Персидская литература

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Персидская поэзия»)
Перейти к: навигация, поиск

Персидская литература (перс. ادبیات فارسی‎) — совокупность письменных произведений на персидском языке, которая развивалась в течение последних двух с половиной тысяч лет, хотя большая её часть, относящаяся к до-исламскому периоду, была утрачена. Истоки персидской литературы — в литературе древней Персии, территория которой охватывает территорию современного Ирана, а также районы Центральной Азии, где персидский язык исторически являлся национальным языком. Так, персидский[1][2][3][4][5] поэт Джалаладдин Руми — один из любимейших поэтов Персии, родился в Балхе (находится на территории современного Афганистана), писал на персидском языке и жил в Конье, которая в то время была столицей Сельджукского султаната. Газневиды завоевали большие территории в Центральной и Южной Азии и переняли персидский язык, который стал их придворным языком. По этой причине существует персидская литература из Ирана, Азербайджана, Таджикистана, Афганистана и других частей Центральной Азии и Закавказья. Не вся персидская литература написана на персидском языке. Как считают отдельные авторы, среди произведений персидской литературы есть произведения, написанные этническими персами на других языках, таких как греческий и арабский языки.

Персидская литература считается одной из великих литератур человечества[6]. Корни персидской литературы в сохранившихся до наших дней произведениях, написанных на среднеперсидском и древнеперсидском. Произведения, написанные на древнеперсидском, датируются 522 г. до н. э. (год, которым датируется бехистунская надпись — наиболее ранняя сохранившаяся надпись Ахеменидского периода). Основная часть произведений персидской литературы, которые сохранились до наших дней, были созданы в период, следующий за исламским завоеванием Персии около 650 г. н. э. После прихода к власти Аббасидов в 750 г. персы стали писцами и бюрократами Исламской империи и в большей мере писателями и поэтами. Новая персидская литература возникла и расцвела в Хорасане и Трансоксиане, так как по политическим причинам такие иранские династии, как Тахириды и Саманиды, находились в Хорасане[7].

Персы писали как на персидском, так и на арабском языках, однако персидский доминировал в литературных кругах более позднего времени. Персидские поэты, такие как Фирдоуси, Саади, Хафиз Ширази, Руми и Омар Хайям, хорошо известны во всем мире и оказали влияние на литературу многих стран.





Классическая персидская литература

Доисламская персидская литература

До наших дней сохранилось только несколько литературных произведений Ахеменидской Персии, что было обусловлено разрушением библиотеки в Персеполисе[8]. Большинство из того, что сохранилось, составляют надписи Ахеменидских царей, особенно Дария I (522—486 гг. до н. э.) и его сына Ксеркса. Много зороастрийских текстов было уничтожено в период исламского завоевания Персии в VII в. Парсам, которые бежали в Индию, тем не менее, удалось взять с собой некоторые из книг Зороастрийского канона, включая несколько книг Авесты и древних комментариев (Зенд). Также сохранились некоторые труды по географии и путешествиям эпохи Сасанидов, хотя и в переводе на арабский язык.

Самые ранние литературные образы на пехлевийском языке, так называемые «Пехлевийские псалтири», относятся к IV или V веку, сохранились в манускриптах VIVII веков[9].

Ни одного текста, посвященного литературной критике, не сохранилось с доисламского периода. Тем не менее некоторые эссе на языке пехлеви, такие как «Основы написания книг» и Панчатантра, считаются литературной критикой (Зарринкауб, 1959 г.)[10].

Некоторые исследователи цитируют Шубийе в подтверждение того, что в доисламский период у персов существовали труды по ораторскому искусству, такие как Карванд. Однако до наших дней такие книги не сохранились. Вместе с тем есть несколько показателей, что среди персидской элиты были такие, кто был знаком с греческой риторикой и литературной критикой[11].

Сравнительная бедность среднеперсидской литературы, возможно, отчасти объясняется сложностью сасанидского письма, которое было вполне понятно в основном профессиональным писцам[12].

Средневековая персидская литература

В период начальной исламизации Ирана при Омейядах и ранних Аббасидах, персидский язык вскоре стал литературным языком для всех территории Центральной Азии. Возрождение языка в его новой форме часто связывают с творчеством Фирдоуси, Унсури, Дакики, Рудаки и их поколения, так как они использовали до-исламский национализм, как проводник для возрождения языка и традиций древней Персии.

В частности, Фирдоуси пишет в поэме Шахнаме:

بسی رنج بردم در این سال سی
عجم زنده کردم بدین پارسی

Тридцать лет я терпел боль и борьбу,
но разбудил «немых» и парсов.

Поэзия

Различие между поэзией и прозой всегда было вполне осознаваемым в персидской литературе, при этом почётное место занимала поэзия. Она чётко разнилась от прозы не только рифмой и ритмом, но также и искусной игрой между явным значением (или значениями) слов и их подспудными смысловыми нюансами[13].

Склонность персов к изложению в стихах выражений и оборотов речи, употребляющихся в повседневной жизни, настолько сильна, что можно столкнуться с поэзией почти во всех произведениях классической литературы, научных трудах и трудах по метафизике. Способность излагать мысли в стихотворной форме была необходимым условием для любого учёного и грамотного человека. Например, почти половина медицинских трудов Авиценны написана в поэтической форме.

Произведения раннего этапа персидской поэзии характеризуются сильной поддержкой двора, экстравагантностью панегириков и возвышенностью стиля. Традиция царского покровительства, вероятно, началась при Сасанидах, продолжалась при Абасидах и Саманидах и существовала при дворах правителей всех персидских династий. Касыда была наиболее излюбленной формой панегирика, хотя рубаи таких поэтов, как Омар Хайям, также были очень популярны.

В то время как отдельные исследователи в персидской поэзии вслед за Е. Э. Бертельсом, который прежде всего подчеркивал этнический и региональный вклад, различают центрально-азиатскую, закавказскую, персидскую и индийскую классические литературные школы[14], историки персидской литературы из Европы, США и других стран мира различают хорасанскую, азербайджанскую, иракскую и индийскую школы персидской поэзии, что отражает в большей степени хронологическое разграничение, чем какое-то иное[14]. Традиционно в персидской классической поэзии различаются три основных литературных стиля: хорасанский, иракский и индийский, которые «следуют непрерывно один за другим» во времени. В каждом из этих стилей, обусловленных географически, отдельные авторы выделяют отдельные «литературные школы», которые скорее отражают региональные или групповые отличительные особенности, характерные для различных персидских провинций и городов. Так, иногда различают азербайджанскую или иначе тебризскую или иначе ширванскую школу персидской поэзии[15].

Хорасанский стиль

Хорасанский стиль или хорасанская школа в персидской поэзии, последователи которой в основном имели отношение к Большому Хорасану, характеризуется горделивой манерой выражения мыслей, величавой интонацией и сравнительно более грамотным языком. Главными представителями лирики этого стиля являются Асджади, Фаррухи Систани, Унсури и Манучехри. Мастера панегириков, такие как Рудаки, были известны своей любовью к природе, а также тем, что их поэзия изобилует запоминающимися описаниями.

Двор при разных правителях и система покровительства способствовали эпическому стилю поэзии, высшим достижением которого стала поэма Фирдоуси «Шахнаме». Прославляя историческое прошлое в героических и возвышенных стихах, Фирдоуси и другие поэты, значительными среди которых являются Абу-Мансур Дакики и Асади Туси, представляли так называемых аджам (عجم) («немых», «молчаливых») — неарабское население Южной Персии (согласно Encyclopædia Iranica словом «аджам» в Исламской империи арабы в частности в основном называли в основном персов[16] ), в качестве источника гордости и вдохновения, которые помогали сохранить чувство этнической идентичности персов в течение веков. Фирдоуси создал модель, которой следовали другие поэты в последующие века.

Закавказская школа

Некоторые исследователи литературы (Ян Рыпка) выделяют закавказскую школу[17], которую иначе называют азербайджанской (территориально), тебризской или ширванской школой персидской поэзии[18] или же арранским стилем[19]. Она является наследницей хорасанского стиля[20], первым значительным представителем которой, был досельджукский поэт Катран Тебризи (умер в 1072 г.), который писал на западноперсидском диалекте[21] (отличавшемся от литературного хорасанского диалекта). Катран Тебризи служил местным принцам, включая правителей Гянджи из курдской династии Шаддадидов, и поэтому его манера выражения мыслей и стиль были характерными для домонгольского иранского языка азери[14]. Сохранились также сведения, что в начале IX в. Мухаммед ибн Баис (перс. محمدبن‌بعیث‎) (Muhammad ibn Ba’ith) — арабский правитель Маранда в период Аббасидского халифата в 849—850 гг. должен был быть обезглавлен по приказу халифа Аль-Мутавакиля (Al-Mutawakkil). Однако будучи доставлен по дворец, ибн Ба’ит начал читать стихи на арабском языке и поразил Аль-Мутавакиля своим поэтическим даром до такой степени, что тот отменил приказ и заменил смертную казнь на тюремное заключение. По свидетельству Аль-Табари, Ибн Ба’ит был в значительной степени иранизирован, и шейхи Мараги восхваляли его храбрость и литературные способности, цитируя его персидские стихи, что свидетельствует о существовании на северо-западе Персии поэзии на персидском языке в начале IX в.[22] [23] [24] [25].

Среди значительных поэтов этой школы следует отметить Низами Гянджеви, Хагани Ширвани и Фалаки Ширвани. Сильный характер Низами его социальная чуткость и поэтический гений соединились с богатым персидским культурным наследием для создания нового стандарта литературно-художественных достижений[26]. Хагани Ширвани отличался своим чрезвычайно богатым воображением, вызванным и указывающим на широкий диапазон областей знания, будучи маньеристом даже в большей степени, чем другие персидские поэты-классики, как в способе, как он впитывает и трансформирует поэзию своих предшественников, так и в его любви к парадоксу[27]. Следует также подчеркнуть широкое распространение поэзии в регионе, о чём свидетельствует тот факт, что только в антологии «Ноузхат аль-Маджалес» собраны произведения 115 поэтов из северо-западной части средневековой Персии (включая Арран, Ширван и Иранский Азербайджан). Количество менее известных персидских поэтов из одной только Гянджи превышает не менее, чем две дюжины.

