Пир (Платон)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Диалоги Платона

Диалоги даны в последовательности, установленной Трасиллом
(Диоген Лаэртский, книга III)

Первая тетралогия :
Евтифрон, или О благочестии
Апология Сократа
Критон, или О должном
Федон, или О душе
Вторая тетралогия :
Кратил, или О правильности имен
Теэтет, или О знании
Софист, или О сущем
Политик, или о Царской власти
Третья тетралогия :
Парменид, или Об идеях
Филеб, или О наслаждении
Пир, или О благе
Федр, или О любви
Четвертая тетралогия :
Алкивиад Первый
Алкивиад Второй, или О молитве
Гиппарх, или Сребролюбец
Соперники, или О философии
Пятая тетралогия :
Феаг, или О философии
Хармид, или Об умеренности
Лахет, или О мужестве
Лисий, или О дружбе
Шестая тетралогия :
Евфидем, или Спорщик
Протагор, или Софисты
Горгий, или О риторике
Менон, или О добродетели
Седьмая тетралогия :
Гиппий первый, или О прекрасном
Гиппий второй, или О должном
Ион, или об Илиаде
Менексен, или Надгробное слово
Восьмая тетралогия :
Клитофонт, или Вступление
Государство, или О справедливости
Тимей, или О природе
Критий, или Атлантида
Девятая тетралогия :
Минос, или О законе
Законы, или О законодательстве
Послезаконие, или Ночной совет, или Философ
тринадцать Писем
В Викитеке имеются тексты Диалогов Платона: оригиналы и переводы.

Пир, Симпосий (др.-греч. Συμπόσιον) — диалог Платона, посвященный проблеме любви. Написан в 385380 гг до н.э. Название происходит из-за места, где происходил диалог, а именно на пиру у драматурга Агафона, где присутствовали комедиограф Аристофан, философ Сократ, политик Алкивиад и другие (Федр, Павсаний, Эриксимах).





Содержание диалога

1. Аполлодор и его друг

По дороге из дома (из Фалера) в город Аполлодор встречается со своим знакомым — Главконом, который просит рассказать ему «о том пире у Агафона, где были Сократ, Алкивиад и другие, и узнать, что же это за речи там велись о любви (греч. περὶ τῶν ἐρωτικῶν λόγων 172b)». Аполлодор оговаривается, что сам он не присутствовал на этом пире, поскольку он состоялся уже много лет назад. Но он услышал о нём из уст некого Аристодема (из Кидафин), и эти слова подтвердил Аполлодору и сам Сократ.

Итак, однажды Аристодем увидел Сократа, «умытого и в сандалиях, что с тем редко случалось», который направлялся на ужин к Агафону. И Сократ предлагает ему явиться на этот пир без приглашения. По дороге Сократ, предаваясь своим мыслям, всё время отставал. А когда Аристодем дошёл до дома Агафона, Сократ уже пропал у него из виду. Аристодема приглашают за стол и интересуются, почему он не привёл с собой Сократа, на что Аристодем смущённо отвечает, что Сократ с ним пришёл, но не понятно куда девался. Слуга Агафона замечает Сократа в сенях соседнего дома, и его попытки пригласить гостя на ужин тщетны. На время Сократа оставляют в покое, ожидая, по совету Аристодема, что Сократ скоро явится сам.

В середине ужина приходит Сократ, и обрадованный Агафон предлагает ему присесть рядом с собой, чтобы ему «досталась доля той мудрости», которая осенила философа в сенях. Сократ на это замечает: «Хорошо было бы, Агафон, если бы мудрость имела свойство перетекать, как только мы прикоснемся друг к другу, из того, кто полон ею, к тому, кто пуст, как перетекает вода по шерстяной нитке из полного сосуда в пустой».

«После того как Сократ возлёг и все поужинали, они совершили возлияние, спели хвалу богу, исполнили всё, что полагается, и приступили к вину». Вместе собравшиеся решили пить вино лишь ради своего удовольствия, а не для опьянения. И врач Эриксимах предлагает посвятить эту встречу кое-какой беседе — каждый присутствующий должен сказать «как можно лучше похвальное слово Эроту», «такому могучему и великому» богу любви. И первую речь он торжественно поверяет товарищу Федру, поскольку неоднократно, говорит Эриксимах, Федр был возмущён тем фактом, что ни один из поэтов «не написал даже похвального слова» этому божеству.

И Аполлодор соглашается передать нам наиболее достойные памяти пассажи из речей пирующих.

2. Речь Федра: древнейшее происхождение Эрота

Федр начинает с того, что Эрот — это древнейший бог, так как у него нет родителей (он ссылается при этом на «Теогонию» Гесиода, на Акусилая и на Парменида), а поэтому это уже одна из причин того, почему многие им восхищаются. Всему может научить любовь. Но чему? «Стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела». Так, совершив какой-нибудь «неблагочестивый поступок», влюблённый более всего страдает от того и стыдится того, что его в этом может уличить его возлюбленный, и наоборот. Более того, влюблённый никогда не бросит на произвол судьбы своего возлюбленного и никогда не оставит его в опасности. «И если Гомер говорит, что некоторым героям отвагу внушает бог, то любящим даёт её не кто иной, как Эрот».

Далее Федр отталкивается от мысли, что «умереть друг за друга готовы одни только любящие, причем не только мужчины, но и женщины», и подкрепляет это убедительными примерами (Алкестида приняла смерть за мужа; Ахилл погиб во имя Патрокла; однако Орфей не смог отдать жизнь во имя возлюбленной, поэтому в Аиде он видел лишь её призрак).

