Пикабиа, Франсис

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Франсис Пикабиа

Франсис Пикабиа
Имя при рождении:

Francisco Maria Martinez Picabia della Torre

Франси́с Пикабиа́ (фр. Francisco Maria Martinez Picabia della Torre; полное имя Франсиско Мария Мартинес Пикабиа делла Торре; 22 января 1879, Париж — 30 ноября 1953, Париж) — французский художник-авангардист, график и писатель-публицист.

Франсис Пикабиа получил известность как эксцентричный художник, не подчиняющийся никаким политическим или стилистическим догмам. Он оказал большое влияние на современное искусство, в частности, на дадаизм и сюрреализм.





Жизнь и творчество

Франсиско Мария Мартинес Пикабиа делла Торре, называемый Франсис Пикабиа (в написании иногда — Пикабия), родился в Париже от матери-француженки и отца-испанца. Отец Франсиса Пикабиа сначала работал на Кубе в сахарной промышленности, а потом состоял на дипломатической службе в посольстве Кубы во Франции. Именно в Париже он и познакомился с будущей матерью Франсиса.

Франсис Пикабиа отличался гибким, общительным характером и крайне изменчивым, холерическим темпераментом. Резкие перемены состояния и творческого тонуса временами срывались в затяжные депрессии или приступы неврастенических вспышек гнева, проявлявшихся, как правило, в семейной обстановке. В течение всей своей жизни Пикабиа множество раз менял свой творческий стиль, а также личные и эстетические пристрастия. Пожалуй, в этом отношении он может быть признан едва ли не рекордсменом. Если по порядку пересчитать все трансформации его стиля, направления, манеры письма и даже идеологии, получится никак не менее семи, (а то и десяти) резких поворотов. Пожалуй, в этом отношении Франсис Пикабия превосходит даже своего более знаменитого современника и приятеля, Пабло Пикассо.

В 1895-1896 годах Франсис Пикабия брал уроки в парижской Школе декоративных искусств у Эмбера и Кормона и в первом своём стиле писал добротные, типично французские пейзажи, как бы продолжающие в импрессионистическую сторону известные работы Камиля Коро. После 1899 года Пикабиа начал выставляться в Салоне Независимых и как импрессионист вскоре приобрёл себе некоторое имя в парижских художественных кругах. Впрочем, импрессионизм Франсиса Пикабия продолжался недолго. [www.abcgallery.com/P/picabia/picabia.html] Уже в 1902 году, после путешествия в Испанию, художественные интересы Пикабия начали постепенно смещаться в сторону красочного и вызывающе яркого («испанского») стиля фовистов.

Определяющее влияние на дальнейшее развитие личности и творчества Франсиса Пикабия оказало его знакомство в 1910 году с Марселем Дюшаном. От фовизма на сравнительно краткое время до войны с Германией он переходит сначала к кубизму, и геометрической абстракции. Самая известная картина Пикабиа этого времени — «Танцовщица в атлантическом круизе» (1913 год) является документом не только абстрактного стиля Пикабиа, но — и его длительного (более трёх лет) отъезда в Нью-Йорк. Пикабия в своей жизни вообще имел обыкновение покидать место, где идёт война. Свои новые картины в абстрактном кубистическом стиле он выставляет на выставке «Армори шоу» (Нью-Йорк, 1913), это приносит ему очередную известность. Однако, и на этом достижении Пикабиа не останавливается. В 1915-1917 годах, все три года своей жизни в Нью-Йорке он тесно общается с художниками-авангардистами и вместе с Дюшаном возглавляет нью-йоркскую секцию движения дадаистов. Но спустя всего два года он ещё раз парадоксальным образом меняет свой стиль. На сей раз, отказавшись от геометрической абстракции, Франсис Пикабиа не выбирает уже существующий стиль или направление. Он создаёт целый цикл самобытных художественных композиций, которые стали самыми узнаваемыми и «фирменными» для его личного стиля в живописи. Условно эти картины можно назвать «механическими» или «антропоморфными чертежами». Раскрашивая копии технических чертежей и добавляя в них неожиданные, часто яркие и бессмысленные детали, Пикабиа придавал им парадоксальные черты человеческих форм. Таковы, например, его самые знаменитые работы: «Парад любви» (1917), «Дочь, рождённая без матери» (1917), «Дитя-карбюратор» (1919). Яркие «механоморфные» рисунки Франсиса Пикабиа полны провокации, дадаистского эпатажа и сарказма, они демонстрируют одновременно бессмысленность и силу человеческого восприятия, способного вживить реальные образы в любую, самую абстрактную или абсурдную форму. Именно эти работы Пикабиа, как кажется, наиболее близки и соответствуют его творческой индивидуальности, которая парадоксально-прямым образом проявлялась и в его жизни, и в его творчестве.

Крайне свободный и независимый по духу человек, близкий по характеру и чертам своей личности Гийому Аполлинеру и Марселю Дюшану, забавно проследить, как сначала Франсис Пикабия открыто враждовал и противостоял, а потом поддерживал и даже возглавил движение «Дада» в ходе своих специально предпринятых «пропагандистских» путешествий в Нью-Йорк, Барселону и Цюрих. Таким же образом развивалось и его творчество. Его дадаистские статьи признаны разрушительными и блестящими, авангардистский альманах «391», который он основал в Нью-Йорке, и который затем издавал в Цюрихе и Париже до 1924 года, а также его абстрактные полотна до Первой мировой войны и «механоморфные» рисунки, напоминающие какие-то странные чертежи будущего, стали не только узнаваемыми, но и знаковыми в истории искусства начала XX века.