Произведения поэтов этой школы отличаются сложностью языка и композиционной техники[28], оригинальностью и многообразием тем[28], присутствием персидских архаизмов и, в то же время, большим объёмом заимствований из арабского языка[28], влиянием северозападного языка пехлеви[29], широко распространенным использованием повседневных выражений и идиом[30], а также наличием большого количества новых понятий и терминов[31]. Произведения поэтов этой школы также отличаются обилием христианских образов и символов, цитатами из Библии и другими выражениями, вдохновленными христианскими книгами и источниками, причем с такой частотой, что восприятие произведений Хагани Ширвани и Низами Гянджеви почти невозможно без тщательного знания христианской религии[14]. Вместе с тем, все эти стилистические особенности сближают их с хорасанским стилем[32]. При этом наблюдается полное отсутствие восточноиранских слов и оборотов, типичных для хорасанского стиля[33]. Также, в отличие от последнего, отдававалось предпочтение мистицизму[34].

Следует отметить, что найденные недавно рукописи (например, антология «Ноузхат аль-Маджалес») и исследования последних лет показали, что в регионе существовала общая иранская культура, основанная на едином варианте среднеиранского языка (пехлеви)[35]. Профессор Амин Рияхи считает антологию полным отражением иранской культуры таких провинций Персии того времени как Арран, Ширван и Азербайджан. Он отмечает, что историк Ат-Табари упоминает Мухаммада ибн Баиса, первого поэта, который писал на фехлевийском иначе западно-персидском (азари) местном диалекте (района Фахла/Пахла) среднеперсидского языка (пехлеви) и жил в Мараге/Маранд иранской провинции Азербайджан, чьи предки мигрировали из Аравии за два поколения до его рождения[35]. Профессор Амин Рияхи уверен, что в отличие от того, что предполагают некоторые писатели советской эпохи (а также их последователи), антология «Ноузхат аль-Маджалес» доказывает, что в регионе (провинции Персии Азербайджан) существовала общая иранская культура, основанная на едином варианте среднеиранского языка (пехлеви) и арранском диалекте фарси, которая способствовала иранизации Ширваншахов, имевших арабское происхождение, распространение иранской культуры и сменяющих друг друга правителей региона[35]. Анатолий Новосельцев отмечает, что до XIV века ираноязычное население региона связывалось единой культурой, этническим самосознанием и языком[36].

Следует отметить, что географическая близость территорий, подвластных Ильдегизидам, и территорий, подвластных ширваншахам, способствовала перемещению интеллектуалов и поэтов того времени из двора одного властителя в число придворных другого. Также возможно говорить об определенном сходстве вдохновляющих идей и стилей между поэтами, родившимися и получившими образование в этих областях, применительно к определению их, как относящихся к азербайджанской школе персидской поэзии[37].

Несмотря на перечисленные особенности, характерные для творчества поэтов — представителей этой школы персидской поэзии, центростремительная тенденция очевидна в единстве персидской литературы, начиная с языка и содержания, а также в смысле гражданского единства. Как пишет Ян Рыпка, даже кавказец Низами, хотя и живущий на дальней периферии, не демонстрирует иной дух и обращается к Ирану, как к «Сердцу мира» [38].

Однако, изменение языка и культуры в регионе привели к тому, что наследие персидской литературы почти полностью было утрачено[39].

Иракский стиль
Персидская поэзия XIII века характеризуется господством лирической поэзии с соответствующим развитием газели в основную стихотворную форму, а также подъёмом мистической и суфийской поэзии. Это направление часто называют иракским стилем или иракской школой персидской поэзии (по названию западных провинций Ирана, которые были известны как Арак-и Аджам или Персидский Ирак. Это устаревший термин, который употреблялся для обозначения центрального региона Персии/Ирана, включая территории, на которых располагаются такие города как Исфахан, Рай, Казвин и Кашан). Для него характерны эмоциональная лиричность, богатство стихотворных метров и сравнительная простота языка. Эмоциональная романтическая поэзия не была чем-то новым, как показывают такие произведения как «Вис и Рамин» Фахраддина Гургани и «Юсуф и Зулейха» Амака Бухари. Такие поэты, как Санаи и Аттар, которые вдохновили Руми, а также Хагани Ширвани, Анвари и Низами Гянджеви[40]
[41][42] были чрезвычайно уважаемыми поэтами, слагавшими газели. Тем не менее, лучшими представителями этой школы являются Руми, Саади и Хафиз Ширази.

Учитывая традицию персидской любовной лирики эпохи династии Сафавидов, персидский историк Эхсан Яршатер отмечает[43]:

«Как правило, в качестве предмета любви выступает не женщина, а молодой мужчина. В период начала распространения ислама в результате набегов в Центральную Азию было много молодых рабов. Рабов также покупали или получали в дар. Рабы вынуждены были служить пажами при дворе или в доме у зажиточных и влиятельных людей, или же солдатами и телохранителями. Молодые мужчины, независимо от того были ли они рабами или нет, подавали вино на банкетах и приёмах, а более талантливые среди них могли исполнять музыку и поддерживали утонченную беседу. Любовь к молодым пажам, солдатам или новичкам в ремеслах и профессиях стала причиной лирических дополнений к панегирикам на начальном этапе развития персидской поэзии и предметом посвящения газелей».

Среди произведений, написанных в дидактическом жанре персидской поэзии, можно отметить «Сад правды» Санаи, а также «Сокровищницу тайн» Низами Гянджеви. Некоторые произведения Аттара также относятся к этому жанру, так же как основные произведения Руми, хотя некоторые авторы относят эти произведения к лирической поэзии в виду их мистицизма и эмоциональности. Кроме того, некоторые авторы склонны относить к этому стилю написанные в этом жанре произведения Насира Хосрова. Однако подлинной вершиной среди произведений этого жанра является один из шедевров персидской литературы поэтический трактат «Бустâн» («Плодовый сад») Саади, в котором в поэтической форме изложена суфийская философия и этика, подкрепляемая занимательными притчами и рассказами.

Исфаханский стиль

После XV в. в персидской поэзии стал превалировать так называемый индийский стиль, который также называют исфаханским или сафавийским стилем. Корни этого стиля уходят в периоды правления династии Тимуридов. В этот период творили Амир Хосров Дехлеви (1253—1325) и Нанд Лал Гойя (1633—1713)[44].

Самой популярным произведением Амира Хосрова Дехлеви является его поэма — дастан Восемь райских садов (1301), написанная на языке фарси. Это последняя часть его цикла поэм «Пятёрица» («Хамсе»). Как и весь цикл, представляет собой ответ (назире) на творчество Низами (в данном случае — на поэму «Семь красавиц»).

Галерея

Проза

Одним из наиболее значительных прозаических произведений средневековой персидской литературы являются «Чахар Магале» (Chahār Maqāleh) Низами Арузи. В предисловии к книге Низами Арузи рассматривает вопросы, связанные с естественными науками, эпистемологией и политикой. В книге развивается концепция царствования и царской власти в древней Персии, которая выражена посредством мусульманской терминологии. На его представления о классах в обществе большое воздействие оказали концепции древнегреческих авторов, особенно Платона[45]. «Чахар Магалех» была переведена на английский, французский, итальянский и шведский языки.

Среди прозаических произведений средневековой персидской литературы особое место занимает сборник персидских анекдотов XIII века «Джавами уль-Хикайат» Захириддина Насра Мухаммада (1171—124سدید الدین محمد عوفی) (2). Книга переиздавалась бесчисленное количество раз. Наиболее раннее сохранившееся издание датируется 1232 г. и хранится в Национальная библиотека Франции.

Почётное место в персидской литературе занимает прозаическое произведение Кабус нама («Зеркало принцессы»), написанное около 1080 г. Амиром Кабусом (Amir Unsur al-Mo’ali Keikavus ibn Iskandar ibn Qabus ibn Wushmgir ibn al-Ziyar) (ум. в 1012 г.) — правителем Персии из династии Зияридов, который был также известен как Принц Горгана. В книге рассказывается о жизни деда Кабуса Шамса аль-Моали Аболь-хасана Габуса ибн Вушмгира. Самая ранняя сохранившаяся копия датируется 1349 г. и хранится в библиотеке Иранский национальный музей Малика в Тегеране. Перевод «Кабус нама» на турецкий был сделан в 1450 г. Марджумаком ибн Ильяслм по поручению Султана Мурада II (хранится в Библиотеке Фатих (Fatih Library) в Стмбуле). В 1811 г. с турецкого «Кабус нама» была переведена на немецкий Хенрихом Фредериком вон Дицом (Heinrich Friedrich von Diez) и вдохновила Гёте на создание Восточного дивана. «Кабус нама» была также переведена на английский, французский, японский, русский и арабский языки.

Перу знаменитого персидского визиря Низама аль-Мулька принадлежит трактат Сийасат-нама. Книга разделена на 50 глав, в которых рассказывается о религии, политике и управлении государством[46]. Низам дает в трактате наставления и советы правителям и рассказывает о «роли солдат, полиции, шпионов и чиновников»[47].

К прозаическим произведениям относится знаменитая Калиле и Димне, которая является переводом с пехлеви на арабский язык, сделанным в VIII в. персидским писателем Ибн-эль-Мокаффой (ум. в 759 г.) сборника индийских народных басен Панчатантра, написанных в стихах и прозе. Она представляет интерес, как собрание персидских пословиц и поговорок. Первый известный науке перевод (на пехлеви) был выполнен около 570 г. в Иране по указу сасанидского царя Хосрова I, но до наших дней он не сохранился. В середине VIII в. появился перевод Ибн-эль-Мокаффы, который был озаглавлен «Калила и Димна» (перс. کلیله و دمنه‎, араб. كليلة و دمنة‎ по именам животных-рассказчиков), и считается первым шедевром в арабской «художественной прозе»[48].