Рассуждая, Федр приходит к выводу, что «высоко ценя добродетель в любви, боги больше восхищаются, и дивятся, и благодетельствуют в том случае, когда любимый предан влюблённому, чем когда влюблённый предан предмету своей любви. Ведь любящий божественнее любимого, потому что вдохновлён богом».

Итогом становится однозначный для Федра вывод: «Эрот — самый древний, самый почтенный и самый могущественный из богов, наиболее способный наделить людей доблестью и даровать им блаженство при жизни и после смерти».

3. Речь Павсания: два Эрота

Павсаний, обращаясь к Федру, говорит, что Эротов много, поэтому надо уточнить, кого именно в этой беседе они дружно принялись восхвалять. Эрот неразрывно связан с богиней любви Афродитой, но их две — старшая (дочь Урана, называемая небесной) и младшая (дочь Дионы и Зевса, называемая пошлой). Стало быть, существует и два Эрота — небесный и пошлый, причём каждый из них наделён своими особыми свойствами.

«Эрот Афродиты пошлой поистине пошл и способен на что угодно; это как раз та любовь, которой любят люди ничтожные. Такие люди любят в равной мере и женщин, и юношей, любимых — ради тела, а не ради души, да и любят тех, кто поглупее, заботясь о своей выгоде. Они способны не только на дурное, но и на хорошее, потому что как-никак любовь эта идёт от богини, причастной по своему происхождению к мужскому и к женскому началу одновременно».

«Афродита небесная, напротив, причастна только к мужскому началу — поэтому это любовь к юношам. Богиня чужда преступной дерзости, и именно поэтому одержимые такой любовью обращаются к мужскому полу, отдавая предпочтение тому, что сильней от природы и наделено большим умом».

Но и среди любителей мальчиков можно узнать тех, кем движет только такая любовь. Ибо любят они не малолетних, а тех, у кого уже обнаружился разум, а разум появляется обычно с первым пушком. Те, чья любовь началась в эту пору, готовы, мне кажется, никогда не разлучаться и жить вместе всю жизнь; такой человек не обманет юношу, воспользовавшись его неразумием, не переметнётся от него, посмеявшись над ним, к другому.

Рассматривает Павсаний также проблемный для своего времени вопрос ухаживания поклонника за своим возлюблённым. И утверждает, что угождать поклоннику стоит именно тогда, когда поклонник достоин этого и когда это ведёт к нравственному совершенствованию.

Далее речь подхватить должен был Аристофан, однако из-за начавшейся икоты он просит Эриксимаха произнести свою речь.

4. Речь Эриксимаха: Эрот разлит по всей природе

Цепляясь за мысль Павсания о двойственности Эрота, Эриксимах утверждает, что этот бог растворён во всём сущем. Так, он заключён уже в самой природе тела, когда в борьбе двух начал — больного и здорового — и в умении врача внушить этим началам взаимную любовь видится предназначение врача. Эриксимах делает перенос двойственности Эрота и на сферы, отличные от врачевания, — на музыку («музыкальное искусство есть знание любовных начал, касающихся строя и ритма»), на свойства времён года («Когда … теплом и холодом, сухостью и влажностью овладевает любовь умеренная и они сливаются друг с другом рассудительно и гармонично, год бывает изобильный»), на искусство гадания и т. д.

Как раз проходит икота Аристофана, и Эриксимах предлагает ему выступить.

5. Речь Аристофана: Эрот как стремление человека к изначальной целостности

Начиная свою речь, Аристофан рассказывает кое-какой секрет о человеческой природе. Оказывается, «когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой». Какой же? Люди были трёх полов: мужского, женского и… особого пола, который уже исчез и который сочетал в себе мужской и женский полы, — андрогины. Люди представляли опасность для богов, потому как были «страшны своей силой и мощью».

… тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевшие в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две… Передвигался такой человек либо прямо, во весь рост, — так же как мы теперь, но любой из двух сторон вперед, либо, если торопился, шел колесом, занося ноги вверх и перекатываясь на восьми конечностях, что позволяло ему быстро бежать вперед. А было этих полов три, и таковы они были потому, что мужской искони происходит от Солнца, женский — от Земли, а совмещавший оба этих — от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала. Что же касается шаровидности этих существ и их кругового передвижения, то и тут сказывалось сходство с их прародителями.

Не имея силы мириться с их бесчинством, Зевс решил разрезать каждого человека пополам. Отныне они должны будут передвигаться на двух ногах.

И каждому, кого он разрезал, Аполлон, по приказу Зевса, должен был повернуть в сторону разреза лицо и половину шеи, чтобы, глядя на своё увечье, человек становился скромней, а все остальное велено было залечить. И Аполлон поворачивал лица и, стянув отовсюду кожу, как стягивают мешок, к одному месту, именуемому теперь животом, завязывал получавшееся посреди живота отверстие — оно и носит ныне название пупка. Разгладив складки и придав груди четкие очертания, — для этого ему служило орудие вроде того, каким сапожники сглаживают на колодке складки кожи, — возле пупка и на животе Аполлон оставлял немного морщин, на память о прежнем состоянии. И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись, умирали от голода и вообще от бездействия, потому что ничего не хотели делать порознь. И если одна половина умирала, то оставшаяся в живых выискивала себе любую другую половину и сплеталась с ней, независимо от того, попадалась ли ей половина прежней женщины, то есть то, что мы теперь называем женщиной, или прежнего мужчины. Так они и погибали. Тут Зевс, пожалев их, придумывает другое устройство: он переставляет вперед срамные их части, которые до того были у них обращены в ту же стороны, что прежде лицо, так что семя они изливали не друг в друга, а в землю, как цикады. Переместил же он их срамные части, установив тем самым оплодотворение женщин мужчинами, для того чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной — достигалось все же удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах. Вот с каких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к другу, которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу.