После дадаистского этапа, где он, наряду с Тристаном Тцара, являлся одним из признанных лидеров, (1914—1920) Франсис Пикабиа в 1921 году сделал очередной резкий поворот и присоединился к прямым противникам (и одновременно последователям) дада — сюрреалистам. Регулярно его одолевают депрессии, от которых он вынужден лечиться какодилатовыми таблетками (его очень забавляет это слово), также глубоко проникнувшими в его творчество парижского периода. В это время Пикабиа оставляет свой «механический» стиль, несколько лет не пишет маслом, переходит в основном на приёмы коллажа и сюрреалистического объекта. Такова его «Соломенная шляпа» (1921), «Какодилатовая картина» (1922) и «Женщина со спичками» (1923). В этот период одним из наивысших достижений Франсиса Пикабия является, как ни странно, не чистая живопись, а балет и кинофильм «Relache» («Антракт» или «Спектакль отменяется»), сделанный совместно с ярким авангардным композитором Эриком Сати и начинающим молодым кинорежиссёром Рене Клером

Примерно с 1927 года в творчестве Пикабиа начинается стиль «прозрачных картин», в которых он откровенно экспериментирует и ищет различные способы искажения перспективы. Сопоставляя разноразмерные лица, фигуры и предметы, он переплетает их в линейных пространственных наложениях, пытаясь добиться эффекта обмана зрения или игры стереоскопических плоскостных перемещений. В этих картинах крупные прозрачные силуэты, составленные из линий, могут накладываться на мелкий и подробно написанный пейзаж, создавая эффект особого «пространственного сюрреализма», не встречающегося более ни у кого из художников-сюрреалистов. К этому стилю относятся картины «Он и его тень» (1928), «Сфинкс» (1929) и «Медея» (1929).Сюрреалистический период Франсиса Пикабия начинает постепенно угасать и сходит на «нет» к началу 30-х годов. Однако, и на этом его стилистические метаморфозы не заканчиваются.

К середине 1930-х от прозрачных образов Пикабиа переходит к жёстким, брутальным картинам в стиле любительского псевдоклассицизма. [www.if-art.com/pgallery/per/fpicabia/1.html] То ли пародируя, то ли воспроизводя манеру художников-графоманов, Пикабиа переходит к стилистике почти откровенного китча. Он создаёт десятки картин в жанре «ню», аллегории, портреты и даже классические библейской сцены, имеющие нарочито нелепый вид поделки или антиискусства. В это время он особенно много работает на заказ. Франсис Пикабиа по характеру и образу своей жизни всегда был ярко выраженным жуиром и бонвиваном. Любитель красивой жизни и удовольствий, во все времена рекламируемых в туристических проспектах (красивые женщины, гоночные машины, частные яхты, виллы на побережье, солнечные пляжи и.т.д.…), Пикабиа после своего «критического пятидесятилетия» закончил тем, что начал откровенно зарабатывать деньги и переводить своё громкое имя в «кэш». В последний период жизни он перешёл к условной и почти гламурной живописи, служившей немедленной коммерческой выгоде, но совершенно лишённой мощи и оригинальности, присущих его таланту в молодые годы.

Шесть лет войны с Германией Пикабиа пережил в нейтральной Швейцарии. После окончания немецкой оккупации, в 1945 году вернулся в Париж, в последние годы жизни довольно тесно общался с экзистенциалистами. Именно они впоследствии заново открыли его поэтические сочинения и статьи по теории искусства 1910-х годов, на время забытые. Умер в Париже (в доме 82 по улице Маленьких полей, rue des Petits-Champs), похоронен на кладбище Монмартр.

«Представление отменяется»

Пожалуй, наивысшей точкой жизни и деятельности Франсиса Пикабиа, в котором соединились практически все направления его творчества, можно считать дадаистский балет «Relâche» на музыку Эрика Сати, премьера которого состоялась 4 декабря 1924 года, в «Театре Елисейских полей».[1] Здесь Пикабиа проявил себя и как художник-постановщик, и художник по костюмам, и как писатель, автор либретто балета и сценария киноленты, и как актёр (сыгравший две роли в фильме), и как выдающийся организатор процесса театрального производства, а также как лидер дадаистов и сюрреалистов (и умелый интриган), привлекший лучшие силы для участия в спектакле и вовремя «обезвредивший» большинство врагов. Центральное место в создании нового спектакля принадлежало Эрику Сати, эксцентричному и вечно новаторскому композитору, который в свои 58 лет безусловно мог дать фору любому из молодых. Пикабиа и Сати, оба чрезвычайно живые художники со сложным характером, тем не менее смогли активно сотрудничать и создали произведение, до сих пор стоящее особняком в истории балета.

Как и многое в жизни Франсиса Пикабиа, его отношения с Эриком Сати развивались по ярко выраженной «зигзагоообразной» траектории. В 1919 году, когда Пикабиа жил ещё в Цюрихе и не был погружён в конфликты и склоки парижских художественных течений, художник включил (неверно написанное) имя «Erick Satye» в свою картину под названием «Движение Дада», предназначавшуюся для иллюстрации журнала Тристана Тцара. Спустя полгода, уже в Париже, вместе с Андре Бретоном и его хулиганствующими сюрреалистами, Пикабия уже вовсю воюет против «группировки Жана Кокто». Одно из своих дада-стихотворений 1920 года он называет так: «Орик Сати колол орех Кокто» (Auric Satie à la noix de Cocteau). В тексте своего стихотворения он весьма ядовито иронизировал по поводу «Эрика Сати, который решил, что его „Меблировочная музыка“ способна дать ему место по вечерам в высшем свете» (журнал «Дадафон», 1919, № 7).

Впрочем, чуждый всякому упрямству и догматизму, Пикабиа уже через несколько месяцев, не колеблясь, сменил свой курс на противоположный. Он отправил Сати письмо, исполненное симпатии, надписав на обложке одного из своих журналов дарственную «Erik est Satierik». Спустя полгода Сати публикует в альманахе Пикабиа «391» два слегка скабрезных афоризма, которые появляются громадными буквами на первой странице журнала.[2] Однако, уже в начале 1922, во время очередной «войны» сюрреалистов Бретона против дадаистов Тцара, Сати и Пикабиа вновь оказываются в противоположных лагерях. Но уже годом позднее Сати возобновляет прерванные отношения с художником, на этот раз уже по поводу сотрудничества в создании нового балета, пока ещё не носящего название «Relâche» или «Спектакль отменяется».