Сказки

Тысяча и одна ночь (перс. هزار و یک شب‎) — собрание средневековых историй, рассказанных персидской царицей их династии Сасанидов Шахерезадой (перс. شهرزاد‎), своему злобному супругу персидскому царю Шахрияру, чтобы оттянуть время своей казни. Отдельные истории «Тысячи и одной ночи» были созданы в течение нескольких веков различными людьми, жившими в разных странах. Ядро этого собрания историй составляет книга «Тысяча мифов»[49] (Hazār Afsānah перс. هزار افسانه‎), которая является сборником старинных индийских и персидских народных сказок. Исследователи считают, что большинство историй существовало уже в VIII века в период правления Аббасидского халифа Харуна аль-Рашида, а рассказ о Шахерезаде появился в XIV в.

Напишите отзыв о статье "Персидская литература"

Примечания

  1. John Renard. Historical dictionary of Sufism. — Rowman & Littlefield, 2005. — С. 155.
    «Perhaps the most famous Sufi who is known to many Muslims even today by his title alone is the seventh/13th century Persian mystic Rumi»
  2. Annemarie Schimmel. “The Mystery of Numbers”. — Oxford University Press, 1993. — С. 49.
    A beautiful symbol of the duality that appears through creation was invented by the great Persian mystical poet Jalal al-Din Rumi, who compares God’s creative word kun (written in Arabic KN) with a twisted rope of 2 threads (which in English twine, in German Zwirn¸ both words derived from the root «two»).
  3. Ritter, H.; Bausani, A. Encyclopaedia of Islam - "ḎJ̲alāl al- Dīn Rūmī b. Bahāʾ al-Dīn Sulṭān al-ʿulamāʾ Walad b. Ḥusayn b. Aḥmad Ḵh̲aṭībī" / Bearman , Th. Bianquis , C. E. Bosworth , E. van Donzel and W. P. Heinrichs. — Brill Online, 2007.
    … known by the sobriquet Mawlānā (Mevlânâ), Persian poet and founder of the Mawlawiyya order of dervishes.
  4. Julia Scott Meisami. Forward to Franklin Lewis, Rumi Past and Present, East and West(revised edition). — Oneworld Publications, 2008.
  5. Frederick Hadland Davis. "The Persian Mystics. Jalálu'd-Dín Rúmí". — Adamant Media Corporation, November 30, 2005. — ISBN 1402157681.
  6. Arthur John Arberry. The Legacy of Persia. — Clarendon Press, 1953. — С. 200. — ISBN 0-19-821905-9.
  7. Frye, R. N. The Encyclopaedia of Islam - "Darī" (CD version). — Brill Publications.
  8. [books.google.com/books?id=VW-rtv9te8cC&pg=PA23&dq=persepolis+library&sig=ACfU3U2SEJceoGGAKOtfYReZJJwnPr2X4w Encyclopedia of library and information science, Volume 13] (англ.). Google Books. Проверено 18 августа 2010.
  9. [iranica.com/articles/pahlavi-psalter Pahlavi psalter] — статья из Encyclopædia Iranica. Philippe Gignoux
  10. Abdolhossein Zarrinkoub. Naqde adabi. — Tehran, 1959. — С. 374-379.
  11. Abdolhossein Zarrinkoub. Naqde adabi. — Tehran, 1947. — С. 374-379.
  12. [historic.ru/books/item/f00/s00/z0000017/st128.shtml Армения в III — IV вв.] // Всемирная история. — Т. 2, гл. XXV.:
    …Армения получила систему письменности, не только отличную от иранской, но и значительно более доступную для народа, чем иранская; последняя вследствие своей сложности была вполне понятна лишь профессиональным писцам. Этим отчасти и объясняется богатство армянской литературы по сравнению со среднеперсидской.
  13. CHARLES-HENRI DE FOUCHÉCOUR. [www.iranica.com/articles/iran-viii2-classical-persian-literature IRAN viii. PERSIAN LITERATURE (2) Classical.] (англ.). Encyclopaedia Iranica (15 декабря 2006 г.). Проверено 8 августа 2010. [www.webcitation.org/61HMRhddT Архивировано из первоисточника 28 августа 2011].
    The distinction between poetry and prose has always been quite deliberate in Persian literature, with poetry given the pride of place. It distinguished itself clearly from prose not only in terms of rhyme and rhythm, but also in the artful play between explicit meaning or meanings and implicit nuances.
  14. 1 2 3 4 Sakina Berengian. Azeri and Persian literary works in twentieth century Iranian Azerbaijan. — Berlin: Klaus Schwarz Verlag, 1988. — С. 2. — 238 с. — ISBN 3922968694.
    The prevalent classification of classical literary schools into Central Asia, Transcaucasian, Persian, and Indian originated with Y.E. Bertel’s whose primary emphasis seems to have been on ethnic and regional contributions.
    Ошибка в сносках?: Неверный тег <ref>: название «Berengian» определено несколько раз для различного содержимого Ошибка в сносках?: Неверный тег <ref>: название «Berengian» определено несколько раз для различного содержимого Ошибка в сносках?: Неверный тег <ref>: название «Berengian» определено несколько раз для различного содержимого
  15. PETER CHELKOWSKI. [www.jstor.org/pss/4310157 LITERATURE IN PRE-SAFAVID ISFAHAN - стр. 112] (англ.). Проверено 18 августа 2010. [www.webcitation.org/68WojBQoc Архивировано из первоисточника 19 июня 2012].
    The three main literary styles which follow each other consecutively are known as: Khurasani, Iraqi, and Hindi. The time spans of each style are equally flexible. Within these broad geographical divisions we then come across certain «literary schools» which reflect regional peculiarities and idiosyncrasies and are identified with smaller entities like provinces or towns. For example, there are: the Azerbayjani school, the Tabriz school, or the Shirvan school.
  16. C. E. Bosworth. [www.iranica.com/articles/ajam-the-name-given-in-medieval-arabic-literature-to-the-non-arabs-of-the-islamic-empire-but-applied-especially-to-the-per ʿAǰam] (англ.). Encyclopaedia Iranica (December 15, 1984). Проверено 8 августа 2010. [www.webcitation.org/67RXSbxGW Архивировано из первоисточника 6 мая 2012].
  17. Rypka, Jan. Poets and Prose Writers of the Late Saljuq and Mongol Periods’, in The Cambridge History of Iran, Volume 5, The Saljuq and Mongol Periods. — January 1968.
    «One of the striking features of the Transcaucasian school is its complicated technique.»
  18. Peter Chelkowski. Literature in Pre-Safavid Isfahan International Society for Iranian Studies Iranian Studies, Vol. 7, No. 1/2. — Taylor & Francis, Ltd. on behalf of International Society for Iranian Studies, 1974. — С. 112-131.
    «The three main literary styles which follow each other consecutively are known as: Khurasani, Iraqi, and Hindi. The time spans of each style are equally flexible. Within these broad geographical divisions we then come across certain „literary schools“ which reflect regional peculiarities and idiosyncrasies and are identified with smaller entities like provinces or towns. For example, there are: the Azerbayjani school, the Tabriz school, or the Shirvan school
  19. Muḥammad Amīn Riyāḥī. Sharvānī, Jamāl Khalīl, fl. 13 cent., Nuzhat al-majālis / Jamāl Khalīl Sharvānī ; tāʼlīf shudah dar nīmah-ʼi avval-i qarn-i haftum, tashih va muqaddimah va sharh-i hal-i gūyandigān va tawzīḥāt va fihristhā. — Tehran: Intishārāt-i Zuvvār, 1366 [1987]. — 764 с.
  20. Peter Chelkowski. Literature in Pre-Safavid Isfahan International Society for Iranian Studies Iranian Studies, Vol. 7, No. 1/2. — Taylor & Francis, Ltd. on behalf of International Society for Iranian Studies, 1974.
    Azerbayjan became the heir to the Khurasani style.
  21. Francois De Blois. Persian Literature - A Biobibliographical Survey: Volume V Poetry of the Pre-Mongol Period Volume 5 of Persian Literature, 2nd edition. — Routledge, 2004. — С. 187.
    «The point of the anectode is clear that the diwans of these poets contained Eastern Iranian (i.e. Sogdian etc.) words that were incomprehensible to a Western Persian like Qatran, who consquently took advantage of an educated visitor from the East, Nasir, to ascertain their meaning.
  22. Minorsky. “Marand” in Encyclopaedia of Islam / P. Bearman , Th. Bianquis , C. E. Bosworth , E. van Donzel and W. P. Heinrichs. — 1991. — Т. 6. — С. 504.
    „According to one of al-Tabari’s authorities (iii, 1388), the shaykhs of Maragha who praised the bravery and literary ability (adab) of Ibn Bai’th also quoted his Persian verses (bi’l-fdrisiyya). This important passage, already quoted by Barthold, BSOS, ii (1923), 836-8, is evidence of the existence of the cultivation of poetry in Persian in northwestern Persia at the beginning of the 9th century. Ibn Bai’th must have been Iranicised to a considerable extent, and, as has been mentioned, he relied for support on the non-Arab elements in his Rustakhs (‘Uludj Rasatikhi’)“
  23. Jamal-Din Ḵalil Šarvāni. Nozhat al-majāles, 2nd ed / Moḥammad Amin Riāḥi. — Tehran, 1996.
  24. Tabari. The History of Tabari, 2nd edition. — Asatir Publications, 1993. — Т. 7.
    ‌حد ثني انه انشدني بالمراغه جماعه من اشياخها اشعاراً لابن البعيث بالفارسيه وتذكرون ادبه و شجاعه و له اخباراً و احاديث» طبري، محمدبن جرير، تاريخ طبري، جلد 7، چاپ دوم، انتشارات اساطير، 1363.
  25. [www.mage.com/poetry/bw.html]Richard Davis. Borrowed WareMedieval Persian Epigrams. — Mage Publishers, 1998. — ISBN 0-934211-52-3.
    «In preparing the brief notes on individual poets my chief debt is to Dr. Zabihollah Safa’s Tarikh-e Adabiyat dar Iran ('History of Literature in Iran', 5 vols., Tehran, reprinted 1366/1987). I have also made use of Dr. Mohammad Amin Riahi’s introduction to his edition of the 14th-century anthology of rubaiyat, the Nozhat al-Majales („Pleasure of the Assemblies“), as well as using material from other sources.»
  26. Peter Chelkowski. "Mirror of the Invisible World". — New York: Metropolitan Museum of Art, 1975. — С. 6. — 117 с.
    «Nizami’s strong character, his social sensibility, and his poetic genius fused with his rich Persian cultural heritage to create a new standard of literary achievement. Using themes from the oral tradition and written historical records, his poems unite pre-Islamic and Islamic Iran.»
