Плантен, Христофор

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Христофор Плантен
Christophorus Plantinus

Портрет 1584 года[Прим 1]
Имя при рождении:

фр. Christophe Plantin

Род деятельности:

издатель

Дата рождения:

1520(1520)

Место рождения:

Сен-Авертен

Подданство:

Испанские Нидерланды

Дата смерти:

1 июля 1589(1589-07-01)

Место смерти:

Антверпен

Христофо́р Планте́н или Плантейн (лат. Christophorus Plantinus, фр. Christophe Plantin, нидерл. Christoffel Plantijn; май 1520, Сен-Авертен — 1 июля 1589, Антверпен) — нидерландский издатель и типограф французского происхождения, гуманист. Получил классическое образование, издавал книги на латинском языке, интернациональном для Европы того времени. Начиная с середины XVI века Плантен являлся ведущим издателем Европы, основателем фирмы Officina Plantiniana, имевшей филиалы во всех землях Германии и Нидерландов, Англии и Шотландии, Франции, итальянских государств, Испании и Португалии. Издательство Плантена выпустило более 40 книг, включаемых в число значимых для истории книгопечатания; известнейшими его изданиями стали Антверпенская Полиглотта (1568—1573) и первый атлас земного шара — Theatrum Orbis Terrarum (1580). В 1570 году получил звание Главного королевского печатника, дававшее ему монополию на издание богослужебных книг в испанских владениях; общий их тираж в 1571—1574 годах составил около 75 000 экземпляров. Династия его наследников занималась книгоизданием до 1865 года. Исследователями ХХ века Плантен рассматривался как яркий представитель фламандского Ренессанса, оказавший существенное влияние на издательское дело и книжное искусство Германии и Франции. Полностью сохранившаяся типография с печатными станками и всем содержимым с 1877 года является музеем Плантена — Моретуса.





Ранняя биография

О происхождении Х. Плантена свидетельствовал через 17 лет после его кончины внук — Бальтазар Моретус I, сообщив епископу Антверпена, что его дед принадлежал к благородному семейству, но семейное состояние и поместье досталось старшему из братьев. Судя по документам XVII века из архива дома Плантена-Моретуса, отцом Плантена был Шарль де Терселен, сеньор Ла-Рош-дю-Майн, капитан королевской армии. Его младшие сыновья вынуждены были изменить фамилию, чтобы не позорить род «неблагородными» профессиями[3], однако, скорее всего, это была поздняя попытка облагородить происхождение одной из богатейших семей Антверпена. Документальных свидетельств о месте и времени рождения будущего издателя не существует[4]. Первые биографы полагали, что он родился в Туре или его окрестностях (Мон-Луи); со временем, однако, большинство историков склонились к тому, что Плантен появился на свет в Сен-Авертене[fr], где ещё в 1580-е годы жили три семьи с фамилией Плантен. Внук печатника — Франциск Рафеленг-младший — называл малой родиной своего деда Шитре близ Шательро. Существуют две основные версии даты рождения. В книге записей Антверпенского собора от 1 июля 1589 года утверждалось, что Плантен скончался 75 лет от роду — следовательно, датой его рождения был 1514 год. Так же датирован гравированный портрет печатника, исполненный в 1588 году Яном Вириксом[en][5]. Однако тот же Ф. Рафеленг утверждал, что его дед родился в мае 1520 года, и такая же дата следует из записи на прижизненном портрете, хранящемся в Лейдене[6]. Судя по документам, подписанным самим Плантеном, он путался с определением собственного возраста; по мнению его биографа К. Клэра, большинство свидетельств позволяют принять датой рождения 1520 год[6].

Некоторые сведения о жизни Плантена во Франции содержатся в письме его многолетнему другу Пьеру Порре от 25 марта 1567 года. Из него следует, что Христофор Плантен был из семьи незнатного происхождения, рано лишился матери и был принят в услужение к священнику лионской церкви Сент-Жюст Антуану Порре (по другой версии, его звали Клод[7]), с которым вёл дела его отец Жан[8]. Пьер Порре был племянником Антуана, в дальнейшем он сделался аптекарем; по одной из версий, побратимство с Пьером стало причиной выбора новой фамилии: на старофранцузском фамилия «Porret» созвучна слову porrée (лук-порей); по аналогии, Кристоф взял фамилию, созвучную подорожнику (plantain)[9]. У Порре были и другие племянники, один из которых был направлен для обучения в Орлеан и Париж, вместе с ним отправился и Кристоф. Его пребывание в Лионе могло продолжаться два или три года, тогда же он мог получить и некие основы классического образования[10][11]. Далее из письма к П. Порре нельзя почерпнуть существенных подробностей, за исключением того, что молодой Кристоф Плантен остался в Париже, это произошло около 1534 года. Затем в его биографии следует провал до 1548—1549 годов, когда, уже женатый, он переехал в Антверпен[11].

Из источников позднего происхождения следует, что Плантен, не имея средств к существованию, направился в Кан и поступил в ученики к Роберу II Масе (1503—1563), который в тот период занимался книжной торговлей и переплётным делом, но в дальнейшем обратился к книгопечатанию. В доме Масе Плантен женился на Жанне Ривьер. Это произошло приблизительно в 1545 или 1546 году[12].

Первое пребывание в Антверпене (1549—1562)

Переезд в Антверпен. Переплётчик

Датой переезда Плантена в Антверпен его внук, а за ним и остальные биографы, определяли 1549 год[13]. По-видимому, это было связано с тем, что король Генрих II начал последовательные меры по искоренению книгопечатания за пределами Парижа и ограничению книжной торговли. Вероятно также, что Плантен уже в Кане оказался связан с кальвинизмом или, по крайней мере, ему сочувствовал[14]. Как бы то ни было, в муниципальном архиве Антверпена сохранилась следующая запись о предоставлении ему гражданства: нидерл. Christoffel Plantyn Janssz. van Tours en Franche, boeckbindere («Христофор Плантен, сын Жана из Тура во Франции, переплётчик») — она должна была удостоверять, что он прожил в городе не менее 4 лет, но этот срок мог не выдерживаться строго. 21 марта 1550 года он принёс присягу и был удостоен гражданства Антверпена[15]. В дальнейшем, за исключением его отъездов в Париж и Лейден в 1562—1563 и 1583—1585 годах, Плантен не покидал города надолго[16].

О причинах своего переезда в Антверпен Плантен сообщал Папе Римскому Григорию XIII 9 октября 1574 года, но это письмо написано уже состоявшимся и успешным издателем; главный упор сделан на то, что город являлся крупным торговым центром, рядом располагался Лувенский университет и страна находилась под властью католического (испанского) монарха[17][Прим 2]. О первых годах деятельности Плантена есть свидетельство его внука Бальтазара в письме 1604 года и некоторые документы из городского архива. В том же 1550 году он был принят в Гильдию Св. Луки, причём до 1558 года для печатников и переплётчиков это не было обязательным; характерно, что зарегистрировался он именно как печатник[18]. В тот период он занимался только переплётным делом, открыв лавку на Ломбардской улице. Первым в городе он стал делать небольшие кожаные шкатулки и сумки из инкрустированной и позолочённой кожи, предназначенные для документов или драгоценностей. Видимо, он отличался не только качеством работы, но и деловыми способностями, поскольку в 1552 году магистрат Антверпена заключил с ним договор о переплёте административной документации, направляемой в архив; такие же работы доверял ему городской секретарь Корнелиус Граффеус[19]. К тому же периоду относилось знакомство Плантена с секретарём по иностранным делам Испании доном Габриэлем де Сайясом[es], который в дальнейшем стал одним из главных его покровителей[20].

Судя по сохранившимся документам, в 1553 году, стремясь к увеличению доходов, Плантен занялся книжной торговлей: в тот год он взял на комиссию у льежского архитектора и печатника Ламберта Суавиуса 100 экземпляров Деяний апостолов[21]. Видимо, это и стало поворотным моментом в его карьере, который привёл к открытию в 1555 году типографии[22].

Первые печатные работы

5 апреля 1555 года Плантен получил привилегию правительства Брабанта на право именоваться печатником и вести все требуемые в этом ремесле работы. Соответствующие документы были им поданы 18 февраля и зарегистрированы 30 марта[22]. Типография была совсем маленькая и располагала только одним станком; финансовую помощь в её открытии, по-видимому, оказали Граффеус и де Сайяс, а также купец Гаспар из Цюриха[20]. Причины, по которым уважаемый и известный переплётчик сделался издателем, известны из позднего свидетельства Б. Моретуса-младшего от 1604 года: де Сайяс заказал Плантену футляр для некой драгоценности, предназначенной для испанской королевы. Выполнив заказ, Плантен отправился к нему глубокой ночью и столкнулся с пьяной компанией, получив сильный удар кинжалом. Лечением его занимались известные в те времена хирург Йоханнес Фариналиус и терапевт Горопиус Беканус; у Плантена была повреждена рука, и он больше не мог работать с кожей, а поэтому решил заняться печатным делом, с которым был основательно знаком ещё во Франции[23]. В автобиографии, опубликованной Плантеном в 1567 году в самоучителе французского языка, содержится стихотворение, в котором содержится намёк на ту же самую историю, но без свидетельства Бальтазара Моретуса оно было бы непонятным[24]. Апокрифическое предание связывало с этой историей появление начального капитала, необходимого для открытия типографии, — Плантен заставил своих обидчиков выплатить ему компенсацию[25].

Первой книгой, изданной Плантеном, считаются «Наставления девицам из благородных семейств» венецианского гуманиста Джованни Микеле Бруто[it] (1517—1592) во французском переводе[20][26]. Маленькая книжка формата in octavo (всего 57 страниц) была отпечатана по заказу антверпенского издателя и книготорговца Жана Беллера; по состоянию на 1960 год сохранилось всего 12 экземпляров[27]. Книга была снабжена предисловием Мариэтты Катанео (дочери друга автора), датированным 1 мая 1555 года в Антверпене. Сохранившийся в Национальной библиотеке Франции экземпляр снабжён посвящением главному казначею Антверпена Жерару Грамме, там же было помещено 12-стишие самого Плантена, игравшее роль рекламы[28]. Существует также версия, что «Наставления» не были первой книгой, отпечатанной Плантеном; им могли предшествовать «Флориды» Сенеки, но эта версия не доказана[29][30]. «Флориды» были первой книгой, в которой Плантен выступил не только печатником, но и самостоятельным издателем, — это был испанский перевод трагедии Сенеки, выполненный студентом Лувенского университета Хуаном Мартином Кордеро Валенсианой[30]. Следующие работы, выполненные Плантеном в 1555—1556 годах, были преимущественно переводными, причём касались как богословских вопросов, так и описаний путешествий. В 1556 году был выпущен французский перевод «Описания Африки» арабского географа Льва Африканского[31]. Был им опубликован и французский перевод «Неистового Роланда» Ариосто, выполненный Жаном Фурне[32].

Хотя Плантен открыл типографию в городе, где существовала развитая традиция книгопечатания и имелось множество процветающих мастерских (Сильвиуса, Тавернье и других), он быстро стал известен и добился успеха. Главной причиной было то, что он ориентировался на потребности книжного рынка всех Нидерландов, а также принципиально не порывал с родиной, имея тесные связи с книготорговцами Парижа. Немалую роль в его процветании играло то, что он активно торговал полуфабрикатами для издателей — кожей и бумагой, а также продавал календари, альманахи, карты и глобусы; кроме того, он торговал и кружевами[33]. Стремясь сделать свои издания узнаваемыми, в 1556 году он стал печатать на титулах марку с изображением виноградаря, обрезавшего лозу, обвитую вокруг вяза. В 1557 году он принял девиз «Трудом и постоянством» (лат. Labore et Constantia) и изображение циркуля, которое стало символом и торговой маркой его фирмы[34]. Символику этой марки Плантен объяснил в 1573 году в предисловии к своей знаменитой «Библии Полиглотте»: шарнир циркуля, за который держится рука, — символ постоянства, а ножки циркуля — труда[35]. Принятие новой марки совпало с переездом его типографии на улицу Камменстраат, где располагалась книжная торговля, в дом Золотого Единорога[36].

Семья

О частной жизни Плантена почти ничего не известно. Его жена, Жанна Ривьер, происходила из довольно обеспеченной нормандской семьи; трое её братьев сделали церковную карьеру, и ещё трое — военную. В 1565 году Плантены купили в Кане поместье с фруктовым садом и пастбищем для Кардо Ривьера — единственного брата, известного по имени. Кузен Жанны Гийом Ривьер долгое время служил в типографии Плантена, а затем открыл собственное дело в Аррасе[37]. Сохранилось два портрета Жанны Ривьер, выполненных ближе к концу её жизни: на триптихе в Антверпенском соборе и посмертный портрет, выполненный художником из круга Рубенса, видимо, на основе первого. Единственное краткое свидетельство о её характере оставил Юст Липсий; в переписке Плантена его жена упоминалась крайне редко[38]. Из документов 1550-х годов известны некоторые семейные обстоятельства Плантенов: с 1550 по 1557 год у него родились трое дочерей — Мартина, Катрина и Мадлен (не считая родившейся ранее Маргариты). Далее родились ещё две дочери, одна из которых скончалась в раннем возрасте, имя её неизвестно. Единственный сын, названный в честь отца, появился на свет 21 марта 1566 года, но скончался, не дожив и до четырёх лет. Наследником печатника стал 14-летний сын торговца тканями из Лилля Ян Мерендорф, взятый в подмастерья вскоре после переезда на Камменстраат. В соответствии с обычаями того времени, он латинизировал свою фамилию, став известным как Моретус. Образованный и талантливый молодой человек, он в первую очередь служил переводчиком и письмоводителем у своего патрона, поскольку владел французским, итальянским, испанским, фламандским и немецким языками. По совету королевского секретаря де Сайяса, Плантен выдал за Яна Моретуса свою дочь Мартину[39].

Плантен и фамилисты

На протяжении всей жизни Плантен подвергался нападкам католических кругов, которые подозревали его в приверженности к сектантским движениям. В 1882 году была опубликована рукописная хроника мистической секты фамилистов[en] «Хроника Дома Любви» (нидерл. Chronika des Hüsgesinnes der Lieften), автор которой, явно хорошо знавший Христофора Плантена, привёл множество уникальных сведений о его религиозной деятельности, но при этом был крайне предвзято к нему настроен[40][41]. По сведениям Даниила (как именовал себя автор хроники), француз познакомился с учением фамилистов после переезда в Антверпен и стал изучать труды его основателя Хендрика Николиса[en] и даже называл себя членом его «семьи». Убедив своих деловых партнёров в Париже в необходимости опубликования трактата «Зерцало справедливости для созерцания истинной жизни» (нидерл. Den Spigel der gerechticheit thoene anschouwinge des warachtigen levens), Плантен осуществил подпольное его печатание в 1556 и 1562 годах. Исследователь еретических движений в Нидерландах Фонтен Верве составил список других подобных изданий, приписываемых Плантену[42]. Вполне возможно, что из типографии Плантена могла выйти и «Библия» фамилистов (в 1555 или 1556 году); во всяком случае, автор «Хроники» явно указывал на это[43]. Отчасти эта версия позволяет объяснить переход Плантена к печатному делу (имевшему религиозный источник) и происхождение начального капитала его предприятия, предоставленного французскими последователями секты фамилистов[44].

Судя по опубликованной переписке Плантена, он в течение всей жизни разделял принципы, проповедуемые Х. Николисом и его продолжателем — «пророком» Барефельтом (с которым мог познакомиться в деловой поездке в Лейден). Их учение имело параллели с воззрениями древних николаитов и может рассматриваться как разновидность анабаптизма, однако основатели учения настаивали на строжайшем исполнении общепринятых религиозных предписаний, давая им собственное — мистико-символическое — истолкование[45]. Главным в учении фамилистов была любовь к Богу (Плантен описывал это как «истинный дух Иисуса Христа»), которая делала возможной широчайшую веротерпимость. Плантен в своей переписке никогда явно не высказывал своего отношения ни к католицизму, ни к протестантизму, однако сохранилась запись его беседы с голландским проповедником из Лейдена, в которой он рассматривал существующие церкви как необходимость для широких масс народа[46]. Активным членом секты Плантен, по-видимому, был до середины 1560-х годов, когда из-за террора испанских властей порвал все связи с окружением Николиса, что вызвало резкое осуждение со стороны других членов секты и автора «Хроники». Однако неортодоксальным мистиком фамилистского толка Плантен, вероятно, оставался всю свою жизнь. Внешне выступая как благочестивый католик, который даже состоял в переписке с папой римским, внутренне, по-видимому, Плантен не испытывал противоречивых чувств по этому поводу. По мнению Л. Воэ, обвинения Плантена в симпатиях к кальвинизму были совершенно безосновательны; с эстетической точки зрения, его устраивал католицизм, фанатизм кальвинистов вызывал отвращение, а доктринальные разногласия перед ликом Иисуса Христа казались несущественными[47].

Деятельность Плантена до 1562 года

Сохранились далеко не все издания Плантена, осуществлённые в 1555—1562 годах, но тем не менее подсчёты свидетельствуют о следующем: в 1555 году он выпустил в свет 10 книг; в 1556-м — 12; в 1557 — 21; в 1558 — 23 издания; по 13 в 1559 и 1560 годах; 28 изданий в 1561 году и 21 — в 1562-м, то есть 141 издание за 7 лет. После Плантена самым плодовитым печатником Антверпена был Виллем Сильвиус, который за всю свою карьеру (1559—1580) предпринял 120 изданий. Биограф Плантена и исследователь продукции его типографии Леон Воэ сравнивал успех его типографии со «вспышкой метеора»[33]. К 1561 году в его предприятии действовали 4 печатных станка, что делало её крупным предприятием (большего числа никогда не было у Этьеннов в Женеве, и даже в XVII веке число типографий с бо́льшим количеством станков было крайне невелико), а с 1557 года типография Плантена была представлена на Франкфуртской книжной ярмарке[33].

Большинство ранних изданий типографии Плантена не были произведениями печатного искусства, ассортимент был самый разный: астрономические таблицы, французско-фламандский словарь и грамматика французского языка, травники, художественные произведения, описание путешествия по Эфиопии. Большинство изданий было на французском языке, в значительной степени это были перепечатки французских изданий того времени, меньше было книг на испанском и голландском языках, и некоторое число латинских классиков. Они были скромно оформлены, иллюстрированные издания отличались средним качеством[48]. Однако в 1559 году Плантен получил сложный технически и важный с политической точки зрения заказ — «Великолепная и дорогостоящая церемония, учинённая по случаю обряда захоронения столь великого и победоносного императора Карла V, совершённая в городе Брюсселе 29 декабря 1558 Филиппом, католическим королём Испании» (фр. La magnifique et somptueuse pompe funèbre, faite aux obsèques et funérailles de l’Empereur Charles V, célébrées en la ville de Bruxelles, le 29 Décembre 1558, par Philippe roi d’Espagne)[49]. Альбом иллюстраций был заказан герольдмейстером короля Филиппа Пьером Вернуа, который в следующем году писал штатгальтеру Нидерландов Маргарите Пармской, что сумма расходов достигла 2000 флоринов; стоимость одного экземпляра составляла 2 флорина, а с раскрашенными от руки гравюрами — 3 флорина[50]. Альбом включал 33 гравюры на меди, образующие фриз длиной в 30 футов (около 9 м). Короткий вводный текст был издан на фламандском, французском, итальянском, испанском и немецком языках, но сохранившиеся экземпляры почти все на французском, остальные варианты единичны[48]. Наиболее сложная часть работы — изготовление печатных форм для гравюр — была выполнена в мастерской Иеронима Кока, но марка Плантена на альбоме была поставлена, что способствовало повышению популярности его фирмы. В 1561 году он расширил дом, в котором размещалась его фирма, и переименовал его в «Золотой циркуль» (нидерл. De Gulden Passer)[51].

После успеха альбома Плантен издавал в основном коммерчески успешную литературу, в том числе медицинские труды, труды по магии, античных классиков («Фасты», «Скорбные элегии» и «Метаморфозы» Овидия), рыцарский роман «Амадис Гальский» в переводе с испанского на французский язык[52]. В 1562 году увидели свет «Утешение философией» Боэция и Dictionarium Tetraglotton (греко-латинско-французско-фламандский словарь)[53]. Последний предназначался для нужд студентов и был весьма примечательно устроен: латинские слова набирались антиквой, французские — курсивом, а фламандские — готическим шрифтом. Составителем словаря, по-видимому, выступил известный филолог, корректор плантеновского издательства Корнелиус Киль[54].

На волне успеха, когда издательство Плантена приобрело собственное лицо, его делу был нанесён сильнейший удар, который поставил под сомнение продолжение работы вообще.

Кризис 1562—1563 годов. Париж

В конце февраля 1562 года штатгальтер Маргарита Пармская повелела маркграфу Антверпена Яну ван Иммерсеелу начать расследование по поводу появления кальвинистского памфлета, который, по-видимому, был отпечатан в типографии Плантена. Предписывалось установить надзор над поведением Плантена, его семьи и сотрудников его типографии как подозреваемых в «заблуждениях». Характерно, что донос сразу же был направлен в брюссельское правительство[55]. 1 марта приказ был исполнен, власти обыскали дом и типографию, но оказалось, что сам Плантен к тому времени уже 5 или 6 недель пребывал в Париже, куда отправился в деловую поездку. Были изобличены и арестованы трое сотрудников типографии, все — французские подданные: Жан д’Аррас, уроженец Виль-сюр-Ирон близ Меца; гасконец Жан Кабарош, переехавший в Антверпен из Женевы, и Бартоломе Пуантер из Парижа. Они показали, что отпечатали текст, привезённый из Меца Жаном Лалуэттом — дядей Жана д’Арраса, но это произошло без ведома Плантена или кого-то из членов его семьи. Весь тираж — 1000 экземпляров памфлета Briefve instruction pour prier — уже вывезен за пределы города. Тем не менее, печатнику угрожала серьёзная опасность — согласно эдикту Карла V от 29 апреля 1550 года, ответственность за наёмных работников и подмастерьев нёс их хозяин. Поскольку все виновные были иностранцами, их должны были выдворить за пределы Испанских Нидерландов[56].

12 марта 1562 года Маргарита Пармская поблагодарила ван Иммерсеела за усердие в расследовании, однако продлила следствие, поскольку появилось и издание на голландском языке (расследование показало, что оно не имело отношения к типографии Плантена и было отпечатано в Эмдене)[57]. В отчёте от 17 марта маркграф сообщал, что ни Плантен, ни члены его семьи не были изобличены в ереси, изъятые экземпляры памфлета сожжены, а трое подмастерьев приговорены к галерам, причём возник вопрос, за счёт какой стороны их нужно содержать до начала наказания[58]. Тем не менее, Жану д’Аррасу удалось в том же году вернуться в родной Мец, где он быстро сделался ведущим протестантским печатником. О его товарищах по несчастью ничего не известно[59].