Этот балет стал высшей точкой сотрудничества Сати и Пикабия. Поначалу этот спектакль был заказан (осенью 1923 года) директором «Шведского балета» в Париже Рольфом де Маре Эрику Сати на сценарий поэта Блеза Сандрара с декорациями художника Пикабиа. В своей начальной версии балет не носил такого провокационного названия. В сценарии Сандрара балет назывался куда более скромно: «После обеда» («Après Dîner»). Однако, буквально через три-четыре месяца Франсис Пикабиа со свойственной ему непринуждённостью вытеснил Сандрара (слишком не вовремя уехавшего в Бразилию) из проекта, переписал сценарий, (по словам Сати, «добавив к нему всего несколько строк») и сам сделался полноправным автором и одновременно художником-постановщиком гораздо более радикального дадаистского спектакля.

  • Небольшое пояснение. Само по себе слово, поставленное в качестве названия балета Пикабия-Сати не имеет точного аналога в русском языке. Нужно отметить особо, что само по себе название балета «Relâche» (или «Спектакль отменяется») — представляет собой абсолютно привычное и обыденное для парижан слово, которое чаще всего крупным шрифтом пишется на табличке и вывешивается на дверях театра в те дни, когда спектакль по какой-то причине отменяется или не может состояться. Отчасти, «релаш» противоположен похожему на него слову «аншлаг». Произнесённое кратко и громко: "рела́ш ! " — представляет собой нечто повелительное, и сопровождающееся резким движением руки, что отдалённо может напоминать русское «шаба́ш!» или «обло́м!», однако, не имеющего строгой привязки именно к театру. По меткому выражению Сати, это название заранее обеспечило спектаклю грандиозный успех, потому что «мы можем быть совершенно уверены, что сможем видеть его в афише по крайней мере один раз в неделю, и в любом театре, а летом — во всех театрах сразу»!.. Таким образом, дав спектаклю концептуальное название «Представление отменяется», Франсис Пикабиа задумал ярко авангардное тотальное зрелище, в котором заранее содержался главный принцип дадаизма — игра в абсурд и отсутствие открытого смысла.

Так или иначе, но уже к концу апреля 1924 года бывший балет «После обеда» на либретто Блеза Сандрара окончательно превратился в «Спектакль отменяется». Пикабиа задумал провокативное представление, в котором «в единую бессмылицу» соединялись бы многие искусства: театр, балет, музыка, скульптура, живопись и даже кино — «Relâche» включал в себя две проекции фильма на экран, одну в начале спектакля (Пролог), а другую — в перерыве (Антракт). Кинолента именно под таким названием «Антракт» с участием множества знаменитых художников дадаистов и сюрреалистов, главного балетмейстера «Шведского балета», а также самих Эрика Сати и Франсиса Пикабиа был снят начинающим тогда кинорежиссёром Рене Клером, сделал громкое имя своему автору и (уже отдельно от спектакля «Relâche») прочно вошёл в золотой фонд киноискусства XX века.

Франсис Пикабия создал для своего спектакля также совершенно дадаистскую и футуристическую сценографию, и одновременно активно внедрился в процесс балетного и композиторского творчества, что соответствовало его намерению создать тотальный авторский продукт, пронизанный снизу доверху идеей дада. Например, часть номеров балета идёт в полной тишине и артисты танцуют, совершенно не поддерживаемые музыкой. В другие моменты, наоборот, музыка звучит при полном отсутствии хореографии. Эрик Сати с полной готовностью поддерживал все эти гримасы автора, тем более что они были полностью созвучными и его ранним замыслам. В обычной театральной программке, сопровождавшей премьеру «Relâche» в «Шведском балете», можно было прочитать следующие слова, принадлежащие Пикабиа и Сати:
"Когда люди освободятся от скверной привычки всё на свете объяснять? «Спектакль отменяется» — это непрерывный балет, имеющий своей целью самую претенциозную абсурдность, перенесённую в театр: «жизнь такая, какой я её люблю, жизнь без завтра, жизнь только сейчас, всё сегодня, всё для сегодня, ничего для вчера и ничего для завтра». (анонс «Шведского балета», «Relâche», ноябрь 1924 года)
Пикабия, человек крайне сексуально раскованный в жизни, и во время создания «Relâche» постоянно провоцировал Сати на разного рода «сублимации». В результате, балет оказался полон самых «неприличных» движений и сцен. В частности, Сати, очень способный тонко настраиваться на такого рода аллюзии, во время работы над партитурой утверждал, что сочинил для «Relâche» «порнографическую» музыку. По-видимому, это ему удалось, и в самой прямой форме. Жанр своего произведения Сати так и обозначил, как «обсценный балет».[3] И реакция на его выходки была соответствующей. Один из самых терпимых к экспериментам критиков, Поль Судей в рецензии на балет писал об этом мягче остальных:
«Музыка мсье Сати состоит из самых приевшихся и навязших в зубах популярных мотивчиков, воспроизведённых с относительно небольшими изменениями, скорее не как балетная музыка, а чистый пример применения приёмов классического дансинг-холла».
Сам Сати, отбирая для своего балета наиболее пошлые и неприличные парижские песенки, говорил об этом куда более определённо: «услышав знакомый мотивчик, в памяти публики сразу же должны непроизвольно всплывать и самые неприличные слова, которые на него поются». В разных номерах балета («Выход женщины», «Музыка», «Мужчины раздеваются», «Танец с тачкой») оркестровка нарочито прозрачна и ясна, а пошлые мотивчики искажаются ровно настолько, чтобы остаться легко узнаваемыми. «Конструкция музыки Эрика Сати, — писала впоследствии вторая жена Пикабиа, Жермен Эверлинг, — постоянно обволакивала и поясняла мысль художника».