  27. Anna Livia Beelaert. [www.iranica.com/articles/kaqani-servani-poet ḴĀQĀNI ŠERVĀNI] (англ.). Encyclopedia Iranica. Проверено 3 сентября 2010. [www.webcitation.org/67RXTDgNI Архивировано из первоисточника 6 мая 2012].
    Khaqani’s is noted for his extremely rich imagery, drawn from and alluding to a wide range of fields of knowledge—a mannerist, in an even higher degree than other classical Persian poets, both in the way he absorbs and transforms the poetry of his predecessors and in his love of paradox.
  28. 1 2 3 Daniela Meneghini. [www.iranica.com/articles/saljuqs-v SALJUQS v. SALJUQID LITERATURE] (англ.). Encyclopedia Iranica. Проверено 18 августа 2010. [www.webcitation.org/67RXToeQU Архивировано из первоисточника 6 мая 2012].
    «The geographical closeness of the territories subject to the Ildeguzids and those under the Šarvānšāh encouraged the flow of intellectuals and poets from one court to the other. It is also possible to speak of a certain similarity of inspiration and of style between the poets born and educated in these areas, to the point of defining them as belonging to the ‘Azerbaijan school’ (Rypka, Hist. Iran Lit., pp. 201-9). The complexity of the language and of the compositional techniques, the originality and multiplicity of the themes, the presence of Persian archaisms and, at the same time, a wide range of borrowings from Arabic vocabulary are among the stylistic features which are common to poets in this cultural context compared with other contemporaries closer to the Khorasani style.»
    Ошибка в сносках?: Неверный тег <ref>: название «IranicaSeljuqs» определено несколько раз для различного содержимого Ошибка в сносках?: Неверный тег <ref>: название «IranicaSeljuqs» определено несколько раз для различного содержимого
  29. [www.iranica.com/articles/nozhat-al-majales NOZHAT AL-MAJĀLES]. Encyclopædia Iranica. Проверено 30 июля 2010. [www.webcitation.org/61HMElZED Архивировано из первоисточника 28 августа 2011].
    «Nozhat al-mājales is thus a mirror of the social conditions at the time, reflecting the full spread of Persian language and the culture of Iran throughout that region, clearly evidenced by the common use of spoken idioms in poems as well as the professions of the some of the poets (see below). The influence of the northwestern Pahlavi language, for example, which had been the spoken dialect of the region, is clearly observed in the poems contained in this anthology.
  30. [www.iranica.com/articles/nozhat-al-majales NOZHAT AL-MAJĀLES]. Encyclopædia Iranica. Проверено 30 июля 2010. [www.webcitation.org/61HMElZED Архивировано из первоисточника 28 августа 2011].
    „In contrast to poets from other parts of Persia, who mostly belonged to higher echelons of society such as scholars, bureaucrats, and secretaries, a good number of poets in the northwestern areas rose from among the common people with working class backgrounds, and they frequently used colloquial expressions in their poetry. They are referred to as water carrier (saqqāʾ), sparrow dealer (ʿoṣfori), saddler (sarrāj), bodyguard (jāndār), oculist (kaḥḥāl), blanket maker (leḥāfi), etc., which illustrates the overall use of Persian in that region“
  31. [www.iranica.com/articles/nozhat-al-majales NOZHAT AL-MAJĀLES]. Encyclopædia Iranica. Проверено 30 июля 2010. [www.webcitation.org/61HMElZED Архивировано из первоисточника 28 августа 2011].
    This blending of cultures certainly left its mark on the works of the poets of the region, resulting in the creation of a large number of new concepts and terms, the examples of which can be noticed in the poems of Ḵāqāni and Neẓāmi, as well as in dictionaries.»
  32. Daniela Meneghini. [www.iranica.com/articles/saljuqs-v SALJUQS v. SALJUQID LITERATURE] (англ.). Encyclopedia Iranica. Проверено 18 августа 2010. [www.webcitation.org/67RXToeQU Архивировано из первоисточника 6 мая 2012].
    The complexity of the language and of the compositional techniques, the originality and multiplicity of the themes, the presence of Persian archaisms and, at the same time, a wide range of borrowings from Arabic vocabulary are among the stylistic features which are common to poets in this cultural context compared with other contemporaries closer to the Khorasani style
  33. Francois De Blois. Persian Literature - A Biobibliographical Survey: Volume V Poetry of the Pre-Mongol Period Volume 5 of Persian Literature, 2nd edition. — Routledge, 2004. — С. 187.
    «The point of the anectode is clear that the diwans of these poets contained Eastern Iranian (i.e. Sogdian etc.) words that were incomprehensible to a Western Persian like Qatran, who consquently took advantage of an educated visitor from the East, Nasir, to ascertain their meaning».
  34. Sakina Berengian. Azeri and Persian literary works in twentieth century Iranian Azerbaijan. — Berlin: Klaus Schwarz Verlag, 1988. — С. 238. — ISBN 3922968694.
  35. 1 2 3 Muḥammad Amīn Riyāḥī. Sharvānī, Jamāl Khalīl, fl. 13 cent., Nuzhat al-majālis / Jamāl Khalīl Sharvānī ; tāʼlīf shudah dar nīmah-ʼi avval-i qarn-i haftum, tashih va muqaddimah va sharh-i hal-i gūyandigān va tawzīḥāt va fihristhā az Muḥammad Amīn Riyāḥī. See Indroduction. — Tehran: Intishārāt-i Zuvvār, 1366 [1987].
  36. Новосельцев А. П. Глава III. АЗИЯ И СЕВЕРНАЯ АФРИКА В X-XIII вв. ГОСУДАРСТВА САМАНИДОВ И ГАЗНЕВИДОВ //Институт Востоковедения РАН Востока. В 6 томах. Том 2. Восток в средние века. История. — Восточная литература, 2009. — Т. 2. — ISBN 978-5-02-036403-5, 5-02-018102-1.
    «Много позже, уже в послемонгольское время, в новых условиях эта общность, часть которой (в Азербайджане и Мавераннахре) подверглась тюркизации, стала распадаться на две самостоятельные — персов и таджиков. Ничего подобного в IХ—Х, да и в ХI—ХIII вв. не было, и таджики той поры — общее название массы ираноязычного населения, связанного единой культурой, этническим самосознанием и языком».
  37. Rypka. History of Iran Literature. — С. 201-209.
    The geographical closeness of the territories subject to the Ildeguzids and those under the Šarvānšāh encouraged the flow of intellectuals and poets from one court to the other. It is also possible to speak of a certain similarity of inspiration and of style between the poets born and educated in these areas, to the point of defining them as belonging to the «Azerbaijan school».
  38. Rypka, Jan. History of Iranian Literature. — Reidel Publishing Company, January 1968. — С. 76.
    «The centripetal tendency is evident in the unity of Persian literature from the points of view of language and content and also in the sense of civic unity. Even the Caucasian Nizami, although living on the far-flung periphery, does not manifest a different spirit and apostrophizes Iran as the Heart of the World».
  39. [www.iranica.com/articles/nozhat-al-majales NOZHAT AL-MAJĀLES]. Encyclopædia Iranica. Проверено 4 сентября 2010. [www.webcitation.org/61HMElZED Архивировано из первоисточника 28 августа 2011].
    Due to change of language, the heritage in the area, the heritage of Persian literature has almost entirely vanished
    .
  40. CHARLES-HENRI DE FOUCHÉCOUR. [www.iranica.com/articles/iran-viii2-classical-persian-literature IRAN viii. PERSIAN LITERATURE (2) Classical.] (англ.). Encyclopaedia Iranica (15 декабря 2006 г.). Проверено 8 августа 2010. [www.webcitation.org/61HMRhddT Архивировано из первоисточника 28 августа 2011].
  41. Neẓāmī." Encyclopædia Britannica. 2009. Encyclopædia Britannica Online. 28 Feb. 2009 <www.britannica.com/EBchecked/topic/413374/Nezami>
    Greatest romantic epic poet in Persian Literature, who brought a colloquial and realistic style to the Persian epic. …. Nezami is admired in Persian-speaking lands for his originality and clarity of style, though his love of language for its own sake and of philosophical and scientific learning makes his work difficult for the average reader.
  42. Julie Scott Meisami. The Haft Paykar: A Medieval Persian Romance. — Oxford University Press (Oxford World's Classics), 1995. — ISBN 0-19-283184-4.
    «Abû Muhammad Ilyas ibn Yusuf ibn Zaki Mu’ayyad, known by his pen-name of Nizami, was born around 1141 in Ganja, the capital of Arran in Transcaucasian Azerbaijan, where he remained until his death in about 1209. His father, who had migrated to Ganja from Qom in north central Iran, may have been a civil servant; his mother was a daughter of a Kurdish chieftain; having lost both parents early in his life, Nizami was brought up by an uncle. He was married three times, and in his poems laments the death of each of his wives, as well as proferring advice to his son Muhammad. He lived in an age of both political instability and intense intellectual activity, which his poems reflect; but little is known about his life, his relations with his patrons, or the precise dates of his works, as the accounts of later biographers are colored by the many legends built up around the poet.»
  43. Yar-Shater, Ehsan. Persian Poetry in the Timurid and Safavid Periods - Cambridge History of Iran. — Cambridge: Cambridge University Press, 1986. — С. 973-974.
  44. Sanjay Bumbroo. [www.tribuneindia.com/2007/20071231/punjab1.htm#4 Oblivion of Persian language will leave void in Sikh history] (англ.). Chandigarh, India - Punjab(недоступная ссылка — история). The Tribune. Проверено 18 августа 2010. [web.archive.org/20080103092033/www.tribuneindia.com/2007/20071231/punjab1.htm#4 Архивировано из первоисточника 3 января 2008].
    He said Persian sources had been important for the researchers of Sikh history. He further added that Persian writings of Bhai Lal were absolutely in tune with the Sikh spirit, which provided the key to unlock the spiritual secrets and mystical flights of Sikhism through his poems.