Автор упомянутой выше «Хроники Дома Любви» утверждал, что Плантен отбыл в Париж с женой и детьми и что они поселились там у Порре, где были радушно приняты; несмотря на негативное отношение к печатнику, он разделял версию, что подмастерья воспользовались отсутствием хозяина[60]. Леон Воэ, напротив, предположил, что Плантен был полностью в курсе истории распространения кальвинистской литературы и бежал из Антверпена, когда началось расследование. Плантен пробыл вне Антверпена полтора года, вернувшись не ранее, чем полностью прекратилось расследование и судебные процедуры. В Париже основным источником его доходов, по-видимому, осталась торговля кружевами, которую он вёл при посредничестве некоего Ноэля Моро[61]. Автор «Хроники» отнёс к периоду пребывания в Париже следующий нелицеприятный эпизод: якобы некий французский ювелир завещал фамилистам драгоценности, шкатулку с которыми присвоили Порре и Плантен, назначенные душеприказчиками. Материальное положение печатника было достаточно напряжённым, он наделал много долгов и даже был вынужден продать запасы свинца и меди — для отливки шрифтов и резки гравюр, — суммарным весом в 7656 фунтов, а также все печатные и переплётные станки. Пуансоны для отливки шрифтов и сами шрифты удалось сохранить. 28 апреля 1562 года в Антверпене была проведена распродажа имущества Плантена с аукциона, за которой наблюдали его деловые партнёры Луи де Сомер и Корнелис ван Бомберген. Существует предположение, что это было сделано с ведома Плантена[62]. В числе распроданного имущества были преимущественно книги, в том числе 214 экземпляров сочинений Теренция, 161 экземпляр «Похорон Карла V», 467 копий «Декамерона» и 109 — «Амадиса Гальского»[63]. Общая выручка составила почти 1200 фландрских фунтов, то есть 7200 флоринов[64]. Недвижимое имущество перешло под королевскую опеку; одновременно кредиторы Плантена предъявили ему ещё два иска на сумму 2878 флоринов[65].

О возвращении Плантена из Франции свидетельствуют сохранившиеся документы. 31 августа 1563 года была составлена расписка от имени торговца льном Пьера Гассена, который должен был переправить значительную сумму в Нидерланды. С 10 сентября того же года вновь начинается ведение бухгалтерских книг в издательстве Плантена в Антверпене. Ещё 26 июня 1563 года Маргарита Пармская пригласила «нашего дорогого и доброго друга Кристоффла Плантейна» в Брюссель, что, по-видимому, было свидетельством ещё одного дела о ересях. В тот период обострилась борьба между Маргаритой и кардиналом Гранвелой, чей секретарь тогда же обратился в кальвинизм[66][67].

Возрождение издательства и Нидерландская революция (1563—1567)

26 ноября 1563 года в Антверпене был подписан паевой договор, инициатором которого был Карел ван Бомберген, владетель Харена. Подписание договора и основание компании предоставляло Плантену, только что вернувшемуся из Парижа, богатых покровителей и обеспечивало надёжную базу для дорогостоящих полиграфических проектов[68]. Помимо Карела ван Бомбергена, пайщиками типографии становились его кузен Корнелис ван Бомберген, Йоханнес Беканус — известный врач (лечивший Плантена в 1555 году), женатый на внучатой племяннице Бомбергенов, и Якоб де Сотти — зять Карела ван Бомбергена. В феврале 1566 года к договору присоединился Фернандо де Берни — племянник Бомбергенов с материнской стороны и воспитатель пасынка Бекануса. Главным пайщиком и финансовым управляющим стал Корнелис ван Бомберген, всю техническую часть обеспечивал Плантен. Целью компании было издание книг на латинском, греческом, еврейском, французском и итальянском языках. Активы компании были разделены на 6 долей, половина которых принадлежала Корнелису Бомбергену и Плантену, тогда как прочие участники договора имели по 1 паю. Уставной капитал по договору составил 600 фландрских фунтов (3600 флоринов), причём трое держателей одной доли должны были внести в фонд компании 1800 флоринов. Вклад Плантена был натуральным — привезённые из Парижа шрифты и матрицы, оценённые в 1200 флоринов, причём они оставались собственностью печатника и сдавались компании в аренду. Еврейские типографские шрифты, отлитые прадедом Бомбергенов — первопечатником Даниэлем Бомбергом, — были получены по наследству и переданы в распоряжение Плантена на тех же условиях[68].

Финансовый и технический директора компании получали жалованье — Корнелис Бомберген в размере 80 экю, а Плантен — 400 флоринов в год. Кроме того, он получал 150 флоринов на содержание типографии и 60 флоринов за использование шрифтов, а также единовременно 50 флоринов на мелкие повседневные нужды типографии, которые не поддаются учёту. В договоре также указывалось, что вышедшие в издательстве книги будут нести только имя и марку Плантена, за исключением еврейских текстов, отпечатанных шрифтом Даниэля Бомберга, что должно было упоминаться отдельно[69].

С 1 января 1564 года типография заработала, располагая двумя печатными станками, но уже в феврале того же года вступил в строй третий станок, в апреле — четвёртый, в октябре — пятый. Шестой пресс был введён в эксплуатацию в 1565 году, а в январе 1566 года быстро расширявшееся производство потребовало увеличения числа станков до семи. В штате типографии работали 33 человека — печатников, наборщиков и корректоров, то есть это было крупнейшее в XVI веке полиграфическое предприятие[69]. Дизайн греческих шрифтов разработал для Плантена Робер Граньон[fr], контракт с которым был заключён 5 июля 1565 года[70].

В первый день нового 1564 года из типографии вышло компактное издание сочинений Вергилия (in-16)[71]. До окончания действия паевого договора (28 августа 1567 года) издательством было выпущено 209 изданий. Столь большая продуктивность объяснялась ориентацией на оптовый книжный рынок, прежде всего — в Антверпене, Париже и Франкфурте. Интенсивная работа в типографии привела к тому, что Плантен стал заниматься только её делами, из прочего осталась лишь торговля кружевами, которой Плантен занимался с прежним партнёром — Пьером Гассеном[69]. Как и прежде, он стремился издавать книги, которые пользовались большим спросом. Прежде всего это были книги по медицине (в том числе Везалия и Вальверде) и ботанические труды Додунса, Клузиуса и Лобеля; издания Отцов Церкви (в том числе латинский перевод Иоанна Златоуста), греческое издание Немезия, Кодекс Юстиниана (1567, в 10 томах), «О природе вещей» Лукреция. Отдельно упоминаются издания Библии, как латинской (1564, 1567), так и греческой и еврейской (1566), а также перевод Нового Завета на фламандский язык (1567)[72].

Дом «Золотой циркуль» на Камменстраат быстро стал тесным для столь бурной деятельности, и в 1564 году Плантен переехал в другой дом на той же улице, которому присвоили то же имя. Дом был куплен у художника Питера Хюйса за 5 брабантских фунтов. К 1567 году подошёл к концу 4-летний срок действия паевого договора, который, по его условиям, можно было бы возобновить на такой же срок. Этого, однако, не произошло. 30 августа 1567 года Плантен писал Г. де Сайясу, что разорвал договор со своими партнёрами и выкупил свою долю, прежде всего по религиозным причинам — их «убеждения едва ли являлись католическими». По мнению Л. Воэ, если взгляды Й. Бекануса были очень близки воззрениям самого Плантена, то оба Бомбергена и де Берни являлись убеждёнными кальвинистами[73]. Характерно, что разрыв произошёл незадолго до прибытия в Антверпен герцога Альба; в тот же период в Испанских Нидерландах резко оживилась деятельность сект, в том числе направляемая из Женевы, — иными словами, причины прекращения партнёрства были не деловыми, а политическими[74]. Между 20 — 23 августа 1566 года в Антверпене вспыхнуло иконоборческое восстание, в котором приняли деятельное участие ван Бомбергены, заседавшие в кальвинистской Консистории. Когда стало ясно, что испанские войска войдут в город, Корнелис ван Бомберген в январе 1567 года продал свою долю в издательстве Якобу де Сотти и в феврале бежал в Северные Нидерланды. Судьба остальных долей в компании может быть установлена с большим трудом: по-видимому, часть Карела Бомбергена перешла к тому же де Сотти, но, возможно, он расторг своё участие в договоре ещё в январе 1566 года, и его доля перешла к де Берни, который как раз тогда присоединился к договору. Кальвинист де Берни 13 июля 1567 года продал свою долю за 800 фландрских фунтов[75][76].

Разрыв с деловыми партнёрами, однако, не был настолько резким, как Плантен пытался выразить в переписке со своими испанскими партнёрами. И в дальнейшем он вёл денежные дела с Бомбергенами, но старался не афишировать их. Тем не менее, в условиях революционной войны спрос на книги — как предмет роскоши — сильно сократился, и к концу 1567 года Плантен вновь столкнулся с финансовыми затруднениями. Собственно, из его письма от 12 января 1567 года следовало, что в его типографии работало только три станка, к декабрю в работе были заняты четыре пресса. Ситуацию спасало то, что ещё в 1566 году печатник основал книжную лавку в доме Порре в Париже на улице Сен-Жак, на складах которой могла бы сохраняться готовая продукция. Следовало также искать серьёзных покровителей в Испании: 22 августа 1567 года армия герцога Альбы вошла в Брюссель[77].

Антверпенская Полиглотта (1568—1573)

Подготовка издания

Через несколько дней после занятия испанской армией Брюсселя Плантен написал длинное письмо де Сайясу, одним из важнейших вопросов в котором было спасение головы самого печатника. Дело в том, что с 1566 года в центре восставших фамилистов — Вианене (к югу от Утрехта) — действовала типография, распространявшая как политические прокламации, так и кальвинистские трактаты; в ней же были напечатаны трактаты основателя учения. Возглавлял её бывший подмастерье Плантена Августин ван Хассельт, специально направленный главой секты — Хендриком Николисом — обучаться печатному делу. После взятия Вианена силами Маргариты Пармской для жизни издателя возникла реальная угроза[78][79]. Он мог бы переселиться в Париж или Франкфурт, начав всё сначала, но к тому времени уже 20 лет жизни Плантена были связаны с Антверпеном, и он принял решение остаться[80]. C Габриэлем де Сайясом Плантен лично не виделся с 1559 года, с самого его отъезда в Испанию. Все эти годы печатник посылал ему книги и делал переплёты, а также оказывал другие услуги.

В результате королевский секретарь предложил задействовать Плантена в научном издании многоязычной Библии, проект которой рассматривался ещё с начала 1550-х годов. Для издателя это означало королевское покровительство, что представляло собой наивысшую инстанцию в Испанских Нидерландах[81]. Намерением самого Плантена было повторить Комплютенскую Полиглотту, опубликованную в Испании в 1514—1522 годах и содержавшую библейский текст на латинском, еврейском и греческом языках. Собственно, следы этого проекта появляются в переписке Плантена с известным антверпенским востоковедом Андреасом Мазиусом[en] (Андре Маэзом) ещё в 1565 году[82]. Проект Антверпенской Полиглотты упоминался в письме Плантена А. Мазиусу от 26 февраля 1566 года, в котором он запросил 3000 экю на типографские работы и приложил отпечатанную пробную страницу для образца; печатник планировал опубликовать книгу в Великий пост следующего года. Вскоре власти Франкфурта предложили ему средства на реализацию Библии, но для этого печатник должен был переехать в Германию. Похожие предложения он получил и от курфюрста Саксонии, а также из Гейдельбергского университета; пробные страницы были отосланы всем заинтересованным сторонам[83].

19 декабря 1566 года Плантен прямо просил де Сайяса о королевском покровительстве, которое, во-первых, сняло бы все вопросы о его религиозной и политической благонадёжности, а во-вторых, предоставило бы необходимые средства для спасения типографии. Поскольку ответа не было, каждые пару недель издатель отправлял в Испанию очередное письмо, в котором заверения в лояльности и приверженности католической вере переплетались с техническими деталями проекта[84]. Филипп II, ознакомившись с пробными страницами издания, был впечатлён и одобрил проект, предварительно посовещавшись с теологами из Алькала и Саламанки, в том числе А. Монтано. Представители испанских университетов высказались положительно, заявив, что повторение Комплютенского издания послужит славе католического монарха. 5 мая 1567 года было дано высочайшее разрешение, король пообещал финансировать издание (в размере 6000 эскудо)[85]. Известия об этом прибыли в Антверпен в конце сентября 1567 года, когда Плантен, судя по тону его писем, находился на грани нервного срыва[84]. Плантен потребовал 1000 дукатов аванса, а также по 500 дукатов за каждые три месяца работы, что вновь затянуло переговоры на неопределённый срок[86].

Среди технических вопросов главным было изготовление шрифтов, в особенности восточных — еврейского и сирийского. Ещё в декабре 1566 года Плантен извещал Сайяса, что все требуемые шрифты практически вырезаны и готовы к отливке. Для отливки еврейских букв он приобрёл матрицы Гийома ле Бё[fr], сына знаменитого изготовителя бумаги из Труа. Для печатания арамейских таргумов и еврейской транскрипции сирийского библейского текста Плантен использовал матрицы Даниэля Бомберга, приобретённые у Корнелиса ван Бомбергена после расторжения их партнёрства. Много хлопот принесло изготовление греческих литер. Первоначально Плантен хотел использовать тип греческих букв, взятых на вооружение парижской королевской типографией; изготовил их Клод Гарамон. М. Ренуар предполагал, что они были вырезаны под наблюдением Робера Этьенна на основе почерка знаменитого критского каллиграфа Ангела Вергетиоса[fr], многие рукописи которого хранятся в Национальной Библиотеке Франции[87]. По причинам, оставшимся неизвестными, королевский шрифт было запрещено продавать иностранным печатникам, и тогда был заключён договор с лионским печатником и резчиком шрифтов Робером Граньоном[fr]. Он же приготовил сирийский шрифт, матрицы и пуансоны которого сохранились в Музее Плантена-Моретуса[87]. Ввиду того, что при наборе текстов на еврейском, арамейском и сирийском языке были неизбежны ошибки, Плантен собрал большой коллектив корректоров из числа лучших тогдашних филологов, в который входили Корнелис Киль, Теодор Кемп, Антуан Спительс и его зять Франсуа Рафеленжен (известный под латинизированным именем Франциск Рафеленг). Воспользовавшись благоволением кардинала Гранвелы, Плантен добился возможности провести коллацию текстов печатных Комплютенской и Базельской Библий с Ватиканской рукописью[88].

В ожидании решения собранный редакторский коллектив подготовил также несколько изданий Вульгаты и полное издание «Суммы теологии» Фомы Аквинского[89]. Последнее вышло в трёх томах в 1569 году и было основано на редакции португальского теолога Антонио Консепсьона и Августина Гуннеуса из Лувенского университета. Оно стало базовым и выдержало множество перепечаток; его заменило только римское издание 1882 года[88].

К 1568 году над головой Плантена нависла новая угроза; в переписке с Сайясом заверения в приверженности католической вере стали ещё более назойливыми. Ещё в 1566 году в Париже священник Рене Бенуа[fr] представил французский перевод Библии. В основе его лежали латинская Вульгата и кальвинистская Женевская Библия, но ряд стихов, вызывавших особо сильные претензии со стороны Сорбонны, были изменены. Плантен, оценив коммерческие перспективы французского перевода, поспешил закрепить за собой права на его напечатание. Цензором перевода выступил Ян Гентский, Лувенский университет также одобрил его. Типографские работы начались немедленно, и в июле 1567 года в свет должен был выйти Новый Завет, но в этом же месяце Сорбонна официально осудила перевод Бенуа. Тем не менее, полная французская Библия была напечатана, а в 1573 году Плантен даже выпустил новую редакцию, не содержащую упоминаний о Бенуа и без его предисловия и комментариев[90][91].

Публикация Полиглотты

30 марта 1568 года Ариас Монтано, которого король Филипп II отправил в Антверпен надзирать за изданием Библии, получил королевские инструкции и уже 18 мая прибыл на место. В пути на его долю выпало немало испытаний: штормом корабль принесло к берегам Ирландии, и он разбился; Монтано прибыл в Брабант через Англию[93]. Плантен тогда находился в деловой поездке в Париже; в его отсутствие Монтано побывал в Брюсселе и Лувене, заручившись поддержкой светских и духовных властей. Уже в тот период он столкнулся с жёсткой оппозицией испанского теолога Леона де Кастро[es], который ещё до начала работы обвинил создателей Полиглотты в «иудаизации» и отходе от традиции Вульгаты[94].

3 мая 1568 года Плантен писал Сайясе, что не имеет оборотных средств после закупки бумаги на печатание Полиглотты и полагается только на обещанную ему королевскую субсидию в 12 000 флоринов; было также неясно, как сложатся отношения с королевским цензором[93]. Однако в следующем письме от 11 июня 1568 года Плантен поместил едва ли не лирические строки, посвящённые Ариасу Монтано — с печатником их связывали с тех пор ещё и дружеские отношения[95]. Но учёный энтузиазм испанца имел оборотную сторону: первоначальный замысел повторить Комплютенское издание заметно преобразился. Антверпенская Полиглотта предполагалась не только как научное издание древних текстов, но и как книга для чтения, однако именно цензоры из Лувена настаивали на включении в Полиглотту словарей и грамматик[96]. В составе редакторской коллегии состояли французские и нидерландские учёные того времени, в том числе мистики и каббалисты: Ги Лёфевр де ла Бодри, Гийом Постэль, Ян ван Горп, Франциск Рафеленг — зять Плантена. В составе редколлегии был крещёный еврей — профессор Лувенского университета Йоханнес Исаак Левита, автор «Еврейской грамматики». Бодри писал в предисловии к шестому тому, что лувенские учёные оказали проекту неоценимые услуги: цензор Гарлемиус в течение трёх месяцев сличал греческий и сирийский текст слово за словом[97]. Всё это срывало построенный план работы, бюджет и распределение производственных мощностей типографии и даже вызывало трения между Монтано и Плантеном, которому оставалось уповать на королевскую субсидию. Впрочем, львиную долю научной работы взял на себя Монтано, который в течение четырёх лет работал по 11 часов в день без праздников и выходных, лично вычитывал каждую страницу корректуры, осуществлял переводы с еврейского и арамейского языков и написал множество научных статей, включённых в издание[98].

14 августа 1568 года наборщик Клаас ван Линсотен начал печатание двух первых дестей первого тома. Полностью том был отпечатан 12 марта 1569 года, после чего работа пошла очень быстро: второй том был напечатан 8 октября того же года. Третий том вышел в свет 8 июля 1570 года, а всего через две недели был готов и четвёртый. Этим было завершено печатание Ветхого Завета. Новый Завет, составлявший пятый том, был готов 9 февраля 1571 года. Остальные тома включали в себя научный и теологический аппарат, что, с одной стороны, увеличивало сроки работы, с другой — заставляло искать папское одобрение для издания[99]. Пий V прохладно отнёсся к испанской инициативе; с началом понтификата Григория XIII, 26 апреля 1572 года, Монтано лично отправился в Рим и смог получить апостольское одобрение 23 августа — это была инициатива короля Филиппа. Злоключения на этом только начались: Коллегия кардиналов объявила, что использованные Мазиусом для комментирования арамейских и еврейских текстов Талмуд и трактаты Себастьяна Мюнстера внесены в Индекс запрещённых книг. В 1574 году, когда вопрос о выходе в свет Полиглотты повис в воздухе, ожесточённую атаку против издателей начал Леон де Кастро. В самом конце года он предстал перед королём в Мадриде и заявил о необходимости полного пересмотра шеститомного издания, поскольку его редакторы предпочитали еврейские тексты латинским, что следовало искоренить и из комментариев и научного аппарата. Король остался глух к его словам, и де Кастро обратился в Инквизицию[100]. Было принято решение, что Инквизиция будет руководствоваться решениями Рима, где всё ещё находился Монтано. В январе 1576 года конгрегация под руководством кардинала Беллармина приняла постановление о первичности латинского текста и невозможности его исправления по каким-либо другим вариантам. Папа Римский Григорий XIII, не желая ссориться с испанским королём, благожелательно настроенным к изданию, передал право окончательного решения испанским богословам[101].

В Испании главным инквизиционным цензором был назначен Хуан де Мариана (1535—1624), официально это произошло 16 августа 1577 года[102]. Ситуация с изданием Полиглотты была следующая: в отношении текстологии Вульгата осталась невредимой, в предисловиях Монтано также подчёркивался приоритет латинской Библии, но в научном аппарате, статьях и словарях число цитат из Талмуда, раввинических комментариев и прочего превышало число ссылок на Святых Отцов. Мариана пришёл к выводу, что редакционная коллегия была слишком мала, а включение в неё Мазиуса, Бодри и Постэля было ошибкой. Однако никаких доктринальных принципов и канонических постановлений нарушено не было[102]. В общем, цензурного разрешения пришлось ожидать более 10 лет[103].

Было отпечатано 1200 комплектов Полиглотты стоимостью в 300 гульденов каждый. 13 комплектов были отпечатаны специально для королевской библиотеки на пергаменте. 960 комплектов было отпечатано на французской бумаге из Труа; 200 комплектов — на тонкой бумаге из Лиона форматом фр. raisin (50 × 65 см); 30 комплектов — на бумаге формата «имперского фолио» (50 × 33,8 см); 10 комплектов — имперского фолио из тонкой итальянской бумаги. Отдельный экземпляр имперского фолио с художественно раскрашенными гравюрами и картами, переплетённый в тёмно-багровую кожу, был подарен Плантеном лично Ариасу Монтано, о чём свидетельствует посвящение[104]. Томов с научным аппаратом напечатали только по 600 экземпляров каждый. Всё это требовало колоссальных расходов: только для напечатания 13 королевских пергаментных комплектов понадобилось 16 263 телячьих шкуры, стоимость которых превысила половину суммы королевской субсидии[105].

С финансовой точки зрения для Плантена издание Библии стало катастрофой. Печатание Полиглотты заняло почти все мощности типографии Плантена: в предприятии было задействовано 18 печатных станков; при подготовке текста в общей сложности было занято 80 человек в течение четырёх лет подряд. Обещанные королём 12 000 флоринов так и остались обещанием; взамен Филипп II принял решение вознаградить Плантена и его зятя Рафеленга пенсионом в размере 400 флоринов. Однако он должен был выплачиваться с доходов от конфискованных в казну поместий нидерландских «еретиков», и поскольку владелец отписанного Плантену поместья оспорил конфискацию в суде, то пенсии печатник так и не получил[106].