При встрече эти половинки охватывает «удивительное чувство привязанности, близости и любви, что они поистине не хотят разлучаться даже на короткое время». Однако это не простая похоть, это родство душ, но так и остаётся загадкой, чего же эти половинки хотят друг от друга. Историей об андрогинах Аристофан объясняет, что «любовью называется жажда целостности и стремление к ней» и что «наш род достигнет блаженства тогда, когда мы вполне удовлетворим Эрота и каждый найдет соответствующий себе предмет любви, чтобы вернуться к своей первоначальной природе».

6. Речь Агафона: совершенства Эрота

Замечая, что предыдущие выступающие скорее восхваляли блага, приносимые Эротом, нежели самого Эрота, Агафон принимается воздавать хвалу непосредственно богу любви. Эрот, по Агафону, самый красивый, совершенный и блаженный из богов, потому что он самый молодой среди них. По своей природе он ненавидит старость и бежит от неё, однако с молодыми он неразлучен. Тем самым Агафон встаёт на позиции, противоположные мнению Федра о том, что Эрот — старейший из богов. Он рассуждает так: «Ведь боги не оскопляли бы и не заковывали друг друга и вообще не совершали бы насилий, если бы среди них был Эрот, а жили бы в мире и дружбе, как теперь, когда Эрот ими правит».

Эрот вечно молод и нежен, живя в мягких душах богов и людей. Однако, натыкаясь на грубость какой-либо души, Эрот навсегда её покидает. Бог этот необычайно красив. Кроме невероятно прекрасной наружности, Эрот славен своими добродетелями: он справедлив, рассудителен, поистине храбр, наделён мудростью. Он в высшей степени поэт и способен сделать поэтом любого другого. Любовь Агафон называет первопричиной многих благ божественных и людских, каких до него не было. Как апофеоз его речи звучит хвала Эроту:

Избавляя нас от отчужденности и призывая к сплочённости, он устраивает всякие собрания, вроде сегодняшнего, и становится нашим предводителем на празднествах, в хороводах и при жертвоприношениях. Кротости любитель, грубости гонитель, он приязнью богат, неприязнью небогат. К добрым терпимый, мудрецами чтимый, богами любимый; воздыханье незадачливых, достоянье удачливых; отец роскоши, изящества и неги, радостей, страстей и желаний; благородных опекающий, а негодных презирающий, он и в страхах и в мученьях, и в помыслах и в томленьях лучший наставник, помощник, спаситель и спутник, украшение богов и людей, самый прекрасный и самый достойный вождь, за которым должен следовать каждый, прекрасно воспевая его и вторя его прекрасной песне, завораживающей помыслы всех богов и людей.

Речь Агафона вызвала абсолютное одобрение у собравшихся. Даже сам Сократ, который должен продолжить беседу своим монологом, признал свой некоторый словесный тупик, оценивая прозвучавшую речь достойной пылкости уст «великого говоруна» Горгия. Сократ несколько саркастически отмечает: «… уменье произнести прекрасную похвальную речь состоит … в том, чтобы приписать предмету как можно больше прекрасных качеств, не думая, обладает он ими или нет». В противовес этому, говорит он, он собирается говорить об Эроте правду «и притом в первых попавшихся, взятых наугад выражениях», и уточняет у Федра, действительно ли собравшимся это будет интересно. Получив одобрение, Сократ начинает своё выступление.

7. Речь Сократа: цель Эрота — овладение благом

В отличие от формы монолога, с которого начинали и которым заканчивали свои устные тексты прежние выступающие, Сократ прибегает к своему излюбленному трюку — диалогу.

Путём вопросов к Агафону, который словесной логикой вынужден во всём соглашаться с философом, Сократ заключает, что Эрот — это любовь, направленная на кого-то или на что-то, а её предмет — «то, в чём испытываешь нужду». Более того, так как Эрот есть любовь к красоте, то самой красоты Эрот лишён и, что ещё парадоксальнее, нуждается в ней. А раз Эрот далеко не прекрасен, то он не может быть и добр. Таким образом, Сократ полностью опровергает Агафона.

«Я, — сказал Агафон, — не в силах спорить с тобой, Сократ. Пусть будет по твоему». — «Нет, милый мой Агафон, ты не в силах спорить с истиной, а спорить с Сократом дело нехитрое».

Отталкиваясь от этих заключений, Сократ далее уже в форме монолога пересказывает слова некоей мантинеянки Диотимы (греч. Διοτίμα). Во-первых, Эрот беспрекрасен, однако это отнюдь не говорит прямо о том, что он безобразен и зол. Эрот «находится где-то посредине между этими крайностями». Дальше — больше. Признавая право на наименование богом прекрасных, добрых, красивых, Диотима ставит под сомнение божественность Эрота и его смертность и говорит, что он «нечто среднее между бессмертным и смертным». Эрот — великий гений, «ведь все гении представляют собой нечто среднее между богом и смертным».