Тотальность идеи отмены спектакля «Relâche» получила и своё прямое воплощение за пределами сцены. Премьера балета была назначена на 27 ноября 1924 года. Однако, в тот момент, когда в «Театре Елисейских Полей» уже собралась изысканная публика и весь парижский бомонд, был объявлен решительный «релаш» и спектакль… отменили.[1] В качестве причины отмены назвали дурную погоду и нежелание Жана Бьорлена танцевать «в том самочувствии, в котором он находился». Публика была искренне возмущена выходкой авторов спектакля. Многие серьёзно утверждали, что никакой «Relâche» — реально не существует и это просто мошеннический розыгрыш с целью саморекламы двух известных любителей скаламбурить, Сати и Пикабиа. Однако, «Отмена спектакля» всё же состоялась неделей позднее, 4 декабря 1924 года.

Единение двух главных авторов балета действительно было впечатляющим. Сати, в течение всей своей жизни постоянно склонный к конфликтам и обидчивый, не имел во время работы над «Relâche» никаких трений с Пикабиа. Пожалуй, это и создало эффект прорыва для самого Франсиса Пикабиа, который ни впоследствии, ни ранее в своей жизни и творчестве не имел подобного прецедента. Балет «Relâche» — это последнее произведение Эрика Сати. Он работал над партитурой уже будучи смертельно больным, а спустя всего два месяца после премьеры окончательно слёг в монастырскую больницу Сен-Жак, откуда уже не вышел. Эрик Сати скончался 1 июля 1925 года. Франсис Пикабиа тяжело пережил его смерть и более чем на год впал в очередную тяжёлую депрессию, от которой, как можно судить по всей его последующей жизни и творчеству, уже не оправился.

За время работы над балетом «Relâche» Пикабиа нарисовал и просто набросал на бумаге многочисленные портреты Эрика Сати «в своём механическом стиле», а также публиковал различные тексты о композиторе, где, в частности, утверждал, что «наши потомки натянут на себя его музыку как перчатку». Красноречивый и наивный символ их единения, двухминутный кинематографический Пролог балета показывает Сати и Пикабиа, лично заряжающих пушку и наводящих её на зрителей. А во второй части фильма «Антракт» Пикабиа даже нарисовал свои собственные инициалы вместе с инициалами композитора (FP — ES) внутри выразительного сердечка на похоронных дрогах с телом застреленного им балетмейстера, Жана Бьорлена. Эта милая, типично дадаистская шутка, увы, не оказалась добрым предзнаменованием, по крайней мере для Эрика Сати. Спустя буквально полгода похоронные дроги приехали и за ним.

Живописные произведения

Сочинения об искусстве

  • Ecrits critiques. — Paris: Mémoire du livre, 2005.

Публикации на русском языке

  • Поэзия французского сюрреализма. — СПб: Амфора, 2003. — C. 191—200.
  • Пикабиа Ф. Караван-сарай: Роман 1924 года / Пер. с франц., вступ. ст., коммент., примеч. и хроника С. Дубина. М.: Гилея, 2016.

Напишите отзыв о статье "Пикабиа, Франсис"

Литература

  • Sanouillet M. Picabia. — Paris: Éditions du Temps, 1964.
  • Pierre A. Francis Picabia: la peinture sans aura. — Paris: Gallimard, 2002.
  • Jouffroy A. Picabia. — Paris: Assouline, 2002.
  • Fauchereau S. Picabia. — Paris: Editions Cercle d’Art, 2002.
  • Anne Rey Satie, — Seuil, 1995.
  • Erik Satie Correspondance presque complete, — Fayard / Imec, 2000.
  • Erik Satie Ecrits, — Editions champ Libre, 1977;

Примечания

  1. 1 2 Эрик Сати, Юрий Ханон. Воспоминания задним числом. — СПб.: Центр Средней Музыки & Лики России, 2010. — С. 627. — 682 с. — ISBN 978-5-87417-338-8.
  2. Эрик Сати, Юрий Ханон. Воспоминания задним числом. — СПб.: Центр Средней Музыки & Лики России, 2010. — С. 460. — 682 с. — ISBN 978-5-87417-338-8.
  3. Эрик Сати, Юрий Ханон. Воспоминания задним числом. — СПб.: Центр Средней Музыки & Лики России, 2010. — С. 616. — 682 с. — ISBN 978-5-87417-338-8.
  4. [www.artic.edu/aic/collections/artwork/26082 Têtes-paysage | The Art Institute of Chicago]. www.artic.edu. Проверено 12 апреля 2016.

Ссылки

В Викицитатнике есть страница по теме
Франсис Пикабиа
  • [www.picabia.com Официальный сайт Пикабиа]
  • [www.artcyclopedia.com/artists/picabia_francis.html Работы в музеях мира]
  • [web.archive.org/web/20010714031958/www.theo-zimmerman.freeserve.co.uk/picabia.htm Линки]
  • [garagemca.org/ru/event/carlo-carr-francis-picabia-a-lecture-by-irina-kulik Лекция Ирины Кулик «Карло Карра — Франсис Пикабиа»]

