить учение александрийского дидаскала с богословскими реалиями начала V века[131].

Евагрий Понтийский

Вопрос об оригенизме Евагрия Понтийского (346—399) является дискуссионным[прим. 13]. Хотя представление о том, что Евагрий является наиболее видным последователем Оригена в IV веке, достаточно широко распространено, нигде в своих сочинениях он не ссылается прямо на труды александрийского богослова[133]. Представление о центральной роли богословских воззрений Евагрия для рассматриваемого оригенистского спора в современной исторической науке возникло после появления в 1962 году первой монографии, посвящённой Евагрию, — «Les 'Képhalaia Gnostica' d’Évagre le Pontique et l’histoire de l’Origenisme chez les Grecs et chez les Syriens» Антуана Гийомона[134]. О хронологически первом обращении Евагрия к проблематике, близкой к оригеновской, возможно, свидетельствует письмо Григория Богослова (329—389) к некоему «монаху Евагрию» с ответами на вопросы о природе Троицы. Адресат письма задавался вопросом, является ли Троица простой или составной. Если природа божества простая, то каким образом к ней приложимо число три? В «Послании о вере», до 1920 года приписывавшемся Василию Великому, Евагрий рассматривает те же вопросы, утверждая, что числа должны быть исключены из понятия божества, так как исчислимость свойственна только телесной природе, а «Бог свободен от всякого качества»[135]. Там же Евагрий цитирует Евангелие от Матфея (25:36) «Я был наг, и вы одели Меня». Схожие представления о простоте Бога высказываются и в «Умозрительных главах». Хотя эти произведения были созданы в период тринитарных дискуссий периода арианских споров, такие взгляды позволяют отнести Евагрия к лагерю противников антропоморфизма[136]. Помимо богословских вопросов, расхождения оригенистов и антропоморфитов касались практически более важных для монахов проблем евхаристии и молитвы. Так, согласно позиции египетских антропоморфитов, выраженной в споре отшельника Афу с патриархом Феофилом, сомнение в телесности Бога равнозначно сомнению в реальности присутствия Христа во время таинства евхаристии. Возражая на это, Феофил указывал на невозможность подобия Бога эфиопу, прокажённому, калеке и вообще всем людям после грехопадения. В ответ Афу сослался на то, что Бог после Потопа сказал Ною: «Кто прольёт кровь человеческую, того кровь прольётся рукою человека: ибо человек создан по образу Божию» (Быт. 9:6). Окончательно Феофила, сомневающегося в том, что «человек больной носит образ Бога бесстрастного и совершенного, или… когда сидит на земле и справляет естественную нужду», убедил аргумент Афу о евхаристии, после чего патриарх изменил свои взгляды на антропоморфизм[43]. Соответственно, в анти-антропоморфитских кругах учение о евхаристии понималось более аллегорически, и это выражено в кратких поучениях Евагрия Понтийского из его «Зерцала иноков и инокинь». Там он утверждает, что «кровь Христова есть созерцание тварных вещей», а «грудь Господня есть ведение Бога»[137]. Аналогично Евагрий высказывается и в других своих произведениях[138].

А. Гийомон связывает также другой эпизод из рассказа об Афу с именем Евагрия и его теориями, а именно о наивном монахе Серапионе, у которого после того, как ему рассказали, что руководители церквей на Востоке представляют Бога «духовно», пропала радость от молитвы, поскольку «из сердца его исчез тот образ божества антропоморфитов, который он привык представлять себе в молитве»[42]. Согласно Гийомону, этот рассказ отражает неудовлетворение монахов-антропоморфитов «чистой молитвой» Евагрия[139]. В «Слове о молитве» Евагрий предостерегает того, чей ум «начинает чисто и бесстрастно молиться» — бесы «представляют ему славу Божию и принимают вид чего-либо угодного чувству»[140]. Благодаря исследованиям А. Гийомона и Ирены Хаусхерр[de] о технике молитвы у египетских христиан, известно, что взгляды Евагрия на этот предмет не были совершенно оригинальными и могут быть обнаружены у Иоанна Ликопольского и Макария Великого[141].

Евагрий скончался в 399 году, в разгар кампании патриарха Феофила против нитрийских монахов. Тот факт, что Феофил ни разу не упоминал явно Евагрия, может означать применение к покойному «проклятия памяти» за его оригенизм[142]. Таким образом, несмотря на то, что представление об оригенизме Евагрия является в церковно-исторической науке общим местом, явных упоминаний о его причастности к первому оригенистскому спору нет[143].

Иоанн Златоуст

Изгнанные в 399 году Феофилом Александрийским монахи Нитрийской пустыни вначале нашли убежище в Палестине, а затем в Константинополе, в монастыре разделявшей взгляды Оригена диакониссы Олимпиады[144]. В главе XVI приписываемого Палладию «Диалога о жизни Златоуста» Иоанн Златоуст и диакон Феодор обсуждают, правильно ли поступила Олимпиада, оказав гостеприимство низложенным епископом монахам. По мнению Иоанна, который сам в то время находился в изгнании, «монахи были и порочными, и добрыми; вернейшая оказала им гостеприимство как добрым, а достойный изумления низложил их как порочных, чего именно не следовало делать». В этой и следующей главах Иоанн положительно отзывается о монахах, высоко оценивая их добродетели[145]. После изгнания Иоанна Палладий отправился в Рим и пытался восстановить его на кафедре, однако сам был отправлен в ссылку в египетскую Фиваиду, где и, предположительно, написал посвящённые Иоанну «Диалоги». Там Палладий пытался организовать суд над Феофилом как виновником изгнания Иоанна Златоуста[146].

Отголоски и последствия

Архимандрит Белого монастыря[en] в Верхнем Египте Шенуте[en] (347—465), канонизированный Коптской православной церковью, прославился своей борьбой с язычеством и идолопоклонством. Расшифрованная в 1982 году рукопись с его трактатом «Contra Origenistas et Gnosticos» выявила достаточно неожиданное для специалистов проникновение оригенизма в глубь территории Египта[147]. Из этого произведения, а также из известной ранее переписки патриарха Диоскора (ум. в 454 году) известно, что ещё в середине V века в Египте был распространён оригенизм евагрианского толка. В датируемом примерно 440-м годом «Contra Origenista» Шенуте полемизирует не только с теориями Оригена, но и гностиков[прим. 14][148]. Повторяя аргументы Феофила Александрийского и Иеронима, Шенуте опровергает аллегорический метод Оригена. Далее, Шенуте повторяет обвинение, встречающееся только у Феофила, о том, что не следует молиться Христу. Исходя из того, что эти, а также ряд других затронутых Шенуте вопросов входили в круг интересов Евагрия Понтийского, Э. Кларк делает вывод о том, что в данном случае борьба велась именно с этим направлением оригенизма[149][150]. Значительное влияние Оригена испытал племянник патриарха Феофила, Кирилл Александрийский, сам занимавший александрийскую кафедру в 412—444 годах. Кирилл получил образование в нитрийских и скитских монастырях, где одним из его учителей мог быть кто-то из известных оригенистов. На исходе данного спора Феофил вызвал его из пустыни. Впоследствии Кирилл часто цитировал таких сторонников Оригена, как Пётр Александрийский, Афанасий Великий, каппадокийцев и ранние произведения Иеронима Стридонского, когда он ещё не отрицал учение Оригена. Кирилл, почитаемый как один из важнейших Отцов Церкви, известен прежде всего как экзегет и в своих трудах следовал оригеновскому аллегорическому методу[151].

Распространившееся в первые десятилетия V века еретическое учение Пелагия было, возможно, связано с оригенизмом. По крайней мере, так считал Иероним Стридонский, который называл Оригена учителем пелагиан, имея в виду, что Пелагий, как и Ориген, полагал всех людей первоначально равными в своей предрасположенности к спасению. Однако современные исследователи не поддерживают это мнение, поскольку, несмотря на видимое сходство, ни Пелагий, ни пелагиане не разделяли важнейшую доктрину Оригена об апокатастасисе. Другим существенным расхождением является положение Оригена о том, что божественная благодать необходима для спасения, тогда как Пелагий полагал, что греха можно избежать после крещения[152].

Историография

Оригенистский спор конца IV — начала V века всегда привлекал внимание исследователей. С одной стороны, сохранилось значительное число полемических произведений его участников — церковные истории современников событий Сократа Схоластика, Созомена, полемические трактаты и письма непосредственных участников событий. Важность затронутых в ходе спора вопросов и их влияние на судьбы участников спора предопределили внимание историков к этому периоду их жизни. Биографии Иеронима Стридонского и Иоанна Златоуста хорошо изучены, и новые их жизнеописания продолжают регулярно появляться, в каждой из них отдельный раздел посвящён данному периоду. В многочисленных курсах церковной истории, появившихся в XIX веке, оригенистскому спору как отдельному периоду церковной истории редко уделялось внимание. Одним из редких исключений является курс лекций В. В. Болотова, в IV томе которого этим спорам была посвящена отдельная глава.

При этом отдельные частные вопросы разрабатывались, например, проблематика антропоморфитских споров, толчком к переосмыслению традиционных взглядов на которые стала публикация в 1883 году французским египтологом Эженом Ревилью[en] «Жития блаженного Афу». Первым значение этого агиографического памятника оценил несколько лет спустя Василий Болотов, отметив его существенную роль не только для понимания данного спора, но и ранней церковной истории[153]. С этого времени исследователи стали отмечать, что представление о событиях конца IV века как конфликта образованных оригенистов и неграмотных антропоморфитов основывается исключительно на трудах представителей только «оригенистской» стороны (Иоанн Кассиан, Сократ Схоластик, Созомен, Палладий Еленопольский)[154]. Первое специальное исследование этого жития было предпринято в 1915 году Этьен Дриотоном[en], предположившим, как считается в настоящее время — безосновательно, что блаженный Афу и египетские антропоморфиты в целом принадлежали к секте авдиан[155]. С учётом жития становится понятным рассказ Кассиана, помещающего эпизод о монахе Серапионе в контекст рассуждения о молитве, на что в 1962 году обратил внимание французский археолог Антуан Гийомон[fr]. Развивая эту мысль, протоиерей Георгий Флоровский (1975) сформулировал основную проблему «оригенистской» духовности как вопрос о том, в какой степени молящийся должен думать об историческом Иисусе[155][156].

Самой полной монографией о первом оригенистском споре в настоящее время является работа Элизабет Кларк (Elizabeth A. Clark) «The Origenist Controversy: The Cultural Construction of an Early Christian Debate» (1992). Обширный список литературы по истории христианства начала V века приведён в монографии Красту Банева (Krastu Banev) «Theophilus of Alexandria and the First Origenist Controversy: Rhetoric and Power» (2015).

Напишите отзыв о статье "Первый оригенистский спор"