    Giving brief historical facts about Bhai Nand Lal, Balkar Singh said he was one of the 52 poets in the court of Guru Gobind Singh. Son of Diwan Chajju Ram, mir munshi or chief secretary of the Governor of Ghazni, Bhai Lal in a short time acquired great efficiency in Persian and Arabic languages.

    After the death of his parents, he decided to return to Multan where he married a Sikh girl, who used to recite Gurbani and knew Gurmukhi. Leaving his family behind, he left for Anandpur Sahib and received Guru Gobind Singh’s blessings. After staying at there for some time, he left to serve as mir munshi under prince Mauzzam (later to become Emperor Bahadur Shah), due to an acquaintance of his father, named Wasif Khan.

    Aurangzeb wished to convert him to Islam because he had so beautifully interpreted verses of the Koran. Fearing persecution, Bhai Lal and his family left for the northern India. Leaving his family in Multan, he once again came to stay with Guru Gobind Singh at Anandpur Sahib in 1697. Later, he returned to Multan where he opened a school of higher education in Persian and Arabic.

    Professor Singh said Bhai Lal’s seven works in Persian poetry included Diwan-e-Goya, Zindgi Nama, Ganj Nama, Joti Bigaas, Arzul Alfaaz, Tausif-o-Sana and Khatima, and Dastural-Insha, besides three in Punjabi.
  45. Ashk Dahlén, Kingship and Religion in a Mediaeval Fürstenspiegel: The Case of the Chahār Maqāla of Nizāmi ʽAruzi, Orientalia Suecana, vol. 58, Uppsala, 2009.
  46. [www.muslimphilosophy.com/ei2/nizam.htm NIZAM al-Mulk]
  47. Lapidus, Ira A History of Islamic Societies p. 151
  48. Lane, Andrew J. (2003), [web.archive.org/web/20080306031906/web.mit.edu/CIS/www/mitejmes/issues/200310/br_lane.htm Review: Gregor Schoeler's Écrire et transmettre dans les débuts de l’islam], Cambridge: MIT Electronic Journal of Middle East Studies, <web.archive.org/web/20080306031906/web.mit.edu/CIS/www/mitejmes/issues/200310/br_lane.htm> 
  49. Abdol Hossein Saeedian, «Land and People of Iran» p. 447

Литература

  • Крымский А. Е.,. Персидский язык и литература // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Бертельс Е. Э. Очерк истории персидской литературы. Л., 1928.
  • Брагинский И. С., Комиссаров Д. С. Персидская литература. М., 1963.
  • Комиссаров Д. С. Очерки современной персидской прозы. М., 1960
  • Кляшторина В. Б. Современная персидская поэзия. М., 1962.
  • Кор-Оглы Х. Современная персидская литература. М., 1965.
  • Османов М. Н.-О. Стиль персидско-таджикской поэзии X—XI вв. М., 1974.
  • Ворожейкина З. Н. Исфаханская школа поэтов и литературная жизнь Ирана в предмонгольское время XII -начало XIII в. М.,1984.- 270 с.
  • Ахмад Тамимдари. История персидской литературы. — СПб.: Петербургское Востоковедение, 2007.- 240 с. ISBN 5-85803-355-4
  • Aryanpur, Manoochehr. A History of Persian Literature. Tehran: Kayhan Press, 1973.
  • Rypka, Jan. History of Iranian Literature. Reidel Publishing Company, 1968. OCLC 460598. ISBN 90-277-0143-1

Отрывок, характеризующий Персидская литература

Пока шел разговор с Раевским и диктовался приказ, Вольцоген вернулся от Барклая и доложил, что генерал Барклай де Толли желал бы иметь письменное подтверждение того приказа, который отдавал фельдмаршал.
Кутузов, не глядя на Вольцогена, приказал написать этот приказ, который, весьма основательно, для избежания личной ответственности, желал иметь бывший главнокомандующий.
И по неопределимой, таинственной связи, поддерживающей во всей армии одно и то же настроение, называемое духом армии и составляющее главный нерв войны, слова Кутузова, его приказ к сражению на завтрашний день, передались одновременно во все концы войска.
Далеко не самые слова, не самый приказ передавались в последней цепи этой связи. Даже ничего не было похожего в тех рассказах, которые передавали друг другу на разных концах армии, на то, что сказал Кутузов; но смысл его слов сообщился повсюду, потому что то, что сказал Кутузов, вытекало не из хитрых соображений, а из чувства, которое лежало в душе главнокомандующего, так же как и в душе каждого русского человека.
И узнав то, что назавтра мы атакуем неприятеля, из высших сфер армии услыхав подтверждение того, чему они хотели верить, измученные, колеблющиеся люди утешались и ободрялись.


Полк князя Андрея был в резервах, которые до второго часа стояли позади Семеновского в бездействии, под сильным огнем артиллерии. Во втором часу полк, потерявший уже более двухсот человек, был двинут вперед на стоптанное овсяное поле, на тот промежуток между Семеновским и курганной батареей, на котором в этот день были побиты тысячи людей и на который во втором часу дня был направлен усиленно сосредоточенный огонь из нескольких сот неприятельских орудий.
Не сходя с этого места и не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь еще третью часть своих людей. Спереди и в особенности с правой стороны, в нерасходившемся дыму, бубухали пушки и из таинственной области дыма, застилавшей всю местность впереди, не переставая, с шипящим быстрым свистом, вылетали ядра и медлительно свистевшие гранаты. Иногда, как бы давая отдых, проходило четверть часа, во время которых все ядра и гранаты перелетали, но иногда в продолжение минуты несколько человек вырывало из полка, и беспрестанно оттаскивали убитых и уносили раненых.
С каждым новым ударом все меньше и меньше случайностей жизни оставалось для тех, которые еще не были убиты. Полк стоял в батальонных колоннах на расстоянии трехсот шагов, но, несмотря на то, все люди полка находились под влиянием одного и того же настроения. Все люди полка одинаково были молчаливы и мрачны. Редко слышался между рядами говор, но говор этот замолкал всякий раз, как слышался попавший удар и крик: «Носилки!» Большую часть времени люди полка по приказанию начальства сидели на земле. Кто, сняв кивер, старательно распускал и опять собирал сборки; кто сухой глиной, распорошив ее в ладонях, начищал штык; кто разминал ремень и перетягивал пряжку перевязи; кто старательно расправлял и перегибал по новому подвертки и переобувался. Некоторые строили домики из калмыжек пашни или плели плетеночки из соломы жнивья. Все казались вполне погружены в эти занятия. Когда ранило и убивало людей, когда тянулись носилки, когда наши возвращались назад, когда виднелись сквозь дым большие массы неприятелей, никто не обращал никакого внимания на эти обстоятельства. Когда же вперед проезжала артиллерия, кавалерия, виднелись движения нашей пехоты, одобрительные замечания слышались со всех сторон. Но самое большое внимание заслуживали события совершенно посторонние, не имевшие никакого отношения к сражению. Как будто внимание этих нравственно измученных людей отдыхало на этих обычных, житейских событиях. Батарея артиллерии прошла пред фронтом полка. В одном из артиллерийских ящиков пристяжная заступила постромку. «Эй, пристяжную то!.. Выправь! Упадет… Эх, не видят!.. – по всему полку одинаково кричали из рядов. В другой раз общее внимание обратила небольшая коричневая собачонка с твердо поднятым хвостом, которая, бог знает откуда взявшись, озабоченной рысцой выбежала перед ряды и вдруг от близко ударившего ядра взвизгнула и, поджав хвост, бросилась в сторону. По всему полку раздалось гоготанье и взвизги. Но развлечения такого рода продолжались минуты, а люди уже более восьми часов стояли без еды и без дела под непроходящим ужасом смерти, и бледные и нахмуренные лица все более бледнели и хмурились.
Князь Андрей, точно так же как и все люди полка, нахмуренный и бледный, ходил взад и вперед по лугу подле овсяного поля от одной межи до другой, заложив назад руки и опустив голову. Делать и приказывать ему нечего было. Все делалось само собою. Убитых оттаскивали за фронт, раненых относили, ряды смыкались. Ежели отбегали солдаты, то они тотчас же поспешно возвращались. Сначала князь Андрей, считая своею обязанностью возбуждать мужество солдат и показывать им пример, прохаживался по рядам; но потом он убедился, что ему нечему и нечем учить их. Все силы его души, точно так же как и каждого солдата, были бессознательно направлены на то, чтобы удержаться только от созерцания ужаса того положения, в котором они были. Он ходил по лугу, волоча ноги, шаршавя траву и наблюдая пыль, которая покрывала его сапоги; то он шагал большими шагами, стараясь попадать в следы, оставленные косцами по лугу, то он, считая свои шаги, делал расчеты, сколько раз он должен пройти от межи до межи, чтобы сделать версту, то ошмурыгывал цветки полыни, растущие на меже, и растирал эти цветки в ладонях и принюхивался к душисто горькому, крепкому запаху. Изо всей вчерашней работы мысли не оставалось ничего. Он ни о чем не думал. Он прислушивался усталым слухом все к тем же звукам, различая свистенье полетов от гула выстрелов, посматривал на приглядевшиеся лица людей 1 го батальона и ждал. «Вот она… эта опять к нам! – думал он, прислушиваясь к приближавшемуся свисту чего то из закрытой области дыма. – Одна, другая! Еще! Попало… Он остановился и поглядел на ряды. „Нет, перенесло. А вот это попало“. И он опять принимался ходить, стараясь делать большие шаги, чтобы в шестнадцать шагов дойти до межи.
Свист и удар! В пяти шагах от него взрыло сухую землю и скрылось ядро. Невольный холод пробежал по его спине. Он опять поглядел на ряды. Вероятно, вырвало многих; большая толпа собралась у 2 го батальона.
– Господин адъютант, – прокричал он, – прикажите, чтобы не толпились. – Адъютант, исполнив приказание, подходил к князю Андрею. С другой стороны подъехал верхом командир батальона.
– Берегись! – послышался испуганный крик солдата, и, как свистящая на быстром полете, приседающая на землю птичка, в двух шагах от князя Андрея, подле лошади батальонного командира, негромко шлепнулась граната. Лошадь первая, не спрашивая того, хорошо или дурно было высказывать страх, фыркнула, взвилась, чуть не сронив майора, и отскакала в сторону. Ужас лошади сообщился людям.
– Ложись! – крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле. Князь Андрей стоял в нерешительности. Граната, как волчок, дымясь, вертелась между ним и лежащим адъютантом, на краю пашни и луга, подле куста полыни.
«Неужели это смерть? – думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. – Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух… – Он думал это и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят.
– Стыдно, господин офицер! – сказал он адъютанту. – Какой… – он не договорил. В одно и то же время послышался взрыв, свист осколков как бы разбитой рамы, душный запах пороха – и князь Андрей рванулся в сторону и, подняв кверху руку, упал на грудь.
Несколько офицеров подбежало к нему. С правой стороны живота расходилось по траве большое пятно крови.
Вызванные ополченцы с носилками остановились позади офицеров. Князь Андрей лежал на груди, опустившись лицом до травы, и, тяжело, всхрапывая, дышал.
– Ну что стали, подходи!
Мужики подошли и взяли его за плечи и ноги, но он жалобно застонал, и мужики, переглянувшись, опять отпустили его.
– Берись, клади, всё одно! – крикнул чей то голос. Его другой раз взяли за плечи и положили на носилки.
– Ах боже мой! Боже мой! Что ж это?.. Живот! Это конец! Ах боже мой! – слышались голоса между офицерами. – На волосок мимо уха прожужжала, – говорил адъютант. Мужики, приладивши носилки на плечах, поспешно тронулись по протоптанной ими дорожке к перевязочному пункту.
– В ногу идите… Э!.. мужичье! – крикнул офицер, за плечи останавливая неровно шедших и трясущих носилки мужиков.
– Подлаживай, что ль, Хведор, а Хведор, – говорил передний мужик.
– Вот так, важно, – радостно сказал задний, попав в ногу.
– Ваше сиятельство? А? Князь? – дрожащим голосом сказал подбежавший Тимохин, заглядывая в носилки.
Князь Андрей открыл глаза и посмотрел из за носилок, в которые глубоко ушла его голова, на того, кто говорил, и опять опустил веки.
Ополченцы принесли князя Андрея к лесу, где стояли фуры и где был перевязочный пункт. Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых, с завороченными полами, палаток на краю березника. В березнике стояла фуры и лошади. Лошади в хребтугах ели овес, и воробьи слетали к ним и подбирали просыпанные зерна. Воронья, чуя кровь, нетерпеливо каркая, перелетали на березах. Вокруг палаток, больше чем на две десятины места, лежали, сидели, стояли окровавленные люди в различных одеждах. Вокруг раненых, с унылыми и внимательными лицами, стояли толпы солдат носильщиков, которых тщетно отгоняли от этого места распоряжавшиеся порядком офицеры. Не слушая офицеров, солдаты стояли, опираясь на носилки, и пристально, как будто пытаясь понять трудное значение зрелища, смотрели на то, что делалось перед ними. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Изредка выбегали оттуда фельдшера за водой и указывали на тех, который надо было вносить. Раненые, ожидая у палатки своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки. Некоторые бредили. Князя Андрея, как полкового командира, шагая через неперевязанных раненых, пронесли ближе к одной из палаток и остановились, ожидая приказания. Князь Андрей открыл глаза и долго не мог понять того, что делалось вокруг него. Луг, полынь, пашня, черный крутящийся мячик и его страстный порыв любви к жизни вспомнились ему. В двух шагах от него, громко говоря и обращая на себя общее внимание, стоял, опершись на сук и с обвязанной головой, высокий, красивый, черноволосый унтер офицер. Он был ранен в голову и ногу пулями. Вокруг него, жадно слушая его речь, собралась толпа раненых и носильщиков.
– Мы его оттеда как долбанули, так все побросал, самого короля забрали! – блестя черными разгоряченными глазами и оглядываясь вокруг себя, кричал солдат. – Подойди только в тот самый раз лезервы, его б, братец ты мой, звания не осталось, потому верно тебе говорю…
Князь Андрей, так же как и все окружавшие рассказчика, блестящим взглядом смотрел на него и испытывал утешительное чувство. «Но разве не все равно теперь, – подумал он. – А что будет там и что такое было здесь? Отчего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю».