Отрывок, характеризующий Пикабиа, Франсис

Пьер вошел в кабинет графа Растопчина. Растопчин, сморщившись, потирал лоб и глаза рукой, в то время как вошел Пьер. Невысокий человек говорил что то и, как только вошел Пьер, замолчал и вышел.
– А! здравствуйте, воин великий, – сказал Растопчин, как только вышел этот человек. – Слышали про ваши prouesses [достославные подвиги]! Но не в том дело. Mon cher, entre nous, [Между нами, мой милый,] вы масон? – сказал граф Растопчин строгим тоном, как будто было что то дурное в этом, но что он намерен был простить. Пьер молчал. – Mon cher, je suis bien informe, [Мне, любезнейший, все хорошо известно,] но я знаю, что есть масоны и масоны, и надеюсь, что вы не принадлежите к тем, которые под видом спасенья рода человеческого хотят погубить Россию.
– Да, я масон, – отвечал Пьер.
– Ну вот видите ли, мой милый. Вам, я думаю, не безызвестно, что господа Сперанский и Магницкий отправлены куда следует; то же сделано с господином Ключаревым, то же и с другими, которые под видом сооружения храма Соломона старались разрушить храм своего отечества. Вы можете понимать, что на это есть причины и что я не мог бы сослать здешнего почт директора, ежели бы он не был вредный человек. Теперь мне известно, что вы послали ему свой. экипаж для подъема из города и даже что вы приняли от него бумаги для хранения. Я вас люблю и не желаю вам зла, и как вы в два раза моложе меня, то я, как отец, советую вам прекратить всякое сношение с такого рода людьми и самому уезжать отсюда как можно скорее.
– Но в чем же, граф, вина Ключарева? – спросил Пьер.
– Это мое дело знать и не ваше меня спрашивать, – вскрикнул Растопчин.
– Ежели его обвиняют в том, что он распространял прокламации Наполеона, то ведь это не доказано, – сказал Пьер (не глядя на Растопчина), – и Верещагина…
– Nous y voila, [Так и есть,] – вдруг нахмурившись, перебивая Пьера, еще громче прежнего вскрикнул Растопчин. – Верещагин изменник и предатель, который получит заслуженную казнь, – сказал Растопчин с тем жаром злобы, с которым говорят люди при воспоминании об оскорблении. – Но я не призвал вас для того, чтобы обсуждать мои дела, а для того, чтобы дать вам совет или приказание, ежели вы этого хотите. Прошу вас прекратить сношения с такими господами, как Ключарев, и ехать отсюда. А я дурь выбью, в ком бы она ни была. – И, вероятно, спохватившись, что он как будто кричал на Безухова, который еще ни в чем не был виноват, он прибавил, дружески взяв за руку Пьера: – Nous sommes a la veille d'un desastre publique, et je n'ai pas le temps de dire des gentillesses a tous ceux qui ont affaire a moi. Голова иногда кругом идет! Eh! bien, mon cher, qu'est ce que vous faites, vous personnellement? [Мы накануне общего бедствия, и мне некогда быть любезным со всеми, с кем у меня есть дело. Итак, любезнейший, что вы предпринимаете, вы лично?]
– Mais rien, [Да ничего,] – отвечал Пьер, все не поднимая глаз и не изменяя выражения задумчивого лица.
Граф нахмурился.
– Un conseil d'ami, mon cher. Decampez et au plutot, c'est tout ce que je vous dis. A bon entendeur salut! Прощайте, мой милый. Ах, да, – прокричал он ему из двери, – правда ли, что графиня попалась в лапки des saints peres de la Societe de Jesus? [Дружеский совет. Выбирайтесь скорее, вот что я вам скажу. Блажен, кто умеет слушаться!.. святых отцов Общества Иисусова?]
Пьер ничего не ответил и, нахмуренный и сердитый, каким его никогда не видали, вышел от Растопчина.

Когда он приехал домой, уже смеркалось. Человек восемь разных людей побывало у него в этот вечер. Секретарь комитета, полковник его батальона, управляющий, дворецкий и разные просители. У всех были дела до Пьера, которые он должен был разрешить. Пьер ничего не понимал, не интересовался этими делами и давал на все вопросы только такие ответы, которые бы освободили его от этих людей. Наконец, оставшись один, он распечатал и прочел письмо жены.
«Они – солдаты на батарее, князь Андрей убит… старик… Простота есть покорность богу. Страдать надо… значение всего… сопрягать надо… жена идет замуж… Забыть и понять надо…» И он, подойдя к постели, не раздеваясь повалился на нее и тотчас же заснул.
Когда он проснулся на другой день утром, дворецкий пришел доложить, что от графа Растопчина пришел нарочно посланный полицейский чиновник – узнать, уехал ли или уезжает ли граф Безухов.
Человек десять разных людей, имеющих дело до Пьера, ждали его в гостиной. Пьер поспешно оделся, и, вместо того чтобы идти к тем, которые ожидали его, он пошел на заднее крыльцо и оттуда вышел в ворота.
С тех пор и до конца московского разорения никто из домашних Безуховых, несмотря на все поиски, не видал больше Пьера и не знал, где он находился.