Примечания

Комментарии
  1. Палладий и Иоанн Кассиан также считаются учениками Евагрия[15].
  2. Эту точку зрения высказал Ф. Каваллера. Согласно другим гипотезам, изменение взглядов Иеронима произошло путём внутренней эволюции или соображений церковной политики[23].
  3. Существует также мнение, что переведённая Руфином апология принадлежала Евсевию Кесарийскому[26].
  4. Это послание сохранилось только в кратком изложении Геннадия Массилийского (V век)[43].
  5. Впоследствии представитель этой школы Несторий, хотя и добился закрытия всех храмов полуариан-духоборов в своей епархии, но впервые заменил в богослужении Никейский символ веры Никео-Цареградским, не противоречащим вере полуариан, для того, чтобы они воспринимали православие как вариант их прежней веры.
  6. Согласно Сократу Схоластику и Созомену причиной этому было сребролюбие александрийского патриарха[65].
  7. Влияние Мефодия Олимпийского обнаруживают только в Панарионе, что относят к достоинствам Анкората, поскольку считается, что Мефодий не правильно интерпретировал учение Оригена о воскресении тел[85].
  8. Противником священных изображений был и Евагрий Понтийский[77].
  9. Подробный анализ этой темы см. в Fürst (2011), pp. 239—274
  10. Эти послания сохранились в переписке Иеронима Стридонского[52].
  11. Известна гомилия Феофила, в которой он доказывал вечность адских мук[110].
  12. Впоследствии Иероним утверждал, что единственным автором переведённого Руфином текста был не святой мученик Памфил, а его ученик, «еретик и полу-арианин» Евсевий Кесарийский[124].
  13. См. список литературы на эту тему в Ramelli(2013)[132].
  14. Существует теория о связи идей Евагрия Понтийского с гностицизмом. Убедительные аргументы против неё выдвигал Гавриил (Бунге)[148].
Источники и использованная литература
  1. Clark, 1992, p. 250.
  2. [azbyka.ru/otechnik/Grigorij_Chudotvorets/blagodarstvennaya_rech_origenu/#sel= святитель Григорий Чудотворец, епископ Неокесарийский. Благодарственная речь Оригену]
  3. [books.google.ru/books?id=D-dkJipaJfMC&printsec=frontcover&hl=ru#v=onepage&q&f=false PG 18 col. 613]
  4. [azbyka.ru/otechnik/Ieronim_Stridonskij/o_znamenityh/ Иероним Стридонский. О знаменитых мужах]
  5. [www.pravmir.ru/stat-content/sc_printer_3773.html Епископ Диоклийский Каллист (Уэр) Ориген, св. Григорий Нисский и Исаак Сирин]
  6. Епифаний Кипрский, Панарион, Ереси 57-66
  7. Сидоров, 1994, с. 36.
  8. Vessey, 2004, pp. 318—319.
  9. Vessey, 2004, p. 321.
  10. Vessey, 2004, pp. 322—323.
  11. Vessey, 2004, p. 323.
  12. Clark, 1992, p. 18.
  13. См. о ней Murphy F. X. [www.jstor.org/stable/27830135 Melania the Elder: A Biographical note] // Traditio. — 1947. — Vol. 5. — P. 59—77.</span>
  14. Clark, 1992, pp. 20—21.
  15. 1 2 Ramelli, 2013, p. 464.
  16. Clark, 1992, pp. 22—23.
  17. Clark, 1992, pp. 23—25.
  18. Clark, 1992, p. 26.
  19. Clark, 1992, p. 29.
  20. Clark, 1992, pp. 30—32.
  21. Clark, 1992, pp. 33—34.
  22. Mathisen, 2009, p. 194.
  23. Сидоров, 1994, с. 40.
  24. Bochet, 1905, p. 119.
  25. Kim, 2011, p. 414.
  26. 1 2 Clark, 1992, p. 13.
  27. Clark, 1992, p. 137.
  28. Болотов, 1918, с. 159—160.
  29. Brochet, 1906, p. 283.
  30. Clark, 1987.
  31. Bochet, 1905, p. 121.
  32. Иероним Стридонский. Творения. — М., 1880. — Т. 6.4. — С. 310—365. — 365 с.
  33. Kim, 2011, pp. 414—415.
  34. Болотов, 1918, с. 157—158.
  35. Kim, 2011, p. 416.
  36. 1 2 Kim, 2011, pp. 418.
  37. Russel, 2007, p. 16.
  38. Болотов, 1918, с. 159.
  39. 1 2 Болотов, 1879, с. 426.
  40. Clark, 1992, p. 44.
  41. Холл, 2000, с. 237.
  42. 1 2 Флоровский, 1933, Антропоморфиты Египетской пустыни.
  43. 1 2 3 Флоровский, 1933, Феофил Александрийский и Апа Афу из Пемдже, часть 3.
  44. Patterson, 2012, p. 3.
  45. Chadwick, 1950, p. 33.
  46. 1 2 Сократ Схоластик, Церковная история, VI, 7
  47. Болотов, 1918, с. 160.
  48. Patterson, 2012, p. 5.
  49. 1 2 Chadwick, 1950, p. 34.
  50. Clark, 1992, p. 51.
  51. Patterson, 2012, p. 6.
  52. 1 2 Clark, 1992, p. 106.
  53. Banev, 2015, p. 40.
  54. Banev, 2015, pp. 35—36.
  55. Banev, 2015, p. 37.
  56. Banev, 2015, pp. 38—39.
  57. Banev, 2015, p. 41.
  58. Banev, 2015, pp. 42—43.
  59. Banev, 2015, p. 45.
  60. Kelly, 1995, p. 197.
  61. 1 2 Liebeschuetz, 1990, p. 205.
  62. Clark, 1992, p. 46.
  63. Сократ Схоластик, Церковная история, VI, 2
  64. Kelly, 1995, pp. 104—106.
  65. Clark, 1992, p. 47.
  66. Созомен, Церковная история, VIII, 12
  67. Kelly, 1995, p. 191.
  68. Liebeschuetz, 1990, p. 199.
  69. Kelly, 1995, pp. 196—197.
  70. Kelly, 1995, pp. 198—202.
  71. Liebeschuetz, 1990, pp. 203—205.
  72. Ramelli, 2013, pp. 591—593.
  73. [azbyka.ru/otechnik/Sokrat_Sholastik/tserkovnaja-istorija-socrata/6_13 Сократ Схоластик. Церковная история. Кн. VI, Глава 12 О том, как Епифаний, прибыв в Константинополь и желая угодить Феофилу, делал собрания и совершал рукоположения против воли Иоанна]
  74. [azbyka.ru/otechnik/Ermij_Sozomen/tserkovnaja-istorija/8_14 Церковная история Эрмия Созомена Саламинского. Кн. VIII, гл. 14]
  75. Болотов, 1879, с. 426—427.
  76. Liebeschuetz, 1990, pp. 205—207.
  77. 1 2 Ramelli.
  78. 1 2 Саврей, 2011, с. 569.
  79. Clark, 1992, p. 87.
  80. Епифаний Кипрский, Панарион, 64, 4
  81. Болотов, 1879, с. 422—423.
  82. Сидоров, 1994, с. 37.
  83. Clark, 1992, pp. 87—88.
  84. Ramelli, 2013, pp. 579—580.
  85. Clark, 1992, p. 89.
  86. Fritz, 1931, p. 1565.
  87. Clark, 1992, pp. 95—96.
  88. Clark, 1992, pp. 96—99.
  89. Clark, 1992, p. 99.
  90. Clark, 1992, p. 101.
  91. Clark, 1992, pp. 101—103.
  92. Clark, 1992, pp. 103—105.
  93. Холл, 2000, с. 239.
  94. Болотов, 1879, с. 423—424.
  95. Clark, 1987, pp. 154—155.
  96. Иероним Стридонский. Творения. — Киев, 1884. — Т. 4.2. — С. 366—367. — 430 с.
  97. Clark, 1987, pp. 157—162.
  98. Clark, 1992, p. 128.
  99. Clark, 1992, pp. 133—136.
  100. Иероним6.4, 1880, с. 342—346.
  101. Clark, 1992, p. 125.
  102. Clark, 1992, p. 139.
  103. Clark, 1992, pp. 140—144.
  104. Fürst, 2009, p. 143.
  105. Fürst, 2009, pp. 147—148.
  106. Fürst, 2009, p. 151.
  107. Ramelli, 2013, p. 584.
  108. Clark, 1992, p. 111.
  109. Болотов, 1879, прим. 1, с. 425.
  110. Clark, 1992, note 176, p. 108.
  111. Banev, 2015, pp. 45—46.
  112. Banev, 2015, p. 47.
  113. Fritz, 1931, pp. 1572—1573.
  114. Clark, 1992, pp. 114—116.
  115. Clark, 1992, p. 117.
  116. Ramelli, 2013, p. 590.
  117. Сократ Схоластик, Церковная история, VI, 9
  118. Сократ Схоластик, Церковная история, VI, 17
  119. Clark, 1992, pp. 48—49.
  120. Clark, 1992, pp. 52—58.
  121. Болотов, 1879, с. 424.
  122. Ramelli, 2013, p. 591.
  123. Clark, 1992, pp. 159—160.
  124. Ramelli, 2013, p. 644.
  125. Морескини, 2011, с. 191.
  126. Clark, 1992, p. 162.
  127. Clark, 1992, pp. 162—163.
  128. Clark, 1992, pp. 163—164.
  129. Ramelli, 2013, pp. 646—647.
  130. Clark, 1992, pp. 171—174.
  131. Clark, 1992, p. 187.
  132. Ramelli, 2013, note 424, p. 465.
  133. Сидоров, 1994, с. 49.
  134. Casiday, 2013, pp. 2—3.
  135. Евагрий Понтийский, Послание о вере, III
  136. Clark, 1992, pp. 61—63.
  137. Евагрий Понтийский, Зерцало иноков и инокинь, 119—120
  138. Clark, 1992, p. 65.
  139. Clark, 1992, p. 66.
  140. Евагрий Понтийский, Слово о молитве, 73
  141. Clark, 1992, pp. 68-69.
  142. Clark, 1992, p. 84.
  143. Casiday, 2013, p. 47.
  144. Fritz, 1931, p. 1573.
  145. Палладий Еленопольский, Диалог о жизни Златоуста, XVI
  146. Ramelli, 2013, p. 595.
  147. Orlandi T. [www.jstor.org/stable/1509665 A Catechesis against Apocryphal Texts by Shenute and the Gnostic Texts of Nag Hammadi] // The Harvard Theological Review. — 1982. — Vol. 75, № 1 (январь). — P. 85—95.</span>
  148. 1 2 Clark, 1992, p. 152.
  149. Clark, 1992, pp. 153—157.
  150. Ramelli, 2013, pp. 596—598.
  151. Ramelli, 2013, pp. 598—602.
  152. Ramelli, 2013, pp. 604—607.
  153. Болотов, 1886, с. 145.
  154. Patterson, 2012, p. 8.
  155. 1 2 Флоровский, 1933, Феофил Александрийский и Апа Афу из Пемдже, часть 2.
  156. Patterson, 2012, p. 10.
  157. </ol>

Литература

Первичные источники

  • Авва Евагрий Понтийский. Творения / Перевод, вступительная статья и комментарии А. И. Сидорова. — Мартис, 1994. — 363 с. — ISBN 5-7248-0014-4.
  • [www.portal-slovo.ru/theology/37665.php?ELEMENT_ID=37665 Диалог Палладия, епископа Еленопольского, с Феодором, римским диаконом, повествующий о житии блаженного Иоанна, епископа Константинопольского, Златоуста] / Вступ. статья, пер. с древнегреч., ком.: А. С. Балаховская. — М.: ИМЛИ РАН, 2002.
  • Епифаний Кипрский. [commons.wikimedia.org/w/index.php?title=File%3AЕпифаний_Кипрский._Творения._Часть_3._(1872).djvu&page=83 Творения]. — М., 1872. — Т. III. — 301 с.
  • Иероним Стридонский. Творения. — Киев, 1880—1903. — Т. I—XVII.
  • преп. Иоанн Кассиан Римлянин. Писания. — Свято-Троицева Сергиева Лавра: РФМ, 1993. — 652 с.
  • Ориген. О началах. Против Цельса. — Спб.: Библиополис. — 792 с. — (Религиозно-философская библиотека). — 3000 экз. — ISBN 978-5-74-35-0275-0.
  • Сократ Схоластик. [azbyka.ru/otechnik/Sokrat_Sholastik/tserkovnaja-istorija-socrata/ Церковная история].