Королевский прототипограф (1570—1576)

Параллельно с изданием многоязычной Библии перед типографией Плантена с конца 1560-х годов вставали новые задачи. Согласно постановлениям Тридентского собора, 9 июля 1568 года Папа Римский Пий V санкционировал издание реформированного Бревиария, монополия на которое была дана римскому печатнику Паулю Мануцию. 14 июня 1570 года монопольные права были переданы другому римскому печатнику — Бартоломео Фалетти. Реформа церковных книг означала колоссальную нагрузку на издателей по всему католическому миру, поскольку нужно было обеспечить церковь достаточным количеством богослужебных книг и молитвенников[107]. Плантен, имевший большой опыт в издании церковной литературы, сразу же осознал коммерческие возможности реформы. Благодаря содействию Гранвелы, который в то время был малинским архиепископом, с января 1569 года Плантен осуществил четыре издания бревиария. 28 июля 1570 года была дана папская привилегия, закреплявшая за «Золотым циркулем» монопольные права на печатание и распространение молитвослова на территории Нидерландов, Венгрии и некоторых земель Священной Римской империи. Пробный лист был отпечатан уже 21 октября, а 24 июля 1571 года тираж отправился адресатам[108]. Сложнее было получить разрешение на печатание Часослова, но к 1572 году типография смогла (с помощью Гранвелы, что обошлось в 225 флоринов) решить эти проблемы; кроме того, были выпущены Октоих и монументальная Псалтирь[109]. В том же 1572 году вышли миссал и катехизис[110]. Тираж этих изданий был исключительно велик по тем временам: в 1569 году было отпечатано 3150 экземпляров Бревиария в восьмую долю листа, и ещё 1500 — в шестнадцатую[111]. Ещё больше возможностей сулило получение королевского права на поставку богослужебной литературы в испанские владения: Плантен в переписке с Сайясой и Монтано заявил, что сможет выпускать каждые три месяца по 4000 бревиариев и 2000 миссалов[112]. Тем не менее 1572 год закончился для издательства неудачно: из-за Варфоломеевской ночи почти не было покупателей на Франкфуртской книжной ярмарке, а затраты на Королевскую Библию составляли тогда уже около 22 000 флоринов[113]. Хотя для работы на испанский рынок были задействованы все станки, свободные от производства Полиглотты, прибыль от продажи в испанских владениях литургической литературы составила за 1571—1572 годы 9389 флоринов[114].

На фоне колоссальной занятости печатанием многоязычной Библии и литургических книг, Плантен находил силы и капитал для печатания самой разнообразной литературы, в том числе римских и греческих классических авторов (Еврипида, Катулла, Вергилия), французских и фламандских пословиц, трактата «Антверпенские древности» своего врача и сотрудника Йоханнеса Бекануса, первого исследования Юста Липсия. Огромный размах работ привёл к фактическому подчинению антверпенского рынка для нужд типографии: поставщики бумаги и пергамента работали почти исключительно на Плантена, то же относилось к цехам переплётчиков, а также гильдиям гравёров по дереву и меди, причём не только в Антверпене, но и в Мехелене. В типографии на Камменстраат к 1572 году работало 13 печатных прессов[115]. На фоне этих успехов королевский указ о назначении Плантена Главным печатником Нидерландов (лат. prototypographus) выглядел совершенно естественным[115].

Назначение Плантена было составной частью плана Филиппа II по установлению надзора над книжным рынком мятежной страны, прежде всего, для искоренения издателей и книготорговцев, подозреваемых в ересях и отложении от католической церкви. 19 мая 1570 года был издан фр. Ordonnance, statut et edict provisionnal du Roy nostre Sire, sur le faict et conduyte des imprimeurs, libraires et maistres d'escolle[Прим 4]. Этим ордонансом и вводилась должность прототипографа, в обязанности которого входили как надзор за рынком печатной продукции, так и полномочия утверждать и отрешать от профессии мастеров и подмастерьев типографского дела; естественно, он нёс ответственность за их поведение и содержание их изданий. Собственно, королевский печатник в Нидерландах в то время уже существовал: королевским указом 1560 года им был назначен коллега Плантена Виллем Сильвиус из Антверпена[116]. В тексте ордонанса 1570 года Плантен именовался «нашим дорогим другом» и получал определённые права, закреплявшие за ним фактический статус первого типографа Нидерландов. Однако при этом так и не был решён вопрос о компенсации расходов по изданию Королевской Библии[117]. К присяге Плантен был приведён в Брюсселе перед Шарлем де Тиньяком, главой Тайного совета. В благодарственном письме королю он вежливо осведомлялся о возможности освобождения от налогов на алкогольные напитки в Антверпене и других городах Семнадцати провинций, а также освобождения от повинности постоя. Вторая из этих привилегий была ему предоставлена, но в условиях революции оказалась недействительной[118]. Звание прототипографа также давало Плантену право издания Индекса запрещённых книг и королевских указов, что означало и хорошие отношения с испанскими властями. Ему также удалось ввести экзамены на звание печатника, и в 1570 году за его подписью было выдано 44 удостоверения мастера[118], а всего до 1576 года их было выписано 62[119]. К 1571 году Плантен при помощи Монтано смог пролоббировать в Мадриде основание в Антверпене королевской типографии и библиотеки. Герцог Альба даже издал соответствующий указ от 21 ноября 1573 года, в котором, в частности, разрешалось открыть при королевской типографии школу печатников и объявлялось строительство особого здания. В результате последующих событий так ничего и не было сделано[117]. В условиях революционных кризисов 1570-х годов Плантен быстро избавился от административных обязанностей прототипографа, а после восстановления испанской власти в Антверпене король так и не подтвердил его полномочий. Для Плантена звание (которое иногда писалось как лат. architypographus) осталось почётным титулом и элементом рекламы его изданий[Прим 5].

Коммерческий успех литургических изданий позволил Плантену в 1570-х годах расширить ассортимент издаваемой серьёзной литературы. В 1575 году была переиздана в 4 томах In folio «Сумма теологии», а в 1571 и 1573 годах была выпущена Catena Aurea того же Фомы Аквинского. В 1575 году Плантен выпустил комментарий к 12 пророкам Ариаса Монтано и его примечания к Четвероевангелию и латинский парафраз псалмов, а также библейский конкорданс Джорджа Буллока, жившего в Антверпене. Были опубликованы труды Северина Александрийского на сирийском языке с переводом Бодри, а также многочисленные работы всех членов редколлегии Королевской Библии. Иногда такие издания даже приносили коммерческую выгоду: например, 10-томное издание Corpus Juris Civilis 1567 года разошлось в количестве 625 комплектов. В 1575 году Corpus Juris Civilis был издан под редакцией знаменитого французского юриста Луи ле Карона, снабжённый предисловием самого Плантена (250 экз.). За этим изданием последовало издание «Пандектов» в трёх томах и Кодекса Юстиниана с «Институциями» — всего шесть томов. Успешно продавались также греческие и латинские классики: Плантен осуществил издание сочинений Эзопа, Аристотеля, Авзония, Юлия Цезаря, Цицерона, Клавдиана, Демосфена, Еврипида, Горация, Лукана, Овидия, Проперция, Саллюстия, Сенеки, Светония, Тацита, Теренция и Вергилия. Греческие тексты в этих изданиях всегда сопровождались латинским переводом. Среди этого ряда выделялось издание Гезихия, которое было издано по рукописи, подготовленной Иоанном Самбукой[121].

С 1572 года политическая обстановка не благоприятствовала процветанию типографии Плантена. В 1572 году морские гёзы осуществили блокаду Шельды, знаменовав начало нового этапа Нидерландской революции. Сухопутные передвижения резко усложнились, вновь значительно сократилось количество покупателей книг, причём это произошло в условиях, когда издательство понесло серьёзный урон от издания Полиглотты[122]. Финансовые проблемы ухудшили состояние здоровья Плантена, он жаловался на почечные колики и головные боли. Летом 1572 года Тайный совет в Брюсселе поручил ему эвакуировать из восставших Нидерландов рукописи, которые Монтано привёз из Италии и Испании для издания Полиглотты. Поручение Плантен выполнил, но после окончания миссии остался в Париже под предлогом поправки здоровья. Там же было объявлено о помолвке его дочери Магдалены с бессменным ассистентом Моретусом[123]. Совершив поездку в Руан и Валансьен и приняв наследство от больного П. Порре, Плантен вернулся в Антверпен давать объяснения королевскому секретарю де Сайясу о прекращении поставок в Испанию литургической литературы. В это же время подмастерья и печатники в типографии потребовали увеличить жалованье, узнав, что исполняют королевский заказ. Плантен на это вывел из работы часть станков, что в экономической литературе иногда рассматривалось как пример одного из первых зафиксированных в XVI веке случаев забастовки и локаута; из 46 сотрудников типографии на своих местах остались всего 16 человек. К ноябрю де Сайяс потребовал набрать на работу ещё 10 человек и возобновить исполнение заказа[124].

К 1573 году в типографии работало столько же людей, сколько и до кризиса, а на 1574—1575 годы пришёлся пик поставок литургической литературы в Испанию на сумму почти 100 000 флоринов. Тиражи достигли следующих показателей: бревиариев — 18 370 экземпляров, миссалов — 16 755, часословов — 9120, книг гимнов — 3200 [125][126]. К январю 1574 года в типографии работало 16 станков и 55 человек (32 печатника, 20 наборщиков и 3 корректора); в одном из писем к де Сайясу он писал, что до кризиса владел 22 станками и имел 150 работников[127]. Поскольку дом, занимаемый им с 1565 года, оказался слишком тесным, Плантен вложил деньги в покупку новой недвижимости и с лета 1576 года переехал в просторный дом, который с тех пор являлся главной резиденцией фирмы Плантена-Моретуса. Он располагался на Фрейдагмаркт, где в 1562 году был устроен аукцион его имущества; в письме Монтано Плантен сообщал, что приобрёл дом у купца Мартина Лопеса. Дом был вновь переименован в «Золотой циркуль», здесь имелся большой зал для собраний, обширный внутренний двор и сад, печатный и наборный цеха, помещения для просушивания бумаги, библиотека и прочее[128]. Во владении Плантена имелась также книжная лавка у северного портала собора, которой управлял его зять Рафеленг, но фактически делами занималась его жена — дочь Плантена Маргарита[129].

Резиденция Плантена в Антверпене
Внутренний двор с садом  
Библиотека  
Печатный цех  
Наборные кассы  

Годы кризиса (1576—1585)

«Испанская ярость»

Политическая обстановка в Нидерландах неуклонно ухудшалась после назначения нового испанского наместника Луиса де Рекесенса, со смертью которого 5 марта 1576 года кризис принял открытую форму. Испанские войска, которым задержали жалованье, объявили о готовности добиться положенных денег силой оружия, что, по слухам, было использовано агентами Вильгельма Оранского. Ненависть населения была направлена в первую очередь против испанцев, которые стремились закрепиться на юге; при этом валлонские полки переходили на сторону восставших, а немецкие наёмники сохранили нейтралитет. Положение в стране прямо отразилось на Плантене: несмотря на дарованные ему привилегии, уже в 1575 году ему пришлось принять испанских солдат на постой, хотя он и предпринял все возможные действия, чтобы от них избавиться, включая письмо королю[130]. В письме иезуиту Бисетиусу от 27 сентября 1576 года Плантен жаловался, что испанские военные блокировали все дороги от Антверпена; торговля встала. Письмо Ариасу Монтано от 11 октября того же года полно тревожных известий: торговля практически встала, пришлось уволить печатников, наборщиков и корректоров, доходы в предшествующие два месяца даже не покрывали издержек. Состоятельные горожане обратились в бегство, но Плантен решил остаться[131]. В воскресенье, 4 ноября 1576 года, испанские войска вышли из городской цитадели и приступили к методичному разгрому города; позднее эти события получили название «Испанская ярость»[128]. Погромы продолжались три дня, счёт убитым пошёл на сотни, была сожжена городская ратуша, а жилые дома и склады подверглись систематическому ограблению. По оценкам современников, было сожжено около 800 домов, а ущерб составил не менее 8 миллионов флоринов. О положении семьи Плантенов-Моретусов в ноябрьские дни можно получить представление из журнала, который вёл Ян Моретус, и собственных писем Плантена. За время «Испанской ярости» их собственность трижды подверглась поджогу, девять раз ему пришлось платить испанцам выкуп, жизнь и имущество печатника спас испанский купец Луис Перес[132]. Перес передал печатнику сумму в 2867 флоринов, но потери оказались намного больше: восставшие солдаты украли все наличные деньги, а дальше в домах Плантена разместили 30 солдат и 16 лошадей, что привело к порче имущества. В письме Абрахаму Ортелию от 22 ноября Плантен оценил свой ущерб в 10 000 флоринов[133].

Возрождение фирмы

Сразу после погрома, невзирая на потрясение и болезнь, Плантен поехал в Льеж к своему другу Левинусу Торрентинусу — викарию епархии и следующему епископу Антверпена, откуда отправился в Париж (к «брату» Порре), а далее в Кёльн и Франкфурт, рассчитывая как можно быстрее получить деньги для выплаты долга Пересу и возобновления работы типографии. Во Франкфурте типограф встретился со старым компаньоном Карелом ван Бомбергеном, одолжившим ему 9600 флоринов[134]. Он вернулся в Антверпен 15 мая 1577 года[132]. В течение 1577 года Плантену пришлось пожертвовать парижским филиалом своей фирмы: 22 августа был заключён договор с Мишелем Сонню на сумму 5700 флоринов, хотя позднее он утверждал, что продал дом менее чем за половину стоимости[135]. Пришлось продать и несколько печатных станков; Рафеленг и Моретус в отсутствие тестя работали на единственном станке и только к его возвращению ввели в строй ещё два. Ариас Монтано прислал из своего жалованья 40 гульденов — Плантен отдельно поблагодарил его письмом от 3 мая 1577 года[136]. Тем не менее, к 1579 году фирма вновь возродилась, в строй были введены 6 печатных прессов, и Плантен смог окончательно выкупить дом, в котором жил и работал уже 3 года; в июне того же года он начал пристройку отдельного крыла для печатного цеха. К началу 1583 года у Плантена работало 10 печатных станков[136]. К 1581 году у Плантена было 3 дома в Антверпене и загородное поместье, которым он последовательно дал имена «Железный», «Деревянный», «Медный» и «Серебряный циркуль»[137]. Во многом это стало возможно из-за восстановления испанских заказов на литургическую литературу; а в 1578 году Плантен восстановил переписку с де Сайясом, который обеспечил печатнику право на печатание официальных документов. Именно на время политического кризиса пришлось наибольшее число изданий, которые обеспечили славу Плантену-печатнику: ботанические труды Додунса, Клузиуса и Лобеля, «Описание Нидерландов» Гвиччардини и первый атлас земного шара — Theatrum Orbis Terrarum, сочинения Юста Липсия, французская Библия 1578 и латинская Библия 1583 годов[138].

Одновременно Плантен осторожно налаживал связи с правительством независимой части Нидерландов; 29 апреля 1578 года он получил официальное право стать архитипографом Генеральных штатов с монополией на печатание официальных ордонансов и прочего[139]. В доносе на имя Филиппа II Хуан де Варгас (бывший член «Кровавого совета») сообщал, что в типографии Плантена «печатаются все виды еретических бумаг, и на них тратится столько же сил и внимания, как на печать Священного Писания»[140]. Это соответствовало действительности: из типографии Плантена вышел эдикт Генеральных штатов об утрате Филиппом II своих прав на Нидерланды и другие подобные документы. Опубликовал он и «Кратчайшую реляцию о разрушении Индий» Лас Касаса во французском переводе (фр. Tyrannies et cruautéz des Espagnols, perpetrées és Indes Occidentales). Однако, печатая антииспанскую литературу и документы повстанцев, Плантен не ставил на титулы этих изданий своей марки — они выходили под именем Франциска Рафеленга. Переписка кардинала Гранвелы выходила под именем его подмастерий Гийома де ла Ривьера и Корнелиуса де Брюина[141]. Ещё начиная своё дело, в 1555 году, Плантен запретил своим сотрудникам под страхом штрафа и увольнения выносить за пределы типографии отпечатанные страницы или корректуры и рассказывать, какие работы там ведутся. С 1581 года эти меры были ужесточены, а размер штрафа был поднят до фламандского фунта, то есть 6 флоринов; все сотрудники типографии подписывали на этот счёт особое соглашение. Результатом стало то, что участие Плантена в издании ряда нидерландских кальвинистских сочинений оставалось неизвестным почти три столетия[142].

Переписка с де Сайясом полна раздражённых упоминаний на неисполнение испанской стороной своих финансовых обязательств и одновременно заверений в верности католическому монарху; все действия в пользу повстанцев объяснялись финансовыми причинами и необходимостью жить при существующей в городе власти[143]. В предисловии к изданию сочинений Блаженного Иеронима 1578 года Плантен прямо писал, что думал перевести свою типографию из Антверпена или вовсе закрыть дело, но ходатайства городского магистрата и его друзей заставили его одуматься[141]. В 1578 году Плантен вновь совершил поездку в Париж, где король Генрих III предложил ему через Понтюса де Тияра остаться во Франции и получить пост Королевского печатника с жалованьем 200 экю золотом. Судя по переписке с де Сайясом (письмо от 20 декабря), эта затея провалилась из-за противодействия испанского двора[141]. Однако Плантен в 1580 году посвятил французскому королю четвёртый том сочинений Бекануса, вышедших посмертно[144]. В 1581 году Плантен получил предложение стать официальным печатником герцога Савойского Карла Иммануила; в собственноручном ответе от 13 января 1582 года он писал, что склонен согласиться, если герцог полностью погасит его долги. Герцог ответил согласием и просил прислать смету. 31 декабря 1583 года все его требования были удовлетворены, и тем не менее Христофор Плантен ответил отказом[145]. В тот же самый день Плантен отправил и письмо-увещевание королю Испании на 12 страницах, в котором писал, что получил от королевской службы лишь огромные потери. Печатание литургических книг он оценил в 50 000 флоринов, которых так и не возместил. По Антверпенской Полиглотте он всё ещё оставался должен 2500 флоринов по процентам, а «Большой Антифонарий» обошёлся в 36 000 флоринов, и так далее[146].

Отъезд в Лейден и возвращение

Лишившись тыловой базы в Париже, в эпоху смуты Плантен, хотя и пытался держаться в стороне от политических противоречий, должен был думать о запасных вариантах. 3 ноября 1582 года датирована сделка, зарегистрированная в магистрате Лейдена: в этот день Плантен купил за 3000 флоринов два дома и землю, на которой они построены, у Дивер ван дер Лаэн, вдовы Генрика ван Ассенделфта, на улице Бристраат, причём ещё 29 октября печатник писал ботанику Клузиусу об этой сделке как о свершившемся факте[147]. Ещё раньше в городе открыл свою аптеку Кретьен Порре — сын названого брата Плантена Пьера Порре. Примечательно, что залог за приобретаемую недвижимость внёс испанец-католик Луис Перес[148]. Основанный в 1575 году Лейденский университет, после кончины своего официального печатника Виллема Сильвиуса и отстранения его сына Карла в 1582 году, предложил эту должность Плантену за жалованье 200 флоринов в год. Назначение произошло 1 мая 1583 года, но официально университетским печатником он стал именоваться только с мая 1584 года[147].

С 1583 года Плантен перебрался в кальвинистский Лейден, оставив управление делами в Антверпене своим зятьям Рафеленгу и Моретусу. С собой он взял три печатных станка и получил от университета право открыть рядом с его зданием книжную лавку[149]. Причины столь резких перемен, особенно после предложения савойского герцога, неясны, сохранилось также крайне мало документов о жизни и работе Плантена в Лейдене. Л. Воэ наиболее вероятной причиной называл усталость печатника от потрясений предшествующего десятилетия и желание восстановить силы в университетском городе. Огромную поддержку печатнику оказал Юст Липсий, преподававший в университете с 1578 года, — в частности, в контракте был пункт, что типограф не будет принуждён печатать книги и документы, противоречащие его католической вере. Первоначально, по-видимому, Плантен рассчитывал провести в городе несколько месяцев, но в итоге остался на два года[150]. Расчёт оправдался: с июня 1584 года началась осада Антверпена испанскими войсками, и основным центром деятельности фирмы Плантена стал Лейден. Первой книгой, опубликованной фирмой «Золотого циркуля» в Голландии, стала «История голландских графов» А. Барландуса. В целом за два года было осуществлено около 30 изданий, в том числе «Морское зерцало» Янзса с 23 гравированными морскими картами, а также множество трудов Липсия. Самым успешным было издание «О постоянстве», которое впоследствии выдержало более 80 переизданий[151]. В основном это были политически нейтральные сочинения, за единственным исключением: в 1585 году был издан памфлет, опровергавший права Филиппа II на португальский престол[152]: лат. Explanatio veri ac legitimi juris quo serenissimus Lusitaniae rex Antonius ejus nominis primus nititur ad bellum Philippi regi Castellae, pro regni recuperatione inferendum («Разъяснение об истинном и легитимном, каковым счастливейший португальский король Антоний является, коего имени сияние прежде войны с Филиппом, королём Кастильским, царственного достоинства возвратить долженствует»).

В Лейдене Плантен возобновил знакомство с Лодевейком Эльзевиром, который работал в его типографии с 1565 по 1567 годы, но, будучи кальвинистом, был вынужден покинуть город. С 1580 года он держал в Лейдене книжную лавку, которую Плантен снабжал продукцией своего издательства. Эльзевир, однако, сильно задолжал печатнику, и это стало причиной долгого разбирательства[153].

С 1585 года Плантен стал готовить своё возвращение в Антверпен. По-видимому, он так и не стал своим в кальвинистской среде, не слишком успешно шли и дела. Ещё в 1584 году он на короткое время вернулся в Брабант, откуда проехал на Франкфуртскую книжную ярмарку, причём из-за военных действий отправился туда морем через Гамбург. После окончания ярмарки он переехал в Кёльн, где узнал о капитуляции Антверпена перед войсками герцога Пармского[154]. В Кёльне он встретился с кардиналом Гранвелой — старым своим покровителем, который пытался убедить Плантена переселиться в этот город. Однако Плантен вместе с Луисом Пересом решился немедленно выезжать, отправившись в Нидерланды через Льеж, в котором его друзья также недоумевали по поводу желания вернуться в разорённый город. Власти обеспечили им защиту и сформировали конвой из 30 возов, сопровождаемых солдатами. В октябре 1585 года он вернулся в Антверпен[155].

Первым же актом Плантена в Антверпене было обращение к настоятелю собора Вальтеру ван дер Стегену об аттестации верности типографа Римско-католической церкви. Соответствующее письмо дал ему и викарий Льежа. Копия этого аттестата была отправлена Ариасу Монтано в Мадрид, чтобы засвидетельствовать лояльность Плантена испанской власти. После этого в Лейден был отправлен Ф. Рефеленг, чтобы возглавить заработавшую там типографию и управлять имуществом. В следующем году он возглавил кафедру еврейского языка в Лейденском университете, а с 3 марта 1586 года получил звание печатника этого университета и прославился изданием трудов по востоковедению[156]. Его фирма именовалась лат. Officina Plantiniana apud Franciscum Raphelengium и печатала почти исключительно учебную и академическую литературу[157].

