Пиют

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Пию́т (פִּיּוּט, от греческого poietes, `поэт`), обобщающее название ряда жанров еврейской литургической поэзии, создававшихся с первых веков новой эры до периода Хаскалы, и каждое отдельное произведение этих жанров.

Большая часть обширной литературы пиютов, в особенности периода так называемого «восточного пиюта» (около 5-12 вв.), предназначались для украшения молитв. Произведения авторов пиютов пайтанов (пайтаним) представляли собой строфические поэмы; они заменяли читавшиеся прежде прозаические фрагменты между бенедикциями и библейскими стихами и исполнялись канторами во время общественного богослужения. Объём и темы пиютов в значительной мере определялись строфической структурой, зачастую также развитием алфавитного (иногда неполного) или именного акростиха.





Ранний пиют

Литература пиютов зародилась в Эрец-Исраэль по мере становления вариантов обязательных молитв. Древнейшие произведения периода анонимного пиюта (приблизительно до 5 в.; известны частично из Каирской генизы) легко распознаются по характерному ритмическому делению строки на четыре части и по возвышенному, хотя и не усложненному стилю, основанному главным образом на библейской лексике и стилистике. Характерная черта этой поэзии — определенная ритмическая структура — как правило, четыре стопы в каждой строке; позднее развивается просодическая система (мишкал ха-тевот), основанная на постоянном количестве слов (обычно четыре или пять) в строке.

Классический пиют

Первым из пайтанов, чье имя дошло до нас, был Иосе бен Иосе, однако формирование классического «восточного пиюта» происходило в творчестве более поздних поэтов, таких как Яннай, Шим‘он бен Мегас, Эл‘азар Калир, Хадута бен Аврахам, Иехошуа ха-Кохен, Иосеф бен Нисан из Шаве-Кирьятаим и др. (6-8 вв.). Созданный ими поэтический стиль был назван калирианским (калири) в честь одного из виднейших представителей этого жанра — Эл‘азара Калира. В отличие от авторов анонимного пиюта с их ясным библейским слогом, поэты нового направления широко использовали все лексическое богатство иврита, включая талмудический и мидрашистский, занимались языковым новаторством. Язык их зачастую настолько усложнен, что понимается с трудом. Уже у Иосе бен Иосе встречается употребление сходных слов в качестве зачаточной рифмы. Начиная с Янная рифма обязательна — вероятно, как результат формального развития библейского просодического принципа параллелизма (не исключено также влияние арабской поэзии, где уже была рифма). К совпадающим окончаниям не предъявлялось требование ударности, то есть рифма была атонической (вплоть до 16 в.); так, например, слова ше́лег (снег) и поле́г (разделяющий) считали рифмующимися. Рифма была сквозной и не менялась в пределах строфы.

Поздний пиют

В 8-11 вв. центр деятельности пайтанов переместился из Эрец-Исраэль в Вавилонию и Северную Африку. В течение периода «восточного пиюта» сформировалось большинство текстов для богослужения, однако в них ещё вносились изменения. С выходом в свет первых молитвенных сборников (9 в., Вавилония) фиксация богослужебного канона уже не позволяла включать новые пиюты в литургию, что привело к распаду и видоизменению многих форм пиюта. Например, отдельные компоненты структуры классических пиютов жанра йоцрот (см. ниже), не будучи более привязаны к конкретным бенедикциям, превратились в самостоятельные поэтические жанры. На последней стадии периода «восточного пиюта» (10-12 вв.) возникли менее ритмизованные стихотворения и продолжался распад классических форм, путём эксперимента усовершенствовалась поэтическая техника, вводились новые системы рифмовки свободным словотворчеством в произведениях Са‘адии Гаона и его учеников (среди его нововведений была, например, схема а-а-а-б в-в-в-б и т. д.).

Са‘адия Гаон первым ввел элемент философского размышления в еврейскую литургическую поэзию. Он же впервые сформулировал принцип возврата к библейскому ивриту (так называемый принцип цахот, то есть чистоты стиля, хотя сам не вполне ему следовал). Этот принцип стал краеугольным камнем новой еврейской поэтической школы, возникшей в мусульманской Испании (Андалусии) в середине 10 в.