Один из докторов, в окровавленном фартуке и с окровавленными небольшими руками, в одной из которых он между мизинцем и большим пальцем (чтобы не запачкать ее) держал сигару, вышел из палатки. Доктор этот поднял голову и стал смотреть по сторонам, но выше раненых. Он, очевидно, хотел отдохнуть немного. Поводив несколько времени головой вправо и влево, он вздохнул и опустил глаза.
– Ну, сейчас, – сказал он на слова фельдшера, указывавшего ему на князя Андрея, и велел нести его в палатку.
В толпе ожидавших раненых поднялся ропот.
– Видно, и на том свете господам одним жить, – проговорил один.
Князя Андрея внесли и положили на только что очистившийся стол, с которого фельдшер споласкивал что то. Князь Андрей не мог разобрать в отдельности того, что было в палатке. Жалобные стоны с разных сторон, мучительная боль бедра, живота и спины развлекали его. Все, что он видел вокруг себя, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческого тела, которое, казалось, наполняло всю низкую палатку, как несколько недель тому назад в этот жаркий, августовский день это же тело наполняло грязный пруд по Смоленской дороге. Да, это было то самое тело, та самая chair a canon [мясо для пушек], вид которой еще тогда, как бы предсказывая теперешнее, возбудил в нем ужас.
В палатке было три стола. Два были заняты, на третий положили князя Андрея. Несколько времени его оставили одного, и он невольно увидал то, что делалось на других двух столах. На ближнем столе сидел татарин, вероятно, казак – по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что то резал в его коричневой, мускулистой спине.
– Ух, ух, ух!.. – как будто хрюкал татарин, и вдруг, подняв кверху свое скуластое черное курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжат ь пронзительно звенящим, протяжным визгом. На другом столе, около которого толпилось много народа, на спине лежал большой, полный человек с закинутой назад головой (вьющиеся волоса, их цвет и форма головы показались странно знакомы князю Андрею). Несколько человек фельдшеров навалились на грудь этому человеку и держали его. Белая большая полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча – один был бледен и дрожал – что то делали над другой, красной ногой этого человека. Управившись с татарином, на которого накинули шинель, доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею. Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся.
– Раздеть! Что стоите? – крикнул он сердито на фельдшеров.
Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел.
После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда, зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, – представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность.
Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали и успокоивали.
– Покажите мне… Ооооо! о! ооооо! – слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами.
Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу.
– О! Ооооо! – зарыдал он, как женщина. Доктор, стоявший перед раненым, загораживая его лицо, отошел.
– Боже мой! Что это? Зачем он здесь? – сказал себе князь Андрей.
В несчастном, рыдающем, обессилевшем человеке, которому только что отняли ногу, он узнал Анатоля Курагина. Анатоля держали на руках и предлагали ему воду в стакане, края которого он не мог поймать дрожащими, распухшими губами. Анатоль тяжело всхлипывал. «Да, это он; да, этот человек чем то близко и тяжело связан со мною, – думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. – В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моею жизнью? – спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года, с тонкой шеей и тонкими рукамис готовым на восторг, испуганным, счастливым лицом, и любовь и нежность к ней, еще живее и сильнее, чем когда либо, проснулись в его душе. Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.
Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями.
«Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам – да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!»


Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы и с известиями об убитых и раненых двадцати знакомых генералах и с сознанием бессильности своей прежде сильной руки произвели неожиданное впечатление на Наполеона, который обыкновенно любил рассматривать убитых и раненых, испытывая тем свою душевную силу (как он думал). В этот день ужасный вид поля сражения победил ту душевную силу, в которой он полагал свою заслугу и величие. Он поспешно уехал с поля сражения и возвратился к Шевардинскому кургану. Желтый, опухлый, тяжелый, с мутными глазами, красным носом и охриплым голосом, он сидел на складном стуле, невольно прислушиваясь к звукам пальбы и не поднимая глаз. Он с болезненной тоской ожидал конца того дела, которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Личное человеческое чувство на короткое мгновение взяло верх над тем искусственным призраком жизни, которому он служил так долго. Он на себя переносил те страдания и ту смерть, которые он видел на поле сражения. Тяжесть головы и груди напоминала ему о возможности и для себя страданий и смерти. Он в эту минуту не хотел для себя ни Москвы, ни победы, ни славы. (Какой нужно было ему еще славы?) Одно, чего он желал теперь, – отдыха, спокойствия и свободы. Но когда он был на Семеновской высоте, начальник артиллерии предложил ему выставить несколько батарей на эти высоты, для того чтобы усилить огонь по столпившимся перед Князьковым русским войскам. Наполеон согласился и приказал привезти ему известие о том, какое действие произведут эти батареи.
Адъютант приехал сказать, что по приказанию императора двести орудий направлены на русских, но что русские все так же стоят.
– Наш огонь рядами вырывает их, а они стоят, – сказал адъютант.
– Ils en veulent encore!.. [Им еще хочется!..] – сказал Наполеон охриплым голосом.
– Sire? [Государь?] – повторил не расслушавший адъютант.
– Ils en veulent encore, – нахмурившись, прохрипел Наполеон осиплым голосом, – donnez leur en. [Еще хочется, ну и задайте им.]
И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенесся в свой прежний искусственный мир призраков какого то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что то делает для себя) он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжелую, нечеловеческую роль, которая ему была предназначена.
И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть этого человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершавшегося; но и никогда, до конца жизни, не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того чтобы он мог понимать их значение. Он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и потому должен был отречься от правды и добра и всего человеческого.
Не в один только этот день, объезжая поле сражения, уложенное мертвыми и изувеченными людьми (как он думал, по его воле), он, глядя на этих людей, считал, сколько приходится русских на одного француза, и, обманывая себя, находил причины радоваться, что на одного француза приходилось пять русских. Не в один только этот день он писал в письме в Париж, что le champ de bataille a ete superbe [поле сражения было великолепно], потому что на нем было пятьдесят тысяч трупов; но и на острове Св. Елены, в тиши уединения, где он говорил, что он намерен был посвятить свои досуги изложению великих дел, которые он сделал, он писал:
«La guerre de Russie eut du etre la plus populaire des temps modernes: c'etait celle du bon sens et des vrais interets, celle du repos et de la securite de tous; elle etait purement pacifique et conservatrice.
C'etait pour la grande cause, la fin des hasards elle commencement de la securite. Un nouvel horizon, de nouveaux travaux allaient se derouler, tout plein du bien etre et de la prosperite de tous. Le systeme europeen se trouvait fonde; il n'etait plus question que de l'organiser.
Satisfait sur ces grands points et tranquille partout, j'aurais eu aussi mon congres et ma sainte alliance. Ce sont des idees qu'on m'a volees. Dans cette reunion de grands souverains, nous eussions traites de nos interets en famille et compte de clerc a maitre avec les peuples.
L'Europe n'eut bientot fait de la sorte veritablement qu'un meme peuple, et chacun, en voyageant partout, se fut trouve toujours dans la patrie commune. Il eut demande toutes les rivieres navigables pour tous, la communaute des mers, et que les grandes armees permanentes fussent reduites desormais a la seule garde des souverains.
De retour en France, au sein de la patrie, grande, forte, magnifique, tranquille, glorieuse, j'eusse proclame ses limites immuables; toute guerre future, purement defensive; tout agrandissement nouveau antinational. J'eusse associe mon fils a l'Empire; ma dictature eut fini, et son regne constitutionnel eut commence…
Paris eut ete la capitale du monde, et les Francais l'envie des nations!..
Mes loisirs ensuite et mes vieux jours eussent ete consacres, en compagnie de l'imperatrice et durant l'apprentissage royal de mon fils, a visiter lentement et en vrai couple campagnard, avec nos propres chevaux, tous les recoins de l'Empire, recevant les plaintes, redressant les torts, semant de toutes parts et partout les monuments et les bienfaits.
Русская война должна бы была быть самая популярная в новейшие времена: это была война здравого смысла и настоящих выгод, война спокойствия и безопасности всех; она была чисто миролюбивая и консервативная.
Это было для великой цели, для конца случайностей и для начала спокойствия. Новый горизонт, новые труды открывались бы, полные благосостояния и благоденствия всех. Система европейская была бы основана, вопрос заключался бы уже только в ее учреждении.
Удовлетворенный в этих великих вопросах и везде спокойный, я бы тоже имел свой конгресс и свой священный союз. Это мысли, которые у меня украли. В этом собрании великих государей мы обсуживали бы наши интересы семейно и считались бы с народами, как писец с хозяином.
Европа действительно скоро составила бы таким образом один и тот же народ, и всякий, путешествуя где бы то ни было, находился бы всегда в общей родине.
Я бы выговорил, чтобы все реки были судоходны для всех, чтобы море было общее, чтобы постоянные, большие армии были уменьшены единственно до гвардии государей и т.д.
Возвратясь во Францию, на родину, великую, сильную, великолепную, спокойную, славную, я провозгласил бы границы ее неизменными; всякую будущую войну защитительной; всякое новое распространение – антинациональным; я присоединил бы своего сына к правлению империей; мое диктаторство кончилось бы, в началось бы его конституционное правление…
Париж был бы столицей мира и французы предметом зависти всех наций!..
Потом мои досуги и последние дни были бы посвящены, с помощью императрицы и во время царственного воспитывания моего сына, на то, чтобы мало помалу посещать, как настоящая деревенская чета, на собственных лошадях, все уголки государства, принимая жалобы, устраняя несправедливости, рассевая во все стороны и везде здания и благодеяния.]
Он, предназначенный провидением на печальную, несвободную роль палача народов, уверял себя, что цель его поступков была благо народов и что он мог руководить судьбами миллионов и путем власти делать благодеяния!
«Des 400000 hommes qui passerent la Vistule, – писал он дальше о русской войне, – la moitie etait Autrichiens, Prussiens, Saxons, Polonais, Bavarois, Wurtembergeois, Mecklembourgeois, Espagnols, Italiens, Napolitains. L'armee imperiale, proprement dite, etait pour un tiers composee de Hollandais, Belges, habitants des bords du Rhin, Piemontais, Suisses, Genevois, Toscans, Romains, habitants de la 32 e division militaire, Breme, Hambourg, etc.; elle comptait a peine 140000 hommes parlant francais. L'expedition do Russie couta moins de 50000 hommes a la France actuelle; l'armee russe dans la retraite de Wilna a Moscou, dans les differentes batailles, a perdu quatre fois plus que l'armee francaise; l'incendie de Moscou a coute la vie a 100000 Russes, morts de froid et de misere dans les bois; enfin dans sa marche de Moscou a l'Oder, l'armee russe fut aussi atteinte par, l'intemperie de la saison; elle ne comptait a son arrivee a Wilna que 50000 hommes, et a Kalisch moins de 18000».
[Из 400000 человек, которые перешли Вислу, половина была австрийцы, пруссаки, саксонцы, поляки, баварцы, виртембергцы, мекленбургцы, испанцы, итальянцы и неаполитанцы. Императорская армия, собственно сказать, была на треть составлена из голландцев, бельгийцев, жителей берегов Рейна, пьемонтцев, швейцарцев, женевцев, тосканцев, римлян, жителей 32 й военной дивизии, Бремена, Гамбурга и т.д.; в ней едва ли было 140000 человек, говорящих по французски. Русская экспедиция стоила собственно Франции менее 50000 человек; русская армия в отступлении из Вильны в Москву в различных сражениях потеряла в четыре раза более, чем французская армия; пожар Москвы стоил жизни 100000 русских, умерших от холода и нищеты в лесах; наконец во время своего перехода от Москвы к Одеру русская армия тоже пострадала от суровости времени года; по приходе в Вильну она состояла только из 50000 людей, а в Калише менее 18000.]
Он воображал себе, что по его воле произошла война с Россией, и ужас совершившегося не поражал его душу. Он смело принимал на себя всю ответственность события, и его помраченный ум видел оправдание в том, что в числе сотен тысяч погибших людей было меньше французов, чем гессенцев и баварцев.


Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского. На перевязочных пунктах на десятину места трава и земля были пропитаны кровью. Толпы раненых и нераненых разных команд людей, с испуганными лицами, с одной стороны брели назад к Можайску, с другой стороны – назад к Валуеву. Другие толпы, измученные и голодные, ведомые начальниками, шли вперед. Третьи стояли на местах и продолжали стрелять.
Над всем полем, прежде столь весело красивым, с его блестками штыков и дымами в утреннем солнце, стояла теперь мгла сырости и дыма и пахло странной кислотой селитры и крови. Собрались тучки, и стал накрапывать дождик на убитых, на раненых, на испуганных, и на изнуренных, и на сомневающихся людей. Как будто он говорил: «Довольно, довольно, люди. Перестаньте… Опомнитесь. Что вы делаете?»
Измученным, без пищи и без отдыха, людям той и другой стороны начинало одинаково приходить сомнение о том, следует ли им еще истреблять друг друга, и на всех лицах было заметно колебанье, и в каждой душе одинаково поднимался вопрос: «Зачем, для кого мне убивать и быть убитому? Убивайте, кого хотите, делайте, что хотите, а я не хочу больше!» Мысль эта к вечеру одинаково созрела в душе каждого. Всякую минуту могли все эти люди ужаснуться того, что они делали, бросить всо и побежать куда попало.
Но хотя уже к концу сражения люди чувствовали весь ужас своего поступка, хотя они и рады бы были перестать, какая то непонятная, таинственная сила еще продолжала руководить ими, и, запотелые, в порохе и крови, оставшиеся по одному на три, артиллеристы, хотя и спотыкаясь и задыхаясь от усталости, приносили заряды, заряжали, наводили, прикладывали фитили; и ядра так же быстро и жестоко перелетали с обеих сторон и расплюскивали человеческое тело, и продолжало совершаться то страшное дело, которое совершается не по воле людей, а по воле того, кто руководит людьми и мирами.
Тот, кто посмотрел бы на расстроенные зады русской армии, сказал бы, что французам стоит сделать еще одно маленькое усилие, и русская армия исчезнет; и тот, кто посмотрел бы на зады французов, сказал бы, что русским стоит сделать еще одно маленькое усилие, и французы погибнут. Но ни французы, ни русские не делали этого усилия, и пламя сражения медленно догорало.
Русские не делали этого усилия, потому что не они атаковали французов. В начале сражения они только стояли по дороге в Москву, загораживая ее, и точно так же они продолжали стоять при конце сражения, как они стояли при начале его. Но ежели бы даже цель русских состояла бы в том, чтобы сбить французов, они не могли сделать это последнее усилие, потому что все войска русских были разбиты, не было ни одной части войск, не пострадавшей в сражении, и русские, оставаясь на своих местах, потеряли половину своего войска.
Французам, с воспоминанием всех прежних пятнадцатилетних побед, с уверенностью в непобедимости Наполеона, с сознанием того, что они завладели частью поля сраженья, что они потеряли только одну четверть людей и что у них еще есть двадцатитысячная нетронутая гвардия, легко было сделать это усилие. Французам, атаковавшим русскую армию с целью сбить ее с позиции, должно было сделать это усилие, потому что до тех пор, пока русские, точно так же как и до сражения, загораживали дорогу в Москву, цель французов не была достигнута и все их усилия и потери пропали даром. Но французы не сделали этого усилия. Некоторые историки говорят, что Наполеону стоило дать свою нетронутую старую гвардию для того, чтобы сражение было выиграно. Говорить о том, что бы было, если бы Наполеон дал свою гвардию, все равно что говорить о том, что бы было, если б осенью сделалась весна. Этого не могло быть. Не Наполеон не дал своей гвардии, потому что он не захотел этого, но этого нельзя было сделать. Все генералы, офицеры, солдаты французской армии знали, что этого нельзя было сделать, потому что упадший дух войска не позволял этого.
Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения. Нравственная сила французской, атакующей армии была истощена. Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным. Французское нашествие, как разъяренный зверь, получивший в своем разбеге смертельную рану, чувствовало свою погибель; но оно не могло остановиться, так же как и не могло не отклониться вдвое слабейшее русское войско. После данного толчка французское войско еще могло докатиться до Москвы; но там, без новых усилий со стороны русского войска, оно должно было погибнуть, истекая кровью от смертельной, нанесенной при Бородине, раны. Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом противника.