Исследования

на английском языке
  • Banev K. [books.google.ru/books?id=rCF5BgAAQBAJ Theophilus of Alexandria and the First Origenist Controversy: Rhetoric and Power]. — Oxford: Oxford University Press, 2015. — 256 p. — ISBN 978-0-19-872754-5.
  • Jerome of Stridon His Life, Writings and Legacy / A. Cain, J. Lössl (eds). — Ashgate, 2009. — 283 p. — ISBN 978-0-7546-6407-9.
    • Fürst A. Jerome Keeping Silent: Origen and his exegesis of Isaiah. — 2009. — P. 141—152.</span>
    • Mathisen R. The Use and misuse of Jerome in Gaul during Late Antiquity. — 2009. — P. 191—208.</span>
  • Casiday A. Reconstructing the Theology of Evagrius Ponticus. — Cambridge: Cambridge University Press, 2013. — 267 p. — ISBN 978-0-521-89680-1.
  • Chadwick O. John Cassian. A Study in Primitive Monasticism. — Cambridge: Cambridge University Press, 1950. — 213 p.
  • Chin C. M. [muse.jhu.edu/journals/earl/summary/v018/18.4.chin.html Rufinus of Aquileia and Alexandrian Afterlives: Translation as Origenism] // Journal of Early Christian Studies. — 2010. — Vol. 18, № 4. — P. 617—647.</span>
  • Clark E. A. [www.jstor.org/stable/1584107 The Place of Jerome's Commentary on Ephesians in the Origenist Controversy: The Apokatastasis and Ascetic Ideals] // Vigiliae Christianae. — 1987. — Vol. 41, № 2. — P. 154—171. — DOI:10.2307/1584107.</span>
  • Clark E. A. The Origenist Controversy: The Cultural Construction of an Early Christian Debate. — Princeton: Princeton University Library, 1992. — 287 p. — ISBN 9780691603513.
  • Heine R. E. The Commentaries of Origen and Jerome on St. Paul's Epistle to the Ephesians. — Oxford University Press, 2003. — 312 p. — ISBN 978-0199245512.
  • Kelly J. N. D. Golden Mouth. The Story of John Chrysostom - Ascetic, Preacher, Bishop. — Ithaca, New York: Cornell University Press, 1995. — 310 p. — ISBN 0-8014-3189-1.
  • Kim Y. R. Epiphanius of Cyprus vs. John of Jerusalem: An Improper Ordination and the Escalation of the Origenist Controversy // Episcopal Elections in Late Antiquity. — 2011. — P. 411—422. — ISSN [www.sigla.ru/table.jsp?f=8&t=3&v0=1861-5996&f=1003&t=1&v1=&f=4&t=2&v2=&f=21&t=3&v3=&f=1016&t=3&v4=&f=1016&t=3&v5=&bf=4&b=&d=0&ys=&ye=&lng=&ft=&mt=&dt=&vol=&pt=&iss=&ps=&pe=&tr=&tro=&cc=UNION&i=1&v=tagged&s=0&ss=0&st=0&i18n=ru&rlf=&psz=20&bs=20&ce=hJfuypee8JzzufeGmImYYIpZKRJeeOeeWGJIZRrRRrdmtdeee88NJJJJpeeefTJ3peKJJ3UWWPtzzzzzzzzzzzzzzzzzbzzvzzpy5zzjzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzztzzzzzzzbzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzvzzzzzzyeyTjkDnyHzTuueKZePz9decyzzLzzzL*.c8.NzrGJJvufeeeeeJheeyzjeeeeJh*peeeeKJJJJJJJJJJmjHvOJJJJJJJJJfeeeieeeeSJJJJJSJJJ3TeIJJJJ3..E.UEAcyhxD.eeeeeuzzzLJJJJ5.e8JJJheeeeeeeeeeeeyeeK3JJJJJJJJ*s7defeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeSJJJJJJJJZIJJzzz1..6LJJJJJJtJJZ4....EK*&debug=false 1861-5996].</span>
  • Liebeschuetz J. H. W. G. Barbarians and Bishops. — Oxford: Clarendon Press, 1990. — 312 p. — ISBN 0-19-814886-0.
  • Patterson P. A. [books.google.ru/books/about/Visions_of_Christ.html?id=aPxFntHm09sC Visions of Christ: The Anthropomorphite Controversy of 399 CE]. — Mohr Siebeck, 2012. — 179 p. — ISBN 978-3-16-152040-2.
  • Ramelli I. [books.google.ru/books?id=YfGZAAAAQBAJ The Christian Doctrine of Apokatastasis: A Critical Assessment from the New Testament to Eriugena]. — BRILL, 2013. — 890 p. — ISBN 978-90-04-24570-9.
  • Russel N. Theophilus of Alexandria. — Routledge, 2007. — 222 p. — (The Early Church Fathers). — ISBN 0-203-96755-0.
  • Vessey M. Jerome and Rufinus // The Cambridge History of Early Christian Literature. — 2004. — P. 318—327.</span>
на русском языке
  • Болотов В. В. Ученiе Оригена о Святой Троицѣ. — Спб., 1879. — 462 с.
  • Болотов В. В. Из церковной истории Египта. — Христианское чтение, № 3—4. — Спб., 1886. — Т. II.
  • Болотов В. В. Лекции по истории древней церкви. — Петроград, 1918. — Т. IV. — 599 с.
  • Морескини К. История патристической философии. — М., 2011. — 864 с. — 1000 экз. — ISBN 978-5-87245-170-9.
  • Саврей В. Я. Александрийская школа в истории философско-богословской мысли. — М.: КомКнига, 2011. — 1008 с. — ISBN 978-5-484-01266-4.
  • Попов И. В. Св. Иоанн Златоуст и его враги // Богословский вестник. — 1907. — Т. III, № 11, 12. — С. 569—607, 798—855.</span>
  • Флоровский Г. В. [predanie.ru/florovskiy-georgiy-vasilevich-protoierey/book/70603-vostochnye-otcy-cerkvi-dobavlenie/ Восточные Отцы. Добавление]. — 1933.
  • Холл С. Дж. Учение и жизнь ранней церкви. — Новосибирск: Посох, 2000. — 324 с. — ISBN 5-93958-001-7.
на немецком языке
  • Perrone L. [books.google.ru/books?id=zOwD3sBFKlUC&pg=PA119&lpg=PA119&dq=Der+formale+Aspekt+der+origeneischen+Argumentation+in+den+Auseinandersetzungen+des+4.Jahrhunderts&source=bl&ots=dYFqFy8aMx&sig=DZfaoYaNFiouT3dkb6AEbLBVL0o&hl=ru&sa=X&ved=0CCcQ6AEwAmoVChMItqPNxcKWyAIVaadyCh1hrw5Z#v=onepage&q=Der%20formale%20Aspekt%20der%20origeneischen%20Argumentation%20in%20den%20Auseinandersetzungen%20des%204.Jahrhunderts&f=false Der formale Aspekt der Origeneischen Argumentation in den Auseinandersetzungen des 4. Jahrhunderts] / W. A. Bienert and U. Kühneweg (eds) // Origeniana Septima. — 1999. — С. 119—134.</span>
  • Fürst A. Von Origenes und Hieronymus zu Augustinus: Studien zur antiken Theologiegeschichte. — De Gruyter, 2011. — Т. 115. — 535 с. — (Arbeiten zur Kirchengeschichte). — ISBN 978-3-11-025103-6.
на французском языке
  • Bardy G. Origèn // Dictionnaire de Théologie Catholique. — 1931. — Т. 11, вып. 1. — С. 1489—1565.
  • Brochet J. [archive.org/details/saintjrmeets00boch Saint Jérôme et ses ennemis]. — Paris, 1905. — 494 p.
  • Fritz G. Origénisme // Dictionnaire de Théologie Catholique. — 1931. — Т. 11, вып. 1. — С. 1565—1588.
  • Hefele C. J., Leclerq H. Histoire des conciles. — Paris, 1908. — Т. 2.1. — 646 p.


Отрывок, характеризующий Первый оригенистский спор

Мари».


В середине лета, княжна Марья получила неожиданное письмо от князя Андрея из Швейцарии, в котором он сообщал ей странную и неожиданную новость. Князь Андрей объявлял о своей помолвке с Ростовой. Всё письмо его дышало любовной восторженностью к своей невесте и нежной дружбой и доверием к сестре. Он писал, что никогда не любил так, как любит теперь, и что теперь только понял и узнал жизнь; он просил сестру простить его за то, что в свой приезд в Лысые Горы он ничего не сказал ей об этом решении, хотя и говорил об этом с отцом. Он не сказал ей этого потому, что княжна Марья стала бы просить отца дать свое согласие, и не достигнув бы цели, раздражила бы отца, и на себе бы понесла всю тяжесть его неудовольствия. Впрочем, писал он, тогда еще дело не было так окончательно решено, как теперь. «Тогда отец назначил мне срок, год, и вот уже шесть месяцев, половина прошло из назначенного срока, и я остаюсь более, чем когда нибудь тверд в своем решении. Ежели бы доктора не задерживали меня здесь, на водах, я бы сам был в России, но теперь возвращение мое я должен отложить еще на три месяца. Ты знаешь меня и мои отношения с отцом. Мне ничего от него не нужно, я был и буду всегда независим, но сделать противное его воле, заслужить его гнев, когда может быть так недолго осталось ему быть с нами, разрушило бы наполовину мое счастие. Я пишу теперь ему письмо о том же и прошу тебя, выбрав добрую минуту, передать ему письмо и известить меня о том, как он смотрит на всё это и есть ли надежда на то, чтобы он согласился сократить срок на три месяца».
После долгих колебаний, сомнений и молитв, княжна Марья передала письмо отцу. На другой день старый князь сказал ей спокойно:
– Напиши брату, чтоб подождал, пока умру… Не долго – скоро развяжу…
Княжна хотела возразить что то, но отец не допустил ее, и стал всё более и более возвышать голос.
– Женись, женись, голубчик… Родство хорошее!… Умные люди, а? Богатые, а? Да. Хороша мачеха у Николушки будет! Напиши ты ему, что пускай женится хоть завтра. Мачеха Николушки будет – она, а я на Бурьенке женюсь!… Ха, ха, ха, и ему чтоб без мачехи не быть! Только одно, в моем доме больше баб не нужно; пускай женится, сам по себе живет. Может, и ты к нему переедешь? – обратился он к княжне Марье: – с Богом, по морозцу, по морозцу… по морозцу!…
После этой вспышки, князь не говорил больше ни разу об этом деле. Но сдержанная досада за малодушие сына выразилась в отношениях отца с дочерью. К прежним предлогам насмешек прибавился еще новый – разговор о мачехе и любезности к m lle Bourienne.
– Отчего же мне на ней не жениться? – говорил он дочери. – Славная княгиня будет! – И в последнее время, к недоуменью и удивлению своему, княжна Марья стала замечать, что отец ее действительно начинал больше и больше приближать к себе француженку. Княжна Марья написала князю Андрею о том, как отец принял его письмо; но утешала брата, подавая надежду примирить отца с этою мыслью.
Николушка и его воспитание, Andre и религия были утешениями и радостями княжны Марьи; но кроме того, так как каждому человеку нужны свои личные надежды, у княжны Марьи была в самой глубокой тайне ее души скрытая мечта и надежда, доставлявшая ей главное утешение в ее жизни. Утешительную эту мечту и надежду дали ей божьи люди – юродивые и странники, посещавшие ее тайно от князя. Чем больше жила княжна Марья, чем больше испытывала она жизнь и наблюдала ее, тем более удивляла ее близорукость людей, ищущих здесь на земле наслаждений и счастия; трудящихся, страдающих, борющихся и делающих зло друг другу, для достижения этого невозможного, призрачного и порочного счастия. «Князь Андрей любил жену, она умерла, ему мало этого, он хочет связать свое счастие с другой женщиной. Отец не хочет этого, потому что желает для Андрея более знатного и богатого супружества. И все они борются и страдают, и мучают, и портят свою душу, свою вечную душу, для достижения благ, которым срок есть мгновенье. Мало того, что мы сами знаем это, – Христос, сын Бога сошел на землю и сказал нам, что эта жизнь есть мгновенная жизнь, испытание, а мы всё держимся за нее и думаем в ней найти счастье. Как никто не понял этого? – думала княжна Марья. Никто кроме этих презренных божьих людей, которые с сумками за плечами приходят ко мне с заднего крыльца, боясь попасться на глаза князю, и не для того, чтобы не пострадать от него, а для того, чтобы его не ввести в грех. Оставить семью, родину, все заботы о мирских благах для того, чтобы не прилепляясь ни к чему, ходить в посконном рубище, под чужим именем с места на место, не делая вреда людям, и молясь за них, молясь и за тех, которые гонят, и за тех, которые покровительствуют: выше этой истины и жизни нет истины и жизни!»
Была одна странница, Федосьюшка, 50 ти летняя, маленькая, тихенькая, рябая женщина, ходившая уже более 30 ти лет босиком и в веригах. Ее особенно любила княжна Марья. Однажды, когда в темной комнате, при свете одной лампадки, Федосьюшка рассказывала о своей жизни, – княжне Марье вдруг с такой силой пришла мысль о том, что Федосьюшка одна нашла верный путь жизни, что она решилась сама пойти странствовать. Когда Федосьюшка пошла спать, княжна Марья долго думала над этим и наконец решила, что как ни странно это было – ей надо было итти странствовать. Она поверила свое намерение только одному духовнику монаху, отцу Акинфию, и духовник одобрил ее намерение. Под предлогом подарка странницам, княжна Марья припасла себе полное одеяние странницы: рубашку, лапти, кафтан и черный платок. Часто подходя к заветному комоду, княжна Марья останавливалась в нерешительности о том, не наступило ли уже время для приведения в исполнение ее намерения.
Часто слушая рассказы странниц, она возбуждалась их простыми, для них механическими, а для нее полными глубокого смысла речами, так что она была несколько раз готова бросить всё и бежать из дому. В воображении своем она уже видела себя с Федосьюшкой в грубом рубище, шагающей с палочкой и котомочкой по пыльной дороге, направляя свое странствие без зависти, без любви человеческой, без желаний от угодников к угодникам, и в конце концов, туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а вечная радость и блаженство.
«Приду к одному месту, помолюсь; не успею привыкнуть, полюбить – пойду дальше. И буду итти до тех пор, пока ноги подкосятся, и лягу и умру где нибудь, и приду наконец в ту вечную, тихую пристань, где нет ни печали, ни воздыхания!…» думала княжна Марья.
Но потом, увидав отца и особенно маленького Коко, она ослабевала в своем намерении, потихоньку плакала и чувствовала, что она грешница: любила отца и племянника больше, чем Бога.