Тогда поднимается резонно вопрос о назначении Эрота в мире. И Диотима говорит:

Быть истолкователями и посредниками между людьми и богами, передавая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознаграждения за жертвы. Пребывая посредине, они заполняют промежуток между теми и другими, так что Вселенная связана внутренней связью. Благодаря им возможны всякие прорицания, жреческое искусство и вообще все, что относится к жертвоприношениям, таинствам, заклинаниям, пророчеству и чародейству. Не соприкасаясь с людьми, боги общаются и беседуют с ними только через посредство гениев — и наяву и во сне. И кто сведущ в подобных делах, тот человек божественный, а сведущий во всем прочем, будь то какое либо искусство или ремесло, просто ремесленник. Гении (греч. δαίμονες 203a) эти многочисленны и разнообразны, и Эрот — один из них.

Следует за этим рассказ о родителях Эрота. Он был зачат в саду Зевса (греч. Διὸς κῆπον 203b) на дне рождения Афродиты двумя богами — нищей богиней Пенией и опьяневшим от нектара и заснувшим богом Поросом. Поэтому Эрот всегда спутник и слуга Афродиты, влюблённый во всё красивое. Сам же Эрот беден, некрасив, груб, не обут, бездомен, однако он тянется к прекрасному и совершенному, он храбрый, смелый, всю жизнь занимается философией, он искусный колдун, чародей (греч. φαρμακεὺς 203d) и софист. «По природе своей он ни бессмертен, ни смертен». «Он находится также посредине между мудростью и невежеством». Но почему? Потому что боги и так мудры, им не пристало заниматься философией, а невежды не испытывают в этом нужды. Философ занимает промежуточное положение между мудрецом и невеждой, а Эрот — философ, который любит прекрасное благо на свете — мудрость, потому что тянется к прекрасному.

Эрот приносит людям много пользы. Он стремится к прекрасному постоянно. А тот, кто хочет прекрасного, хочет блага, через которое способен прийти к счастью. Таким образом, Эрот способен привести нас к счастью. Любовь — это не стремление к прекрасному, по Диотиме; это любовь к вечному обладанию благом и к бессмертию (путь к последнему — деторождение или увековечивание в истории своего имени).

Так Сократ заканчивает свою речь. «Вдруг в наружную дверь застучали так громко, словно явилась целая ватага гуляк, и послышались звуки флейты». Это был пьяный Алкивиад. Его пригласили за стол. Он присел между Агафоном и Сократом, не узнав сперва последнего. Опознав философа, он пребывает в изумлении, что от него никак нельзя избавиться. Сократ же, говоря, что боится влюблённости в него Алкивиада, просит Агафона защитить от вероятных глупых действий того. Алкивиад предлагает безудержно пить, но Эриксимах поясняет, что на этой встрече собравшиеся договорились воздавать похвальное слово Эроту, и ему надо сделать то же. Но Алкивиад, признавая речи Сократа логически неоспоримыми, отказывается. Тогда, говорит Эриксимах, воздавай хвалу Сократу.

8. Речь Алкивиада: панегирик Сократу

Алкивиад сравнивает речи Сократа с игрой Марсия (215b) на флейте, говоря, что он сатир без инструментов. «Когда я слушаю его, сердце у меня бьется гораздо сильнее, чем у беснующихся корибантов, а из глаз моих от его речей льются слезы; то же самое, как я вижу, происходит и со многими другими».

Алкивиад также признаёт философа высокоморальным человеком, перед которым ему бывает иногда стыдно за своё поведение. Сократу, говорит Алкивиад, не важно, красив ли человек. И в подтверждение приводит рассказ о том, как однажды пытался его соблазнить. Ни гимнастика, ни совместный ужин, после которого заставил Сократа остаться ночевать (в обнимку с самим Алкивиадом), не произвели никакого на него эффекта, он остался непоколебим. Так Сократ покорил Алкивиада.

Во время похода в Потидею под предводительством Лахета гоплит Сократ (219e-221a) удивил его выдержкой, терпением, «неспособностью» быть пьяным. А в одной из битв Сократ спас его жизнь. Когда Алкивиад просил дать награду за это Сократу, Сократ просил её присудить именно Алкивиаду.

Однако самое поразительно то, что Сократ «не похож ни на кого из людей, древних или ныне здравствующих», что его совершенно не с кем сравнить, разве что только с силенами и сатирами. Речи его божественны, «таят в себе множество изваяний добродетели и касаются множества вопросов, вернее сказать, всех, которыми подобает заниматься тому, кто хочет достичь высшего благородства».

9. Заключительная сцена

Тут ввалились в дом гуляки, стало шумно, кто-то ушёл домой. Аристодем же заснул, проснувшись, обнаружил Сократа, Аристофана и Агафона, которые вели беседу и пили вино из большой чаши (греч. φιάλης 223c). Однако вскоре уснул Аристофан, а вслед за ним — Агафон. Сократ же встал и ушёл, а Аристодем последовал за ним. «Придя в Ликей (греч. Λύκειον 223d) и умывшись, Сократ провёл остальную часть дня обычным образом, а к вечеру отправился домой отдохнуть».