Последние годы. Кончина (1585—1589)

Итоги возвращения Плантена в Антверпен были неутешительными: благосостояние города значительно сократилось, типография почти не имела заказов. В доме Плантена осталось всего 4 печатных станка, из которых в работе был задействован всего один; соответственно, сократилось число рабочих[158]. Де Сайясу Плантен писал о недостатке бумаги, краски и оборотных средств, поскольку все материалы подорожали вдвое-втрое. Шельда была блокирована, по выражению Л. Воэ, Антверпен оставался «прифронтовым городом». В марте 1586 года по пути на Франкфуртскую книжную ярмарку был похищен торговый агент Плантена — Ян Дресселер, и за него пришлось платить выкуп[159]. Небольшое облегчение наступило в октябре 1586 года, когда магистрат Антверпена, учитывая положение типографии и нежелание Плантена перенести дело в другое место (в том числе в Рим), определил ему пенсион в 300 флоринов[160]. Во Франкфурте удалось занять 12 000 флоринов под 4 % годовых и под залог шрифтов и матриц; кроме того, в Латинском квартале Парижа неплохо распродавались карманные издания римских классиков, что вызвало многочисленные заказы на их переиздание. Продажей изданий Плантена во Франции занимался купец-комиссионер Жан Кордье, он же поставлял бумагу из Бургундии и Лотарингии[161]. В следующем, 1587 году, во Франции возобновилась гражданская война между Генрихом Наваррским и Католической лигой («Война трёх Генрихов»), что резко усложнило связь с Испанией и привело к потере парижского рынка. Письма издателя полны пессимизма, он осознавал, что печатня больше не возродится в прежней славе; он вернулся к положению начала 1550-х годов, когда работал по мелким частным заказам, о чём писал де Сайясу[162]. Тем не менее, объём производства постепенно возрастал и был доведён до 40 изданий в год (при шести станках и 22 сотрудниках), причём Плантен, несмотря на многочисленные жалобы в письмах, осуществлял подчас рискованные проекты, например, выпустил испанскую версию Theatrum Orbis Terrarum Ортелия за свой счёт, новое издание Гвиччардини на итальянском языке и прочее. Именно в этот период открылся филиал фирмы Плантена в Саламанке, основанный Яном Пельманом; контракт при этом был подписан с Моретусом, а не с самим главой дома[163].

В начале 1589 года Плантену удалось добиться единовременной выплаты 1000 флоринов от правительства Филиппа II, что сам типограф называл «милостыней»[164]. Однако здоровье Плантена ухудшалось день ото дня, он страдал от колик, и с 1586 года все дела в фирме и фактически, и юридически вёл Ян Моретус. Ещё 27 февраля 1587 года он получил королевскую привилегию на право немедленного перехода к нему прав на дело, в случае кончины Плантена; одновременно он без вступительных взносов и испытаний был принят в Гильдию Святого Луки. 28 мая 1589 года, вернувшись с мессы, Христофор Плантен почувствовал такую слабость, что вынужден был лечь в постель, с которой уже не поднялся. Хотя сохранились рецепты и записи его врачебного осмотра, практически невозможно установить точный диагноз. Через восемь дней его поразила сильная лихорадка, но ещё 19 июня он был в состоянии писать, хотя и малоразборчиво. Епископ Антверпена Торрентинус и духовник — монах-иезуит Маттиас — не скрывали от него, что конец близок. В противоположность тому, что он выражал в письмах, на смертном одре Плантен выказывал стойкость духа и практически не жаловался; он оставался в полном сознании до самого конца. Скончался он в первом часу 1 июля 1589 года, успев дать благословение всем членам своей семьи; перед самой смертью он призвал имя Иисуса, как свидетельствовал его наследник Ян Моретус[165].

Похороны прошли через 4 дня в Антверпенском соборе. В 1591 году семья поместила рядом с могилой посвятительную табличку и триптих, эпитафия была написана Юстом Липсием. На триптихе были помещены портреты Плантена с рано умершим сыном, жены — Жанны Ривьер и дочерей[Прим 7]; на центральной панели был изображён Страшный суд. В 1798 году надгробие было уничтожено, но дом Моретусов восстановил его в неоклассическом стиле в 1819 году. На могильном камне было помещено изображение циркуля и девиз «Трудом и постоянством»[166]. В 1590 году издательство выпустило мемориальный сборник, составленный сотрудниками и учёными типографии — Иоаннсом Бохиусом, Михаэлем Айцингером, Корнелисом Килианом, и зятем печатника — Франциском Рафеленгом[167].

После похорон Плантена начались имущественные споры между его наследниками. Плантен по завещанию, составленному ещё в Лейдене в 1584 году, передавал всё своё имущество равными долями своим пяти дочерям и жене, но с условием сохранения дела и содержания типографии в целости. После смерти всех перечисленных персон имущество целиком переходило в руки Яна Моретуса и его наследников. Однако зять печатника сразу же занялся управлением фирмой, что вызвало недовольство Рафеленга, чувствовавшего себя обделённым (он не был упомянут в завещании, поскольку перешёл со всей семьёй в кальвинизм). Моретус в результате всех разбирательств отдал своим родным денежные доли, оставив за собой «Золотой циркуль» и дом на Пятничном рынке, а также все деловые обязательства. Стоимость типографии в феврале 1590 года была оценена в 18 000 флоринов, две пятых от этой суммы достались Моретусу и его жене, остальные — вдове и двум дочерям — по одной доле, и Рафеленгам — всё имущество, оставшееся в Лейдене. Поскольку были ещё отпечатанные книги, хранившиеся в Антверпене, Лейдене, Франкфурте и Париже, М. Роозес — хранитель Музея Плантена — оценивал общее наследство Плантена в 135 000 флоринов[168]. Вдова Плантена — Жанна Ривьер — сразу отказалась от своей доли, но добавила к соглашению ещё один пункт: типография должна остаться в собственности семьи и носить имя Плантена. Она скончалась 17 августа 1596 года и была погребена в одной могиле с мужем. После её смерти Моретус стал издавать книги без упоминания Плантена, но принял решение сохранить «Золотой циркуль» в неприкосновенности[169].

Наследники Плантена
Ян Моретус — зять  
Франциск Рафеленг — зять  
Жанна Ривьер — вдова  
Мартина Плантен-Моретус — дочь  

Плантен — предприниматель

Хотя Плантен обычно рассматривается в историографии как печатник, издатель и книготорговец, он активно занимался другими видами производственной и торговой деятельности, не имевшей прямого отношения к литературе. Его торговый дом приносил значительную часть прибыли, а в первый период жизни в Антверпене был основным источником доходов. Обычно он занимался реализацией книг, гравюр и карт других издателей, тогда как его жена и дочери занимались торговлей шёлком и бархатом. Кроме того, Э. Кунер отмечал, что Плантен торговал полотняным товаром, фруктами и винами, производимыми во Франции[170]. Занимался он и поставками по индивидуальным заказам, например зеркал, изделий из кожи и прочего. В торговом Антверпене, расположенном на пересечении морских путей, немалый доход приносила продажа навигационных инструментов и карт, тогда же распространилась мода на глобусы. С 1559 года партнёром Плантена стал Герард Меркатор, который до 1589 года реализовал в его магазинах 1150 карт и глобусов, стоимость которых могла достигать 24 флоринов. Занятиям торговца способствовала большая цена на инструменты: только приехав в Антверпен, Ариас Монтано купил астролябию за 40 флоринов, что, по его оценке, было втрое дороже, чем в Испании[171]. Навигационные инструменты изготавливались для Плантена в Лувене домом Арсения; они изобрели астролябию, совмещённую с компасом[172].

Хотя Плантен публиковал карты Меркатора, в том числе известную карту Европы 1572 года, и имел исключительные права на их продажу на территории Нидерландов, он не публиковал его атласов, сотрудничая в этом отношении с А. Ортелием. Впервые имя Ортелия появляется в бухгалтерских книгах Плантена в 1558 году, и с этого времени он начал сбывать через «Золотой циркуль» свои цветные и чёрно-белые карты, сотрудничали они и на Франкфуртской ярмарке[172]. Отдельную историю составила публикация Theatrum Orbis Terrarum — первого современного атласа земного шара, содержащего актуальную на тот момент картографическую информацию, все карты в котором были одинакового формата, масштаба и проекции. Впервые Ортелий опубликовал его в 1569 году за свой счёт в другой антверпенской типографии — у Жиля Коппенса ван Диеста, но, по-видимому, Плантен поставил для него бумагу на сумму 225 флоринов. В типографии Плантена атлас печатался с 1579 года также за счёт автора, и только в 1588 году был опубликован за счёт издателя. Цветные карты раскрашивались в типографии Плантена от руки его штатными художниками. Помимо карт Меркатора и Ортелия, Плантен печатал карты де Йоде, А. Николаи и Дж. Кока[173]. Карты издательства Плантена сбывались через магазины в Париже, Аугсбурге и Лондоне, а также были дважды в год представлены на Франфуртской книжной ярмарке. Не меньшим был объём сбываемых гравюр работы французских и голландских мастеров: в одном Лондоне их распространением занималось 4 лавки[174]. Плантен занимался изготовлением печатных шрифтов для типографий Франции, Нидерландов и Германии. Ещё в июле 1567 года Плантен писал Порре, чтобы тот купил для него в Париже набор пуансонов для греческого шрифта; сохранились документы Франкфуртской ярмарки 1579 года, на которой печатник оставил в закладе наборы своих шрифтов. Эта сторона деятельности Плантена сыграла огромную роль в распространении по Германии антиквы французского типа. Судя по бухгалтерским книгам дома Плантена, его издательство имело магазины и представителей по всей территории Нидерландов и Германии, даже Польши, Англии и Шотландии, Швейцарии, Италии, Франции, Испании и Португалии, число постоянных агентов исчислялось сотнями. В 1566 году еврейская Библия Плантена стала продаваться в Марокко и Алжире в еврейской диаспоре через посредство Я. Хофтмана и Я. Радемакера[175].

Успеху издательства Плантена способствовало издание им каталогов, которые он постоянно обновлял и старался распространять как можно шире. Первый каталог издательства Плантена датирован тем же 1566 годом, но не сохранился[176]. Сохранившийся каталог 1575 года на 20 листах разделён на две части: книги на латинском языке и книги «на вольгаре», то есть фламандском и французском языках. В конце каталога помещался список книг, напечатанных в Лувене и других местах и реализуемых через фирму Плантена[177]. Вероятно, такие каталоги не предназначались для распространения через магазины, а издавались для ярмарок, объём которых был значителен. Только на великопостной Франкфуртской ярмарке 1579 года Плантеном было реализовано 11 617 экземпляров книг 240 наименований, причём для этой ярмарки было поставлено 5212 экземпляров новых книг — 67 заглавий, — доставленных в шести деревянных ящиках. Книги обычно отправлялись караваном вьючных животных или на возах до Кёльна, а оттуда — по воде[178]. На ярмарке обычно было представлено не менее 90 издательских домов со всей Европы, что давало Плантену дополнительные возможности для налаживания деловых связей. Плантен заключал с наиболее доверенными партнёрами договоры на оптовую реализацию продукции, давая и получая скидку до 25 %. Один только Луис Перес — многолетний друг и партнёр Плантена — в 1578 году реализовал в Испании продукции его типографии на 15 095 флоринов; ранее он приобрёл не менее 400 комплектов Королевской Библии за 16 800 флоринов. Плантен думал открыть филиал и в Лондоне, и во второй половине 1560-х годов вёл переговоры с Жаном Дессерансом, по происхождению — французским гугенотом, осевшим в Англии[179]. Хотя представительство официально открыто не было, книги Дессерансу поставлялись, как минимум, до 1577 года[180].

В годы подъёма типографии Плантен, как правило, имел до 100 % или более валовой прибыли от своих изданий, что следует из бухгалтерских книг 1563—1567 годов. Кроме того, Плантен, как правило, издавал современных авторов за их собственный счёт или отдавал им авторский гонорар некоторым количеством отпечатанных экземпляров[181]. Плантен в этом отношении был щедр: например, в 1566 году А. Гуннеус получил 200 экземпляров своей «Диалектики», в следующем году Пьер де Савон за руководства по бухгалтерскому учёту и торговому счёту получил 100 экземпляров и 45 флоринов наличными. Гвиччардини за второе издание «Описания Голландии» получил 50 экземпляров книги и 40 флоринов, и так далее[182]. Редакционная или переводческая работа, заказанная издательством, оплачивалась отдельно. Например, за перевод карт и указателей Ортелиуса на испанский язык, монах-минорит Бальтазар Винцентиус из Лувена получил 100 флоринов[182]. Поскольку прибыльными в XVI веке были только издания Библии и школьных античных классиков, Плантен вынужден был в порядке страховки заключать договоры с авторами на полное или частичное субсидирование издания: например, автор обязывался дать деньги на бумагу или выкупить заранее оговорённое число экземпляров. Иногда книга могла быть напечатана за счёт городской казны или университета, как было с изданием сочинений Августина, которым руководил Томас Гозеус, профессор теологии из Лувена. 10-томное собрание сочинений представляло существенный коммерческий риск, поэтому Плантен уступил половину дела кёльнскому дому Биркмана, за что они получали 1000 комплектов готового издания и отдельно 250 экземпляров пятого тома, содержащего «О граде Божием»[183].

Сохранившиеся бухгалтерские книги свидетельствуют, что Плантен платил своим печатникам 105 флоринов в год, опытный наборщик имел 165 флоринов. Рабочий день был длинным, начинаясь от рассвета (между 5-ю и 6-ю часами утра) и продолжался до 7—8 часов вечера. В издательстве Плантена сохранилось длинное увещевание подмастерьям на фламандском языке, где содержится, например, норма расчёта заработной платы, исходя из объёма продукции в печатных листах. Если станок бездействовал в течение рабочего дня, рабочих штрафовали. Рабочим разрешалось употреблять пиво или вино в количестве 1 литра до полудня и такое же количество во второй половине дня; расходы на алкоголь, судя по всему, нёс владелец типографии. Штрафы полагались за употребление мяса в постные дни, непочтительные высказывания о духовенстве и проч. Со своей стороны, Плантен обязывался обеспечить своих людей работой, а также минимальной платой в случае простоя. При поломке станка рабочих не штрафовали, если простой длился более трёх дней, типограф обязывался заплатить возмещение или найти людям другое занятие. Отдельно был прописан строжайший запрет на вынос за пределы цеха печатных материалов и рукописей, а также на разговоры с посторонними о делах типографии[184]. Набранный и свёрстанный текст передавался корректору, здесь действовали особые нормы. Если требовалось исправить более шести букв в слове или более трёх слов на страницу, наборщики получали дополнительную плату. Взимаемые с рабочих штрафы поступали в особый фонд, из которого оплачивалось лечение заболевших или травмированных сотрудников; данный фонд пополнялся дополнительно за счёт добровольных взносов, а также за счёт вновь принимаемых на работу сотрудников. Сам Плантен традиционно вносил по 2 флорина за каждое новое издание и за каждую новую книгу, которая выходила из-под пресса, а сверх того, платил по случаю браков, рождений и смертей своих сотрудников[185].

Личность

Практически никто из биографов Плантена не ставил под сомнения его способности предпринимателя и издателя и личные качества. Серьёзную попытку ревизии предпринял в 1939 году нидерландский исследователь Ф. Шнейдер в книге «Общая история национального книгопечатания»[186]. Усматривая сходство в политической ситуации накануне Второй мировой войны и Нидерландской революции, Шнейдер назвал Плантена «оппортунистом», который никак не мог определиться с чёткой политической линией и был вынужден всю жизнь лавировать, подчас жертвуя делом всей своей жизни, а девиз «Трудом и постоянством», по мнению Шнейдера, следовало бы отнести к вкладу Плантена в историю культуры, а не к его личности. Однако такой подход не закрепился в историографии[187].

По мнению Л. Воэ, Плантен, переехав в Нидерланды в зрелом возрасте, остался французом по своим культурным предпочтениям и никогда не порывал связей с родиной. Воспринимая Антверпен как родной дом, он, однако, стал только местным патриотом, и политическая ситуация в Нидерландах его занимала в очень малой степени. Его в первую очередь беспокоили дела собственной семьи и фирмы, и ради этого он был готов идти на соглашение с любой властью, не жертвуя при этом собственной совестью; отношения с испанской монархией и Генеральными штатами выстраивались на прагматической основе[188]. Судя по материалам переписки, Плантен никогда не позволял себе угодливости, и если оказывался в неудобной для себя ситуации, умел отказать, причём в дипломатичной форме. Однако постоянные жалобы на материальные трудности, которыми пересыпаны все письма типографа, едва ли соответствовали действительности. Он чрезвычайно гордился своим делом и тем, что построил его с нуля, самостоятельно выбился из низов общества в элиту Антверпена и мог позволить себе общаться с правителями и папами римскими. В обращении в городской магистрат от 17 мая 1577 года он даже позволил себе самодовольный тон по отношению к конкурентам по торговле[189].

Плантен был скромного мнения о своих личных достоинствах. Достигнув общеевропейской известности, он просил не сравнивать его с Альдом Мануцием или Робером Этьеном — признанными эрудитами своего времени, именуя себя «неотёсанным и невежественным». Последнее не соответствовало действительности: он смог получить образование и имел несомненный литературный талант. Чаще всего он пользовался родным французским языком, но, судя по материалам переписки, владел латинским, голландским, испанским и итальянским языками. Даже если переписку вёл его зять-полиглот Моретус, Плантен несомненно владел латинским языком — универсальным языком культуры и науки Ренессанса, о чём свидетельствует история 1584 года. Планируя выпустить в свет французский перевод одного из трудов Монтано, Плантен заказал перевод Луи Эстё, но, будучи крайне стеснён сроками, осуществил перевод сам[190]. Долго живя в Антверпене, он усвоил нидерландский язык, о методе изучения которого писал в предисловии к Thesaurus Theutonicae Linguae 1573 года — первому опубликованному словарю голландского языка. Был он в состоянии осуществлять и перевод с голландского на французский язык. Вообще переписка Плантена демонстрирует чрезвычайно образованного человека, что не слишком стыкуется со сведениями о его трудной юности[191]. От него осталось несколько французских стихотворений, по мнению Л. Воэ, не уступающих по качеству творениям литературно образованных персон XVI века. Стиль его переписки — и латинской, и французской — изящен, а лексикон богат[192].

Плантен начал собирание библиотеки, уникальность которой в том, что она сохранилась в первозданном виде. Судя по бухгалтерским документам, первые книги для собственного употребления издатель приобрёл в 1563 году, и они до сих пор сохраняются в библиотеке Музея Плантена-Моретуса[193]. В счетах записано, что книги были закуплены для нужд издательства. В первую очередь, это были словари и священные тексты; впрочем, заглавия стали указываться в документах только с 1565 года[194]. Многие книги и рукописи были подарены друзьями и деловыми партнёрами издателя, иногда и сам Плантен покупал разные издания, чтобы ими могли пользоваться его друзья-гуманисты. В целом, прижизненное ядро библиотеки издателя собиралось с явно утилитарными целями — как рабочий инструмент и подспорье для редакторов и корректоров, а также как собрание изданий конкурирующих фирм или тексты, которые можно было бы переиздать в собственной типографии. Для работы над Полиглоттой для Ариаса Монтано было приобретено множество библейских изданий, в том числе редкая 36-строчная Библия Гутенберга. Плантен обычно не сохранял обязательного экземпляра для своей библиотеки — этим занялись только его потомки, поэтому многие издания его типографии утрачены безвозвратно. После смерти Плантена, в инвентаре 1589 года библиотека была классифицирована как часть типографии и включена в тот же список, что и печатные станки[195]. В первом сохранившемся каталоге 1592 года было учтено 728 печатных книг (включая 15 инкунабул) и 83 рукописи[196].

Плантен и гуманисты

Современники ещё с 1560-х годов осознавали важность дома Плантена для развития ренессансного гуманизма в Нидерландах, центром которого он являлся и при наследниках[197]. Хотя Плантен не был учёным или выдающимся эрудитом, ядром гуманистического кружка стали его зятья Моретус и Рафеленг, особенно второй — знаток восточных языков. В типографии работали известные голландские учёные, например, Корнелис ван Киль[en], автор знаменитого словаря. Все нанимаемые для работы учёные жили или гостили в доме Плантена, например, профессор еврейского языка в Лувене и Кёльне Йоханнес Исаак Левита жил в «Золотом циркуле» с 10 ноября 1563 по 21 октября 1564 года во время работы над еврейской Библией и ивритской грамматикой. Всё это время он получал жильё и стол, а также гонорар в размере 70 флоринов. На тех же условиях в доме жил Ги Лефёвр де ла Бодри с 1568 году во время работы над Полиглоттой; после её окончания он надолго обосновался в Антверпене и всё это время гостил у Плантена. Частыми гостями дома Плантена были А. Ортелий, Т. Пёльман и Ариас Монтано, Горопиус Беканус, и многие другие[198]. Особенность круга Плантена — это были учёные с международной репутацией и налаженными связями по всей Европе. Сохранившиеся 1500 писем Плантена свидетельствуют, что, по-видимому, не было ни одного более-менее известного учёного в Нидерландах, который не был бы так или иначе связан с издателем. Из них некоторые стали друзьями семьи, особенно Юст Липсий, комната которого до сих пор демонстрируется в Музее Плантена-Моретуса. Иностранные учёные преимущественно представлены французами, в том числе приглашёнными для издания Полиглотты: Ги Лефевр де ла Бодри и его брат Николя, Гийом Постэль, Жозеф-Жюст Скалигер, и другие. Не меньше было в круге общения Плантена испанцев, ещё до приезда Ариаса Монтано. Практически со всеми адресатами переписки Плантен общался лично во время деловых поездок в Германию, Францию и Нидерланды, обращаясь к перу и бумаге лишь при отсутствии возможности личной встречи. В письмах обычно обсуждались практические вопросы, в том числе стоимости издания и даже утешения тем авторам, которые полагали, что печатник пренебрегает их трудами. Сложно сказать, какие именно темы обсуждались при личном общении, но Плантен, несомненно, был в курсе актуальных для гуманистов общественных проблем. «Золотой циркуль» исполнял также роль неофициальной почтовой конторы, через которую можно было пересылать корреспонденцию или посылки, не предназначенные для посторонних глаз или властей. По заказу Ариаса Монтана Плантен покупал книги и рукописи, предназначенные для испанской королевской библиотеки, и так далее[199]. По мнению Л. Воэ, «хотя сложно с точки зрения цифр и графиков показать культурное влияние фирмы Плантена, его дом сам по себе являлся культурным центром общеевропейского значения, что, отчасти, определяло и направляло интеллектуальные течения своей эпохи»[200].