Для человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения. Человеку становятся понятны законы какого бы то ни было движения только тогда, когда он рассматривает произвольно взятые единицы этого движения. Но вместе с тем из этого то произвольного деления непрерывного движения на прерывные единицы проистекает большая часть человеческих заблуждений.
Известен так называемый софизм древних, состоящий в том, что Ахиллес никогда не догонит впереди идущую черепаху, несмотря на то, что Ахиллес идет в десять раз скорее черепахи: как только Ахиллес пройдет пространство, отделяющее его от черепахи, черепаха пройдет впереди его одну десятую этого пространства; Ахиллес пройдет эту десятую, черепаха пройдет одну сотую и т. д. до бесконечности. Задача эта представлялась древним неразрешимою. Бессмысленность решения (что Ахиллес никогда не догонит черепаху) вытекала из того только, что произвольно были допущены прерывные единицы движения, тогда как движение и Ахиллеса и черепахи совершалось непрерывно.
Принимая все более и более мелкие единицы движения, мы только приближаемся к решению вопроса, но никогда не достигаем его. Только допустив бесконечно малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрессии, мы достигаем решения вопроса. Новая отрасль математики, достигнув искусства обращаться с бесконечно малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми.
Эта новая, неизвестная древним, отрасль математики, при рассмотрении вопросов движения, допуская бесконечно малые величины, то есть такие, при которых восстановляется главное условие движения (абсолютная непрерывность), тем самым исправляет ту неизбежную ошибку, которую ум человеческий не может не делать, рассматривая вместо непрерывного движения отдельные единицы движения.
В отыскании законов исторического движения происходит совершенно то же.
Движение человечества, вытекая из бесчисленного количества людских произволов, совершается непрерывно.
Постижение законов этого движения есть цель истории. Но для того, чтобы постигнуть законы непрерывного движения суммы всех произволов людей, ум человеческий допускает произвольные, прерывные единицы. Первый прием истории состоит в том, чтобы, взяв произвольный ряд непрерывных событий, рассматривать его отдельно от других, тогда как нет и не может быть начала никакого события, а всегда одно событие непрерывно вытекает из другого. Второй прием состоит в том, чтобы рассматривать действие одного человека, царя, полководца, как сумму произволов людей, тогда как сумма произволов людских никогда не выражается в деятельности одного исторического лица.
Историческая наука в движении своем постоянно принимает все меньшие и меньшие единицы для рассмотрения и этим путем стремится приблизиться к истине. Но как ни мелки единицы, которые принимает история, мы чувствуем, что допущение единицы, отделенной от другой, допущение начала какого нибудь явления и допущение того, что произволы всех людей выражаются в действиях одного исторического лица, ложны сами в себе.
Всякий вывод истории, без малейшего усилия со стороны критики, распадается, как прах, ничего не оставляя за собой, только вследствие того, что критика избирает за предмет наблюдения большую или меньшую прерывную единицу; на что она всегда имеет право, так как взятая историческая единица всегда произвольна.
Только допустив бесконечно малую единицу для наблюдения – дифференциал истории, то есть однородные влечения людей, и достигнув искусства интегрировать (брать суммы этих бесконечно малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории.
Первые пятнадцать лет XIX столетия в Европе представляют необыкновенное движение миллионов людей. Люди оставляют свои обычные занятия, стремятся с одной стороны Европы в другую, грабят, убивают один другого, торжествуют и отчаиваются, и весь ход жизни на несколько лет изменяется и представляет усиленное движение, которое сначала идет возрастая, потом ослабевая. Какая причина этого движения или по каким законам происходило оно? – спрашивает ум человеческий.
Историки, отвечая на этот вопрос, излагают нам деяния и речи нескольких десятков людей в одном из зданий города Парижа, называя эти деяния и речи словом революция; потом дают подробную биографию Наполеона и некоторых сочувственных и враждебных ему лиц, рассказывают о влиянии одних из этих лиц на другие и говорят: вот отчего произошло это движение, и вот законы его.
Но ум человеческий не только отказывается верить в это объяснение, но прямо говорит, что прием объяснения не верен, потому что при этом объяснении слабейшее явление принимается за причину сильнейшего. Сумма людских произволов сделала и революцию и Наполеона, и только сумма этих произволов терпела их и уничтожила.
«Но всякий раз, когда были завоевания, были завоеватели; всякий раз, когда делались перевороты в государстве, были великие люди», – говорит история. Действительно, всякий раз, когда являлись завоеватели, были и войны, отвечает ум человеческий, но это не доказывает, чтобы завоеватели были причинами войн и чтобы возможно было найти законы войны в личной деятельности одного человека. Всякий раз, когда я, глядя на свои часы, вижу, что стрелка подошла к десяти, я слышу, что в соседней церкви начинается благовест, но из того, что всякий раз, что стрелка приходит на десять часов тогда, как начинается благовест, я не имею права заключить, что положение стрелки есть причина движения колоколов.
Всякий раз, как я вижу движение паровоза, я слышу звук свиста, вижу открытие клапана и движение колес; но из этого я не имею права заключить, что свист и движение колес суть причины движения паровоза.
Крестьяне говорят, что поздней весной дует холодный ветер, потому что почка дуба развертывается, и действительно, всякую весну дует холодный ветер, когда развертывается дуб. Но хотя причина дующего при развертыванье дуба холодного ветра мне неизвестна, я не могу согласиться с крестьянами в том, что причина холодного ветра есть раэвертыванье почки дуба, потому только, что сила ветра находится вне влияний почки. Я вижу только совпадение тех условий, которые бывают во всяком жизненном явлении, и вижу, что, сколько бы и как бы подробно я ни наблюдал стрелку часов, клапан и колеса паровоза и почку дуба, я не узнаю причину благовеста, движения паровоза и весеннего ветра. Для этого я должен изменить совершенно свою точку наблюдения и изучать законы движения пара, колокола и ветра. То же должна сделать история. И попытки этого уже были сделаны.
Для изучения законов истории мы должны изменить совершенно предмет наблюдения, оставить в покое царей, министров и генералов, а изучать однородные, бесконечно малые элементы, которые руководят массами. Никто не может сказать, насколько дано человеку достигнуть этим путем понимания законов истории; но очевидно, что на этом пути только лежит возможность уловления исторических законов и что на этом пути не положено еще умом человеческим одной миллионной доли тех усилий, которые положены историками на описание деяний различных царей, полководцев и министров и на изложение своих соображений по случаю этих деяний.


Силы двунадесяти языков Европы ворвались в Россию. Русское войско и население отступают, избегая столкновения, до Смоленска и от Смоленска до Бородина. Французское войско с постоянно увеличивающеюся силой стремительности несется к Москве, к цели своего движения. Сила стремительности его, приближаясь к цели, увеличивается подобно увеличению быстроты падающего тела по мере приближения его к земле. Назади тысяча верст голодной, враждебной страны; впереди десятки верст, отделяющие от цели. Это чувствует всякий солдат наполеоновской армии, и нашествие надвигается само собой, по одной силе стремительности.
В русском войске по мере отступления все более и более разгорается дух озлобления против врага: отступая назад, оно сосредоточивается и нарастает. Под Бородиным происходит столкновение. Ни то, ни другое войско не распадаются, но русское войско непосредственно после столкновения отступает так же необходимо, как необходимо откатывается шар, столкнувшись с другим, с большей стремительностью несущимся на него шаром; и так же необходимо (хотя и потерявший всю свою силу в столкновении) стремительно разбежавшийся шар нашествия прокатывается еще некоторое пространство.
Русские отступают за сто двадцать верст – за Москву, французы доходят до Москвы и там останавливаются. В продолжение пяти недель после этого нет ни одного сражения. Французы не двигаются. Подобно смертельно раненному зверю, который, истекая кровью, зализывает свои раны, они пять недель остаются в Москве, ничего не предпринимая, и вдруг, без всякой новой причины, бегут назад: бросаются на Калужскую дорогу (и после победы, так как опять поле сражения осталось за ними под Малоярославцем), не вступая ни в одно серьезное сражение, бегут еще быстрее назад в Смоленск, за Смоленск, за Вильну, за Березину и далее.
В вечер 26 го августа и Кутузов, и вся русская армия были уверены, что Бородинское сражение выиграно. Кутузов так и писал государю. Кутузов приказал готовиться на новый бой, чтобы добить неприятеля не потому, чтобы он хотел кого нибудь обманывать, но потому, что он знал, что враг побежден, так же как знал это каждый из участников сражения.
Но в тот же вечер и на другой день стали, одно за другим, приходить известия о потерях неслыханных, о потере половины армии, и новое сражение оказалось физически невозможным.
Нельзя было давать сражения, когда еще не собраны были сведения, не убраны раненые, не пополнены снаряды, не сочтены убитые, не назначены новые начальники на места убитых, не наелись и не выспались люди.
А вместе с тем сейчас же после сражения, на другое утро, французское войско (по той стремительной силе движения, увеличенного теперь как бы в обратном отношении квадратов расстояний) уже надвигалось само собой на русское войско. Кутузов хотел атаковать на другой день, и вся армия хотела этого. Но для того чтобы атаковать, недостаточно желания сделать это; нужно, чтоб была возможность это сделать, а возможности этой не было. Нельзя было не отступить на один переход, потом точно так же нельзя было не отступить на другой и на третий переход, и наконец 1 го сентября, – когда армия подошла к Москве, – несмотря на всю силу поднявшегося чувства в рядах войск, сила вещей требовала того, чтобы войска эти шли за Москву. И войска отступили ещо на один, на последний переход и отдали Москву неприятелю.