См. также

Напишите отзыв о статье "Пир (Платон)"

Примечания

Литература

Ссылки

  • [ancientrome.ru/publik/article.htm?a=1405126282 Преамбула к диалогу Платона «Пир»]
  • [www.perseus.tufts.edu/hopper/text;jsessionid=B9B19F24401D91994CDCE50A16B0EC0A?doc=Perseus%3atext%3a1999.01.0173%3atext%3dSym. Греческий текст]

Отрывок, характеризующий Пир (Платон)

– Ну, что, моя милая? – сказал князь Василий, взяв руку княжны и пригибая ее по своей привычке книзу.
Видно было, что это «ну, что» относилось ко многому такому, что, не называя, они понимали оба.
Княжна, с своею несообразно длинною по ногам, сухою и прямою талией, прямо и бесстрастно смотрела на князя выпуклыми серыми глазами. Она покачала головой и, вздохнув, посмотрела на образа. Жест ее можно было объяснить и как выражение печали и преданности, и как выражение усталости и надежды на скорый отдых. Князь Василий объяснил этот жест как выражение усталости.
– А мне то, – сказал он, – ты думаешь, легче? Je suis ereinte, comme un cheval de poste; [Я заморен, как почтовая лошадь;] а всё таки мне надо с тобой поговорить, Катишь, и очень серьезно.
Князь Василий замолчал, и щеки его начинали нервически подергиваться то на одну, то на другую сторону, придавая его лицу неприятное выражение, какое никогда не показывалось на лице князя Василия, когда он бывал в гостиных. Глаза его тоже были не такие, как всегда: то они смотрели нагло шутливо, то испуганно оглядывались.
Княжна, своими сухими, худыми руками придерживая на коленях собачку, внимательно смотрела в глаза князю Василию; но видно было, что она не прервет молчания вопросом, хотя бы ей пришлось молчать до утра.
– Вот видите ли, моя милая княжна и кузина, Катерина Семеновна, – продолжал князь Василий, видимо, не без внутренней борьбы приступая к продолжению своей речи, – в такие минуты, как теперь, обо всём надо подумать. Надо подумать о будущем, о вас… Я вас всех люблю, как своих детей, ты это знаешь.
Княжна так же тускло и неподвижно смотрела на него.
– Наконец, надо подумать и о моем семействе, – сердито отталкивая от себя столик и не глядя на нее, продолжал князь Василий, – ты знаешь, Катишь, что вы, три сестры Мамонтовы, да еще моя жена, мы одни прямые наследники графа. Знаю, знаю, как тебе тяжело говорить и думать о таких вещах. И мне не легче; но, друг мой, мне шестой десяток, надо быть ко всему готовым. Ты знаешь ли, что я послал за Пьером, и что граф, прямо указывая на его портрет, требовал его к себе?
Князь Василий вопросительно посмотрел на княжну, но не мог понять, соображала ли она то, что он ей сказал, или просто смотрела на него…
– Я об одном не перестаю молить Бога, mon cousin, – отвечала она, – чтоб он помиловал его и дал бы его прекрасной душе спокойно покинуть эту…
– Да, это так, – нетерпеливо продолжал князь Василий, потирая лысину и опять с злобой придвигая к себе отодвинутый столик, – но, наконец…наконец дело в том, ты сама знаешь, что прошлою зимой граф написал завещание, по которому он всё имение, помимо прямых наследников и нас, отдавал Пьеру.
– Мало ли он писал завещаний! – спокойно сказала княжна. – Но Пьеру он не мог завещать. Пьер незаконный.
– Ma chere, – сказал вдруг князь Василий, прижав к себе столик, оживившись и начав говорить скорей, – но что, ежели письмо написано государю, и граф просит усыновить Пьера? Понимаешь, по заслугам графа его просьба будет уважена…
Княжна улыбнулась, как улыбаются люди, которые думают что знают дело больше, чем те, с кем разговаривают.
– Я тебе скажу больше, – продолжал князь Василий, хватая ее за руку, – письмо было написано, хотя и не отослано, и государь знал о нем. Вопрос только в том, уничтожено ли оно, или нет. Ежели нет, то как скоро всё кончится , – князь Василий вздохнул, давая этим понять, что он разумел под словами всё кончится , – и вскроют бумаги графа, завещание с письмом будет передано государю, и просьба его, наверно, будет уважена. Пьер, как законный сын, получит всё.
– А наша часть? – спросила княжна, иронически улыбаясь так, как будто всё, но только не это, могло случиться.
– Mais, ma pauvre Catiche, c'est clair, comme le jour. [Но, моя дорогая Катишь, это ясно, как день.] Он один тогда законный наследник всего, а вы не получите ни вот этого. Ты должна знать, моя милая, были ли написаны завещание и письмо, и уничтожены ли они. И ежели почему нибудь они забыты, то ты должна знать, где они, и найти их, потому что…
– Этого только недоставало! – перебила его княжна, сардонически улыбаясь и не изменяя выражения глаз. – Я женщина; по вашему мы все глупы; но я настолько знаю, что незаконный сын не может наследовать… Un batard, [Незаконный,] – прибавила она, полагая этим переводом окончательно показать князю его неосновательность.
– Как ты не понимаешь, наконец, Катишь! Ты так умна: как ты не понимаешь, – ежели граф написал письмо государю, в котором просит его признать сына законным, стало быть, Пьер уж будет не Пьер, а граф Безухой, и тогда он по завещанию получит всё? И ежели завещание с письмом не уничтожены, то тебе, кроме утешения, что ты была добродетельна et tout ce qui s'en suit, [и всего, что отсюда вытекает,] ничего не останется. Это верно.
– Я знаю, что завещание написано; но знаю тоже, что оно недействительно, и вы меня, кажется, считаете за совершенную дуру, mon cousin, – сказала княжна с тем выражением, с которым говорят женщины, полагающие, что они сказали нечто остроумное и оскорбительное.
– Милая ты моя княжна Катерина Семеновна, – нетерпеливо заговорил князь Василий. – Я пришел к тебе не за тем, чтобы пикироваться с тобой, а за тем, чтобы как с родной, хорошею, доброю, истинною родной, поговорить о твоих же интересах. Я тебе говорю десятый раз, что ежели письмо к государю и завещание в пользу Пьера есть в бумагах графа, то ты, моя голубушка, и с сестрами, не наследница. Ежели ты мне не веришь, то поверь людям знающим: я сейчас говорил с Дмитрием Онуфриичем (это был адвокат дома), он то же сказал.
Видимо, что то вдруг изменилось в мыслях княжны; тонкие губы побледнели (глаза остались те же), и голос, в то время как она заговорила, прорывался такими раскатами, каких она, видимо, сама не ожидала.
– Это было бы хорошо, – сказала она. – Я ничего не хотела и не хочу.
Она сбросила свою собачку с колен и оправила складки платья.
– Вот благодарность, вот признательность людям, которые всем пожертвовали для него, – сказала она. – Прекрасно! Очень хорошо! Мне ничего не нужно, князь.
– Да, но ты не одна, у тебя сестры, – ответил князь Василий.
Но княжна не слушала его.
– Да, я это давно знала, но забыла, что, кроме низости, обмана, зависти, интриг, кроме неблагодарности, самой черной неблагодарности, я ничего не могла ожидать в этом доме…
– Знаешь ли ты или не знаешь, где это завещание? – спрашивал князь Василий еще с большим, чем прежде, подергиванием щек.
– Да, я была глупа, я еще верила в людей и любила их и жертвовала собой. А успевают только те, которые подлы и гадки. Я знаю, чьи это интриги.
Княжна хотела встать, но князь удержал ее за руку. Княжна имела вид человека, вдруг разочаровавшегося во всем человеческом роде; она злобно смотрела на своего собеседника.
– Еще есть время, мой друг. Ты помни, Катишь, что всё это сделалось нечаянно, в минуту гнева, болезни, и потом забыто. Наша обязанность, моя милая, исправить его ошибку, облегчить его последние минуты тем, чтобы не допустить его сделать этой несправедливости, не дать ему умереть в мыслях, что он сделал несчастными тех людей…
– Тех людей, которые всем пожертвовали для него, – подхватила княжна, порываясь опять встать, но князь не пустил ее, – чего он никогда не умел ценить. Нет, mon cousin, – прибавила она со вздохом, – я буду помнить, что на этом свете нельзя ждать награды, что на этом свете нет ни чести, ни справедливости. На этом свете надо быть хитрою и злою.
– Ну, voyons, [послушай,] успокойся; я знаю твое прекрасное сердце.
– Нет, у меня злое сердце.
– Я знаю твое сердце, – повторил князь, – ценю твою дружбу и желал бы, чтобы ты была обо мне того же мнения. Успокойся и parlons raison, [поговорим толком,] пока есть время – может, сутки, может, час; расскажи мне всё, что ты знаешь о завещании, и, главное, где оно: ты должна знать. Мы теперь же возьмем его и покажем графу. Он, верно, забыл уже про него и захочет его уничтожить. Ты понимаешь, что мое одно желание – свято исполнить его волю; я затем только и приехал сюда. Я здесь только затем, чтобы помогать ему и вам.
– Теперь я всё поняла. Я знаю, чьи это интриги. Я знаю, – говорила княжна.
– Hе в том дело, моя душа.
– Это ваша protegee, [любимица,] ваша милая княгиня Друбецкая, Анна Михайловна, которую я не желала бы иметь горничной, эту мерзкую, гадкую женщину.
– Ne perdons point de temps. [Не будем терять время.]
– Ax, не говорите! Прошлую зиму она втерлась сюда и такие гадости, такие скверности наговорила графу на всех нас, особенно Sophie, – я повторить не могу, – что граф сделался болен и две недели не хотел нас видеть. В это время, я знаю, что он написал эту гадкую, мерзкую бумагу; но я думала, что эта бумага ничего не значит.
– Nous у voila, [В этом то и дело.] отчего же ты прежде ничего не сказала мне?
– В мозаиковом портфеле, который он держит под подушкой. Теперь я знаю, – сказала княжна, не отвечая. – Да, ежели есть за мной грех, большой грех, то это ненависть к этой мерзавке, – почти прокричала княжна, совершенно изменившись. – И зачем она втирается сюда? Но я ей выскажу всё, всё. Придет время!