Библейское предание говорит, что отсутствие труда – праздность была условием блаженства первого человека до его падения. Любовь к праздности осталась та же и в падшем человеке, но проклятие всё тяготеет над человеком, и не только потому, что мы в поте лица должны снискивать хлеб свой, но потому, что по нравственным свойствам своим мы не можем быть праздны и спокойны. Тайный голос говорит, что мы должны быть виновны за то, что праздны. Ежели бы мог человек найти состояние, в котором он, будучи праздным, чувствовал бы себя полезным и исполняющим свой долг, он бы нашел одну сторону первобытного блаженства. И таким состоянием обязательной и безупречной праздности пользуется целое сословие – сословие военное. В этой то обязательной и безупречной праздности состояла и будет состоять главная привлекательность военной службы.
Николай Ростов испытывал вполне это блаженство, после 1807 года продолжая служить в Павлоградском полку, в котором он уже командовал эскадроном, принятым от Денисова.
Ростов сделался загрубелым, добрым малым, которого московские знакомые нашли бы несколько mauvais genre [дурного тона], но который был любим и уважаем товарищами, подчиненными и начальством и который был доволен своей жизнью. В последнее время, в 1809 году, он чаще в письмах из дому находил сетования матери на то, что дела расстраиваются хуже и хуже, и что пора бы ему приехать домой, обрадовать и успокоить стариков родителей.
Читая эти письма, Николай испытывал страх, что хотят вывести его из той среды, в которой он, оградив себя от всей житейской путаницы, жил так тихо и спокойно. Он чувствовал, что рано или поздно придется опять вступить в тот омут жизни с расстройствами и поправлениями дел, с учетами управляющих, ссорами, интригами, с связями, с обществом, с любовью Сони и обещанием ей. Всё это было страшно трудно, запутано, и он отвечал на письма матери, холодными классическими письмами, начинавшимися: Ma chere maman [Моя милая матушка] и кончавшимися: votre obeissant fils, [Ваш послушный сын,] умалчивая о том, когда он намерен приехать. В 1810 году он получил письма родных, в которых извещали его о помолвке Наташи с Болконским и о том, что свадьба будет через год, потому что старый князь не согласен. Это письмо огорчило, оскорбило Николая. Во первых, ему жалко было потерять из дома Наташу, которую он любил больше всех из семьи; во вторых, он с своей гусарской точки зрения жалел о том, что его не было при этом, потому что он бы показал этому Болконскому, что совсем не такая большая честь родство с ним и что, ежели он любит Наташу, то может обойтись и без разрешения сумасбродного отца. Минуту он колебался не попроситься ли в отпуск, чтоб увидать Наташу невестой, но тут подошли маневры, пришли соображения о Соне, о путанице, и Николай опять отложил. Но весной того же года он получил письмо матери, писавшей тайно от графа, и письмо это убедило его ехать. Она писала, что ежели Николай не приедет и не возьмется за дела, то всё именье пойдет с молотка и все пойдут по миру. Граф так слаб, так вверился Митеньке, и так добр, и так все его обманывают, что всё идет хуже и хуже. «Ради Бога, умоляю тебя, приезжай сейчас же, ежели ты не хочешь сделать меня и всё твое семейство несчастными», писала графиня.
Письмо это подействовало на Николая. У него был тот здравый смысл посредственности, который показывал ему, что было должно.
Теперь должно было ехать, если не в отставку, то в отпуск. Почему надо было ехать, он не знал; но выспавшись после обеда, он велел оседлать серого Марса, давно не езженного и страшно злого жеребца, и вернувшись на взмыленном жеребце домой, объявил Лаврушке (лакей Денисова остался у Ростова) и пришедшим вечером товарищам, что подает в отпуск и едет домой. Как ни трудно и странно было ему думать, что он уедет и не узнает из штаба (что ему особенно интересно было), произведен ли он будет в ротмистры, или получит Анну за последние маневры; как ни странно было думать, что он так и уедет, не продав графу Голуховскому тройку саврасых, которых польский граф торговал у него, и которых Ростов на пари бил, что продаст за 2 тысячи, как ни непонятно казалось, что без него будет тот бал, который гусары должны были дать панне Пшаздецкой в пику уланам, дававшим бал своей панне Боржозовской, – он знал, что надо ехать из этого ясного, хорошего мира куда то туда, где всё было вздор и путаница.
Через неделю вышел отпуск. Гусары товарищи не только по полку, но и по бригаде, дали обед Ростову, стоивший с головы по 15 руб. подписки, – играли две музыки, пели два хора песенников; Ростов плясал трепака с майором Басовым; пьяные офицеры качали, обнимали и уронили Ростова; солдаты третьего эскадрона еще раз качали его, и кричали ура! Потом Ростова положили в сани и проводили до первой станции.
До половины дороги, как это всегда бывает, от Кременчуга до Киева, все мысли Ростова были еще назади – в эскадроне; но перевалившись за половину, он уже начал забывать тройку саврасых, своего вахмистра Дожойвейку, и беспокойно начал спрашивать себя о том, что и как он найдет в Отрадном. Чем ближе он подъезжал, тем сильнее, гораздо сильнее (как будто нравственное чувство было подчинено тому же закону скорости падения тел в квадратах расстояний), он думал о своем доме; на последней перед Отрадным станции, дал ямщику три рубля на водку, и как мальчик задыхаясь вбежал на крыльцо дома.
После восторгов встречи, и после того странного чувства неудовлетворения в сравнении с тем, чего ожидаешь – всё то же, к чему же я так торопился! – Николай стал вживаться в свой старый мир дома. Отец и мать были те же, они только немного постарели. Новое в них било какое то беспокойство и иногда несогласие, которого не бывало прежде и которое, как скоро узнал Николай, происходило от дурного положения дел. Соне был уже двадцатый год. Она уже остановилась хорошеть, ничего не обещала больше того, что в ней было; но и этого было достаточно. Она вся дышала счастьем и любовью с тех пор как приехал Николай, и верная, непоколебимая любовь этой девушки радостно действовала на него. Петя и Наташа больше всех удивили Николая. Петя был уже большой, тринадцатилетний, красивый, весело и умно шаловливый мальчик, у которого уже ломался голос. На Наташу Николай долго удивлялся, и смеялся, глядя на нее.
– Совсем не та, – говорил он.
– Что ж, подурнела?
– Напротив, но важность какая то. Княгиня! – сказал он ей шопотом.
– Да, да, да, – радостно говорила Наташа.
Наташа рассказала ему свой роман с князем Андреем, его приезд в Отрадное и показала его последнее письмо.
– Что ж ты рад? – спрашивала Наташа. – Я так теперь спокойна, счастлива.
– Очень рад, – отвечал Николай. – Он отличный человек. Что ж ты очень влюблена?
– Как тебе сказать, – отвечала Наташа, – я была влюблена в Бориса, в учителя, в Денисова, но это совсем не то. Мне покойно, твердо. Я знаю, что лучше его не бывает людей, и мне так спокойно, хорошо теперь. Совсем не так, как прежде…
Николай выразил Наташе свое неудовольствие о том, что свадьба была отложена на год; но Наташа с ожесточением напустилась на брата, доказывая ему, что это не могло быть иначе, что дурно бы было вступить в семью против воли отца, что она сама этого хотела.
– Ты совсем, совсем не понимаешь, – говорила она. Николай замолчал и согласился с нею.
Брат часто удивлялся глядя на нее. Совсем не было похоже, чтобы она была влюбленная невеста в разлуке с своим женихом. Она была ровна, спокойна, весела совершенно по прежнему. Николая это удивляло и даже заставляло недоверчиво смотреть на сватовство Болконского. Он не верил в то, что ее судьба уже решена, тем более, что он не видал с нею князя Андрея. Ему всё казалось, что что нибудь не то, в этом предполагаемом браке.
«Зачем отсрочка? Зачем не обручились?» думал он. Разговорившись раз с матерью о сестре, он, к удивлению своему и отчасти к удовольствию, нашел, что мать точно так же в глубине души иногда недоверчиво смотрела на этот брак.
– Вот пишет, – говорила она, показывая сыну письмо князя Андрея с тем затаенным чувством недоброжелательства, которое всегда есть у матери против будущего супружеского счастия дочери, – пишет, что не приедет раньше декабря. Какое же это дело может задержать его? Верно болезнь! Здоровье слабое очень. Ты не говори Наташе. Ты не смотри, что она весела: это уж последнее девичье время доживает, а я знаю, что с ней делается всякий раз, как письма его получаем. А впрочем Бог даст, всё и хорошо будет, – заключала она всякий раз: – он отличный человек.


Первое время своего приезда Николай был серьезен и даже скучен. Его мучила предстоящая необходимость вмешаться в эти глупые дела хозяйства, для которых мать вызвала его. Чтобы скорее свалить с плеч эту обузу, на третий день своего приезда он сердито, не отвечая на вопрос, куда он идет, пошел с нахмуренными бровями во флигель к Митеньке и потребовал у него счеты всего. Что такое были эти счеты всего, Николай знал еще менее, чем пришедший в страх и недоумение Митенька. Разговор и учет Митеньки продолжался недолго. Староста, выборный и земский, дожидавшиеся в передней флигеля, со страхом и удовольствием слышали сначала, как загудел и затрещал как будто всё возвышавшийся голос молодого графа, слышали ругательные и страшные слова, сыпавшиеся одно за другим.
– Разбойник! Неблагодарная тварь!… изрублю собаку… не с папенькой… обворовал… – и т. д.
Потом эти люди с неменьшим удовольствием и страхом видели, как молодой граф, весь красный, с налитой кровью в глазах, за шиворот вытащил Митеньку, ногой и коленкой с большой ловкостью в удобное время между своих слов толкнул его под зад и закричал: «Вон! чтобы духу твоего, мерзавец, здесь не было!»
Митенька стремглав слетел с шести ступеней и убежал в клумбу. (Клумба эта была известная местность спасения преступников в Отрадном. Сам Митенька, приезжая пьяный из города, прятался в эту клумбу, и многие жители Отрадного, прятавшиеся от Митеньки, знали спасительную силу этой клумбы.)
Жена Митеньки и свояченицы с испуганными лицами высунулись в сени из дверей комнаты, где кипел чистый самовар и возвышалась приказчицкая высокая постель под стеганным одеялом, сшитым из коротких кусочков.
Молодой граф, задыхаясь, не обращая на них внимания, решительными шагами прошел мимо них и пошел в дом.
Графиня узнавшая тотчас через девушек о том, что произошло во флигеле, с одной стороны успокоилась в том отношении, что теперь состояние их должно поправиться, с другой стороны она беспокоилась о том, как перенесет это ее сын. Она подходила несколько раз на цыпочках к его двери, слушая, как он курил трубку за трубкой.
На другой день старый граф отозвал в сторону сына и с робкой улыбкой сказал ему:
– А знаешь ли, ты, моя душа, напрасно погорячился! Мне Митенька рассказал все.
«Я знал, подумал Николай, что никогда ничего не пойму здесь, в этом дурацком мире».
– Ты рассердился, что он не вписал эти 700 рублей. Ведь они у него написаны транспортом, а другую страницу ты не посмотрел.
– Папенька, он мерзавец и вор, я знаю. И что сделал, то сделал. А ежели вы не хотите, я ничего не буду говорить ему.
– Нет, моя душа (граф был смущен тоже. Он чувствовал, что он был дурным распорядителем имения своей жены и виноват был перед своими детьми но не знал, как поправить это) – Нет, я прошу тебя заняться делами, я стар, я…
– Нет, папенька, вы простите меня, ежели я сделал вам неприятное; я меньше вашего умею.
«Чорт с ними, с этими мужиками и деньгами, и транспортами по странице, думал он. Еще от угла на шесть кушей я понимал когда то, но по странице транспорт – ничего не понимаю», сказал он сам себе и с тех пор более не вступался в дела. Только однажды графиня позвала к себе сына, сообщила ему о том, что у нее есть вексель Анны Михайловны на две тысячи и спросила у Николая, как он думает поступить с ним.
– А вот как, – отвечал Николай. – Вы мне сказали, что это от меня зависит; я не люблю Анну Михайловну и не люблю Бориса, но они были дружны с нами и бедны. Так вот как! – и он разорвал вексель, и этим поступком слезами радости заставил рыдать старую графиню. После этого молодой Ростов, уже не вступаясь более ни в какие дела, с страстным увлечением занялся еще новыми для него делами псовой охоты, которая в больших размерах была заведена у старого графа.


Уже были зазимки, утренние морозы заковывали смоченную осенними дождями землю, уже зелень уклочилась и ярко зелено отделялась от полос буреющего, выбитого скотом, озимого и светло желтого ярового жнивья с красными полосами гречихи. Вершины и леса, в конце августа еще бывшие зелеными островами между черными полями озимей и жнивами, стали золотистыми и ярко красными островами посреди ярко зеленых озимей. Русак уже до половины затерся (перелинял), лисьи выводки начинали разбредаться, и молодые волки были больше собаки. Было лучшее охотничье время. Собаки горячего, молодого охотника Ростова уже не только вошли в охотничье тело, но и подбились так, что в общем совете охотников решено было три дня дать отдохнуть собакам и 16 сентября итти в отъезд, начиная с дубравы, где был нетронутый волчий выводок.
В таком положении были дела 14 го сентября.
Весь этот день охота была дома; было морозно и колко, но с вечера стало замолаживать и оттеплело. 15 сентября, когда молодой Ростов утром в халате выглянул в окно, он увидал такое утро, лучше которого ничего не могло быть для охоты: как будто небо таяло и без ветра спускалось на землю. Единственное движенье, которое было в воздухе, было тихое движенье сверху вниз спускающихся микроскопических капель мги или тумана. На оголившихся ветвях сада висели прозрачные капли и падали на только что свалившиеся листья. Земля на огороде, как мак, глянцевито мокро чернела, и в недалеком расстоянии сливалась с тусклым и влажным покровом тумана. Николай вышел на мокрое с натасканной грязью крыльцо: пахло вянущим лесом и собаками. Чернопегая, широкозадая сука Милка с большими черными на выкате глазами, увидав хозяина, встала, потянулась назад и легла по русачьи, потом неожиданно вскочила и лизнула его прямо в нос и усы. Другая борзая собака, увидав хозяина с цветной дорожки, выгибая спину, стремительно бросилась к крыльцу и подняв правило (хвост), стала тереться о ноги Николая.
– О гой! – послышался в это время тот неподражаемый охотничий подклик, который соединяет в себе и самый глубокий бас, и самый тонкий тенор; и из за угла вышел доезжачий и ловчий Данило, по украински в скобку обстриженный, седой, морщинистый охотник с гнутым арапником в руке и с тем выражением самостоятельности и презрения ко всему в мире, которое бывает только у охотников. Он снял свою черкесскую шапку перед барином, и презрительно посмотрел на него. Презрение это не было оскорбительно для барина: Николай знал, что этот всё презирающий и превыше всего стоящий Данило всё таки был его человек и охотник.
– Данила! – сказал Николай, робко чувствуя, что при виде этой охотничьей погоды, этих собак и охотника, его уже обхватило то непреодолимое охотничье чувство, в котором человек забывает все прежние намерения, как человек влюбленный в присутствии своей любовницы.
– Что прикажете, ваше сиятельство? – спросил протодиаконский, охриплый от порсканья бас, и два черные блестящие глаза взглянули исподлобья на замолчавшего барина. «Что, или не выдержишь?» как будто сказали эти два глаза.
– Хорош денек, а? И гоньба, и скачка, а? – сказал Николай, чеша за ушами Милку.
Данило не отвечал и помигал глазами.
– Уварку посылал послушать на заре, – сказал его бас после минутного молчанья, – сказывал, в отрадненский заказ перевела, там выли. (Перевела значило то, что волчица, про которую они оба знали, перешла с детьми в отрадненский лес, который был за две версты от дома и который был небольшое отъемное место.)
– А ведь ехать надо? – сказал Николай. – Приди ка ко мне с Уваркой.
– Как прикажете!
– Так погоди же кормить.
– Слушаю.
Через пять минут Данило с Уваркой стояли в большом кабинете Николая. Несмотря на то, что Данило был не велик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как когда видишь лошадь или медведя на полу между мебелью и условиями людской жизни. Данило сам это чувствовал и, как обыкновенно, стоял у самой двери, стараясь говорить тише, не двигаться, чтобы не поломать как нибудь господских покоев, и стараясь поскорее всё высказать и выйти на простор, из под потолка под небо.
Окончив расспросы и выпытав сознание Данилы, что собаки ничего (Даниле и самому хотелось ехать), Николай велел седлать. Но только что Данила хотел выйти, как в комнату вошла быстрыми шагами Наташа, еще не причесанная и не одетая, в большом, нянином платке. Петя вбежал вместе с ней.
– Ты едешь? – сказала Наташа, – я так и знала! Соня говорила, что не поедете. Я знала, что нынче такой день, что нельзя не ехать.
– Едем, – неохотно отвечал Николай, которому нынче, так как он намеревался предпринять серьезную охоту, не хотелось брать Наташу и Петю. – Едем, да только за волками: тебе скучно будет.
– Ты знаешь, что это самое большое мое удовольствие, – сказала Наташа.
– Это дурно, – сам едет, велел седлать, а нам ничего не сказал.
– Тщетны россам все препоны, едем! – прокричал Петя.
– Да ведь тебе и нельзя: маменька сказала, что тебе нельзя, – сказал Николай, обращаясь к Наташе.
– Нет, я поеду, непременно поеду, – сказала решительно Наташа. – Данила, вели нам седлать, и Михайла чтоб выезжал с моей сворой, – обратилась она к ловчему.
И так то быть в комнате Даниле казалось неприлично и тяжело, но иметь какое нибудь дело с барышней – для него казалось невозможным. Он опустил глаза и поспешил выйти, как будто до него это не касалось, стараясь как нибудь нечаянно не повредить барышне.