Наследие

Потомки Моретуса владели типографией Плантена до середины XIX века, унаследовав завет сохранять имущество и оборудование основателя в первозданном виде. В 1692 году Бальтазар III Моретус был возведён испанским королём Карлом II в дворянское достоинство, но к тому времени, благодаря выгодным бракам, типография уже не была источником дохода для семьи. К XVIII веку она окончательно превратилась в «фабрику литургической литературы», в которой по старым матрицам печатались по прежнему праву монополии богослужебные книги для Испании и её американских колоний. Последнее издание вышло из типографии Плантена-Моретуса в 1866 году[201]. Последний представитель династии — Эдуард Жоаннес Гиацинт Моретус-Плантен — унаследовал типографию в 1865 году и отнёсся к ней как к музейному хранилищу, приложив немало усилий для сохранения и поддержания типографии в первозданном виде. К 1873 году его материальное положение ухудшилось, и был поставлен вопрос о продаже дома с его содержимым. Бельгийская общественность в этих условиях обратилась к правительству, после чего министерство внутренних дел одобрило приобретение за государственный счёт здания типографии со всеми его коллекциями. Сумма сделки составила 1 200 000 франков (48 000 фунтов стерлингов[Прим 9]), половину которой предоставило правительство Бельгии, половину — власти Антверпена. 20 апреля 1876 года собственность Плантена стала государственной, и 19 августа 1877 года Музей Плантена-Моретуса был открыт для публики; первым его главой и хранителем стал известный исследователь Макс Роозес[202][203]. В музейном собрании оказались 3000 медных матриц для гравюр и более 15 000 пуансонов — крупнейшая в мире коллекция печатных шрифтов XVI века, библиотека включала более 20 000 томов, в том числе почти все книги, изданные Плантеном и Моретусами, полностью сохранился архив, начиная с 1555 года. В собрании также содержится 150 инкунабул, в том числе единственная в Бельгии Библия Гутенберга, и около 500 рукописей, а также 650 рисунков известных художников, в том числе Иеронима Босха, Питера Брейгеля и Рубенса[204].

Историографический интерес к личности и наследию Плантена пробудился сразу после открытия Музея Плантена-Моретуса и вовлечения в научный оборот материалов из его архива. В 1882 году вышла на французском языке первая подробная научная биография печатника, написанная первым директором музея Максом Роозесом («Christophe Plantin, imprimeur anversois»), её переиздания последовали в 1896 и 1897 годах. В 1914 году она была существенно дополнена и заново проиллюстрирована, и вышла под названием «Le Musée Plantin-Moretus. Contenant la vie et l’oeuvre de Christophe Plantin et ses successeurs, les Moretus, ainsi que la description du musée et des collections qu’il renferme». Однако, по словам Л. Воэ, эти книги имели важнейший недостаток — они были лишены ссылочного аппарата, что делало затруднительной проверку источников, на основе которых они были написаны[205]. Третий директор музея Мориц Саббе выпустил два биографических исследования на нидерландском языке в 1923 и 1928 годах и фундаментальное исследование 1937 года, переведённое на французский язык. В 1960-е годы вышли два англоязычных исследования — Колина Клэра («Christopher Plantin», 1960) и двухтомник Леона Воэ «Золотой циркуль» (Амстердам, 1969—1972), посвящённый всем аспектам жизни и деятельности Плантена и его наследников. Кроме того, Музеем Плантена-Моретуса в 1883—1918 годах было выпущено девятитомное издание переписки Плантена — важнейшего первоисточника по его жизни и деятельности. В 1980—1983 годах Л. Воэ опубликовал в Лейдене подробную библиографию всех прижизненных изданий Плантена в 6 томах.

Напишите отзыв о статье "Плантен, Христофор"

Комментарии

  1. Портрет работы неизвестного мастера маслом на деревянной панели. На обороте запись лат. ANNO 1584 AETATIS 64, — «Год 1584, лет 64». Хранится в университетской библиотеке Лейдена, копия того же времени — в Музее Плантена-Моретуса[1]. Биограф Плантена Колин Клэр считал, что автором этого портрета был Питер Пауль Рубенс или кто-то из его учеников; он датировался 1612—1616 годами[2].
  2. Примечательно, что страну Плантен называл по-латыни «Бельгией» (лат. Belgica regio).
  3. Атрибуция Л. Воэ, портрет написан в 1630-е годы и принадлежал Б. Моретусу[92]
  4. «Ордонанс, статут и эдикт короля нашего и государя, предписывающий испытывать и регистрировать печатников, книготорговцев и подмастерьев».
  5. Наследник Плантена Ян Моретус не смог унаследовать этого титула, и только в 1639 году внук — Бальтазар Моретус — был вновь удостоен титула лат. architypographus regius (с эквивалентами: нидерл. konings drukker и фр. imprimeur du roy)[120]
  6. В центре — изображение Страшного суда. На левой створке — Плантен с рано умершим сыном, осеняемый Святым Христофором; справа — Жанна Ривьер и все дочери, их осеняет Иоанн Креститель.
  7. О существовании шестой дочери Плантена известно только из изображения на триптихе, где она показана в малых летах и с крестом над головой, что символизировало смерть в раннем возрасте.
  8. Справа налево: учёный Вовелий, Юст Липсий, брат художника Филипп Рубенс (ученик Липсия) и сам Питер Рубенс под бюстом, в то время считавшимся изображением Сенеки, — ныне он идентифицирован как портрет Гесиода.
  9. Около 4 миллионов фунтов стерлингов по ценам 2015 года. Перевод рассчитан по системе RPI basis per Measuringworth [www.measuringworth.com/ukcompare/ Five Ways to Compute the Relative Value of a UK Pound Amount, 1830 to Present] (англ.). MeasuringWorth.com.. Проверено 8 августа 2016.

Примечания

  1. Voet, 1969, p. III.
  2. Claire, 1960, p. 48.
  3. Voet, 1969, p. 3.
  4. Claire, 1960, p. 1.
  5. Claire, 1960, p. 1—2.
  6. 1 2 Claire, 1960, p. 2.
  7. Voet, 1969, p. 8.
  8. Claire, 1960, p. 2—3.
  9. Voet, 1969, p. 4.
  10. Claire, 1960, p. 3—4.
  11. 1 2 Voet, 1969, p. 9.
  12. Voet, 1969, p. 10—11.
  13. Rooses, 1897, p. 11—14.
  14. Claire, 1960, p. 9.
  15. Voet, 1969, p. 11—12.
  16. Voet, 1969, p. 12.
  17. Voet, 1969, p. 13.
  18. Claire, 1960, p. 12.
  19. Claire, 1960, p. 13.
  20. 1 2 3 Claire, 1960, p. 14.
  21. Voet, 1969, p. 14.
  22. 1 2 Voet, 1969, p. 17.
  23. Voet, 1969, p. 19.
  24. Voet, 1969, p. 19—20.
  25. Voet, 1969, p. 20—21.
  26. Annales, 1865, p. 1.
  27. Claire, 1960, p. 15.
  28. Voet, 1969, p. 18, 31.
  29. Claire, 1960, p. 16.
  30. 1 2 Annales, 1865, p. 8.
  31. Annales, 1865, p. 8—10.
  32. Claire, 1960, p. 17.
  33. 1 2 3 Voet, 1969, p. 32.
  34. Claire, 1960, p. 17—18.
  35. Voet, 1969, p. 31.
  36. Claire, 1960, p. 18.
  37. Voet, 1969, p. 139.
  38. Voet, 1969, p. 140.
  39. Claire, 1960, p. 19—20.
  40. Rooses, 1897, p. 36—38.
  41. Voet, 1969, p. 21—22.
  42. Voet, 1969, p. 22.
  43. Voet, 1969, p. 23.
  44. Voet, 1969, p. 24.
  45. Voet, 1969, p. 24—25.
  46. Voet, 1969, p. 26.
  47. Voet, 1969, p. 26—30.
  48. 1 2 Voet, 1969, p. 33.
  49. Annales, 1865, p. 20—21.
  50. Claire, 1960, p. 21.
  51. Voet, 1969, p. 34.
  52. Annales, 1865, p. 21—31.
  53. Annales, 1865, p. 31—32.
  54. Claire, 1960, p. 22.
  55. Voet, 1969, p. 34—35.
  56. Claire, 1960, p. 24.
  57. Voet, 1969, p. 35.
  58. Voet, 1969, p. 36.
  59. Voet, 1969, p. 37.
  60. Voet, 1969, p. 37, 38.
  61. Voet, 1969, p. 38.
  62. Voet, 1969, p. 39, 41.
  63. Claire, 1960, p. 25—26.
  64. Voet, 1969, p. 42.
  65. Rooses, 1897, p. 30.
  66. Claire, 1960, p. 25.
  67. Voet, 1969, p. 39—40.
  68. 1 2 Voet, 1969, p. 45.
  69. 1 2 3 Voet, 1969, p. 46.
  70. Claire, 1960, p. 50.
  71. Annales, 1865, p. 35.
  72. Annales, 1865, p. 35—77.
  73. Voet, 1969, p. 47.
  74. Claire, 1960, p. 54.
  75. Voet, 1969, p. 48.
  76. Claire, 1960, p. 55—56.
  77. Voet, 1969, p. 50.
  78. Voet, 1969, p. 50—51.
  79. Claire, 1960, p. 57—58.
  80. Voet, 1969, p. 53.
  81. Claire, 1960, p. 58—59.
  82. Wilkinson, 2007, p. 67.
  83. Wilkinson, 2007, p. 67—68.
  84. 1 2 Voet, 1969, p. 57.
  85. Hendricks, 1967, p. 106.
  86. Hendricks, 1967, p. 105.
  87. 1 2 Claire, 1960, p. 65.
  88. 1 2 Claire, 1960, p. 66.
  89. Annales, 1865, p. 91—92.
  90. Voet, 1969, p. 58.
  91. Annales, 1865, p. 141.
  92. Voet, 1969, p. Фотовклейка.
  93. 1 2 Voet, 1969, p. 61.
  94. Wilkinson, 2007, p. 71—72.
  95. Voet, 1969, p. 62.
  96. Wilkinson, 2007, p. 73.
  97. Wilkinson, 2007, p. 74.
  98. Voet, 1969, p. 63.
  99. Voet, 1969, p. 64.
  100. Wilkinson, 2007, p. 94.
  101. Wilkinson, 2007, p. 95.
  102. 1 2 Wilkinson, 2007, p. 96.
  103. Dunkelgrun, 2012, p. 452.
  104. Dunkelgrun, 2012, p. 455, 499.
  105. Claire, 1960, p. 75.
  106. Claire, 1960, p. 84.
  107. Voet, 1969, p. 65.
  108. Voet, 1969, p. 66.
  109. Voet, 1969, p. 67.
  110. Annales, 1865, p. 121—122.
  111. Claire, 1960, p. 90.
  112. Claire, 1960, p. 92.
  113. Claire, 1960, p. 99—100.
  114. Voet, 1969, p. 68.
  115. 1 2 Voet, 1969, p. 69.
  116. Voet, 1969, p. 70.
  117. 1 2 Voet, 1969, p. 71.
  118. 1 2 Voet, 1969, p. 72.
  119. Claire, 1960, p. 112.
  120. Voet, 1969, p. 73.
  121. Claire, 1960, p. 113—115.
  122. Voet, 1969, p. 74.
  123. Voet, 1969, p. 75—77.
  124. Voet, 1969, p. 78.
  125. Voet, 1969, p. 80.
  126. Rooses, 1897, p. 107—108.
  127. Voet, 1969, p. 81.
  128. 1 2 Claire, 1960, p. 131.
  129. Voet, 1969, p. 83.
  130. Claire, 1960, p. 130.
  131. Voet, 1969, p. 84.
  132. 1 2 Claire, 1960, p. 133.
  133. Voet, 1969, p. 86.
  134. Voet, 1969, p. 87.
  135. Rooses, 1897, p. 171—172.
  136. 1 2 Voet, 1969, p. 88.
  137. Claire, 1960, p. 136.
  138. Voet, 1969, p. 90—91.
  139. Claire, 1960, p. 137.
  140. Claire, 1960, p. 138.
  141. 1 2 3 Claire, 1960, p. 139.
  142. Voet, 1969, p. 101.
  143. Voet, 1969, p. 89, 104.
  144. Voet, 1969, p. 91.
  145. Voet, 1969, p. 91—92.
  146. Claire, 1960, p. 149.
  147. 1 2 Voet, 1969, p. 106.
  148. Claire, 1960, p. 151.
  149. Claire, 1960, p. 152.
  150. Voet, 1969, p. 107.
  151. Claire, 1960, p. 153.
  152. Voet, 1969, p. 110.
  153. Claire, 1960, p. 154—155.
  154. Claire, 1960, p. 157.
  155. Claire, 1960, p. 158.
  156. Claire, 1960, p. 159—160.
  157. Voet, 1969, p. 116.
  158. Claire, 1960, p. 161.
  159. Voet, 1969, p. 116—117.
  160. Claire, 1960, p. 162.
  161. Claire, 1960, p. 165.
  162. Voet, 1969, p. 118—119.
  163. Voet, 1969, p. 119.
  164. Voet, 1969, p. 120.
  165. Voet, 1969, p. 121.
  166. Voet, 1969, p. 121—122.
  167. Voet, 1969, p. 122.
  168. Claire, 1960, p. 176—177.
  169. Claire, 1960, p. 178.
  170. Claire, 1960, p. 197.
  171. Claire, 1960, p. 198.
  172. 1 2 Claire, 1960, p. 199.
  173. Claire, 1960, p. 200.
  174. Claire, 1960, p. 201.
  175. Claire, 1960, p. 202.
  176. Claire, 1960, p. 202—203.
  177. Claire, 1960, p. 203—204.
  178. Claire, 1960, p. 204—205.
  179. Claire, 1960, p. 205—206.
  180. Claire, 1960, p. 208.
  181. Claire, 1960, p. 213.
  182. 1 2 Claire, 1960, p. 214.
  183. Claire, 1960, p. 215.
  184. Claire, 1960, p. 219—220.
  185. Claire, 1960, p. 221.
  186. Schneider, M. De voorgeschiedenis van de «Algemeene Landsdrukkerij» (proefschrift Rijksuniversiteit Leiden). — Goede Staat gebrocheerd, 1939. — XVI, 229 p.
  187. Voet, 1969, p. 123.
  188. Voet, 1969, p. 124—125.
  189. Voet, 1969, p. 126.
  190. Voet, 1969, p. 132.
  191. Voet, 1969, p. 133.
  192. Voet, 1969, p. 134—135.
  193. Voet, 1969, p. 338.
  194. Voet, 1969, p. 339.
  195. Voet, 1969, p. 340.
  196. Voet, 1969, p. 344.
  197. Voet, 1969, p. 362.
  198. Voet, 1969, p. 367.
  199. Voet, 1969, p. 369—384.
  200. Voet, 1969, p. 385.
  201. Claire, 1960, p. 230—231.
  202. Роозес, Макс // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  203. Claire, 1960, p. 231.
  204. Claire, 1960, p. 232.
  205. Voet, 1969, p. 447.

Литература

  • Claire C. Christopher Plantin. — London : Cassell & Company, 1960. — 302 p.</span>
  • Degeorge L. [archive.org/details/lamaisonplantina00dege La maison Plantin à Anvers : monographie complète de cette imprimerie célèbre aux XVIe et XVIIe siècles; ouvrage orné d'un portrait de Plantin, d'après Wierix, d'un tableau généalogique de la famille, d'un plan-coupe du rez-de-chaus-sée, d'une gravure de la cour intérieure et de la marque typographique du grand imprimeur] : [фр.]. — Deuxième édition. — Bruxelles : Gay et Doucé, 1878. — 224 p.</span>
  • Dunkelgrun T. W. [search.proquest.com/docview/1040725740?pq-origsite=summon The multiplicity of Scripture: The confluence of textual traditions in the making of the Antwerp Polyglot Bible (1568–1573)]. — Ph.D. dissertation. — The University of Chicago, 2012. — 579 p.
  • Hendricks, D. [www.jstor.org/stable/25540035 Profitless Printing: Publication of the Polyglots] // The Journal of Library History. — 1967. — Vol. 2, no. 2 (апрель). — P. 98—116.</span>
  • Rooses M. [books.google.ru/books/about/Christophe_Plantin_imprimeur_anversois.html?id=tBC_OwAACAAJ&redir_esc=y Christophe Plantin, imprimeur anversois] : [фр.]. — Anvers : J. Maes, 1897. — 445 p.</span>
  • Ruelens C. L., De Backer A. [archive.org/details/bub_gb_y1G1rpIwpnMC Annales Plantiniennes depuis la fondation de l'imprimerie Plantinienne à Anvers jusquà̕ la mort de Chr. Plantin, (1555—1589)]. — Paris : Librairie Tross, 1865. — 324 p.</span>
  • Voet L. [www.dbnl.org/tekst/voet004gold01_01/ The Golden Compasses: The History of the House of Plantin-Moretus]. — Amsterdam : Van Gendt, 1969. — Т. 1. — 500 p.</span>
  • Voet L. and Voet-Grisolle J. The Plantin Press (1555—1589) (6 Vols.): A Bibliography of the Works Printed and Published by Christopher Plantin at Antwerp and Leiden. — Leiden : Brill — Hes & de Graaf, 1980—1983. — 3026 с. — ISBN 978-9061944652.</span>
  • Wilkinson, R. The Kabbalistic Scholars of the Antwerp Polyglot Bible. — Brill, 2007. — 156 p. — ISBN 9789047422532.

Ссылки

В Викитеке есть тексты по теме
Плантен, Христофор

Издание переписки Плантена

  • [archive.org/details/correspondancede01plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. I (1883). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede02plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. II (1885). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede03plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. III (1911). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede04plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. IV (1914). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede05plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. V (1915). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede06plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. VI (1916). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede07plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. VII (1918). Проверено 30 июня 2016.
  • [archive.org/details/correspondancede08plan Correspondance de Christophe Plantin] (фр.). Vol. VIII—IX (1918). Проверено 30 июня 2016.

Издания Плантена в Национальной библиотеке Испании

  • [bdh.bne.es/bnesearch/Search.do?field=autor&text=Plantin%2c+Christophe+%28ca.+1520-1589%29 Registros de para la búsqueda Autor Plantin, Christophe (ca. 1520—1589)] (исп.). BIBLIOTECA DIGITAL HISPÁNICA. BIBLIOTECA NACIONAL DE ESPAÑA. Проверено 1 июля 2016.

Издания Плантена в «Архиве Интернета»

  • [archive.org/search.php?query=creator%3A%22Plantin%2C%20Christophe%22 Christophe Plantin]. Archive.org. Проверено 18 июля 2016.

Прочее

  • [www.museumplantinmoretus.be/en Welcome to the premises of the Plantin and Moretus family] (англ.). Museum Plantin-Moretus. Проверено 30 июня 2016.
  • [www.wdl.org/en/item/11727/ Drafts of Letters Sent by Christopher Plantin and Jan Moretus I, 1579–1590]. The World Digital Library (WDL). Проверено 30 июня 2016.