В то время как такие разговоры происходили в приемной и в княжниной комнатах, карета с Пьером (за которым было послано) и с Анной Михайловной (которая нашла нужным ехать с ним) въезжала во двор графа Безухого. Когда колеса кареты мягко зазвучали по соломе, настланной под окнами, Анна Михайловна, обратившись к своему спутнику с утешительными словами, убедилась в том, что он спит в углу кареты, и разбудила его. Очнувшись, Пьер за Анною Михайловной вышел из кареты и тут только подумал о том свидании с умирающим отцом, которое его ожидало. Он заметил, что они подъехали не к парадному, а к заднему подъезду. В то время как он сходил с подножки, два человека в мещанской одежде торопливо отбежали от подъезда в тень стены. Приостановившись, Пьер разглядел в тени дома с обеих сторон еще несколько таких же людей. Но ни Анна Михайловна, ни лакей, ни кучер, которые не могли не видеть этих людей, не обратили на них внимания. Стало быть, это так нужно, решил сам с собой Пьер и прошел за Анною Михайловной. Анна Михайловна поспешными шагами шла вверх по слабо освещенной узкой каменной лестнице, подзывая отстававшего за ней Пьера, который, хотя и не понимал, для чего ему надо было вообще итти к графу, и еще меньше, зачем ему надо было итти по задней лестнице, но, судя по уверенности и поспешности Анны Михайловны, решил про себя, что это было необходимо нужно. На половине лестницы чуть не сбили их с ног какие то люди с ведрами, которые, стуча сапогами, сбегали им навстречу. Люди эти прижались к стене, чтобы пропустить Пьера с Анной Михайловной, и не показали ни малейшего удивления при виде их.
– Здесь на половину княжен? – спросила Анна Михайловна одного из них…
– Здесь, – отвечал лакей смелым, громким голосом, как будто теперь всё уже было можно, – дверь налево, матушка.
– Может быть, граф не звал меня, – сказал Пьер в то время, как он вышел на площадку, – я пошел бы к себе.
Анна Михайловна остановилась, чтобы поровняться с Пьером.
– Ah, mon ami! – сказала она с тем же жестом, как утром с сыном, дотрогиваясь до его руки: – croyez, que je souffre autant, que vous, mais soyez homme. [Поверьте, я страдаю не меньше вас, но будьте мужчиной.]
– Право, я пойду? – спросил Пьер, ласково чрез очки глядя на Анну Михайловну.
– Ah, mon ami, oubliez les torts qu'on a pu avoir envers vous, pensez que c'est votre pere… peut etre a l'agonie. – Она вздохнула. – Je vous ai tout de suite aime comme mon fils. Fiez vous a moi, Pierre. Je n'oublirai pas vos interets. [Забудьте, друг мой, в чем были против вас неправы. Вспомните, что это ваш отец… Может быть, в агонии. Я тотчас полюбила вас, как сына. Доверьтесь мне, Пьер. Я не забуду ваших интересов.]
Пьер ничего не понимал; опять ему еще сильнее показалось, что всё это так должно быть, и он покорно последовал за Анною Михайловной, уже отворявшею дверь.
Дверь выходила в переднюю заднего хода. В углу сидел старик слуга княжен и вязал чулок. Пьер никогда не был на этой половине, даже не предполагал существования таких покоев. Анна Михайловна спросила у обгонявшей их, с графином на подносе, девушки (назвав ее милой и голубушкой) о здоровье княжен и повлекла Пьера дальше по каменному коридору. Из коридора первая дверь налево вела в жилые комнаты княжен. Горничная, с графином, второпях (как и всё делалось второпях в эту минуту в этом доме) не затворила двери, и Пьер с Анною Михайловной, проходя мимо, невольно заглянули в ту комнату, где, разговаривая, сидели близко друг от друга старшая княжна с князем Васильем. Увидав проходящих, князь Василий сделал нетерпеливое движение и откинулся назад; княжна вскочила и отчаянным жестом изо всей силы хлопнула дверью, затворяя ее.
Жест этот был так не похож на всегдашнее спокойствие княжны, страх, выразившийся на лице князя Василья, был так несвойствен его важности, что Пьер, остановившись, вопросительно, через очки, посмотрел на свою руководительницу.
Анна Михайловна не выразила удивления, она только слегка улыбнулась и вздохнула, как будто показывая, что всего этого она ожидала.
– Soyez homme, mon ami, c'est moi qui veillerai a vos interets, [Будьте мужчиною, друг мой, я же стану блюсти за вашими интересами.] – сказала она в ответ на его взгляд и еще скорее пошла по коридору.
Пьер не понимал, в чем дело, и еще меньше, что значило veiller a vos interets, [блюсти ваши интересы,] но он понимал, что всё это так должно быть. Коридором они вышли в полуосвещенную залу, примыкавшую к приемной графа. Это была одна из тех холодных и роскошных комнат, которые знал Пьер с парадного крыльца. Но и в этой комнате, посередине, стояла пустая ванна и была пролита вода по ковру. Навстречу им вышли на цыпочках, не обращая на них внимания, слуга и причетник с кадилом. Они вошли в знакомую Пьеру приемную с двумя итальянскими окнами, выходом в зимний сад, с большим бюстом и во весь рост портретом Екатерины. Все те же люди, почти в тех же положениях, сидели, перешептываясь, в приемной. Все, смолкнув, оглянулись на вошедшую Анну Михайловну, с ее исплаканным, бледным лицом, и на толстого, большого Пьера, который, опустив голову, покорно следовал за нею.