Испанский пиют

С расцветом в Испании светской поэзии на иврите, адаптировавшей арабскую квантитативную просодию (то есть основанную на регулярном чередовании долгих и кратких слогов) и перенявшей множество мотивов и жанров арабской поэзии (касида, мувашшах и др.), изменилось и отношение к пиюту. Особое место в пиюте заняли критерии высокой художественности и лирического выражения религиозного переживания. Начиная с Иосефа ибн Авитура (конец 10 в. — начало 11 в.), ещё не вполне принадлежавшего к новой школе, и особенно Шломо Ибн Габирола, испанские пайтаны отказываются от традиций «восточного пиюта». В литургическую поэзию вторгаются ритмы и образы поэзии светской. Многие крупные светские поэты андалузской школы — Ибн Габирол, Ицхак ибн Гиат (2-я половина 11 в.), Моше Ибн Эзра, Иехуда ха-Леви, а в христианский период — Аврахам Ибн Эзра, — были также авторами пиютов. Совершенство их литургической поэзии не уступало литературным достоинствам их светских произведений и, возможно, превосходило их. Язык пиютов в средневековой Испании — библейский, замечательно гибкий и ясный, воспринимавший новшества. Наряду с основной формой версификации, специально разработанной для литургической поэзии андалузской школы и представлявшей собой своеобразный силлабический (то есть основанный на постоянном количестве слогов в строке) метр, в ней зачастую использовалась и квантитативная просодия светской поэзии и близкая к тонической метрика классического «восточного пиюта».

Темы пиюта

Многие произведения отличает поразительная универсальность тем: чудо мироздания, свидетельствующее о Создателе; вечная гармония планетного года; счастье, обретаемое человеческой душой в единстве с Господом; её томление по источнику вечной жизни. В них отразилась парадоксальность религиозного опыта: близость к Богу и одновременно удаленность от него, невозможность словесного выражения религиозного переживания и вместе с тем — потребность в таком выражении. Некоторое влияние на еврейскую литургическую поэзию Испании имела мистическая поэзия.

Стиль испанских пайтанов оказал большое влияние на пиют Северной Африки, Йемена, Эрец-Исраэль, Прованса, Италии. В меньшей степени это влияние сказалось в позднейшем ашкеназском пиюте (во Франции и Германии). Подробно о пиюте в Италии, Эрец-Исраэль и Северной Европе см. Еврейская литература средних веков и Возрождения.

Жанры пиюта

Среди жанров классического пиюта наиболее распространенными были акеда, авода, крова, иоцрот, а в более поздние эпохи — кина, слихот. Акеда — поэтическое описание жертвоприношения Ицхака. Авода — поэма из цикла, содержащего подробное описание храмовых служб в Иом-Киппур, основанное на талмудическом трактате Иома. Крова — поэма из цикла, приуроченного к чтению Амиды. Наибольшее распространение получила её разновидность, называемая кдушта и связанная с субботней и праздничной версией Амиды (при которой произносится Кдушша). Иоцрот (ед. число иоцер) — цикл поэм, включенных в канон чтения утренней молитвы Шма. Цикл назван так по названию первого пиюта в нём. Первыми пайтанами, сочинявшими иоцрот, были Эл‘азар Калир и Иосеф бен Нисан из Шаве-Кирьятаим.

Напишите отзыв о статье "Пиют"