Отрывок, характеризующий Плантен, Христофор

– Но как вы находите всю эту последнюю комедию du sacre de Milan? [миланского помазания?] – сказала Анна Павловна. Et la nouvelle comedie des peuples de Genes et de Lucques, qui viennent presenter leurs voeux a M. Buonaparte assis sur un trone, et exaucant les voeux des nations! Adorable! Non, mais c'est a en devenir folle! On dirait, que le monde entier a perdu la tete. [И вот новая комедия: народы Генуи и Лукки изъявляют свои желания господину Бонапарте. И господин Бонапарте сидит на троне и исполняет желания народов. 0! это восхитительно! Нет, от этого можно с ума сойти. Подумаешь, что весь свет потерял голову.]
Князь Андрей усмехнулся, прямо глядя в лицо Анны Павловны.
– «Dieu me la donne, gare a qui la touche», – сказал он (слова Бонапарте, сказанные при возложении короны). – On dit qu'il a ete tres beau en prononcant ces paroles, [Бог мне дал корону. Беда тому, кто ее тронет. – Говорят, он был очень хорош, произнося эти слова,] – прибавил он и еще раз повторил эти слова по итальянски: «Dio mi la dona, guai a chi la tocca».
– J'espere enfin, – продолжала Анна Павловна, – que ca a ete la goutte d'eau qui fera deborder le verre. Les souverains ne peuvent plus supporter cet homme, qui menace tout. [Надеюсь, что это была, наконец, та капля, которая переполнит стакан. Государи не могут более терпеть этого человека, который угрожает всему.]
– Les souverains? Je ne parle pas de la Russie, – сказал виконт учтиво и безнадежно: – Les souverains, madame! Qu'ont ils fait pour Louis XVII, pour la reine, pour madame Elisabeth? Rien, – продолжал он одушевляясь. – Et croyez moi, ils subissent la punition pour leur trahison de la cause des Bourbons. Les souverains? Ils envoient des ambassadeurs complimenter l'usurpateur. [Государи! Я не говорю о России. Государи! Но что они сделали для Людовика XVII, для королевы, для Елизаветы? Ничего. И, поверьте мне, они несут наказание за свою измену делу Бурбонов. Государи! Они шлют послов приветствовать похитителя престола.]
И он, презрительно вздохнув, опять переменил положение. Князь Ипполит, долго смотревший в лорнет на виконта, вдруг при этих словах повернулся всем телом к маленькой княгине и, попросив у нее иголку, стал показывать ей, рисуя иголкой на столе, герб Конде. Он растолковывал ей этот герб с таким значительным видом, как будто княгиня просила его об этом.
– Baton de gueules, engrele de gueules d'azur – maison Conde, [Фраза, не переводимая буквально, так как состоит из условных геральдических терминов, не вполне точно употребленных. Общий смысл такой : Герб Конде представляет щит с красными и синими узкими зазубренными полосами,] – говорил он.
Княгиня, улыбаясь, слушала.
– Ежели еще год Бонапарте останется на престоле Франции, – продолжал виконт начатый разговор, с видом человека не слушающего других, но в деле, лучше всех ему известном, следящего только за ходом своих мыслей, – то дела пойдут слишком далеко. Интригой, насилием, изгнаниями, казнями общество, я разумею хорошее общество, французское, навсегда будет уничтожено, и тогда…
Он пожал плечами и развел руками. Пьер хотел было сказать что то: разговор интересовал его, но Анна Павловна, караулившая его, перебила.
– Император Александр, – сказала она с грустью, сопутствовавшей всегда ее речам об императорской фамилии, – объявил, что он предоставит самим французам выбрать образ правления. И я думаю, нет сомнения, что вся нация, освободившись от узурпатора, бросится в руки законного короля, – сказала Анна Павловна, стараясь быть любезной с эмигрантом и роялистом.
– Это сомнительно, – сказал князь Андрей. – Monsieur le vicomte [Господин виконт] совершенно справедливо полагает, что дела зашли уже слишком далеко. Я думаю, что трудно будет возвратиться к старому.
– Сколько я слышал, – краснея, опять вмешался в разговор Пьер, – почти всё дворянство перешло уже на сторону Бонапарта.
– Это говорят бонапартисты, – сказал виконт, не глядя на Пьера. – Теперь трудно узнать общественное мнение Франции.
– Bonaparte l'a dit, [Это сказал Бонапарт,] – сказал князь Андрей с усмешкой.
(Видно было, что виконт ему не нравился, и что он, хотя и не смотрел на него, против него обращал свои речи.)
– «Je leur ai montre le chemin de la gloire» – сказал он после недолгого молчания, опять повторяя слова Наполеона: – «ils n'en ont pas voulu; je leur ai ouvert mes antichambres, ils se sont precipites en foule»… Je ne sais pas a quel point il a eu le droit de le dire. [Я показал им путь славы: они не хотели; я открыл им мои передние: они бросились толпой… Не знаю, до какой степени имел он право так говорить.]
– Aucun, [Никакого,] – возразил виконт. – После убийства герцога даже самые пристрастные люди перестали видеть в нем героя. Si meme ca a ete un heros pour certaines gens, – сказал виконт, обращаясь к Анне Павловне, – depuis l'assassinat du duc il y a un Marietyr de plus dans le ciel, un heros de moins sur la terre. [Если он и был героем для некоторых людей, то после убиения герцога одним мучеником стало больше на небесах и одним героем меньше на земле.]
Не успели еще Анна Павловна и другие улыбкой оценить этих слов виконта, как Пьер опять ворвался в разговор, и Анна Павловна, хотя и предчувствовавшая, что он скажет что нибудь неприличное, уже не могла остановить его.
– Казнь герцога Энгиенского, – сказал мсье Пьер, – была государственная необходимость; и я именно вижу величие души в том, что Наполеон не побоялся принять на себя одного ответственность в этом поступке.
– Dieul mon Dieu! [Боже! мой Боже!] – страшным шопотом проговорила Анна Павловна.
– Comment, M. Pierre, vous trouvez que l'assassinat est grandeur d'ame, [Как, мсье Пьер, вы видите в убийстве величие души,] – сказала маленькая княгиня, улыбаясь и придвигая к себе работу.
– Ah! Oh! – сказали разные голоса.
– Capital! [Превосходно!] – по английски сказал князь Ипполит и принялся бить себя ладонью по коленке.
Виконт только пожал плечами. Пьер торжественно посмотрел поверх очков на слушателей.
– Я потому так говорю, – продолжал он с отчаянностью, – что Бурбоны бежали от революции, предоставив народ анархии; а один Наполеон умел понять революцию, победить ее, и потому для общего блага он не мог остановиться перед жизнью одного человека.
– Не хотите ли перейти к тому столу? – сказала Анна Павловна.
Но Пьер, не отвечая, продолжал свою речь.
– Нет, – говорил он, все более и более одушевляясь, – Наполеон велик, потому что он стал выше революции, подавил ее злоупотребления, удержав всё хорошее – и равенство граждан, и свободу слова и печати – и только потому приобрел власть.
– Да, ежели бы он, взяв власть, не пользуясь ею для убийства, отдал бы ее законному королю, – сказал виконт, – тогда бы я назвал его великим человеком.
– Он бы не мог этого сделать. Народ отдал ему власть только затем, чтоб он избавил его от Бурбонов, и потому, что народ видел в нем великого человека. Революция была великое дело, – продолжал мсье Пьер, выказывая этим отчаянным и вызывающим вводным предложением свою великую молодость и желание всё полнее высказать.
– Революция и цареубийство великое дело?…После этого… да не хотите ли перейти к тому столу? – повторила Анна Павловна.
– Contrat social, [Общественный договор,] – с кроткой улыбкой сказал виконт.
– Я не говорю про цареубийство. Я говорю про идеи.
– Да, идеи грабежа, убийства и цареубийства, – опять перебил иронический голос.
– Это были крайности, разумеется, но не в них всё значение, а значение в правах человека, в эманципации от предрассудков, в равенстве граждан; и все эти идеи Наполеон удержал во всей их силе.
– Свобода и равенство, – презрительно сказал виконт, как будто решившийся, наконец, серьезно доказать этому юноше всю глупость его речей, – всё громкие слова, которые уже давно компрометировались. Кто же не любит свободы и равенства? Еще Спаситель наш проповедывал свободу и равенство. Разве после революции люди стали счастливее? Напротив. Mы хотели свободы, а Бонапарте уничтожил ее.
Князь Андрей с улыбкой посматривал то на Пьера, то на виконта, то на хозяйку. В первую минуту выходки Пьера Анна Павловна ужаснулась, несмотря на свою привычку к свету; но когда она увидела, что, несмотря на произнесенные Пьером святотатственные речи, виконт не выходил из себя, и когда она убедилась, что замять этих речей уже нельзя, она собралась с силами и, присоединившись к виконту, напала на оратора.
– Mais, mon cher m r Pierre, [Но, мой милый Пьер,] – сказала Анна Павловна, – как же вы объясняете великого человека, который мог казнить герцога, наконец, просто человека, без суда и без вины?
– Я бы спросил, – сказал виконт, – как monsieur объясняет 18 брюмера. Разве это не обман? C'est un escamotage, qui ne ressemble nullement a la maniere d'agir d'un grand homme. [Это шулерство, вовсе не похожее на образ действий великого человека.]
– А пленные в Африке, которых он убил? – сказала маленькая княгиня. – Это ужасно! – И она пожала плечами.
– C'est un roturier, vous aurez beau dire, [Это проходимец, что бы вы ни говорили,] – сказал князь Ипполит.
Мсье Пьер не знал, кому отвечать, оглянул всех и улыбнулся. Улыбка у него была не такая, какая у других людей, сливающаяся с неулыбкой. У него, напротив, когда приходила улыбка, то вдруг, мгновенно исчезало серьезное и даже несколько угрюмое лицо и являлось другое – детское, доброе, даже глуповатое и как бы просящее прощения.
Виконту, который видел его в первый раз, стало ясно, что этот якобинец совсем не так страшен, как его слова. Все замолчали.
– Как вы хотите, чтобы он всем отвечал вдруг? – сказал князь Андрей. – Притом надо в поступках государственного человека различать поступки частного лица, полководца или императора. Мне так кажется.
– Да, да, разумеется, – подхватил Пьер, обрадованный выступавшею ему подмогой.
– Нельзя не сознаться, – продолжал князь Андрей, – Наполеон как человек велик на Аркольском мосту, в госпитале в Яффе, где он чумным подает руку, но… но есть другие поступки, которые трудно оправдать.
Князь Андрей, видимо желавший смягчить неловкость речи Пьера, приподнялся, сбираясь ехать и подавая знак жене.

Вдруг князь Ипполит поднялся и, знаками рук останавливая всех и прося присесть, заговорил:
– Ah! aujourd'hui on m'a raconte une anecdote moscovite, charmante: il faut que je vous en regale. Vous m'excusez, vicomte, il faut que je raconte en russe. Autrement on ne sentira pas le sel de l'histoire. [Сегодня мне рассказали прелестный московский анекдот; надо вас им поподчивать. Извините, виконт, я буду рассказывать по русски, иначе пропадет вся соль анекдота.]
И князь Ипполит начал говорить по русски таким выговором, каким говорят французы, пробывшие с год в России. Все приостановились: так оживленно, настоятельно требовал князь Ипполит внимания к своей истории.
– В Moscou есть одна барыня, une dame. И она очень скупа. Ей нужно было иметь два valets de pied [лакея] за карета. И очень большой ростом. Это было ее вкусу. И она имела une femme de chambre [горничную], еще большой росту. Она сказала…
Тут князь Ипполит задумался, видимо с трудом соображая.
– Она сказала… да, она сказала: «девушка (a la femme de chambre), надень livree [ливрею] и поедем со мной, за карета, faire des visites». [делать визиты.]
Тут князь Ипполит фыркнул и захохотал гораздо прежде своих слушателей, что произвело невыгодное для рассказчика впечатление. Однако многие, и в том числе пожилая дама и Анна Павловна, улыбнулись.
– Она поехала. Незапно сделался сильный ветер. Девушка потеряла шляпа, и длинны волоса расчесались…
Тут он не мог уже более держаться и стал отрывисто смеяться и сквозь этот смех проговорил:
– И весь свет узнал…
Тем анекдот и кончился. Хотя и непонятно было, для чего он его рассказывает и для чего его надо было рассказать непременно по русски, однако Анна Павловна и другие оценили светскую любезность князя Ипполита, так приятно закончившего неприятную и нелюбезную выходку мсье Пьера. Разговор после анекдота рассыпался на мелкие, незначительные толки о будущем и прошедшем бале, спектакле, о том, когда и где кто увидится.


Поблагодарив Анну Павловну за ее charmante soiree, [очаровательный вечер,] гости стали расходиться.
Пьер был неуклюж. Толстый, выше обыкновенного роста, широкий, с огромными красными руками, он, как говорится, не умел войти в салон и еще менее умел из него выйти, то есть перед выходом сказать что нибудь особенно приятное. Кроме того, он был рассеян. Вставая, он вместо своей шляпы захватил трехугольную шляпу с генеральским плюмажем и держал ее, дергая султан, до тех пор, пока генерал не попросил возвратить ее. Но вся его рассеянность и неуменье войти в салон и говорить в нем выкупались выражением добродушия, простоты и скромности. Анна Павловна повернулась к нему и, с христианскою кротостью выражая прощение за его выходку, кивнула ему и сказала:
– Надеюсь увидать вас еще, но надеюсь тоже, что вы перемените свои мнения, мой милый мсье Пьер, – сказала она.
Когда она сказала ему это, он ничего не ответил, только наклонился и показал всем еще раз свою улыбку, которая ничего не говорила, разве только вот что: «Мнения мнениями, а вы видите, какой я добрый и славный малый». И все, и Анна Павловна невольно почувствовали это.
Князь Андрей вышел в переднюю и, подставив плечи лакею, накидывавшему ему плащ, равнодушно прислушивался к болтовне своей жены с князем Ипполитом, вышедшим тоже в переднюю. Князь Ипполит стоял возле хорошенькой беременной княгини и упорно смотрел прямо на нее в лорнет.
– Идите, Annette, вы простудитесь, – говорила маленькая княгиня, прощаясь с Анной Павловной. – C'est arrete, [Решено,] – прибавила она тихо.
Анна Павловна уже успела переговорить с Лизой о сватовстве, которое она затевала между Анатолем и золовкой маленькой княгини.
– Я надеюсь на вас, милый друг, – сказала Анна Павловна тоже тихо, – вы напишете к ней и скажете мне, comment le pere envisagera la chose. Au revoir, [Как отец посмотрит на дело. До свидания,] – и она ушла из передней.
Князь Ипполит подошел к маленькой княгине и, близко наклоняя к ней свое лицо, стал полушопотом что то говорить ей.
Два лакея, один княгинин, другой его, дожидаясь, когда они кончат говорить, стояли с шалью и рединготом и слушали их, непонятный им, французский говор с такими лицами, как будто они понимали, что говорится, но не хотели показывать этого. Княгиня, как всегда, говорила улыбаясь и слушала смеясь.
– Я очень рад, что не поехал к посланнику, – говорил князь Ипполит: – скука… Прекрасный вечер, не правда ли, прекрасный?
– Говорят, что бал будет очень хорош, – отвечала княгиня, вздергивая с усиками губку. – Все красивые женщины общества будут там.
– Не все, потому что вас там не будет; не все, – сказал князь Ипполит, радостно смеясь, и, схватив шаль у лакея, даже толкнул его и стал надевать ее на княгиню.
От неловкости или умышленно (никто бы не мог разобрать этого) он долго не опускал рук, когда шаль уже была надета, и как будто обнимал молодую женщину.
Она грациозно, но всё улыбаясь, отстранилась, повернулась и взглянула на мужа. У князя Андрея глаза были закрыты: так он казался усталым и сонным.
– Вы готовы? – спросил он жену, обходя ее взглядом.
Князь Ипполит торопливо надел свой редингот, который у него, по новому, был длиннее пяток, и, путаясь в нем, побежал на крыльцо за княгиней, которую лакей подсаживал в карету.
– Рrincesse, au revoir, [Княгиня, до свиданья,] – кричал он, путаясь языком так же, как и ногами.
Княгиня, подбирая платье, садилась в темноте кареты; муж ее оправлял саблю; князь Ипполит, под предлогом прислуживания, мешал всем.
– Па звольте, сударь, – сухо неприятно обратился князь Андрей по русски к князю Ипполиту, мешавшему ему пройти.
– Я тебя жду, Пьер, – ласково и нежно проговорил тот же голос князя Андрея.
Форейтор тронулся, и карета загремела колесами. Князь Ипполит смеялся отрывисто, стоя на крыльце и дожидаясь виконта, которого он обещал довезти до дому.

– Eh bien, mon cher, votre petite princesse est tres bien, tres bien, – сказал виконт, усевшись в карету с Ипполитом. – Mais tres bien. – Он поцеловал кончики своих пальцев. – Et tout a fait francaise. [Ну, мой дорогой, ваша маленькая княгиня очень мила! Очень мила и совершенная француженка.]
Ипполит, фыркнув, засмеялся.
– Et savez vous que vous etes terrible avec votre petit air innocent, – продолжал виконт. – Je plains le pauvre Mariei, ce petit officier, qui se donne des airs de prince regnant.. [А знаете ли, вы ужасный человек, несмотря на ваш невинный вид. Мне жаль бедного мужа, этого офицерика, который корчит из себя владетельную особу.]
Ипполит фыркнул еще и сквозь смех проговорил:
– Et vous disiez, que les dames russes ne valaient pas les dames francaises. Il faut savoir s'y prendre. [А вы говорили, что русские дамы хуже французских. Надо уметь взяться.]
Пьер, приехав вперед, как домашний человек, прошел в кабинет князя Андрея и тотчас же, по привычке, лег на диван, взял первую попавшуюся с полки книгу (это были Записки Цезаря) и принялся, облокотившись, читать ее из середины.
– Что ты сделал с m lle Шерер? Она теперь совсем заболеет, – сказал, входя в кабинет, князь Андрей и потирая маленькие, белые ручки.
Пьер поворотился всем телом, так что диван заскрипел, обернул оживленное лицо к князю Андрею, улыбнулся и махнул рукой.
– Нет, этот аббат очень интересен, но только не так понимает дело… По моему, вечный мир возможен, но я не умею, как это сказать… Но только не политическим равновесием…
Князь Андрей не интересовался, видимо, этими отвлеченными разговорами.
– Нельзя, mon cher, [мой милый,] везде всё говорить, что только думаешь. Ну, что ж, ты решился, наконец, на что нибудь? Кавалергард ты будешь или дипломат? – спросил князь Андрей после минутного молчания.
Пьер сел на диван, поджав под себя ноги.
– Можете себе представить, я всё еще не знаю. Ни то, ни другое мне не нравится.
– Но ведь надо на что нибудь решиться? Отец твой ждет.
Пьер с десятилетнего возраста был послан с гувернером аббатом за границу, где он пробыл до двадцатилетнего возраста. Когда он вернулся в Москву, отец отпустил аббата и сказал молодому человеку: «Теперь ты поезжай в Петербург, осмотрись и выбирай. Я на всё согласен. Вот тебе письмо к князю Василью, и вот тебе деньги. Пиши обо всем, я тебе во всем помога». Пьер уже три месяца выбирал карьеру и ничего не делал. Про этот выбор и говорил ему князь Андрей. Пьер потер себе лоб.
– Но он масон должен быть, – сказал он, разумея аббата, которого он видел на вечере.
– Всё это бредни, – остановил его опять князь Андрей, – поговорим лучше о деле. Был ты в конной гвардии?…
– Нет, не был, но вот что мне пришло в голову, и я хотел вам сказать. Теперь война против Наполеона. Ежели б это была война за свободу, я бы понял, я бы первый поступил в военную службу; но помогать Англии и Австрии против величайшего человека в мире… это нехорошо…
Князь Андрей только пожал плечами на детские речи Пьера. Он сделал вид, что на такие глупости нельзя отвечать; но действительно на этот наивный вопрос трудно было ответить что нибудь другое, чем то, что ответил князь Андрей.
– Ежели бы все воевали только по своим убеждениям, войны бы не было, – сказал он.
– Это то и было бы прекрасно, – сказал Пьер.
Князь Андрей усмехнулся.
– Очень может быть, что это было бы прекрасно, но этого никогда не будет…
– Ну, для чего вы идете на войну? – спросил Пьер.
– Для чего? я не знаю. Так надо. Кроме того я иду… – Oн остановился. – Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь – не по мне!


В соседней комнате зашумело женское платье. Как будто очнувшись, князь Андрей встряхнулся, и лицо его приняло то же выражение, какое оно имело в гостиной Анны Павловны. Пьер спустил ноги с дивана. Вошла княгиня. Она была уже в другом, домашнем, но столь же элегантном и свежем платье. Князь Андрей встал, учтиво подвигая ей кресло.
– Отчего, я часто думаю, – заговорила она, как всегда, по французски, поспешно и хлопотливо усаживаясь в кресло, – отчего Анет не вышла замуж? Как вы все глупы, messurs, что на ней не женились. Вы меня извините, но вы ничего не понимаете в женщинах толку. Какой вы спорщик, мсье Пьер.
– Я и с мужем вашим всё спорю; не понимаю, зачем он хочет итти на войну, – сказал Пьер, без всякого стеснения (столь обыкновенного в отношениях молодого мужчины к молодой женщине) обращаясь к княгине.
Княгиня встрепенулась. Видимо, слова Пьера затронули ее за живое.
– Ах, вот я то же говорю! – сказала она. – Я не понимаю, решительно не понимаю, отчего мужчины не могут жить без войны? Отчего мы, женщины, ничего не хотим, ничего нам не нужно? Ну, вот вы будьте судьею. Я ему всё говорю: здесь он адъютант у дяди, самое блестящее положение. Все его так знают, так ценят. На днях у Апраксиных я слышала, как одна дама спрашивает: «c'est ca le fameux prince Andre?» Ma parole d'honneur! [Это знаменитый князь Андрей? Честное слово!] – Она засмеялась. – Он так везде принят. Он очень легко может быть и флигель адъютантом. Вы знаете, государь очень милостиво говорил с ним. Мы с Анет говорили, это очень легко было бы устроить. Как вы думаете?
Пьер посмотрел на князя Андрея и, заметив, что разговор этот не нравился его другу, ничего не отвечал.
– Когда вы едете? – спросил он.
– Ah! ne me parlez pas de ce depart, ne m'en parlez pas. Je ne veux pas en entendre parler, [Ах, не говорите мне про этот отъезд! Я не хочу про него слышать,] – заговорила княгиня таким капризно игривым тоном, каким она говорила с Ипполитом в гостиной, и который так, очевидно, не шел к семейному кружку, где Пьер был как бы членом. – Сегодня, когда я подумала, что надо прервать все эти дорогие отношения… И потом, ты знаешь, Andre? – Она значительно мигнула мужу. – J'ai peur, j'ai peur! [Мне страшно, мне страшно!] – прошептала она, содрогаясь спиною.
Муж посмотрел на нее с таким видом, как будто он был удивлен, заметив, что кто то еще, кроме его и Пьера, находился в комнате; и он с холодною учтивостью вопросительно обратился к жене:
– Чего ты боишься, Лиза? Я не могу понять, – сказал он.
– Вот как все мужчины эгоисты; все, все эгоисты! Сам из за своих прихотей, Бог знает зачем, бросает меня, запирает в деревню одну.
– С отцом и сестрой, не забудь, – тихо сказал князь Андрей.
– Всё равно одна, без моих друзей… И хочет, чтобы я не боялась.
Тон ее уже был ворчливый, губка поднялась, придавая лицу не радостное, а зверское, беличье выраженье. Она замолчала, как будто находя неприличным говорить при Пьере про свою беременность, тогда как в этом и состояла сущность дела.
– Всё таки я не понял, de quoi vous avez peur, [Чего ты боишься,] – медлительно проговорил князь Андрей, не спуская глаз с жены.
Княгиня покраснела и отчаянно взмахнула руками.
– Non, Andre, je dis que vous avez tellement, tellement change… [Нет, Андрей, я говорю: ты так, так переменился…]
– Твой доктор велит тебе раньше ложиться, – сказал князь Андрей. – Ты бы шла спать.
Княгиня ничего не сказала, и вдруг короткая с усиками губка задрожала; князь Андрей, встав и пожав плечами, прошел по комнате.
Пьер удивленно и наивно смотрел через очки то на него, то на княгиню и зашевелился, как будто он тоже хотел встать, но опять раздумывал.
– Что мне за дело, что тут мсье Пьер, – вдруг сказала маленькая княгиня, и хорошенькое лицо ее вдруг распустилось в слезливую гримасу. – Я тебе давно хотела сказать, Andre: за что ты ко мне так переменился? Что я тебе сделала? Ты едешь в армию, ты меня не жалеешь. За что?
– Lise! – только сказал князь Андрей; но в этом слове были и просьба, и угроза, и, главное, уверение в том, что она сама раскается в своих словах; но она торопливо продолжала:
– Ты обращаешься со мной, как с больною или с ребенком. Я всё вижу. Разве ты такой был полгода назад?
– Lise, я прошу вас перестать, – сказал князь Андрей еще выразительнее.
Пьер, всё более и более приходивший в волнение во время этого разговора, встал и подошел к княгине. Он, казалось, не мог переносить вида слез и сам готов был заплакать.
– Успокойтесь, княгиня. Вам это так кажется, потому что я вас уверяю, я сам испытал… отчего… потому что… Нет, извините, чужой тут лишний… Нет, успокойтесь… Прощайте…
Князь Андрей остановил его за руку.
– Нет, постой, Пьер. Княгиня так добра, что не захочет лишить меня удовольствия провести с тобою вечер.
– Нет, он только о себе думает, – проговорила княгиня, не удерживая сердитых слез.
– Lise, – сказал сухо князь Андрей, поднимая тон на ту степень, которая показывает, что терпение истощено.
Вдруг сердитое беличье выражение красивого личика княгини заменилось привлекательным и возбуждающим сострадание выражением страха; она исподлобья взглянула своими прекрасными глазками на мужа, и на лице ее показалось то робкое и признающееся выражение, какое бывает у собаки, быстро, но слабо помахивающей опущенным хвостом.
– Mon Dieu, mon Dieu! [Боже мой, Боже мой!] – проговорила княгиня и, подобрав одною рукой складку платья, подошла к мужу и поцеловала его в лоб.
– Bonsoir, Lise, [Доброй ночи, Лиза,] – сказал князь Андрей, вставая и учтиво, как у посторонней, целуя руку.