Ростовы до 1 го сентября, то есть до кануна вступления неприятеля в Москву, оставались в городе.
После поступления Пети в полк казаков Оболенского и отъезда его в Белую Церковь, где формировался этот полк, на графиню нашел страх. Мысль о том, что оба ее сына находятся на войне, что оба они ушли из под ее крыла, что нынче или завтра каждый из них, а может быть, и оба вместе, как три сына одной ее знакомой, могут быть убиты, в первый раз теперь, в это лето, с жестокой ясностью пришла ей в голову. Она пыталась вытребовать к себе Николая, хотела сама ехать к Пете, определить его куда нибудь в Петербурге, но и то и другое оказывалось невозможным. Петя не мог быть возвращен иначе, как вместе с полком или посредством перевода в другой действующий полк. Николай находился где то в армии и после своего последнего письма, в котором подробно описывал свою встречу с княжной Марьей, не давал о себе слуха. Графиня не спала ночей и, когда засыпала, видела во сне убитых сыновей. После многих советов и переговоров граф придумал наконец средство для успокоения графини. Он перевел Петю из полка Оболенского в полк Безухова, который формировался под Москвою. Хотя Петя и оставался в военной службе, но при этом переводе графиня имела утешенье видеть хотя одного сына у себя под крылышком и надеялась устроить своего Петю так, чтобы больше не выпускать его и записывать всегда в такие места службы, где бы он никак не мог попасть в сражение. Пока один Nicolas был в опасности, графине казалось (и она даже каялась в этом), что она любит старшего больше всех остальных детей; но когда меньшой, шалун, дурно учившийся, все ломавший в доме и всем надоевший Петя, этот курносый Петя, с своими веселыми черными глазами, свежим румянцем и чуть пробивающимся пушком на щеках, попал туда, к этим большим, страшным, жестоким мужчинам, которые там что то сражаются и что то в этом находят радостного, – тогда матери показалось, что его то она любила больше, гораздо больше всех своих детей. Чем ближе подходило то время, когда должен был вернуться в Москву ожидаемый Петя, тем более увеличивалось беспокойство графини. Она думала уже, что никогда не дождется этого счастия. Присутствие не только Сони, но и любимой Наташи, даже мужа, раздражало графиню. «Что мне за дело до них, мне никого не нужно, кроме Пети!» – думала она.
В последних числах августа Ростовы получили второе письмо от Николая. Он писал из Воронежской губернии, куда он был послан за лошадьми. Письмо это не успокоило графиню. Зная одного сына вне опасности, она еще сильнее стала тревожиться за Петю.
Несмотря на то, что уже с 20 го числа августа почти все знакомые Ростовых повыехали из Москвы, несмотря на то, что все уговаривали графиню уезжать как можно скорее, она ничего не хотела слышать об отъезде до тех пор, пока не вернется ее сокровище, обожаемый Петя. 28 августа приехал Петя. Болезненно страстная нежность, с которою мать встретила его, не понравилась шестнадцатилетнему офицеру. Несмотря на то, что мать скрыла от него свое намеренье не выпускать его теперь из под своего крылышка, Петя понял ее замыслы и, инстинктивно боясь того, чтобы с матерью не разнежничаться, не обабиться (так он думал сам с собой), он холодно обошелся с ней, избегал ее и во время своего пребывания в Москве исключительно держался общества Наташи, к которой он всегда имел особенную, почти влюбленную братскую нежность.
По обычной беспечности графа, 28 августа ничто еще не было готово для отъезда, и ожидаемые из рязанской и московской деревень подводы для подъема из дома всего имущества пришли только 30 го.
С 28 по 31 августа вся Москва была в хлопотах и движении. Каждый день в Дорогомиловскую заставу ввозили и развозили по Москве тысячи раненых в Бородинском сражении, и тысячи подвод, с жителями и имуществом, выезжали в другие заставы. Несмотря на афишки Растопчина, или независимо от них, или вследствие их, самые противоречащие и странные новости передавались по городу. Кто говорил о том, что не велено никому выезжать; кто, напротив, рассказывал, что подняли все иконы из церквей и что всех высылают насильно; кто говорил, что было еще сраженье после Бородинского, в котором разбиты французы; кто говорил, напротив, что все русское войско уничтожено; кто говорил о московском ополчении, которое пойдет с духовенством впереди на Три Горы; кто потихоньку рассказывал, что Августину не ведено выезжать, что пойманы изменники, что мужики бунтуют и грабят тех, кто выезжает, и т. п., и т. п. Но это только говорили, а в сущности, и те, которые ехали, и те, которые оставались (несмотря на то, что еще не было совета в Филях, на котором решено было оставить Москву), – все чувствовали, хотя и не выказывали этого, что Москва непременно сдана будет и что надо как можно скорее убираться самим и спасать свое имущество. Чувствовалось, что все вдруг должно разорваться и измениться, но до 1 го числа ничто еще не изменялось. Как преступник, которого ведут на казнь, знает, что вот вот он должен погибнуть, но все еще приглядывается вокруг себя и поправляет дурно надетую шапку, так и Москва невольно продолжала свою обычную жизнь, хотя знала, что близко то время погибели, когда разорвутся все те условные отношения жизни, которым привыкли покоряться.
В продолжение этих трех дней, предшествовавших пленению Москвы, все семейство Ростовых находилось в различных житейских хлопотах. Глава семейства, граф Илья Андреич, беспрестанно ездил по городу, собирая со всех сторон ходившие слухи, и дома делал общие поверхностные и торопливые распоряжения о приготовлениях к отъезду.
Графиня следила за уборкой вещей, всем была недовольна и ходила за беспрестанно убегавшим от нее Петей, ревнуя его к Наташе, с которой он проводил все время. Соня одна распоряжалась практической стороной дела: укладываньем вещей. Но Соня была особенно грустна и молчалива все это последнее время. Письмо Nicolas, в котором он упоминал о княжне Марье, вызвало в ее присутствии радостные рассуждения графини о том, как во встрече княжны Марьи с Nicolas она видела промысл божий.
– Я никогда не радовалась тогда, – сказала графиня, – когда Болконский был женихом Наташи, а я всегда желала, и у меня есть предчувствие, что Николинька женится на княжне. И как бы это хорошо было!
Соня чувствовала, что это была правда, что единственная возможность поправления дел Ростовых была женитьба на богатой и что княжна была хорошая партия. Но ей было это очень горько. Несмотря на свое горе или, может быть, именно вследствие своего горя, она на себя взяла все трудные заботы распоряжений об уборке и укладке вещей и целые дни была занята. Граф и графиня обращались к ней, когда им что нибудь нужно было приказывать. Петя и Наташа, напротив, не только не помогали родителям, но большею частью всем в доме надоедали и мешали. И целый день почти слышны были в доме их беготня, крики и беспричинный хохот. Они смеялись и радовались вовсе не оттого, что была причина их смеху; но им на душе было радостно и весело, и потому все, что ни случалось, было для них причиной радости и смеха. Пете было весело оттого, что, уехав из дома мальчиком, он вернулся (как ему говорили все) молодцом мужчиной; весело было оттого, что он дома, оттого, что он из Белой Церкви, где не скоро была надежда попасть в сраженье, попал в Москву, где на днях будут драться; и главное, весело оттого, что Наташа, настроению духа которой он всегда покорялся, была весела. Наташа же была весела потому, что она слишком долго была грустна, и теперь ничто не напоминало ей причину ее грусти, и она была здорова. Еще она была весела потому, что был человек, который ею восхищался (восхищение других была та мазь колес, которая была необходима для того, чтоб ее машина совершенно свободно двигалась), и Петя восхищался ею. Главное же, веселы они были потому, что война была под Москвой, что будут сражаться у заставы, что раздают оружие, что все бегут, уезжают куда то, что вообще происходит что то необычайное, что всегда радостно для человека, в особенности для молодого.