На лице Анны Михайловны выразилось сознание того, что решительная минута наступила; она, с приемами деловой петербургской дамы, вошла в комнату, не отпуская от себя Пьера, еще смелее, чем утром. Она чувствовала, что так как она ведет за собою того, кого желал видеть умирающий, то прием ее был обеспечен. Быстрым взглядом оглядев всех, бывших в комнате, и заметив графова духовника, она, не то что согнувшись, но сделавшись вдруг меньше ростом, мелкою иноходью подплыла к духовнику и почтительно приняла благословение одного, потом другого духовного лица.
– Слава Богу, что успели, – сказала она духовному лицу, – мы все, родные, так боялись. Вот этот молодой человек – сын графа, – прибавила она тише. – Ужасная минута!
Проговорив эти слова, она подошла к доктору.
– Cher docteur, – сказала она ему, – ce jeune homme est le fils du comte… y a t il de l'espoir? [этот молодой человек – сын графа… Есть ли надежда?]
Доктор молча, быстрым движением возвел кверху глаза и плечи. Анна Михайловна точно таким же движением возвела плечи и глаза, почти закрыв их, вздохнула и отошла от доктора к Пьеру. Она особенно почтительно и нежно грустно обратилась к Пьеру.
– Ayez confiance en Sa misericorde, [Доверьтесь Его милосердию,] – сказала она ему, указав ему диванчик, чтобы сесть подождать ее, сама неслышно направилась к двери, на которую все смотрели, и вслед за чуть слышным звуком этой двери скрылась за нею.
Пьер, решившись во всем повиноваться своей руководительнице, направился к диванчику, который она ему указала. Как только Анна Михайловна скрылась, он заметил, что взгляды всех, бывших в комнате, больше чем с любопытством и с участием устремились на него. Он заметил, что все перешептывались, указывая на него глазами, как будто со страхом и даже с подобострастием. Ему оказывали уважение, какого прежде никогда не оказывали: неизвестная ему дама, которая говорила с духовными лицами, встала с своего места и предложила ему сесть, адъютант поднял уроненную Пьером перчатку и подал ему; доктора почтительно замолкли, когда он проходил мимо их, и посторонились, чтобы дать ему место. Пьер хотел сначала сесть на другое место, чтобы не стеснять даму, хотел сам поднять перчатку и обойти докторов, которые вовсе и не стояли на дороге; но он вдруг почувствовал, что это было бы неприлично, он почувствовал, что он в нынешнюю ночь есть лицо, которое обязано совершить какой то страшный и ожидаемый всеми обряд, и что поэтому он должен был принимать от всех услуги. Он принял молча перчатку от адъютанта, сел на место дамы, положив свои большие руки на симметрично выставленные колени, в наивной позе египетской статуи, и решил про себя, что всё это так именно должно быть и что ему в нынешний вечер, для того чтобы не потеряться и не наделать глупостей, не следует действовать по своим соображениям, а надобно предоставить себя вполне на волю тех, которые руководили им.
Не прошло и двух минут, как князь Василий, в своем кафтане с тремя звездами, величественно, высоко неся голову, вошел в комнату. Он казался похудевшим с утра; глаза его были больше обыкновенного, когда он оглянул комнату и увидал Пьера. Он подошел к нему, взял руку (чего он прежде никогда не делал) и потянул ее книзу, как будто он хотел испытать, крепко ли она держится.
– Courage, courage, mon ami. Il a demande a vous voir. C'est bien… [Не унывать, не унывать, мой друг. Он пожелал вас видеть. Это хорошо…] – и он хотел итти.
Но Пьер почел нужным спросить:
– Как здоровье…
Он замялся, не зная, прилично ли назвать умирающего графом; назвать же отцом ему было совестно.
– Il a eu encore un coup, il y a une demi heure. Еще был удар. Courage, mon аmi… [Полчаса назад у него был еще удар. Не унывать, мой друг…]
Пьер был в таком состоянии неясности мысли, что при слове «удар» ему представился удар какого нибудь тела. Он, недоумевая, посмотрел на князя Василия и уже потом сообразил, что ударом называется болезнь. Князь Василий на ходу сказал несколько слов Лоррену и прошел в дверь на цыпочках. Он не умел ходить на цыпочках и неловко подпрыгивал всем телом. Вслед за ним прошла старшая княжна, потом прошли духовные лица и причетники, люди (прислуга) тоже прошли в дверь. За этою дверью послышалось передвиженье, и наконец, всё с тем же бледным, но твердым в исполнении долга лицом, выбежала Анна Михайловна и, дотронувшись до руки Пьера, сказала:
– La bonte divine est inepuisable. C'est la ceremonie de l'extreme onction qui va commencer. Venez. [Милосердие Божие неисчерпаемо. Соборование сейчас начнется. Пойдемте.]
Пьер прошел в дверь, ступая по мягкому ковру, и заметил, что и адъютант, и незнакомая дама, и еще кто то из прислуги – все прошли за ним, как будто теперь уж не надо было спрашивать разрешения входить в эту комнату.