Друзья молчали. Ни тот, ни другой не начинал говорить. Пьер поглядывал на князя Андрея, князь Андрей потирал себе лоб своею маленькою рукой.
– Пойдем ужинать, – сказал он со вздохом, вставая и направляясь к двери.
Они вошли в изящно, заново, богато отделанную столовую. Всё, от салфеток до серебра, фаянса и хрусталя, носило на себе тот особенный отпечаток новизны, который бывает в хозяйстве молодых супругов. В середине ужина князь Андрей облокотился и, как человек, давно имеющий что нибудь на сердце и вдруг решающийся высказаться, с выражением нервного раздражения, в каком Пьер никогда еще не видал своего приятеля, начал говорить:
– Никогда, никогда не женись, мой друг; вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал всё, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно; а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда негодным… А то пропадет всё, что в тебе есть хорошего и высокого. Всё истратится по мелочам. Да, да, да! Не смотри на меня с таким удивлением. Ежели ты ждешь от себя чего нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя всё кончено, всё закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Да что!…
Он энергически махнул рукой.
Пьер снял очки, отчего лицо его изменилось, еще более выказывая доброту, и удивленно глядел на друга.
– Моя жена, – продолжал князь Андрей, – прекрасная женщина. Это одна из тех редких женщин, с которою можно быть покойным за свою честь; но, Боже мой, чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым! Это я тебе одному и первому говорю, потому что я люблю тебя.
Князь Андрей, говоря это, был еще менее похож, чем прежде, на того Болконского, который развалившись сидел в креслах Анны Павловны и сквозь зубы, щурясь, говорил французские фразы. Его сухое лицо всё дрожало нервическим оживлением каждого мускула; глаза, в которых прежде казался потушенным огонь жизни, теперь блестели лучистым, ярким блеском. Видно было, что чем безжизненнее казался он в обыкновенное время, тем энергичнее был он в эти минуты почти болезненного раздражения.
– Ты не понимаешь, отчего я это говорю, – продолжал он. – Ведь это целая история жизни. Ты говоришь, Бонапарте и его карьера, – сказал он, хотя Пьер и не говорил про Бонапарте. – Ты говоришь Бонапарте; но Бонапарте, когда он работал, шаг за шагом шел к цели, он был свободен, у него ничего не было, кроме его цели, – и он достиг ее. Но свяжи себя с женщиной – и как скованный колодник, теряешь всякую свободу. И всё, что есть в тебе надежд и сил, всё только тяготит и раскаянием мучает тебя. Гостиные, сплетни, балы, тщеславие, ничтожество – вот заколдованный круг, из которого я не могу выйти. Я теперь отправляюсь на войну, на величайшую войну, какая только бывала, а я ничего не знаю и никуда не гожусь. Je suis tres aimable et tres caustique, [Я очень мил и очень едок,] – продолжал князь Андрей, – и у Анны Павловны меня слушают. И это глупое общество, без которого не может жить моя жена, и эти женщины… Ежели бы ты только мог знать, что это такое toutes les femmes distinguees [все эти женщины хорошего общества] и вообще женщины! Отец мой прав. Эгоизм, тщеславие, тупоумие, ничтожество во всем – вот женщины, когда показываются все так, как они есть. Посмотришь на них в свете, кажется, что что то есть, а ничего, ничего, ничего! Да, не женись, душа моя, не женись, – кончил князь Андрей.
– Мне смешно, – сказал Пьер, – что вы себя, вы себя считаете неспособным, свою жизнь – испорченною жизнью. У вас всё, всё впереди. И вы…
Он не сказал, что вы , но уже тон его показывал, как высоко ценит он друга и как много ждет от него в будущем.
«Как он может это говорить!» думал Пьер. Пьер считал князя Андрея образцом всех совершенств именно оттого, что князь Андрей в высшей степени соединял все те качества, которых не было у Пьера и которые ближе всего можно выразить понятием – силы воли. Пьер всегда удивлялся способности князя Андрея спокойного обращения со всякого рода людьми, его необыкновенной памяти, начитанности (он всё читал, всё знал, обо всем имел понятие) и больше всего его способности работать и учиться. Ежели часто Пьера поражало в Андрее отсутствие способности мечтательного философствования (к чему особенно был склонен Пьер), то и в этом он видел не недостаток, а силу.
В самых лучших, дружеских и простых отношениях лесть или похвала необходимы, как подмазка необходима для колес, чтоб они ехали.
– Je suis un homme fini, [Я человек конченный,] – сказал князь Андрей. – Что обо мне говорить? Давай говорить о тебе, – сказал он, помолчав и улыбнувшись своим утешительным мыслям.
Улыбка эта в то же мгновение отразилась на лице Пьера.
– А обо мне что говорить? – сказал Пьер, распуская свой рот в беззаботную, веселую улыбку. – Что я такое? Je suis un batard [Я незаконный сын!] – И он вдруг багрово покраснел. Видно было, что он сделал большое усилие, чтобы сказать это. – Sans nom, sans fortune… [Без имени, без состояния…] И что ж, право… – Но он не сказал, что право . – Я cвободен пока, и мне хорошо. Я только никак не знаю, что мне начать. Я хотел серьезно посоветоваться с вами.
Князь Андрей добрыми глазами смотрел на него. Но во взгляде его, дружеском, ласковом, всё таки выражалось сознание своего превосходства.
– Ты мне дорог, особенно потому, что ты один живой человек среди всего нашего света. Тебе хорошо. Выбери, что хочешь; это всё равно. Ты везде будешь хорош, но одно: перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь. Так это не идет тебе: все эти кутежи, и гусарство, и всё…
– Que voulez vous, mon cher, – сказал Пьер, пожимая плечами, – les femmes, mon cher, les femmes! [Что вы хотите, дорогой мой, женщины, дорогой мой, женщины!]
– Не понимаю, – отвечал Андрей. – Les femmes comme il faut, [Порядочные женщины,] это другое дело; но les femmes Курагина, les femmes et le vin, [женщины Курагина, женщины и вино,] не понимаю!
Пьер жил y князя Василия Курагина и участвовал в разгульной жизни его сына Анатоля, того самого, которого для исправления собирались женить на сестре князя Андрея.
– Знаете что, – сказал Пьер, как будто ему пришла неожиданно счастливая мысль, – серьезно, я давно это думал. С этою жизнью я ничего не могу ни решить, ни обдумать. Голова болит, денег нет. Нынче он меня звал, я не поеду.
– Дай мне честное слово, что ты не будешь ездить?
– Честное слово!


Уже был второй час ночи, когда Пьер вышел oт своего друга. Ночь была июньская, петербургская, бессумрачная ночь. Пьер сел в извозчичью коляску с намерением ехать домой. Но чем ближе он подъезжал, тем более он чувствовал невозможность заснуть в эту ночь, походившую более на вечер или на утро. Далеко было видно по пустым улицам. Дорогой Пьер вспомнил, что у Анатоля Курагина нынче вечером должно было собраться обычное игорное общество, после которого обыкновенно шла попойка, кончавшаяся одним из любимых увеселений Пьера.
«Хорошо бы было поехать к Курагину», подумал он.
Но тотчас же он вспомнил данное князю Андрею честное слово не бывать у Курагина. Но тотчас же, как это бывает с людьми, называемыми бесхарактерными, ему так страстно захотелось еще раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь, что он решился ехать. И тотчас же ему пришла в голову мысль, что данное слово ничего не значит, потому что еще прежде, чем князю Андрею, он дал также князю Анатолю слово быть у него; наконец, он подумал, что все эти честные слова – такие условные вещи, не имеющие никакого определенного смысла, особенно ежели сообразить, что, может быть, завтра же или он умрет или случится с ним что нибудь такое необыкновенное, что не будет уже ни честного, ни бесчестного. Такого рода рассуждения, уничтожая все его решения и предположения, часто приходили к Пьеру. Он поехал к Курагину.
Подъехав к крыльцу большого дома у конно гвардейских казарм, в которых жил Анатоль, он поднялся на освещенное крыльцо, на лестницу, и вошел в отворенную дверь. В передней никого не было; валялись пустые бутылки, плащи, калоши; пахло вином, слышался дальний говор и крик.
Игра и ужин уже кончились, но гости еще не разъезжались. Пьер скинул плащ и вошел в первую комнату, где стояли остатки ужина и один лакей, думая, что его никто не видит, допивал тайком недопитые стаканы. Из третьей комнаты слышались возня, хохот, крики знакомых голосов и рев медведя.
Человек восемь молодых людей толпились озабоченно около открытого окна. Трое возились с молодым медведем, которого один таскал на цепи, пугая им другого.
– Держу за Стивенса сто! – кричал один.
– Смотри не поддерживать! – кричал другой.
– Я за Долохова! – кричал третий. – Разними, Курагин.
– Ну, бросьте Мишку, тут пари.
– Одним духом, иначе проиграно, – кричал четвертый.
– Яков, давай бутылку, Яков! – кричал сам хозяин, высокий красавец, стоявший посреди толпы в одной тонкой рубашке, раскрытой на средине груди. – Стойте, господа. Вот он Петруша, милый друг, – обратился он к Пьеру.
Другой голос невысокого человека, с ясными голубыми глазами, особенно поражавший среди этих всех пьяных голосов своим трезвым выражением, закричал от окна: «Иди сюда – разойми пари!» Это был Долохов, семеновский офицер, известный игрок и бретёр, живший вместе с Анатолем. Пьер улыбался, весело глядя вокруг себя.
– Ничего не понимаю. В чем дело?
– Стойте, он не пьян. Дай бутылку, – сказал Анатоль и, взяв со стола стакан, подошел к Пьеру.
– Прежде всего пей.
Пьер стал пить стакан за стаканом, исподлобья оглядывая пьяных гостей, которые опять столпились у окна, и прислушиваясь к их говору. Анатоль наливал ему вино и рассказывал, что Долохов держит пари с англичанином Стивенсом, моряком, бывшим тут, в том, что он, Долохов, выпьет бутылку рому, сидя на окне третьего этажа с опущенными наружу ногами.
– Ну, пей же всю! – сказал Анатоль, подавая последний стакан Пьеру, – а то не пущу!
– Нет, не хочу, – сказал Пьер, отталкивая Анатоля, и подошел к окну.
Долохов держал за руку англичанина и ясно, отчетливо выговаривал условия пари, обращаясь преимущественно к Анатолю и Пьеру.
Долохов был человек среднего роста, курчавый и с светлыми, голубыми глазами. Ему было лет двадцать пять. Он не носил усов, как и все пехотные офицеры, и рот его, самая поразительная черта его лица, был весь виден. Линии этого рта были замечательно тонко изогнуты. В средине верхняя губа энергически опускалась на крепкую нижнюю острым клином, и в углах образовывалось постоянно что то вроде двух улыбок, по одной с каждой стороны; и всё вместе, а особенно в соединении с твердым, наглым, умным взглядом, составляло впечатление такое, что нельзя было не заметить этого лица. Долохов был небогатый человек, без всяких связей. И несмотря на то, что Анатоль проживал десятки тысяч, Долохов жил с ним и успел себя поставить так, что Анатоль и все знавшие их уважали Долохова больше, чем Анатоля. Долохов играл во все игры и почти всегда выигрывал. Сколько бы он ни пил, он никогда не терял ясности головы. И Курагин, и Долохов в то время были знаменитостями в мире повес и кутил Петербурга.
Бутылка рому была принесена; раму, не пускавшую сесть на наружный откос окна, выламывали два лакея, видимо торопившиеся и робевшие от советов и криков окружавших господ.
Анатоль с своим победительным видом подошел к окну. Ему хотелось сломать что нибудь. Он оттолкнул лакеев и потянул раму, но рама не сдавалась. Он разбил стекло.
– Ну ка ты, силач, – обратился он к Пьеру.
Пьер взялся за перекладины, потянул и с треском выворотип дубовую раму.
– Всю вон, а то подумают, что я держусь, – сказал Долохов.
– Англичанин хвастает… а?… хорошо?… – говорил Анатоль.
– Хорошо, – сказал Пьер, глядя на Долохова, который, взяв в руки бутылку рома, подходил к окну, из которого виднелся свет неба и сливавшихся на нем утренней и вечерней зари.
Долохов с бутылкой рома в руке вскочил на окно. «Слушать!»
крикнул он, стоя на подоконнике и обращаясь в комнату. Все замолчали.
– Я держу пари (он говорил по французски, чтоб его понял англичанин, и говорил не слишком хорошо на этом языке). Держу пари на пятьдесят империалов, хотите на сто? – прибавил он, обращаясь к англичанину.
– Нет, пятьдесят, – сказал англичанин.
– Хорошо, на пятьдесят империалов, – что я выпью бутылку рома всю, не отнимая ото рта, выпью, сидя за окном, вот на этом месте (он нагнулся и показал покатый выступ стены за окном) и не держась ни за что… Так?…
– Очень хорошо, – сказал англичанин.
Анатоль повернулся к англичанину и, взяв его за пуговицу фрака и сверху глядя на него (англичанин был мал ростом), начал по английски повторять ему условия пари.
– Постой! – закричал Долохов, стуча бутылкой по окну, чтоб обратить на себя внимание. – Постой, Курагин; слушайте. Если кто сделает то же, то я плачу сто империалов. Понимаете?
Англичанин кивнул головой, не давая никак разуметь, намерен ли он или нет принять это новое пари. Анатоль не отпускал англичанина и, несмотря на то что тот, кивая, давал знать что он всё понял, Анатоль переводил ему слова Долохова по английски. Молодой худощавый мальчик, лейб гусар, проигравшийся в этот вечер, взлез на окно, высунулся и посмотрел вниз.
– У!… у!… у!… – проговорил он, глядя за окно на камень тротуара.
– Смирно! – закричал Долохов и сдернул с окна офицера, который, запутавшись шпорами, неловко спрыгнул в комнату.
Поставив бутылку на подоконник, чтобы было удобно достать ее, Долохов осторожно и тихо полез в окно. Спустив ноги и расперевшись обеими руками в края окна, он примерился, уселся, опустил руки, подвинулся направо, налево и достал бутылку. Анатоль принес две свечки и поставил их на подоконник, хотя было уже совсем светло. Спина Долохова в белой рубашке и курчавая голова его были освещены с обеих сторон. Все столпились у окна. Англичанин стоял впереди. Пьер улыбался и ничего не говорил. Один из присутствующих, постарше других, с испуганным и сердитым лицом, вдруг продвинулся вперед и хотел схватить Долохова за рубашку.
– Господа, это глупости; он убьется до смерти, – сказал этот более благоразумный человек.
Анатоль остановил его:
– Не трогай, ты его испугаешь, он убьется. А?… Что тогда?… А?…
Долохов обернулся, поправляясь и опять расперевшись руками.
– Ежели кто ко мне еще будет соваться, – сказал он, редко пропуская слова сквозь стиснутые и тонкие губы, – я того сейчас спущу вот сюда. Ну!…
Сказав «ну»!, он повернулся опять, отпустил руки, взял бутылку и поднес ко рту, закинул назад голову и вскинул кверху свободную руку для перевеса. Один из лакеев, начавший подбирать стекла, остановился в согнутом положении, не спуская глаз с окна и спины Долохова. Анатоль стоял прямо, разинув глаза. Англичанин, выпятив вперед губы, смотрел сбоку. Тот, который останавливал, убежал в угол комнаты и лег на диван лицом к стене. Пьер закрыл лицо, и слабая улыбка, забывшись, осталась на его лице, хоть оно теперь выражало ужас и страх. Все молчали. Пьер отнял от глаз руки: Долохов сидел всё в том же положении, только голова загнулась назад, так что курчавые волосы затылка прикасались к воротнику рубахи, и рука с бутылкой поднималась всё выше и выше, содрогаясь и делая усилие. Бутылка видимо опорожнялась и с тем вместе поднималась, загибая голову. «Что же это так долго?» подумал Пьер. Ему казалось, что прошло больше получаса. Вдруг Долохов сделал движение назад спиной, и рука его нервически задрожала; этого содрогания было достаточно, чтобы сдвинуть всё тело, сидевшее на покатом откосе. Он сдвинулся весь, и еще сильнее задрожали, делая усилие, рука и голова его. Одна рука поднялась, чтобы схватиться за подоконник, но опять опустилась. Пьер опять закрыл глаза и сказал себе, что никогда уж не откроет их. Вдруг он почувствовал, что всё вокруг зашевелилось. Он взглянул: Долохов стоял на подоконнике, лицо его было бледно и весело.
– Пуста!
Он кинул бутылку англичанину, который ловко поймал ее. Долохов спрыгнул с окна. От него сильно пахло ромом.
– Отлично! Молодцом! Вот так пари! Чорт вас возьми совсем! – кричали с разных сторон.
Англичанин, достав кошелек, отсчитывал деньги. Долохов хмурился и молчал. Пьер вскочил на окно.
Господа! Кто хочет со мною пари? Я то же сделаю, – вдруг крикнул он. – И пари не нужно, вот что. Вели дать бутылку. Я сделаю… вели дать.
– Пускай, пускай! – сказал Долохов, улыбаясь.
– Что ты? с ума сошел? Кто тебя пустит? У тебя и на лестнице голова кружится, – заговорили с разных сторон.
– Я выпью, давай бутылку рому! – закричал Пьер, решительным и пьяным жестом ударяя по столу, и полез в окно.
Его схватили за руки; но он был так силен, что далеко оттолкнул того, кто приблизился к нему.
– Нет, его так не уломаешь ни за что, – говорил Анатоль, – постойте, я его обману. Послушай, я с тобой держу пари, но завтра, а теперь мы все едем к***.
– Едем, – закричал Пьер, – едем!… И Мишку с собой берем…
И он ухватил медведя, и, обняв и подняв его, стал кружиться с ним по комнате.


Князь Василий исполнил обещание, данное на вечере у Анны Павловны княгине Друбецкой, просившей его о своем единственном сыне Борисе. О нем было доложено государю, и, не в пример другим, он был переведен в гвардию Семеновского полка прапорщиком. Но адъютантом или состоящим при Кутузове Борис так и не был назначен, несмотря на все хлопоты и происки Анны Михайловны. Вскоре после вечера Анны Павловны Анна Михайловна вернулась в Москву, прямо к своим богатым родственникам Ростовым, у которых она стояла в Москве и у которых с детства воспитывался и годами живал ее обожаемый Боренька, только что произведенный в армейские и тотчас же переведенный в гвардейские прапорщики. Гвардия уже вышла из Петербурга 10 го августа, и сын, оставшийся для обмундирования в Москве, должен был догнать ее по дороге в Радзивилов.
У Ростовых были именинницы Натальи, мать и меньшая дочь. С утра, не переставая, подъезжали и отъезжали цуги, подвозившие поздравителей к большому, всей Москве известному дому графини Ростовой на Поварской. Графиня с красивой старшею дочерью и гостями, не перестававшими сменять один другого, сидели в гостиной.
Графиня была женщина с восточным типом худого лица, лет сорока пяти, видимо изнуренная детьми, которых у ней было двенадцать человек. Медлительность ее движений и говора, происходившая от слабости сил, придавала ей значительный вид, внушавший уважение. Княгиня Анна Михайловна Друбецкая, как домашний человек, сидела тут же, помогая в деле принимания и занимания разговором гостей. Молодежь была в задних комнатах, не находя нужным участвовать в приеме визитов. Граф встречал и провожал гостей, приглашая всех к обеду.
«Очень, очень вам благодарен, ma chere или mon cher [моя дорогая или мой дорогой] (ma сherе или mon cher он говорил всем без исключения, без малейших оттенков как выше, так и ниже его стоявшим людям) за себя и за дорогих именинниц. Смотрите же, приезжайте обедать. Вы меня обидите, mon cher. Душевно прошу вас от всего семейства, ma chere». Эти слова с одинаковым выражением на полном веселом и чисто выбритом лице и с одинаково крепким пожатием руки и повторяемыми короткими поклонами говорил он всем без исключения и изменения. Проводив одного гостя, граф возвращался к тому или той, которые еще были в гостиной; придвинув кресла и с видом человека, любящего и умеющего пожить, молодецки расставив ноги и положив на колена руки, он значительно покачивался, предлагал догадки о погоде, советовался о здоровье, иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке, и снова с видом усталого, но твердого в исполнении обязанности человека шел провожать, оправляя редкие седые волосы на лысине, и опять звал обедать. Иногда, возвращаясь из передней, он заходил через цветочную и официантскую в большую мраморную залу, где накрывали стол на восемьдесят кувертов, и, глядя на официантов, носивших серебро и фарфор, расставлявших столы и развертывавших камчатные скатерти, подзывал к себе Дмитрия Васильевича, дворянина, занимавшегося всеми его делами, и говорил: «Ну, ну, Митенька, смотри, чтоб всё было хорошо. Так, так, – говорил он, с удовольствием оглядывая огромный раздвинутый стол. – Главное – сервировка. То то…» И он уходил, самодовольно вздыхая, опять в гостиную.
– Марья Львовна Карагина с дочерью! – басом доложил огромный графинин выездной лакей, входя в двери гостиной.
Графиня подумала и понюхала из золотой табакерки с портретом мужа.
– Замучили меня эти визиты, – сказала она. – Ну, уж ее последнюю приму. Чопорна очень. Проси, – сказала она лакею грустным голосом, как будто говорила: «ну, уж добивайте!»
Высокая, полная, с гордым видом дама с круглолицей улыбающейся дочкой, шумя платьями, вошли в гостиную.
«Chere comtesse, il y a si longtemps… elle a ete alitee la pauvre enfant… au bal des Razoumowsky… et la comtesse Apraksine… j'ai ete si heureuse…» [Дорогая графиня, как давно… она должна была пролежать в постеле, бедное дитя… на балу у Разумовских… и графиня Апраксина… была так счастлива…] послышались оживленные женские голоса, перебивая один другой и сливаясь с шумом платьев и передвиганием стульев. Начался тот разговор, который затевают ровно настолько, чтобы при первой паузе встать, зашуметь платьями, проговорить: «Je suis bien charmee; la sante de maman… et la comtesse Apraksine» [Я в восхищении; здоровье мамы… и графиня Апраксина] и, опять зашумев платьями, пройти в переднюю, надеть шубу или плащ и уехать. Разговор зашел о главной городской новости того времени – о болезни известного богача и красавца Екатерининского времени старого графа Безухого и о его незаконном сыне Пьере, который так неприлично вел себя на вечере у Анны Павловны Шерер.
– Я очень жалею бедного графа, – проговорила гостья, – здоровье его и так плохо, а теперь это огорченье от сына, это его убьет!
– Что такое? – спросила графиня, как будто не зная, о чем говорит гостья, хотя она раз пятнадцать уже слышала причину огорчения графа Безухого.
– Вот нынешнее воспитание! Еще за границей, – проговорила гостья, – этот молодой человек предоставлен был самому себе, и теперь в Петербурге, говорят, он такие ужасы наделал, что его с полицией выслали оттуда.
– Скажите! – сказала графиня.
– Он дурно выбирал свои знакомства, – вмешалась княгиня Анна Михайловна. – Сын князя Василия, он и один Долохов, они, говорят, Бог знает что делали. И оба пострадали. Долохов разжалован в солдаты, а сын Безухого выслан в Москву. Анатоля Курагина – того отец как то замял. Но выслали таки из Петербурга.
– Да что, бишь, они сделали? – спросила графиня.
– Это совершенные разбойники, особенно Долохов, – говорила гостья. – Он сын Марьи Ивановны Долоховой, такой почтенной дамы, и что же? Можете себе представить: они втроем достали где то медведя, посадили с собой в карету и повезли к актрисам. Прибежала полиция их унимать. Они поймали квартального и привязали его спина со спиной к медведю и пустили медведя в Мойку; медведь плавает, а квартальный на нем.
– Хороша, ma chere, фигура квартального, – закричал граф, помирая со смеху.
– Ах, ужас какой! Чему тут смеяться, граф?
Но дамы невольно смеялись и сами.
– Насилу спасли этого несчастного, – продолжала гостья. – И это сын графа Кирилла Владимировича Безухова так умно забавляется! – прибавила она. – А говорили, что так хорошо воспитан и умен. Вот всё воспитание заграничное куда довело. Надеюсь, что здесь его никто не примет, несмотря на его богатство. Мне хотели его представить. Я решительно отказалась: у меня дочери.
– Отчего вы говорите, что этот молодой человек так богат? – спросила графиня, нагибаясь от девиц, которые тотчас же сделали вид, что не слушают. – Ведь у него только незаконные дети. Кажется… и Пьер незаконный.
Гостья махнула рукой.
– У него их двадцать незаконных, я думаю.
Княгиня Анна Михайловна вмешалась в разговор, видимо, желая выказать свои связи и свое знание всех светских обстоятельств.
– Вот в чем дело, – сказала она значительно и тоже полушопотом. – Репутация графа Кирилла Владимировича известна… Детям своим он и счет потерял, но этот Пьер любимый был.
– Как старик был хорош, – сказала графиня, – еще прошлого года! Красивее мужчины я не видывала.
– Теперь очень переменился, – сказала Анна Михайловна. – Так я хотела сказать, – продолжала она, – по жене прямой наследник всего именья князь Василий, но Пьера отец очень любил, занимался его воспитанием и писал государю… так что никто не знает, ежели он умрет (он так плох, что этого ждут каждую минуту, и Lorrain приехал из Петербурга), кому достанется это огромное состояние, Пьеру или князю Василию. Сорок тысяч душ и миллионы. Я это очень хорошо знаю, потому что мне сам князь Василий это говорил. Да и Кирилл Владимирович мне приходится троюродным дядей по матери. Он и крестил Борю, – прибавила она, как будто не приписывая этому обстоятельству никакого значения.
– Князь Василий приехал в Москву вчера. Он едет на ревизию, мне говорили, – сказала гостья.
– Да, но, entre nous, [между нами,] – сказала княгиня, – это предлог, он приехал собственно к графу Кирилле Владимировичу, узнав, что он так плох.
– Однако, ma chere, это славная штука, – сказал граф и, заметив, что старшая гостья его не слушала, обратился уже к барышням. – Хороша фигура была у квартального, я воображаю.
И он, представив, как махал руками квартальный, опять захохотал звучным и басистым смехом, колебавшим всё его полное тело, как смеются люди, всегда хорошо евшие и особенно пившие. – Так, пожалуйста же, обедать к нам, – сказал он.