Старый граф, всегда державший огромную охоту, теперь же передавший всю охоту в ведение сына, в этот день, 15 го сентября, развеселившись, собрался сам тоже выехать.
Через час вся охота была у крыльца. Николай с строгим и серьезным видом, показывавшим, что некогда теперь заниматься пустяками, прошел мимо Наташи и Пети, которые что то рассказывали ему. Он осмотрел все части охоты, послал вперед стаю и охотников в заезд, сел на своего рыжего донца и, подсвистывая собак своей своры, тронулся через гумно в поле, ведущее к отрадненскому заказу. Лошадь старого графа, игреневого меренка, называемого Вифлянкой, вел графский стремянной; сам же он должен был прямо выехать в дрожечках на оставленный ему лаз.
Всех гончих выведено было 54 собаки, под которыми, доезжачими и выжлятниками, выехало 6 человек. Борзятников кроме господ было 8 человек, за которыми рыскало более 40 борзых, так что с господскими сворами выехало в поле около 130 ти собак и 20 ти конных охотников.
Каждая собака знала хозяина и кличку. Каждый охотник знал свое дело, место и назначение. Как только вышли за ограду, все без шуму и разговоров равномерно и спокойно растянулись по дороге и полю, ведшими к отрадненскому лесу.
Как по пушному ковру шли по полю лошади, изредка шлепая по лужам, когда переходили через дороги. Туманное небо продолжало незаметно и равномерно спускаться на землю; в воздухе было тихо, тепло, беззвучно. Изредка слышались то подсвистыванье охотника, то храп лошади, то удар арапником или взвизг собаки, не шедшей на своем месте.
Отъехав с версту, навстречу Ростовской охоте из тумана показалось еще пять всадников с собаками. Впереди ехал свежий, красивый старик с большими седыми усами.
– Здравствуйте, дядюшка, – сказал Николай, когда старик подъехал к нему.
– Чистое дело марш!… Так и знал, – заговорил дядюшка (это был дальний родственник, небогатый сосед Ростовых), – так и знал, что не вытерпишь, и хорошо, что едешь. Чистое дело марш! (Это была любимая поговорка дядюшки.) – Бери заказ сейчас, а то мой Гирчик донес, что Илагины с охотой в Корниках стоят; они у тебя – чистое дело марш! – под носом выводок возьмут.
– Туда и иду. Что же, свалить стаи? – спросил Николай, – свалить…
Гончих соединили в одну стаю, и дядюшка с Николаем поехали рядом. Наташа, закутанная платками, из под которых виднелось оживленное с блестящими глазами лицо, подскакала к ним, сопутствуемая не отстававшими от нее Петей и Михайлой охотником и берейтором, который был приставлен нянькой при ней. Петя чему то смеялся и бил, и дергал свою лошадь. Наташа ловко и уверенно сидела на своем вороном Арабчике и верной рукой, без усилия, осадила его.
Дядюшка неодобрительно оглянулся на Петю и Наташу. Он не любил соединять баловство с серьезным делом охоты.
– Здравствуйте, дядюшка, и мы едем! – прокричал Петя.
– Здравствуйте то здравствуйте, да собак не передавите, – строго сказал дядюшка.
– Николенька, какая прелестная собака, Трунила! он узнал меня, – сказала Наташа про свою любимую гончую собаку.
«Трунила, во первых, не собака, а выжлец», подумал Николай и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое должно было их разделять в эту минуту. Наташа поняла это.
– Вы, дядюшка, не думайте, чтобы мы помешали кому нибудь, – сказала Наташа. Мы станем на своем месте и не пошевелимся.
– И хорошее дело, графинечка, – сказал дядюшка. – Только с лошади то не упадите, – прибавил он: – а то – чистое дело марш! – не на чем держаться то.
Остров отрадненского заказа виднелся саженях во ста, и доезжачие подходили к нему. Ростов, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать гончих и указав Наташе место, где ей стоять и где никак ничего не могло побежать, направился в заезд над оврагом.
– Ну, племянничек, на матерого становишься, – сказал дядюшка: чур не гладить (протравить).
– Как придется, отвечал Ростов. – Карай, фюит! – крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был старый и уродливый, бурдастый кобель, известный тем, что он в одиночку бирал матерого волка. Все стали по местам.
Старый граф, зная охотничью горячность сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к оставленному ему лазу и, расправив шубку и надев охотничьи снаряды, влез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую как и он, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослали. Граф Илья Андреич, хотя и не охотник по душе, но знавший твердо охотничьи законы, въехал в опушку кустов, от которых он стоял, разобрал поводья, оправился на седле и, чувствуя себя готовым, оглянулся улыбаясь.
Подле него стоял его камердинер, старинный, но отяжелевший ездок, Семен Чекмарь. Чекмарь держал на своре трех лихих, но также зажиревших, как хозяин и лошадь, – волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Шагов на сто подальше в опушке стоял другой стремянной графа, Митька, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф по старинной привычке выпил перед охотой серебряную чарку охотничьей запеканочки, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо.
Илья Андреич был немножко красен от вина и езды; глаза его, подернутые влагой, особенно блестели, и он, укутанный в шубку, сидя на седле, имел вид ребенка, которого собрали гулять. Худой, со втянутыми щеками Чекмарь, устроившись с своими делами, поглядывал на барина, с которым он жил 30 лет душа в душу, и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъехало осторожно (видно, уже оно было учено) из за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде, в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Ивановна.
– Ну, Настасья Ивановна, – подмигивая ему, шопотом сказал граф, – ты только оттопай зверя, тебе Данило задаст.
– Я сам… с усам, – сказал Настасья Ивановна.
– Шшшш! – зашикал граф и обратился к Семену.
– Наталью Ильиничну видел? – спросил он у Семена. – Где она?
– Они с Петром Ильичем от Жаровых бурьяно встали, – отвечал Семен улыбаясь. – Тоже дамы, а охоту большую имеют.
– А ты удивляешься, Семен, как она ездит… а? – сказал граф, хоть бы мужчине в пору!
– Как не дивиться? Смело, ловко.
– А Николаша где? Над Лядовским верхом что ль? – всё шопотом спрашивал граф.
– Так точно с. Уж они знают, где стать. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, – говорил Семен, зная, чем угодить барину.
– Хорошо ездит, а? А на коне то каков, а?
– Картину писать! Как намеднись из Заварзинских бурьянов помкнули лису. Они перескакивать стали, от уймища, страсть – лошадь тысяча рублей, а седоку цены нет. Да уж такого молодца поискать!
– Поискать… – повторил граф, видимо сожалея, что кончилась так скоро речь Семена. – Поискать? – сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку.
– Намедни как от обедни во всей регалии вышли, так Михаил то Сидорыч… – Семен не договорил, услыхав ясно раздававшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он, наклонив голову, прислушался и молча погрозился барину. – На выводок натекли… – прошептал он, прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдаль по перемычке и, не нюхая, держал в руке табакерку. Вслед за лаем собак послышался голос по волку, поданный в басистый рог Данилы; стая присоединилась к первым трем собакам и слышно было, как заревели с заливом голоса гончих, с тем особенным подвыванием, которое служило признаком гона по волку. Доезжачие уже не порскали, а улюлюкали, и из за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно тонкий. Голос Данилы, казалось, наполнял весь лес, выходил из за леса и звучал далеко в поле.
Прислушавшись несколько секунд молча, граф и его стремянной убедились, что гончие разбились на две стаи: одна большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться, другая часть стаи понеслась вдоль по лесу мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель; граф тоже вздохнул и, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть. «Назад!» крикнул Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку. Настасья Ивановна слез и стал поднимать ее.
Граф и Семен смотрели на него. Вдруг, как это часто бывает, звук гона мгновенно приблизился, как будто вот, вот перед ними самими были лающие рты собак и улюлюканье Данилы.
Граф оглянулся и направо увидал Митьку, который выкатывавшимися глазами смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ему вперед, на другую сторону.
– Береги! – закричал он таким голосом, что видно было, что это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. И поскакал, выпустив собак, по направлению к графу.
Граф и Семен выскакали из опушки и налево от себя увидали волка, который, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули и, сорвавшись со свор, понеслись к волку мимо ног лошадей.
Волк приостановил бег, неловко, как больной жабой, повернул свою лобастую голову к собакам, и также мягко переваливаясь прыгнул раз, другой и, мотнув поленом (хвостом), скрылся в опушку. В ту же минуту из противоположной опушки с ревом, похожим на плач, растерянно выскочила одна, другая, третья гончая, и вся стая понеслась по полю, по тому самому месту, где пролез (пробежал) волк. Вслед за гончими расступились кусты орешника и показалась бурая, почерневшая от поту лошадь Данилы. На длинной спине ее комочком, валясь вперед, сидел Данила без шапки с седыми, встрепанными волосами над красным, потным лицом.
– Улюлюлю, улюлю!… – кричал он. Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
– Ж… – крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа.
– Про…ли волка то!… охотники! – И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было: он, в объезд по кустам, заскакивал волка от засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами и ни один охотник не перехватил его.