31 го августа, в субботу, в доме Ростовых все казалось перевернутым вверх дном. Все двери были растворены, вся мебель вынесена или переставлена, зеркала, картины сняты. В комнатах стояли сундуки, валялось сено, оберточная бумага и веревки. Мужики и дворовые, выносившие вещи, тяжелыми шагами ходили по паркету. На дворе теснились мужицкие телеги, некоторые уже уложенные верхом и увязанные, некоторые еще пустые.
Голоса и шаги огромной дворни и приехавших с подводами мужиков звучали, перекликиваясь, на дворе и в доме. Граф с утра выехал куда то. Графиня, у которой разболелась голова от суеты и шума, лежала в новой диванной с уксусными повязками на голове. Пети не было дома (он пошел к товарищу, с которым намеревался из ополченцев перейти в действующую армию). Соня присутствовала в зале при укладке хрусталя и фарфора. Наташа сидела в своей разоренной комнате на полу, между разбросанными платьями, лентами, шарфами, и, неподвижно глядя на пол, держала в руках старое бальное платье, то самое (уже старое по моде) платье, в котором она в первый раз была на петербургском бале.
Наташе совестно было ничего не делать в доме, тогда как все были так заняты, и она несколько раз с утра еще пробовала приняться за дело; но душа ее не лежала к этому делу; а она не могла и не умела делать что нибудь не от всей души, не изо всех своих сил. Она постояла над Соней при укладке фарфора, хотела помочь, но тотчас же бросила и пошла к себе укладывать свои вещи. Сначала ее веселило то, что она раздавала свои платья и ленты горничным, но потом, когда остальные все таки надо было укладывать, ей это показалось скучным.
– Дуняша, ты уложишь, голубушка? Да? Да?
И когда Дуняша охотно обещалась ей все сделать, Наташа села на пол, взяла в руки старое бальное платье и задумалась совсем не о том, что бы должно было занимать ее теперь. Из задумчивости, в которой находилась Наташа, вывел ее говор девушек в соседней девичьей и звуки их поспешных шагов из девичьей на заднее крыльцо. Наташа встала и посмотрела в окно. На улице остановился огромный поезд раненых.
Девушки, лакеи, ключница, няня, повар, кучера, форейторы, поваренки стояли у ворот, глядя на раненых.
Наташа, накинув белый носовой платок на волосы и придерживая его обеими руками за кончики, вышла на улицу.
Бывшая ключница, старушка Мавра Кузминишна, отделилась от толпы, стоявшей у ворот, и, подойдя к телеге, на которой была рогожная кибиточка, разговаривала с лежавшим в этой телеге молодым бледным офицером. Наташа подвинулась на несколько шагов и робко остановилась, продолжая придерживать свой платок и слушая то, что говорила ключница.
– Что ж, у вас, значит, никого и нет в Москве? – говорила Мавра Кузминишна. – Вам бы покойнее где на квартире… Вот бы хоть к нам. Господа уезжают.
– Не знаю, позволят ли, – слабым голосом сказал офицер. – Вон начальник… спросите, – и он указал на толстого майора, который возвращался назад по улице по ряду телег.
Наташа испуганными глазами заглянула в лицо раненого офицера и тотчас же пошла навстречу майору.
– Можно раненым у нас в доме остановиться? – спросила она.
Майор с улыбкой приложил руку к козырьку.
– Кого вам угодно, мамзель? – сказал он, суживая глаза и улыбаясь.
Наташа спокойно повторила свой вопрос, и лицо и вся манера ее, несмотря на то, что она продолжала держать свой платок за кончики, были так серьезны, что майор перестал улыбаться и, сначала задумавшись, как бы спрашивая себя, в какой степени это можно, ответил ей утвердительно.
– О, да, отчего ж, можно, – сказал он.
Наташа слегка наклонила голову и быстрыми шагами вернулась к Мавре Кузминишне, стоявшей над офицером и с жалобным участием разговаривавшей с ним.
– Можно, он сказал, можно! – шепотом сказала Наташа.
Офицер в кибиточке завернул во двор Ростовых, и десятки телег с ранеными стали, по приглашениям городских жителей, заворачивать в дворы и подъезжать к подъездам домов Поварской улицы. Наташе, видимо, поправились эти, вне обычных условий жизни, отношения с новыми людьми. Она вместе с Маврой Кузминишной старалась заворотить на свой двор как можно больше раненых.
– Надо все таки папаше доложить, – сказала Мавра Кузминишна.
– Ничего, ничего, разве не все равно! На один день мы в гостиную перейдем. Можно всю нашу половину им отдать.
– Ну, уж вы, барышня, придумаете! Да хоть и в флигеля, в холостую, к нянюшке, и то спросить надо.
– Ну, я спрошу.
Наташа побежала в дом и на цыпочках вошла в полуотворенную дверь диванной, из которой пахло уксусом и гофманскими каплями.
– Вы спите, мама?
– Ах, какой сон! – сказала, пробуждаясь, только что задремавшая графиня.
– Мама, голубчик, – сказала Наташа, становясь на колени перед матерью и близко приставляя свое лицо к ее лицу. – Виновата, простите, никогда не буду, я вас разбудила. Меня Мавра Кузминишна послала, тут раненых привезли, офицеров, позволите? А им некуда деваться; я знаю, что вы позволите… – говорила она быстро, не переводя духа.
– Какие офицеры? Кого привезли? Ничего не понимаю, – сказала графиня.
Наташа засмеялась, графиня тоже слабо улыбалась.
– Я знала, что вы позволите… так я так и скажу. – И Наташа, поцеловав мать, встала и пошла к двери.
В зале она встретила отца, с дурными известиями возвратившегося домой.
– Досиделись мы! – с невольной досадой сказал граф. – И клуб закрыт, и полиция выходит.
– Папа, ничего, что я раненых пригласила в дом? – сказала ему Наташа.
– Разумеется, ничего, – рассеянно сказал граф. – Не в том дело, а теперь прошу, чтобы пустяками не заниматься, а помогать укладывать и ехать, ехать, ехать завтра… – И граф передал дворецкому и людям то же приказание. За обедом вернувшийся Петя рассказывал свои новости.
Он говорил, что нынче народ разбирал оружие в Кремле, что в афише Растопчина хотя и сказано, что он клич кликнет дня за два, но что уж сделано распоряжение наверное о том, чтобы завтра весь народ шел на Три Горы с оружием, и что там будет большое сражение.
Графиня с робким ужасом посматривала на веселое, разгоряченное лицо своего сына в то время, как он говорил это. Она знала, что ежели она скажет слово о том, что она просит Петю не ходить на это сражение (она знала, что он радуется этому предстоящему сражению), то он скажет что нибудь о мужчинах, о чести, об отечестве, – что нибудь такое бессмысленное, мужское, упрямое, против чего нельзя возражать, и дело будет испорчено, и поэтому, надеясь устроить так, чтобы уехать до этого и взять с собой Петю, как защитника и покровителя, она ничего не сказала Пете, а после обеда призвала графа и со слезами умоляла его увезти ее скорее, в эту же ночь, если возможно. С женской, невольной хитростью любви, она, до сих пор выказывавшая совершенное бесстрашие, говорила, что она умрет от страха, ежели не уедут нынче ночью. Она, не притворяясь, боялась теперь всего.