Ссылки

Примечания

Отрывок, характеризующий Пиют



25 го утром Пьер выезжал из Можайска. На спуске с огромной крутой и кривой горы, ведущей из города, мимо стоящего на горе направо собора, в котором шла служба и благовестили, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался на горе какой то конный полк с песельниками впереди. Навстречу ему поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле. Возчики мужики, крича на лошадей и хлеща их кнутами, перебегали с одной стороны на другую. Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали по набросанным в виде мостовой камням на крутом подъеме. Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера.
Кучер Пьера сердито кричал на обоз раненых, чтобы они держали к одной. Кавалерийский полк с песнями, спускаясь с горы, надвинулся на дрожки Пьера и стеснил дорогу. Пьер остановился, прижавшись к краю скопанной в горе дороги. Из за откоса горы солнце не доставало в углубление дороги, тут было холодно, сыро; над головой Пьера было яркое августовское утро, и весело разносился трезвон. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле самого Пьера. Возчик в лаптях, запыхавшись, подбежал к своей телеге, подсунул камень под задние нешиненые колеса и стал оправлять шлею на своей ставшей лошаденке.
Один раненый старый солдат с подвязанной рукой, шедший за телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.
– Что ж, землячок, тут положат нас, что ль? Али до Москвы? – сказал он.
Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых и лежал один, и ему казалось, что тут, в них, заключается разрешение занимавшего его вопроса. Один из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой.
– Ах запропала… да ежова голова…
– Да на чужой стороне живучи… – выделывали они плясовую солдатскую песню. Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом, у телеги с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой стоял Пьер, было сыро, пасмурно и грустно.
Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов.
– Ох, щегольки! – проговорил он укоризненно.
– Нынче не то что солдат, а и мужичков видал! Мужичков и тех гонят, – сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. – Нынче не разбирают… Всем народом навалиться хотят, одью слово – Москва. Один конец сделать хотят. – Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой.
Дорога расчистилась, и Пьер сошел под гору и поехал дальше.
Пьер ехал, оглядываясь по обе стороны дороги, отыскивая знакомые лица и везде встречая только незнакомые военные лица разных родов войск, одинаково с удивлением смотревшие на его белую шляпу и зеленый фрак.
Проехав версты четыре, он встретил первого знакомого и радостно обратился к нему. Знакомый этот был один из начальствующих докторов в армии. Он в бричке ехал навстречу Пьеру, сидя рядом с молодым доктором, и, узнав Пьера, остановил своего казака, сидевшего на козлах вместо кучера.
– Граф! Ваше сиятельство, вы как тут? – спросил доктор.
– Да вот хотелось посмотреть…
– Да, да, будет что посмотреть…
Пьер слез и, остановившись, разговорился с доктором, объясняя ему свое намерение участвовать в сражении.
Доктор посоветовал Безухову прямо обратиться к светлейшему.
– Что же вам бог знает где находиться во время сражения, в безызвестности, – сказал он, переглянувшись с своим молодым товарищем, – а светлейший все таки знает вас и примет милостиво. Так, батюшка, и сделайте, – сказал доктор.
Доктор казался усталым и спешащим.
– Так вы думаете… А я еще хотел спросить вас, где же самая позиция? – сказал Пьер.
– Позиция? – сказал доктор. – Уж это не по моей части. Проедете Татаринову, там что то много копают. Там на курган войдете: оттуда видно, – сказал доктор.
– И видно оттуда?.. Ежели бы вы…
Но доктор перебил его и подвинулся к бричке.
– Я бы вас проводил, да, ей богу, – вот (доктор показал на горло) скачу к корпусному командиру. Ведь у нас как?.. Вы знаете, граф, завтра сражение: на сто тысяч войска малым числом двадцать тысяч раненых считать надо; а у нас ни носилок, ни коек, ни фельдшеров, ни лекарей на шесть тысяч нет. Десять тысяч телег есть, да ведь нужно и другое; как хочешь, так и делай.
Та странная мысль, что из числа тех тысяч людей живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), – поразила Пьера.
Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о чем нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой то тайной связи мыслей живо представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон, косые лучи солнца и песня кавалеристов.
«Кавалеристы идут на сраженье, и встречают раненых, и ни на минуту не задумываются над тем, что их ждет, а идут мимо и подмигивают раненым. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно!» – думал Пьер, направляясь дальше к Татариновой.
У помещичьего дома, на левой стороне дороги, стояли экипажи, фургоны, толпы денщиков и часовые. Тут стоял светлейший. Но в то время, как приехал Пьер, его не было, и почти никого не было из штабных. Все были на молебствии. Пьер поехал вперед к Горкам.
Въехав на гору и выехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал в первый раз мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые с громким говором и хохотом, оживленные и потные, что то работали направо от дороги, на огромном кургане, обросшем травою.
Одни из них копали лопатами гору, другие возили по доскам землю в тачках, третьи стояли, ничего не делая.
Два офицера стояли на кургане, распоряжаясь ими. Увидав этих мужиков, очевидно, забавляющихся еще своим новым, военным положением, Пьер опять вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Вид этих работающих на поле сражения бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.