Николай Ростов между тем стоял на своем месте, ожидая зверя. По приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, он чувствовал то, что совершалось в острове. Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где нибудь травили, и что что нибудь случилось неблагополучное. Он всякую секунду на свою сторону ждал зверя. Он делал тысячи различных предположений о том, как и с какой стороны побежит зверь и как он будет травить его. Надежда сменялась отчаянием. Несколько раз он обращался к Богу с мольбою о том, чтобы волк вышел на него; он молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. «Ну, что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик, и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый, и чтобы Карай, на глазах „дядюшки“, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло». Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Ростов опушку лесов с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из за куста направо.
«Нет, не будет этого счастья, думал Ростов, а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Аустерлиц и Долохов ярко, но быстро сменяясь, мелькали в его воображении. «Только один раз бы в жизни затравить матерого волка, больше я не желаю!» думал он, напрягая слух и зрение, оглядываясь налево и опять направо и прислушиваясь к малейшим оттенкам звуков гона. Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что то. «Нет, это не может быть!» подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге. Это был старый зверь, с седою спиной и с наеденным красноватым брюхом. Он бежал не торопливо, очевидно убежденный, что никто не видит его. Ростов не дыша оглянулся на собак. Они лежали, стояли, не видя волка и ничего не понимая. Старый Карай, завернув голову и оскалив желтые зубы, сердито отыскивая блоху, щелкал ими на задних ляжках.
– Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил Ростов. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай почесал свою ляжку и встал, насторожив уши и слегка мотнул хвостом, на котором висели войлоки шерсти.
– Пускать – не пускать? – говорил сам себе Николай в то время как волк подвигался к нему, отделяясь от леса. Вдруг вся физиономия волка изменилась; он вздрогнул, увидав еще вероятно никогда не виданные им человеческие глаза, устремленные на него, и слегка поворотив к охотнику голову, остановился – назад или вперед? Э! всё равно, вперед!… видно, – как будто сказал он сам себе, и пустился вперед, уже не оглядываясь, мягким, редким, вольным, но решительным скоком.
– Улюлю!… – не своим голосом закричал Николай, и сама собою стремглав понеслась его добрая лошадь под гору, перескакивая через водомоины в поперечь волку; и еще быстрее, обогнав ее, понеслись собаки. Николай не слыхал своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка, который, усилив свой бег, скакал, не переменяя направления, по лощине. Первая показалась вблизи зверя чернопегая, широкозадая Милка и стала приближаться к зверю. Ближе, ближе… вот она приспела к нему. Но волк чуть покосился на нее, и вместо того, чтобы наддать, как она это всегда делала, Милка вдруг, подняв хвост, стала упираться на передние ноги.
– Улюлюлюлю! – кричал Николай.
Красный Любим выскочил из за Милки, стремительно бросился на волка и схватил его за гачи (ляжки задних ног), но в ту ж секунду испуганно перескочил на другую сторону. Волк присел, щелкнул зубами и опять поднялся и поскакал вперед, провожаемый на аршин расстояния всеми собаками, не приближавшимися к нему.
– Уйдет! Нет, это невозможно! – думал Николай, продолжая кричать охрипнувшим голосом.
– Карай! Улюлю!… – кричал он, отыскивая глазами старого кобеля, единственную свою надежду. Карай из всех своих старых сил, вытянувшись сколько мог, глядя на волка, тяжело скакал в сторону от зверя, наперерез ему. Но по быстроте скока волка и медленности скока собаки было видно, что расчет Карая был ошибочен. Николай уже не далеко впереди себя видел тот лес, до которого добежав, волк уйдет наверное. Впереди показались собаки и охотник, скакавший почти на встречу. Еще была надежда. Незнакомый Николаю, муругий молодой, длинный кобель чужой своры стремительно подлетел спереди к волку и почти опрокинул его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, приподнялся и бросился к муругому кобелю, щелкнул зубами – и окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю.
– Караюшка! Отец!.. – плакал Николай…
Старый кобель, с своими мотавшимися на ляжках клоками, благодаря происшедшей остановке, перерезывая дорогу волку, был уже в пяти шагах от него. Как будто почувствовав опасность, волк покосился на Карая, еще дальше спрятав полено (хвост) между ног и наддал скоку. Но тут – Николай видел только, что что то сделалось с Караем – он мгновенно очутился на волке и с ним вместе повалился кубарем в водомоину, которая была перед ними.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога, и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни. Он взялся уже за луку седла, чтобы слезть и колоть волка, как вдруг из этой массы собак высунулась вверх голова зверя, потом передние ноги стали на край водомоины. Волк ляскнул зубами (Карай уже не держал его за горло), выпрыгнул задними ногами из водомоины и, поджав хвост, опять отделившись от собак, двинулся вперед. Карай с ощетинившейся шерстью, вероятно ушибленный или раненый, с трудом вылезал из водомоины.
– Боже мой! За что?… – с отчаянием закричал Николай.
Охотник дядюшки с другой стороны скакал на перерез волку, и собаки его опять остановили зверя. Опять его окружили.
Николай, его стремянной, дядюшка и его охотник вертелись над зверем, улюлюкая, крича, всякую минуту собираясь слезть, когда волк садился на зад и всякий раз пускаясь вперед, когда волк встряхивался и подвигался к засеке, которая должна была спасти его. Еще в начале этой травли, Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку леса. Он видел, как Карай взял волка и остановил лошадь, полагая, что дело было кончено. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся и опять пошел на утек. Данила выпустил своего бурого не к волку, а прямой линией к засеке так же, как Карай, – на перерез зверю. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и как цепом молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого.
Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел тяжело дыша бурый, и он услыхал звук паденья тела и увидал, что Данила уже лежит в середине собак на заду волка, стараясь поймать его за уши. Очевидно было и для собак, и для охотников, и для волка, что теперь всё кончено. Зверь, испуганно прижав уши, старался подняться, но собаки облепили его. Данила, привстав, сделал падающий шаг и всей тяжестью, как будто ложась отдыхать, повалился на волка, хватая его за уши. Николай хотел колоть, но Данила прошептал: «Не надо, соструним», – и переменив положение, наступил ногою на шею волку. В пасть волку заложили палку, завязали, как бы взнуздав его сворой, связали ноги, и Данила раза два с одного бока на другой перевалил волка.
С счастливыми, измученными лицами, живого, матерого волка взвалили на шарахающую и фыркающую лошадь и, сопутствуемые визжавшими на него собаками, повезли к тому месту, где должны были все собраться. Молодых двух взяли гончие и трех борзые. Охотники съезжались с своими добычами и рассказами, и все подходили смотреть матёрого волка, который свесив свою лобастую голову с закушенною палкой во рту, большими, стеклянными глазами смотрел на всю эту толпу собак и людей, окружавших его. Когда его трогали, он, вздрагивая завязанными ногами, дико и вместе с тем просто смотрел на всех. Граф Илья Андреич тоже подъехал и потрогал волка.
– О, материщий какой, – сказал он. – Матёрый, а? – спросил он у Данилы, стоявшего подле него.
– Матёрый, ваше сиятельство, – отвечал Данила, поспешно снимая шапку.
Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. – Данила ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски кроткой и приятной улыбкой.


Старый граф поехал домой; Наташа с Петей обещались сейчас же приехать. Охота пошла дальше, так как было еще рано. В середине дня гончих пустили в поросший молодым частым лесом овраг. Николай, стоя на жнивье, видел всех своих охотников.
Насупротив от Николая были зеленя и там стоял его охотник, один в яме за выдавшимся кустом орешника. Только что завели гончих, Николай услыхал редкий гон известной ему собаки – Волторна; другие собаки присоединились к нему, то замолкая, то опять принимаясь гнать. Через минуту подали из острова голос по лисе, и вся стая, свалившись, погнала по отвершку, по направлению к зеленям, прочь от Николая.
Он видел скачущих выжлятников в красных шапках по краям поросшего оврага, видел даже собак, и всякую секунду ждал того, что на той стороне, на зеленях, покажется лисица.
Охотник, стоявший в яме, тронулся и выпустил собак, и Николай увидал красную, низкую, странную лисицу, которая, распушив трубу, торопливо неслась по зеленям. Собаки стали спеть к ней. Вот приблизились, вот кругами стала вилять лисица между ними, всё чаще и чаще делая эти круги и обводя вокруг себя пушистой трубой (хвостом); и вот налетела чья то белая собака, и вслед за ней черная, и всё смешалось, и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки. К собакам подскакали два охотника: один в красной шапке, другой, чужой, в зеленом кафтане.
«Что это такое? подумал Николай. Откуда взялся этот охотник? Это не дядюшкин».
Охотники отбили лисицу и долго, не тороча, стояли пешие. Около них на чумбурах стояли лошади с своими выступами седел и лежали собаки. Охотники махали руками и что то делали с лисицей. Оттуда же раздался звук рога – условленный сигнал драки.
– Это Илагинский охотник что то с нашим Иваном бунтует, – сказал стремянный Николая.
Николай послал стремяного подозвать к себе сестру и Петю и шагом поехал к тому месту, где доезжачие собирали гончих. Несколько охотников поскакало к месту драки.
Николай слез с лошади, остановился подле гончих с подъехавшими Наташей и Петей, ожидая сведений о том, чем кончится дело. Из за опушки выехал дравшийся охотник с лисицей в тороках и подъехал к молодому барину. Он издалека снял шапку и старался говорить почтительно; но он был бледен, задыхался, и лицо его было злобно. Один глаз был у него подбит, но он вероятно и не знал этого.
– Что у вас там было? – спросил Николай.
– Как же, из под наших гончих он травить будет! Да и сука то моя мышастая поймала. Поди, судись! За лисицу хватает! Я его лисицей ну катать. Вот она, в тороках. А этого хочешь?… – говорил охотник, указывая на кинжал и вероятно воображая, что он всё еще говорит с своим врагом.
Николай, не разговаривая с охотником, попросил сестру и Петю подождать его и поехал на то место, где была эта враждебная, Илагинская охота.
Охотник победитель въехал в толпу охотников и там, окруженный сочувствующими любопытными, рассказывал свой подвиг.
Дело было в том, что Илагин, с которым Ростовы были в ссоре и процессе, охотился в местах, по обычаю принадлежавших Ростовым, и теперь как будто нарочно велел подъехать к острову, где охотились Ростовы, и позволил травить своему охотнику из под чужих гончих.
Николай никогда не видал Илагина, но как и всегда в своих суждениях и чувствах не зная середины, по слухам о буйстве и своевольстве этого помещика, всей душой ненавидел его и считал своим злейшим врагом. Он озлобленно взволнованный ехал теперь к нему, крепко сжимая арапник в руке, в полной готовности на самые решительные и опасные действия против своего врага.
Едва он выехал за уступ леса, как он увидал подвигающегося ему навстречу толстого барина в бобровом картузе на прекрасной вороной лошади, сопутствуемого двумя стремянными.
Вместо врага Николай нашел в Илагине представительного, учтивого барина, особенно желавшего познакомиться с молодым графом. Подъехав к Ростову, Илагин приподнял бобровый картуз и сказал, что очень жалеет о том, что случилось; что велит наказать охотника, позволившего себе травить из под чужих собак, просит графа быть знакомым и предлагает ему свои места для охоты.
Наташа, боявшаяся, что брат ее наделает что нибудь ужасное, в волнении ехала недалеко за ним. Увидав, что враги дружелюбно раскланиваются, она подъехала к ним. Илагин еще выше приподнял свой бобровый картуз перед Наташей и приятно улыбнувшись, сказал, что графиня представляет Диану и по страсти к охоте и по красоте своей, про которую он много слышал.
Илагин, чтобы загладить вину своего охотника, настоятельно просил Ростова пройти в его угорь, который был в версте, который он берег для себя и в котором было, по его словам, насыпано зайцев. Николай согласился, и охота, еще вдвое увеличившаяся, тронулась дальше.
Итти до Илагинского угоря надо было полями. Охотники разровнялись. Господа ехали вместе. Дядюшка, Ростов, Илагин поглядывали тайком на чужих собак, стараясь, чтобы другие этого не замечали, и с беспокойством отыскивали между этими собаками соперниц своим собакам.
Ростова особенно поразила своей красотой небольшая чистопсовая, узенькая, но с стальными мышцами, тоненьким щипцом (мордой) и на выкате черными глазами, краснопегая сучка в своре Илагина. Он слыхал про резвость Илагинских собак, и в этой красавице сучке видел соперницу своей Милке.
В середине степенного разговора об урожае нынешнего года, который завел Илагин, Николай указал ему на его краснопегую суку.
– Хороша у вас эта сучка! – сказал он небрежным тоном. – Резва?
– Эта? Да, эта – добрая собака, ловит, – равнодушным голосом сказал Илагин про свою краснопегую Ерзу, за которую он год тому назад отдал соседу три семьи дворовых. – Так и у вас, граф, умолотом не хвалятся? – продолжал он начатый разговор. И считая учтивым отплатить молодому графу тем же, Илагин осмотрел его собак и выбрал Милку, бросившуюся ему в глаза своей шириной.
– Хороша у вас эта чернопегая – ладна! – сказал он.
– Да, ничего, скачет, – отвечал Николай. «Вот только бы побежал в поле матёрый русак, я бы тебе показал, какая эта собака!» подумал он, и обернувшись к стремянному сказал, что он дает рубль тому, кто подозрит, т. е. найдет лежачего зайца.
– Я не понимаю, – продолжал Илагин, – как другие охотники завистливы на зверя и на собак. Я вам скажу про себя, граф. Меня веселит, знаете, проехаться; вот съедешься с такой компанией… уже чего же лучше (он снял опять свой бобровый картуз перед Наташей); а это, чтобы шкуры считать, сколько привез – мне всё равно!
– Ну да.
– Или чтоб мне обидно было, что чужая собака поймает, а не моя – мне только бы полюбоваться на травлю, не так ли, граф? Потом я сужу…
– Ату – его, – послышался в это время протяжный крик одного из остановившихся борзятников. Он стоял на полубугре жнивья, подняв арапник, и еще раз повторил протяжно: – А – ту – его! (Звук этот и поднятый арапник означали то, что он видит перед собой лежащего зайца.)
– А, подозрил, кажется, – сказал небрежно Илагин. – Что же, потравим, граф!
– Да, подъехать надо… да – что ж, вместе? – отвечал Николай, вглядываясь в Ерзу и в красного Ругая дядюшки, в двух своих соперников, с которыми еще ни разу ему не удалось поровнять своих собак. «Ну что как с ушей оборвут мою Милку!» думал он, рядом с дядюшкой и Илагиным подвигаясь к зайцу.
– Матёрый? – спрашивал Илагин, подвигаясь к подозрившему охотнику, и не без волнения оглядываясь и подсвистывая Ерзу…
– А вы, Михаил Никанорыч? – обратился он к дядюшке.
Дядюшка ехал насупившись.
– Что мне соваться, ведь ваши – чистое дело марш! – по деревне за собаку плачены, ваши тысячные. Вы померяйте своих, а я посмотрю!
– Ругай! На, на, – крикнул он. – Ругаюшка! – прибавил он, невольно этим уменьшительным выражая свою нежность и надежду, возлагаемую на этого красного кобеля. Наташа видела и чувствовала скрываемое этими двумя стариками и ее братом волнение и сама волновалась.
Охотник на полугорке стоял с поднятым арапником, господа шагом подъезжали к нему; гончие, шедшие на самом горизонте, заворачивали прочь от зайца; охотники, не господа, тоже отъезжали. Всё двигалось медленно и степенно.
– Куда головой лежит? – спросил Николай, подъезжая шагов на сто к подозрившему охотнику. Но не успел еще охотник отвечать, как русак, чуя мороз к завтрашнему утру, не вылежал и вскочил. Стая гончих на смычках, с ревом, понеслась под гору за зайцем; со всех сторон борзые, не бывшие на сворах, бросились на гончих и к зайцу. Все эти медленно двигавшиеся охотники выжлятники с криком: стой! сбивая собак, борзятники с криком: ату! направляя собак – поскакали по полю. Спокойный Илагин, Николай, Наташа и дядюшка летели, сами не зная как и куда, видя только собак и зайца, и боясь только потерять хоть на мгновение из вида ход травли. Заяц попался матёрый и резвый. Вскочив, он не тотчас же поскакал, а повел ушами, прислушиваясь к крику и топоту, раздавшемуся вдруг со всех сторон. Он прыгнул раз десять не быстро, подпуская к себе собак, и наконец, выбрав направление и поняв опасность, приложил уши и понесся во все ноги. Он лежал на жнивьях, но впереди были зеленя, по которым было топко. Две собаки подозрившего охотника, бывшие ближе всех, первые воззрились и заложились за зайцем; но еще далеко не подвинулись к нему, как из за них вылетела Илагинская краснопегая Ерза, приблизилась на собаку расстояния, с страшной быстротой наддала, нацелившись на хвост зайца и думая, что она схватила его, покатилась кубарем. Заяц выгнул спину и наддал еще шибче. Из за Ерзы вынеслась широкозадая, чернопегая Милка и быстро стала спеть к зайцу.
– Милушка! матушка! – послышался торжествующий крик Николая. Казалось, сейчас ударит Милка и подхватит зайца, но она догнала и пронеслась. Русак отсел. Опять насела красавица Ерза и над самым хвостом русака повисла, как будто примеряясь как бы не ошибиться теперь, схватить за заднюю ляжку.
– Ерзанька! сестрица! – послышался плачущий, не свой голос Илагина. Ерза не вняла его мольбам. В тот самый момент, как надо было ждать, что она схватит русака, он вихнул и выкатил на рубеж между зеленями и жнивьем. Опять Ерза и Милка, как дышловая пара, выровнялись и стали спеть к зайцу; на рубеже русаку было легче, собаки не так быстро приближались к нему.
– Ругай! Ругаюшка! Чистое дело марш! – закричал в это время еще новый голос, и Ругай, красный, горбатый кобель дядюшки, вытягиваясь и выгибая спину, сравнялся с первыми двумя собаками, выдвинулся из за них, наддал с страшным самоотвержением уже над самым зайцем, сбил его с рубежа на зеленя, еще злей наддал другой раз по грязным зеленям, утопая по колена, и только видно было, как он кубарем, пачкая спину в грязь, покатился с зайцем. Звезда собак окружила его. Через минуту все стояли около столпившихся собак. Один счастливый дядюшка слез и отпазанчил. Потряхивая зайца, чтобы стекала кровь, он тревожно оглядывался, бегая глазами, не находя положения рукам и ногам, и говорил, сам не зная с кем и что.
«Вот это дело марш… вот собака… вот вытянул всех, и тысячных и рублевых – чистое дело марш!» говорил он, задыхаясь и злобно оглядываясь, как будто ругая кого то, как будто все были его враги, все его обижали, и только теперь наконец ему удалось оправдаться. «Вот вам и тысячные – чистое дело марш!»
– Ругай, на пазанку! – говорил он, кидая отрезанную лапку с налипшей землей; – заслужил – чистое дело марш!
– Она вымахалась, три угонки дала одна, – говорил Николай, тоже не слушая никого, и не заботясь о том, слушают ли его, или нет.
– Да это что же в поперечь! – говорил Илагинский стремянный.
– Да, как осеклась, так с угонки всякая дворняшка поймает, – говорил в то же время Илагин, красный, насилу переводивший дух от скачки и волнения. В то же время Наташа, не переводя духа, радостно и восторженно визжала так пронзительно, что в ушах звенело. Она этим визгом выражала всё то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором. И визг этот был так странен, что она сама должна бы была стыдиться этого дикого визга и все бы должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время.
Дядюшка сам второчил русака, ловко и бойко перекинул его через зад лошади, как бы упрекая всех этим перекидыванием, и с таким видом, что он и говорить ни с кем не хочет, сел на своего каураго и поехал прочь. Все, кроме его, грустные и оскорбленные, разъехались и только долго после могли притти в прежнее притворство равнодушия. Долго еще они поглядывали на красного Ругая, который с испачканной грязью, горбатой спиной, побрякивая железкой, с спокойным видом победителя шел за ногами лошади дядюшки.
«Что ж я такой же, как и все, когда дело не коснется до травли. Ну, а уж тут держись!» казалось Николаю, что говорил вид этой собаки.
Когда, долго после, дядюшка подъехал к Николаю и заговорил с ним, Николай был польщен тем, что дядюшка после всего, что было, еще удостоивает говорить с ним.