M me Schoss, ходившая к своей дочери, еще болоо увеличила страх графини рассказами о том, что она видела на Мясницкой улице в питейной конторе. Возвращаясь по улице, она не могла пройти домой от пьяной толпы народа, бушевавшей у конторы. Она взяла извозчика и объехала переулком домой; и извозчик рассказывал ей, что народ разбивал бочки в питейной конторе, что так велено.
После обеда все домашние Ростовых с восторженной поспешностью принялись за дело укладки вещей и приготовлений к отъезду. Старый граф, вдруг принявшись за дело, всё после обеда не переставая ходил со двора в дом и обратно, бестолково крича на торопящихся людей и еще более торопя их. Петя распоряжался на дворе. Соня не знала, что делать под влиянием противоречивых приказаний графа, и совсем терялась. Люди, крича, споря и шумя, бегали по комнатам и двору. Наташа, с свойственной ей во всем страстностью, вдруг тоже принялась за дело. Сначала вмешательство ее в дело укладывания было встречено с недоверием. От нее всё ждали шутки и не хотели слушаться ее; но она с упорством и страстностью требовала себе покорности, сердилась, чуть не плакала, что ее не слушают, и, наконец, добилась того, что в нее поверили. Первый подвиг ее, стоивший ей огромных усилий и давший ей власть, была укладка ковров. У графа в доме были дорогие gobelins и персидские ковры. Когда Наташа взялась за дело, в зале стояли два ящика открытые: один почти доверху уложенный фарфором, другой с коврами. Фарфора было еще много наставлено на столах и еще всё несли из кладовой. Надо было начинать новый, третий ящик, и за ним пошли люди.
– Соня, постой, да мы всё так уложим, – сказала Наташа.
– Нельзя, барышня, уж пробовали, – сказал буфетчнк.
– Нет, постой, пожалуйста. – И Наташа начала доставать из ящика завернутые в бумаги блюда и тарелки.
– Блюда надо сюда, в ковры, – сказала она.
– Да еще и ковры то дай бог на три ящика разложить, – сказал буфетчик.
– Да постой, пожалуйста. – И Наташа быстро, ловко начала разбирать. – Это не надо, – говорила она про киевские тарелки, – это да, это в ковры, – говорила она про саксонские блюда.
– Да оставь, Наташа; ну полно, мы уложим, – с упреком говорила Соня.
– Эх, барышня! – говорил дворецкий. Но Наташа не сдалась, выкинула все вещи и быстро начала опять укладывать, решая, что плохие домашние ковры и лишнюю посуду не надо совсем брать. Когда всё было вынуто, начали опять укладывать. И действительно, выкинув почти все дешевое, то, что не стоило брать с собой, все ценное уложили в два ящика. Не закрывалась только крышка коверного ящика. Можно было вынуть немного вещей, но Наташа хотела настоять на своем. Она укладывала, перекладывала, нажимала, заставляла буфетчика и Петю, которого она увлекла за собой в дело укладыванья, нажимать крышку и сама делала отчаянные усилия.
– Да полно, Наташа, – говорила ей Соня. – Я вижу, ты права, да вынь один верхний.
– Не хочу, – кричала Наташа, одной рукой придерживая распустившиеся волосы по потному лицу, другой надавливая ковры. – Да жми же, Петька, жми! Васильич, нажимай! – кричала она. Ковры нажались, и крышка закрылась. Наташа, хлопая в ладоши, завизжала от радости, и слезы брызнули у ней из глаз. Но это продолжалось секунду. Тотчас же она принялась за другое дело, и уже ей вполне верили, и граф не сердился, когда ему говорили, что Наталья Ильинишна отменила его приказанье, и дворовые приходили к Наташе спрашивать: увязывать или нет подводу и довольно ли она наложена? Дело спорилось благодаря распоряжениям Наташи: оставлялись ненужные вещи и укладывались самым тесным образом самые дорогие.
Но как ни хлопотали все люди, к поздней ночи еще не все могло быть уложено. Графиня заснула, и граф, отложив отъезд до утра, пошел спать.