Пьер хорошо знал эту большую, разделенную колоннами и аркой комнату, всю обитую персидскими коврами. Часть комнаты за колоннами, где с одной стороны стояла высокая красного дерева кровать, под шелковыми занавесами, а с другой – огромный киот с образами, была красно и ярко освещена, как бывают освещены церкви во время вечерней службы. Под освещенными ризами киота стояло длинное вольтеровское кресло, и на кресле, обложенном вверху снежно белыми, не смятыми, видимо, только – что перемененными подушками, укрытая до пояса ярко зеленым одеялом, лежала знакомая Пьеру величественная фигура его отца, графа Безухого, с тою же седою гривой волос, напоминавших льва, над широким лбом и с теми же характерно благородными крупными морщинами на красивом красно желтом лице. Он лежал прямо под образами; обе толстые, большие руки его были выпростаны из под одеяла и лежали на нем. В правую руку, лежавшую ладонью книзу, между большим и указательным пальцами вставлена была восковая свеча, которую, нагибаясь из за кресла, придерживал в ней старый слуга. Над креслом стояли духовные лица в своих величественных блестящих одеждах, с выпростанными на них длинными волосами, с зажженными свечами в руках, и медленно торжественно служили. Немного позади их стояли две младшие княжны, с платком в руках и у глаз, и впереди их старшая, Катишь, с злобным и решительным видом, ни на мгновение не спуская глаз с икон, как будто говорила всем, что не отвечает за себя, если оглянется. Анна Михайловна, с кроткою печалью и всепрощением на лице, и неизвестная дама стояли у двери. Князь Василий стоял с другой стороны двери, близко к креслу, за резным бархатным стулом, который он поворотил к себе спинкой, и, облокотив на нее левую руку со свечой, крестился правою, каждый раз поднимая глаза кверху, когда приставлял персты ко лбу. Лицо его выражало спокойную набожность и преданность воле Божией. «Ежели вы не понимаете этих чувств, то тем хуже для вас», казалось, говорило его лицо.