Когда ввечеру Илагин распростился с Николаем, Николай оказался на таком далеком расстоянии от дома, что он принял предложение дядюшки оставить охоту ночевать у него (у дядюшки), в его деревеньке Михайловке.
– И если бы заехали ко мне – чистое дело марш! – сказал дядюшка, еще бы того лучше; видите, погода мокрая, говорил дядюшка, отдохнули бы, графинечку бы отвезли в дрожках. – Предложение дядюшки было принято, за дрожками послали охотника в Отрадное; а Николай с Наташей и Петей поехали к дядюшке.
Человек пять, больших и малых, дворовых мужчин выбежало на парадное крыльцо встречать барина. Десятки женщин, старых, больших и малых, высунулись с заднего крыльца смотреть на подъезжавших охотников. Присутствие Наташи, женщины, барыни верхом, довело любопытство дворовых дядюшки до тех пределов, что многие, не стесняясь ее присутствием, подходили к ней, заглядывали ей в глаза и при ней делали о ней свои замечания, как о показываемом чуде, которое не человек, и не может слышать и понимать, что говорят о нем.
– Аринка, глянь ка, на бочькю сидит! Сама сидит, а подол болтается… Вишь рожок!
– Батюшки светы, ножик то…
– Вишь татарка!
– Как же ты не перекувыркнулась то? – говорила самая смелая, прямо уж обращаясь к Наташе.
Дядюшка слез с лошади у крыльца своего деревянного заросшего садом домика и оглянув своих домочадцев, крикнул повелительно, чтобы лишние отошли и чтобы было сделано всё нужное для приема гостей и охоты.
Всё разбежалось. Дядюшка снял Наташу с лошади и за руку провел ее по шатким досчатым ступеням крыльца. В доме, не отштукатуренном, с бревенчатыми стенами, было не очень чисто, – не видно было, чтобы цель живших людей состояла в том, чтобы не было пятен, но не было заметно запущенности.
В сенях пахло свежими яблоками, и висели волчьи и лисьи шкуры. Через переднюю дядюшка провел своих гостей в маленькую залу с складным столом и красными стульями, потом в гостиную с березовым круглым столом и диваном, потом в кабинет с оборванным диваном, истасканным ковром и с портретами Суворова, отца и матери хозяина и его самого в военном мундире. В кабинете слышался сильный запах табаку и собак. В кабинете дядюшка попросил гостей сесть и расположиться как дома, а сам вышел. Ругай с невычистившейся спиной вошел в кабинет и лег на диван, обчищая себя языком и зубами. Из кабинета шел коридор, в котором виднелись ширмы с прорванными занавесками. Из за ширм слышался женский смех и шопот. Наташа, Николай и Петя разделись и сели на диван. Петя облокотился на руку и тотчас же заснул; Наташа и Николай сидели молча. Лица их горели, они были очень голодны и очень веселы. Они поглядели друг на друга (после охоты, в комнате, Николай уже не считал нужным выказывать свое мужское превосходство перед своей сестрой); Наташа подмигнула брату и оба удерживались недолго и звонко расхохотались, не успев еще придумать предлога для своего смеха.
Немного погодя, дядюшка вошел в казакине, синих панталонах и маленьких сапогах. И Наташа почувствовала, что этот самый костюм, в котором она с удивлением и насмешкой видала дядюшку в Отрадном – был настоящий костюм, который был ничем не хуже сюртуков и фраков. Дядюшка был тоже весел; он не только не обиделся смеху брата и сестры (ему в голову не могло притти, чтобы могли смеяться над его жизнию), а сам присоединился к их беспричинному смеху.
– Вот так графиня молодая – чистое дело марш – другой такой не видывал! – сказал он, подавая одну трубку с длинным чубуком Ростову, а другой короткий, обрезанный чубук закладывая привычным жестом между трех пальцев.
– День отъездила, хоть мужчине в пору и как ни в чем не бывало!
Скоро после дядюшки отворила дверь, по звуку ног очевидно босая девка, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла толстая, румяная, красивая женщина лет 40, с двойным подбородком, и полными, румяными губами. Она, с гостеприимной представительностью и привлекательностью в глазах и каждом движеньи, оглянула гостей и с ласковой улыбкой почтительно поклонилась им. Несмотря на толщину больше чем обыкновенную, заставлявшую ее выставлять вперед грудь и живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко. Она подошла к столу, поставила поднос и ловко своими белыми, пухлыми руками сняла и расставила по столу бутылки, закуски и угощенья. Окончив это она отошла и с улыбкой на лице стала у двери. – «Вот она и я! Теперь понимаешь дядюшку?» сказало Ростову ее появление. Как не понимать: не только Ростов, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей, и счастливой, самодовольной улыбки, которая чуть морщила его губы в то время, как входила Анисья Федоровна. На подносе были травник, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовой мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи сырые и каленые и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная.
Всё это было хозяйства, сбора и варенья Анисьи Федоровны. Всё это и пахло и отзывалось и имело вкус Анисьи Федоровны. Всё отзывалось сочностью, чистотой, белизной и приятной улыбкой.
– Покушайте, барышня графинюшка, – приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое. Наташа ела все, и ей показалось, что подобных лепешек на юраге, с таким букетом варений, на меду орехов и такой курицы никогда она нигде не видала и не едала. Анисья Федоровна вышла. Ростов с дядюшкой, запивая ужин вишневой наливкой, разговаривали о прошедшей и о будущей охоте, о Ругае и Илагинских собаках. Наташа с блестящими глазами прямо сидела на диване, слушая их. Несколько раз она пыталась разбудить Петю, чтобы дать ему поесть чего нибудь, но он говорил что то непонятное, очевидно не просыпаясь. Наташе так весело было на душе, так хорошо в этой новой для нее обстановке, что она только боялась, что слишком скоро за ней приедут дрожки. После наступившего случайно молчания, как это почти всегда бывает у людей в первый раз принимающих в своем доме своих знакомых, дядюшка сказал, отвечая на мысль, которая была у его гостей:
– Так то вот и доживаю свой век… Умрешь, – чистое дело марш – ничего не останется. Что ж и грешить то!
Лицо дядюшки было очень значительно и даже красиво, когда он говорил это. Ростов невольно вспомнил при этом всё, что он хорошего слыхал от отца и соседей о дядюшке. Дядюшка во всем околотке губернии имел репутацию благороднейшего и бескорыстнейшего чудака. Его призывали судить семейные дела, его делали душеприказчиком, ему поверяли тайны, его выбирали в судьи и другие должности, но от общественной службы он упорно отказывался, осень и весну проводя в полях на своем кауром мерине, зиму сидя дома, летом лежа в своем заросшем саду.
– Что же вы не служите, дядюшка?
– Служил, да бросил. Не гожусь, чистое дело марш, я ничего не разберу. Это ваше дело, а у меня ума не хватит. Вот насчет охоты другое дело, это чистое дело марш! Отворите ка дверь то, – крикнул он. – Что ж затворили! – Дверь в конце коридора (который дядюшка называл колидор) вела в холостую охотническую: так называлась людская для охотников. Босые ноги быстро зашлепали и невидимая рука отворила дверь в охотническую. Из коридора ясно стали слышны звуки балалайки, на которой играл очевидно какой нибудь мастер этого дела. Наташа уже давно прислушивалась к этим звукам и теперь вышла в коридор, чтобы слышать их яснее.
– Это у меня мой Митька кучер… Я ему купил хорошую балалайку, люблю, – сказал дядюшка. – У дядюшки было заведено, чтобы, когда он приезжает с охоты, в холостой охотнической Митька играл на балалайке. Дядюшка любил слушать эту музыку.
– Как хорошо, право отлично, – сказал Николай с некоторым невольным пренебрежением, как будто ему совестно было признаться в том, что ему очень были приятны эти звуки.
– Как отлично? – с упреком сказала Наташа, чувствуя тон, которым сказал это брат. – Не отлично, а это прелесть, что такое! – Ей так же как и грибки, мед и наливки дядюшки казались лучшими в мире, так и эта песня казалась ей в эту минуту верхом музыкальной прелести.
– Еще, пожалуйста, еще, – сказала Наташа в дверь, как только замолкла балалайка. Митька настроил и опять молодецки задребезжал Барыню с переборами и перехватами. Дядюшка сидел и слушал, склонив голову на бок с чуть заметной улыбкой. Мотив Барыни повторился раз сто. Несколько раз балалайку настраивали и опять дребезжали те же звуки, и слушателям не наскучивало, а только хотелось еще и еще слышать эту игру. Анисья Федоровна вошла и прислонилась своим тучным телом к притолке.
– Изволите слушать, – сказала она Наташе, с улыбкой чрезвычайно похожей на улыбку дядюшки. – Он у нас славно играет, – сказала она.
– Вот в этом колене не то делает, – вдруг с энергическим жестом сказал дядюшка. – Тут рассыпать надо – чистое дело марш – рассыпать…
– А вы разве умеете? – спросила Наташа. – Дядюшка не отвечая улыбнулся.
– Посмотри ка, Анисьюшка, что струны то целы что ль, на гитаре то? Давно уж в руки не брал, – чистое дело марш! забросил.
Анисья Федоровна охотно пошла своей легкой поступью исполнить поручение своего господина и принесла гитару.
Дядюшка ни на кого не глядя сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке гитары, настроил и поправился на кресле. Он взял (несколько театральным жестом, отставив локоть левой руки) гитару повыше шейки и подмигнув Анисье Федоровне, начал не Барыню, а взял один звучный, чистый аккорд, и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать известную песню: По у ли и ице мостовой. В раз, в такт с тем степенным весельем (тем самым, которым дышало всё существо Анисьи Федоровны), запел в душе у Николая и Наташи мотив песни. Анисья Федоровна закраснелась и закрывшись платочком, смеясь вышла из комнаты. Дядюшка продолжал чисто, старательно и энергически твердо отделывать песню, изменившимся вдохновенным взглядом глядя на то место, с которого ушла Анисья Федоровна. Чуть чуть что то смеялось в его лице с одной стороны под седым усом, особенно смеялось тогда, когда дальше расходилась песня, ускорялся такт и в местах переборов отрывалось что то.
– Прелесть, прелесть, дядюшка; еще, еще, – закричала Наташа, как только он кончил. Она, вскочивши с места, обняла дядюшку и поцеловала его. – Николенька, Николенька! – говорила она, оглядываясь на брата и как бы спрашивая его: что же это такое?
Николаю тоже очень нравилась игра дядюшки. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях и из за ней еще другие лица… «За холодной ключевой, кричит: девица постой!» играл дядюшка, сделал опять ловкий перебор, оторвал и шевельнул плечами.
– Ну, ну, голубчик, дядюшка, – таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал и как будто в нем было два человека, – один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку перед пляской.
– Ну, племянница! – крикнул дядюшка взмахнув к Наташе рукой, оторвавшей аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движение плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел и они уже любовались ею.
Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять всё то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке.
– Ну, графинечка – чистое дело марш, – радостно смеясь, сказал дядюшка, окончив пляску. – Ай да племянница! Вот только бы муженька тебе молодца выбрать, – чистое дело марш!
– Уж выбран, – сказал улыбаясь Николай.
– О? – сказал удивленно дядюшка, глядя вопросительно на Наташу. Наташа с счастливой улыбкой утвердительно кивнула головой.
– Еще какой! – сказала она. Но как только она сказала это, другой, новый строй мыслей и чувств поднялся в ней. Что значила улыбка Николая, когда он сказал: «уж выбран»? Рад он этому или не рад? Он как будто думает, что мой Болконский не одобрил бы, не понял бы этой нашей радости. Нет, он бы всё понял. Где он теперь? подумала Наташа и лицо ее вдруг стало серьезно. Но это продолжалось только одну секунду. – Не думать, не сметь думать об этом, сказала она себе и улыбаясь, подсела опять к дядюшке, прося его сыграть еще что нибудь.
Дядюшка сыграл еще песню и вальс; потом, помолчав, прокашлялся и запел свою любимую охотническую песню.
Как со вечера пороша
Выпадала хороша…
Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев – так только, для складу. От этого то этот бессознательный напев, как бывает напев птицы, и у дядюшки был необыкновенно хорош. Наташа была в восторге от пения дядюшки. Она решила, что не будет больше учиться на арфе, а будет играть только на гитаре. Она попросила у дядюшки гитару и тотчас же подобрала аккорды к песне.
В десятом часу за Наташей и Петей приехали линейка, дрожки и трое верховых, посланных отыскивать их. Граф и графиня не знали где они и крепко беспокоились, как сказал посланный.
Петю снесли и положили как мертвое тело в линейку; Наташа с Николаем сели в дрожки. Дядюшка укутывал Наташу и прощался с ней с совершенно новой нежностью. Он пешком проводил их до моста, который надо было объехать в брод, и велел с фонарями ехать вперед охотникам.
– Прощай, племянница дорогая, – крикнул из темноты его голос, не тот, который знала прежде Наташа, а тот, который пел: «Как со вечера пороша».
В деревне, которую проезжали, были красные огоньки и весело пахло дымом.
– Что за прелесть этот дядюшка! – сказала Наташа, когда они выехали на большую дорогу.
– Да, – сказал Николай. – Тебе не холодно?
– Нет, мне отлично, отлично. Мне так хорошо, – с недоумением даже cказала Наташа. Они долго молчали.
Ночь была темная и сырая. Лошади не видны были; только слышно было, как они шлепали по невидной грязи.
Что делалось в этой детской, восприимчивой душе, так жадно ловившей и усвоивавшей все разнообразнейшие впечатления жизни? Как это всё укладывалось в ней? Но она была очень счастлива. Уже подъезжая к дому, она вдруг запела мотив песни: «Как со вечера пороша», мотив, который она ловила всю дорогу и наконец поймала.
– Поймала? – сказал Николай.
– Ты об чем думал теперь, Николенька? – спросила Наташа. – Они любили это спрашивать друг у друга.
– Я? – сказал Николай вспоминая; – вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку и что ежели бы он был человек, то он дядюшку всё бы еще держал у себя, ежели не за скачку, так за лады, всё бы держал. Как он ладен, дядюшка! Не правда ли? – Ну а ты?
– Я? Постой, постой. Да, я думала сначала, что вот мы едем и думаем, что мы едем домой, а мы Бог знает куда едем в этой темноте и вдруг приедем и увидим, что мы не в Отрадном, а в волшебном царстве. А потом еще я думала… Нет, ничего больше.
– Знаю, верно про него думала, – сказал Николай улыбаясь, как узнала Наташа по звуку его голоса.
– Нет, – отвечала Наташа, хотя действительно она вместе с тем думала и про князя Андрея, и про то, как бы ему понравился дядюшка. – А еще я всё повторяю, всю дорогу повторяю: как Анисьюшка хорошо выступала, хорошо… – сказала Наташа. И Николай услыхал ее звонкий, беспричинный, счастливый смех.
– А знаешь, – вдруг сказала она, – я знаю, что никогда уже я не буду так счастлива, спокойна, как теперь.
– Вот вздор, глупости, вранье – сказал Николай и подумал: «Что за прелесть эта моя Наташа! Такого другого друга у меня нет и не будет. Зачем ей выходить замуж, всё бы с ней ездили!»
«Экая прелесть этот Николай!» думала Наташа. – А! еще огонь в гостиной, – сказала она, указывая на окна дома, красиво блестевшие в мокрой, бархатной темноте ночи.


Граф Илья Андреич вышел из предводителей, потому что эта должность была сопряжена с слишком большими расходами. Но дела его всё не поправлялись. Часто Наташа и Николай видели тайные, беспокойные переговоры родителей и слышали толки о продаже богатого, родового Ростовского дома и подмосковной. Без предводительства не нужно было иметь такого большого приема, и отрадненская жизнь велась тише, чем в прежние годы; но огромный дом и флигеля всё таки были полны народом, за стол всё так же садилось больше человек. Всё это были свои, обжившиеся в доме люди, почти члены семейства или такие, которые, казалось, необходимо должны были жить в доме графа. Таковы были Диммлер – музыкант с женой, Иогель – танцовальный учитель с семейством, старушка барышня Белова, жившая в доме, и еще многие другие: учителя Пети, бывшая гувернантка барышень и просто люди, которым лучше или выгоднее было жить у графа, чем дома. Не было такого большого приезда как прежде, но ход жизни велся тот же, без которого не могли граф с графиней представить себе жизни. Та же была, еще увеличенная Николаем, охота, те же 50 лошадей и 15 кучеров на конюшне, те же дорогие подарки в именины, и торжественные на весь уезд обеды; те же графские висты и бостоны, за которыми он, распуская всем на вид карты, давал себя каждый день на сотни обыгрывать соседям, смотревшим на право составлять партию графа Ильи Андреича, как на самую выгодную аренду.
Граф, как в огромных тенетах, ходил в своих делах, стараясь не верить тому, что он запутался и с каждым шагом всё более и более запутываясь и чувствуя себя не в силах ни разорвать сети, опутавшие его, ни осторожно, терпеливо приняться распутывать их. Графиня любящим сердцем чувствовала, что дети ее разоряются, что граф не виноват, что он не может быть не таким, каким он есть, что он сам страдает (хотя и скрывает это) от сознания своего и детского разорения, и искала средств помочь делу. С ее женской точки зрения представлялось только одно средство – женитьба Николая на богатой невесте. Она чувствовала, что это была последняя надежда, и что если Николай откажется от партии, которую она нашла ему, надо будет навсегда проститься с возможностью поправить дела. Партия эта была Жюли Карагина, дочь прекрасных, добродетельных матери и отца, с детства известная Ростовым, и теперь богатая невеста по случаю смерти последнего из ее братьев.
Графиня писала прямо к Карагиной в Москву, предлагая ей брак ее дочери с своим сыном и получила от нее благоприятный ответ. Карагина отвечала, что она с своей стороны согласна, что всё будет зависеть от склонности ее дочери. Карагина приглашала Николая приехать в Москву.
Несколько раз, со слезами на глазах, графиня говорила сыну, что теперь, когда обе дочери ее пристроены – ее единственное желание состоит в том, чтобы видеть его женатым. Она говорила, что легла бы в гроб спокойной, ежели бы это было. Потом говорила, что у нее есть прекрасная девушка на примете и выпытывала его мнение о женитьбе.
В других разговорах она хвалила Жюли и советовала Николаю съездить в Москву на праздники повеселиться. Николай догадывался к чему клонились разговоры его матери, и в один из таких разговоров вызвал ее на полную откровенность. Она высказала ему, что вся надежда поправления дел основана теперь на его женитьбе на Карагиной.
– Что ж, если бы я любил девушку без состояния, неужели вы потребовали бы, maman, чтобы я пожертвовал чувством и честью для состояния? – спросил он у матери, не понимая жестокости своего вопроса и желая только выказать свое благородство.
– Нет, ты меня не понял, – сказала мать, не зная, как оправдаться. – Ты меня не понял, Николинька. Я желаю твоего счастья, – прибавила она и почувствовала, что она говорит неправду, что она запуталась. – Она заплакала.
– Маменька, не плачьте, а только скажите мне, что вы этого хотите, и вы знаете, что я всю жизнь свою, всё отдам для того, чтобы вы были спокойны, – сказал Николай. Я всем пожертвую для вас, даже своим чувством.
Но графиня не так хотела поставить вопрос: она не хотела жертвы от своего сына, она сама бы хотела жертвовать ему.
– Нет, ты меня не понял, не будем говорить, – сказала она, утирая слезы.
«Да, может быть, я и люблю бедную девушку, говорил сам себе Николай, что ж, мне пожертвовать чувством и честью для состояния? Удивляюсь, как маменька могла мне сказать это. Оттого что Соня бедна, то я и не могу любить ее, думал он, – не могу отвечать на ее верную, преданную любовь. А уж наверное с ней я буду счастливее, чем с какой нибудь куклой Жюли. Пожертвовать своим чувством я всегда могу для блага своих родных, говорил он сам себе, но приказывать своему чувству я не могу. Ежели я люблю Соню, то чувство мое сильнее и выше всего для меня».
Николай не поехал в Москву, графиня не возобновляла с ним разговора о женитьбе и с грустью, а иногда и озлоблением видела признаки всё большего и большего сближения между своим сыном и бесприданной Соней. Она упрекала себя за то, но не могла не ворчать, не придираться к Соне, часто без причины останавливая ее, называя ее «вы», и «моя милая». Более всего добрая графиня за то и сердилась на Соню, что эта бедная, черноглазая племянница была так кротка, так добра, так преданно благодарна своим благодетелям, и так верно, неизменно, с самоотвержением влюблена в Николая, что нельзя было ни в чем упрекнуть ее.
Николай доживал у родных свой срок отпуска. От жениха князя Андрея получено было 4 е письмо, из Рима, в котором он писал, что он уже давно бы был на пути в Россию, ежели бы неожиданно в теплом климате не открылась его рана, что заставляет его отложить свой отъезд до начала будущего года. Наташа была так же влюблена в своего жениха, так же успокоена этой любовью и так же восприимчива ко всем радостям жизни; но в конце четвертого месяца разлуки с ним, на нее начинали находить минуты грусти, против которой она не могла бороться. Ей жалко было самое себя, жалко было, что она так даром, ни для кого, пропадала всё это время, в продолжение которого она чувствовала себя столь способной любить и быть любимой.