Наступило молчание. Графиня глядела на гостью, приятно улыбаясь, впрочем, не скрывая того, что не огорчится теперь нисколько, если гостья поднимется и уедет. Дочь гостьи уже оправляла платье, вопросительно глядя на мать, как вдруг из соседней комнаты послышался бег к двери нескольких мужских и женских ног, грохот зацепленного и поваленного стула, и в комнату вбежала тринадцатилетняя девочка, запахнув что то короткою кисейною юбкою, и остановилась по средине комнаты. Очевидно было, она нечаянно, с нерассчитанного бега, заскочила так далеко. В дверях в ту же минуту показались студент с малиновым воротником, гвардейский офицер, пятнадцатилетняя девочка и толстый румяный мальчик в детской курточке.
Граф вскочил и, раскачиваясь, широко расставил руки вокруг бежавшей девочки.
– А, вот она! – смеясь закричал он. – Именинница! Ma chere, именинница!
– Ma chere, il y a un temps pour tout, [Милая, на все есть время,] – сказала графиня, притворяясь строгою. – Ты ее все балуешь, Elie, – прибавила она мужу.
– Bonjour, ma chere, je vous felicite, [Здравствуйте, моя милая, поздравляю вас,] – сказала гостья. – Quelle delicuse enfant! [Какое прелестное дитя!] – прибавила она, обращаясь к матери.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, с своими детскими открытыми плечиками, которые, сжимаясь, двигались в своем корсаже от быстрого бега, с своими сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок еще не девушка. Вывернувшись от отца, она подбежала к матери и, не обращая никакого внимания на ее строгое замечание, спрятала свое раскрасневшееся лицо в кружевах материной мантильи и засмеялась. Она смеялась чему то, толкуя отрывисто про куклу, которую вынула из под юбочки.
– Видите?… Кукла… Мими… Видите.
И Наташа не могла больше говорить (ей всё смешно казалось). Она упала на мать и расхохоталась так громко и звонко, что все, даже чопорная гостья, против воли засмеялись.
– Ну, поди, поди с своим уродом! – сказала мать, притворно сердито отталкивая дочь. – Это моя меньшая, – обратилась она к гостье.
Наташа, оторвав на минуту лицо от кружевной косынки матери, взглянула на нее снизу сквозь слезы смеха и опять спрятала лицо.
Гостья, принужденная любоваться семейною сценой, сочла нужным принять в ней какое нибудь участие.
– Скажите, моя милая, – сказала она, обращаясь к Наташе, – как же вам приходится эта Мими? Дочь, верно?
Наташе не понравился тон снисхождения до детского разговора, с которым гостья обратилась к ней. Она ничего не ответила и серьезно посмотрела на гостью.
Между тем всё это молодое поколение: Борис – офицер, сын княгини Анны Михайловны, Николай – студент, старший сын графа, Соня – пятнадцатилетняя племянница графа, и маленький Петруша – меньшой сын, все разместились в гостиной и, видимо, старались удержать в границах приличия оживление и веселость, которыми еще дышала каждая их черта. Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и comtesse Apraksine. [о графине Апраксиной.] Изредка они взглядывали друг на друга и едва удерживались от смеха.
Два молодые человека, студент и офицер, друзья с детства, были одних лет и оба красивы, но не похожи друг на друга. Борис был высокий белокурый юноша с правильными тонкими чертами спокойного и красивого лица; Николай был невысокий курчавый молодой человек с открытым выражением лица. На верхней губе его уже показывались черные волосики, и во всем лице выражались стремительность и восторженность.
Николай покраснел, как только вошел в гостиную. Видно было, что он искал и не находил, что сказать; Борис, напротив, тотчас же нашелся и рассказал спокойно, шутливо, как эту Мими куклу он знал еще молодою девицей с неиспорченным еще носом, как она в пять лет на его памяти состарелась и как у ней по всему черепу треснула голова. Сказав это, он взглянул на Наташу. Наташа отвернулась от него, взглянула на младшего брата, который, зажмурившись, трясся от беззвучного смеха, и, не в силах более удерживаться, прыгнула и побежала из комнаты так скоро, как только могли нести ее быстрые ножки. Борис не рассмеялся.
– Вы, кажется, тоже хотели ехать, maman? Карета нужна? – .сказал он, с улыбкой обращаясь к матери.
– Да, поди, поди, вели приготовить, – сказала она, уливаясь.
Борис вышел тихо в двери и пошел за Наташей, толстый мальчик сердито побежал за ними, как будто досадуя на расстройство, происшедшее в его занятиях.


Из молодежи, не считая старшей дочери графини (которая была четырьмя годами старше сестры и держала себя уже, как большая) и гостьи барышни, в гостиной остались Николай и Соня племянница. Соня была тоненькая, миниатюрненькая брюнетка с мягким, отененным длинными ресницами взглядом, густой черною косой, два раза обвившею ее голову, и желтоватым оттенком кожи на лице и в особенности на обнаженных худощавых, но грациозных мускулистых руках и шее. Плавностью движений, мягкостью и гибкостью маленьких членов и несколько хитрою и сдержанною манерой она напоминала красивого, но еще не сформировавшегося котенка, который будет прелестною кошечкой. Она, видимо, считала приличным выказывать улыбкой участие к общему разговору; но против воли ее глаза из под длинных густых ресниц смотрели на уезжавшего в армию cousin [двоюродного брата] с таким девическим страстным обожанием, что улыбка ее не могла ни на мгновение обмануть никого, и видно было, что кошечка присела только для того, чтоб еще энергичнее прыгнуть и заиграть с своим соusin, как скоро только они так же, как Борис с Наташей, выберутся из этой гостиной.
– Да, ma chere, – сказал старый граф, обращаясь к гостье и указывая на своего Николая. – Вот его друг Борис произведен в офицеры, и он из дружбы не хочет отставать от него; бросает и университет и меня старика: идет в военную службу, ma chere. А уж ему место в архиве было готово, и всё. Вот дружба то? – сказал граф вопросительно.
– Да ведь война, говорят, объявлена, – сказала гостья.
– Давно говорят, – сказал граф. – Опять поговорят, поговорят, да так и оставят. Ma chere, вот дружба то! – повторил он. – Он идет в гусары.
Гостья, не зная, что сказать, покачала головой.
– Совсем не из дружбы, – отвечал Николай, вспыхнув и отговариваясь как будто от постыдного на него наклепа. – Совсем не дружба, а просто чувствую призвание к военной службе.
Он оглянулся на кузину и на гостью барышню: обе смотрели на него с улыбкой одобрения.
– Нынче обедает у нас Шуберт, полковник Павлоградского гусарского полка. Он был в отпуску здесь и берет его с собой. Что делать? – сказал граф, пожимая плечами и говоря шуточно о деле, которое, видимо, стоило ему много горя.
– Я уж вам говорил, папенька, – сказал сын, – что ежели вам не хочется меня отпустить, я останусь. Но я знаю, что я никуда не гожусь, кроме как в военную службу; я не дипломат, не чиновник, не умею скрывать того, что чувствую, – говорил он, всё поглядывая с кокетством красивой молодости на Соню и гостью барышню.
Кошечка, впиваясь в него глазами, казалась каждую секунду готовою заиграть и выказать всю свою кошачью натуру.
– Ну, ну, хорошо! – сказал старый граф, – всё горячится. Всё Бонапарте всем голову вскружил; все думают, как это он из поручиков попал в императоры. Что ж, дай Бог, – прибавил он, не замечая насмешливой улыбки гостьи.
Большие заговорили о Бонапарте. Жюли, дочь Карагиной, обратилась к молодому Ростову:
– Как жаль, что вас не было в четверг у Архаровых. Мне скучно было без вас, – сказала она, нежно улыбаясь ему.
Польщенный молодой человек с кокетливой улыбкой молодости ближе пересел к ней и вступил с улыбающейся Жюли в отдельный разговор, совсем не замечая того, что эта его невольная улыбка ножом ревности резала сердце красневшей и притворно улыбавшейся Сони. – В середине разговора он оглянулся на нее. Соня страстно озлобленно взглянула на него и, едва удерживая на глазах слезы, а на губах притворную улыбку, встала и вышла из комнаты. Всё оживление Николая исчезло. Он выждал первый перерыв разговора и с расстроенным лицом вышел из комнаты отыскивать Соню.
– Как секреты то этой всей молодежи шиты белыми нитками! – сказала Анна Михайловна, указывая на выходящего Николая. – Cousinage dangereux voisinage, [Бедовое дело – двоюродные братцы и сестрицы,] – прибавила она.
– Да, – сказала графиня, после того как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез, и как будто отвечая на вопрос, которого никто ей не делал, но который постоянно занимал ее. – Сколько страданий, сколько беспокойств перенесено за то, чтобы теперь на них радоваться! А и теперь, право, больше страха, чем радости. Всё боишься, всё боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей и для девочек и для мальчиков.
– Всё от воспитания зависит, – сказала гостья.
– Да, ваша правда, – продолжала графиня. – До сих пор я была, слава Богу, другом своих детей и пользуюсь полным их доверием, – говорила графиня, повторяя заблуждение многих родителей, полагающих, что у детей их нет тайн от них. – Я знаю, что я всегда буду первою confidente [поверенной] моих дочерей, и что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то всё не так, как эти петербургские господа.
– Да, славные, славные ребята, – подтвердил граф, всегда разрешавший запутанные для него вопросы тем, что всё находил славным. – Вот подите, захотел в гусары! Да вот что вы хотите, ma chere!
– Какое милое существо ваша меньшая, – сказала гостья. – Порох!
– Да, порох, – сказал граф. – В меня пошла! И какой голос: хоть и моя дочь, а я правду скажу, певица будет, Саломони другая. Мы взяли итальянца ее учить.
– Не рано ли? Говорят, вредно для голоса учиться в эту пору.
– О, нет, какой рано! – сказал граф. – Как же наши матери выходили в двенадцать тринадцать лет замуж?
– Уж она и теперь влюблена в Бориса! Какова? – сказала графиня, тихо улыбаясь, глядя на мать Бориса, и, видимо отвечая на мысль, всегда ее занимавшую, продолжала. – Ну, вот видите, держи я ее строго, запрещай я ей… Бог знает, что бы они делали потихоньку (графиня разумела: они целовались бы), а теперь я знаю каждое ее слово. Она сама вечером прибежит и всё мне расскажет. Может быть, я балую ее; но, право, это, кажется, лучше. Я старшую держала строго.
– Да, меня совсем иначе воспитывали, – сказала старшая, красивая графиня Вера, улыбаясь.
Но улыбка не украсила лица Веры, как это обыкновенно бывает; напротив, лицо ее стало неестественно и оттого неприятно.
Старшая, Вера, была хороша, была неглупа, училась прекрасно, была хорошо воспитана, голос у нее был приятный, то, что она сказала, было справедливо и уместно; но, странное дело, все, и гостья и графиня, оглянулись на нее, как будто удивились, зачем она это сказала, и почувствовали неловкость.
– Всегда с старшими детьми мудрят, хотят сделать что нибудь необыкновенное, – сказала гостья.
– Что греха таить, ma chere! Графинюшка мудрила с Верой, – сказал граф. – Ну, да что ж! всё таки славная вышла, – прибавил он, одобрительно подмигивая Вере.
Гостьи встали и уехали, обещаясь приехать к обеду.
– Что за манера! Уж сидели, сидели! – сказала графиня, проводя гостей.


Когда Наташа вышла из гостиной и побежала, она добежала только до цветочной. В этой комнате она остановилась, прислушиваясь к говору в гостиной и ожидая выхода Бориса. Она уже начинала приходить в нетерпение и, топнув ножкой, сбиралась было заплакать оттого, что он не сейчас шел, когда заслышались не тихие, не быстрые, приличные шаги молодого человека.
Наташа быстро бросилась между кадок цветов и спряталась.
Борис остановился посереди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала. «Пускай ищет», сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой невидимкой, высматривая, что делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.
– Соня! Что с тобой? Можно ли это? – сказал Николай, подбегая к ней.
– Ничего, ничего, оставьте меня! – Соня зарыдала.
– Нет, я знаю что.
– Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.
– Соооня! Одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из за фантазии? – говорил Николай, взяв ее за руку.
Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.
Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими главами смотрела из своей засады. «Что теперь будет»? думала она.
– Соня! Мне весь мир не нужен! Ты одна для меня всё, – говорил Николай. – Я докажу тебе.
– Я не люблю, когда ты так говоришь.
– Ну не буду, ну прости, Соня! – Он притянул ее к себе и поцеловал.
«Ах, как хорошо!» подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.
– Борис, подите сюда, – сказала она с значительным и хитрым видом. – Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, – сказала она и привела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.
– Какая же это одна вещь ? – спросил он.
Она смутилась, оглянулась вокруг себя и, увидев брошенную на кадке свою куклу, взяла ее в руки.
– Поцелуйте куклу, – сказала она.
Борис внимательным, ласковым взглядом смотрел в ее оживленное лицо и ничего не отвечал.
– Не хотите? Ну, так подите сюда, – сказала она и глубже ушла в цветы и бросила куклу. – Ближе, ближе! – шептала она. Она поймала руками офицера за обшлага, и в покрасневшем лице ее видны были торжественность и страх.
– А меня хотите поцеловать? – прошептала она чуть слышно, исподлобья глядя на него, улыбаясь и чуть не плача от волненья.
Борис покраснел.
– Какая вы смешная! – проговорил он, нагибаясь к ней, еще более краснея, но ничего не предпринимая и выжидая.
Она вдруг вскочила на кадку, так что стала выше его, обняла его обеими руками, так что тонкие голые ручки согнулись выше его шеи и, откинув движением головы волосы назад, поцеловала его в самые губы.
Она проскользнула между горшками на другую сторону цветов и, опустив голову, остановилась.
– Наташа, – сказал он, – вы знаете, что я люблю вас, но…
– Вы влюблены в меня? – перебила его Наташа.
– Да, влюблен, но, пожалуйста, не будем делать того, что сейчас… Еще четыре года… Тогда я буду просить вашей руки.
Наташа подумала.
– Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… – сказала она, считая по тоненьким пальчикам. – Хорошо! Так кончено?
И улыбка радости и успокоения осветила ее оживленное лицо.
– Кончено! – сказал Борис.
– Навсегда? – сказала девочка. – До самой смерти?
И, взяв его под руку, она с счастливым лицом тихо пошла с ним рядом в диванную.


Графиня так устала от визитов, что не велела принимать больше никого, и швейцару приказано было только звать непременно кушать всех, кто будет еще приезжать с поздравлениями. Графине хотелось с глазу на глаз поговорить с другом своего детства, княгиней Анной Михайловной, которую она не видала хорошенько с ее приезда из Петербурга. Анна Михайловна, с своим исплаканным и приятным лицом, подвинулась ближе к креслу графини.
– С тобой я буду совершенно откровенна, – сказала Анна Михайловна. – Уж мало нас осталось, старых друзей! От этого я так и дорожу твоею дружбой.
Анна Михайловна посмотрела на Веру и остановилась. Графиня пожала руку своему другу.
– Вера, – сказала графиня, обращаясь к старшей дочери, очевидно, нелюбимой. – Как у вас ни на что понятия нет? Разве ты не чувствуешь, что ты здесь лишняя? Поди к сестрам, или…
Красивая Вера презрительно улыбнулась, видимо не чувствуя ни малейшего оскорбления.
– Ежели бы вы мне сказали давно, маменька, я бы тотчас ушла, – сказала она, и пошла в свою комнату.
Но, проходя мимо диванной, она заметила, что в ней у двух окошек симметрично сидели две пары. Она остановилась и презрительно улыбнулась. Соня сидела близко подле Николая, который переписывал ей стихи, в первый раз сочиненные им. Борис с Наташей сидели у другого окна и замолчали, когда вошла Вера. Соня и Наташа с виноватыми и счастливыми лицами взглянули на Веру.
Весело и трогательно было смотреть на этих влюбленных девочек, но вид их, очевидно, не возбуждал в Вере приятного чувства.
– Сколько раз я вас просила, – сказала она, – не брать моих вещей, у вас есть своя комната.
Она взяла от Николая чернильницу.
– Сейчас, сейчас, – сказал он, мокая перо.
– Вы всё умеете делать не во время, – сказала Вера. – То прибежали в гостиную, так что всем совестно сделалось за вас.
Несмотря на то, или именно потому, что сказанное ею было совершенно справедливо, никто ей не отвечал, и все четверо только переглядывались между собой. Она медлила в комнате с чернильницей в руке.
– И какие могут быть в ваши года секреты между Наташей и Борисом и между вами, – всё одни глупости!
– Ну, что тебе за дело, Вера? – тихеньким голоском, заступнически проговорила Наташа.
Она, видимо, была ко всем еще более, чем всегда, в этот день добра и ласкова.
– Очень глупо, – сказала Вера, – мне совестно за вас. Что за секреты?…
– У каждого свои секреты. Мы тебя с Бергом не трогаем, – сказала Наташа разгорячаясь.
– Я думаю, не трогаете, – сказала Вера, – потому что в моих поступках никогда ничего не может быть дурного. А вот я маменьке скажу, как ты с Борисом обходишься.
– Наталья Ильинишна очень хорошо со мной обходится, – сказал Борис. – Я не могу жаловаться, – сказал он.
– Оставьте, Борис, вы такой дипломат (слово дипломат было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову); даже скучно, – сказала Наташа оскорбленным, дрожащим голосом. – За что она ко мне пристает? Ты этого никогда не поймешь, – сказала она, обращаясь к Вере, – потому что ты никогда никого не любила; у тебя сердца нет, ты только madame de Genlis [мадам Жанлис] (это прозвище, считавшееся очень обидным, было дано Вере Николаем), и твое первое удовольствие – делать неприятности другим. Ты кокетничай с Бергом, сколько хочешь, – проговорила она скоро.
– Да уж я верно не стану перед гостями бегать за молодым человеком…
– Ну, добилась своего, – вмешался Николай, – наговорила всем неприятностей, расстроила всех. Пойдемте в детскую.
Все четверо, как спугнутая стая птиц, поднялись и пошли из комнаты.
– Мне наговорили неприятностей, а я никому ничего, – сказала Вера.
– Madame de Genlis! Madame de Genlis! – проговорили смеющиеся голоса из за двери.
Красивая Вера, производившая на всех такое раздражающее, неприятное действие, улыбнулась и видимо не затронутая тем, что ей было сказано, подошла к зеркалу и оправила шарф и прическу. Глядя на свое красивое лицо, она стала, повидимому, еще холоднее и спокойнее.

В гостиной продолжался разговор.
– Ah! chere, – говорила графиня, – и в моей жизни tout n'est pas rose. Разве я не вижу, что du train, que nous allons, [не всё розы. – при нашем образе жизни,] нашего состояния нам не надолго! И всё это клуб, и его доброта. В деревне мы живем, разве мы отдыхаем? Театры, охоты и Бог знает что. Да что обо мне говорить! Ну, как же ты это всё устроила? Я часто на тебя удивляюсь, Annette, как это ты, в свои годы, скачешь в повозке одна, в Москву, в Петербург, ко всем министрам, ко всей знати, со всеми умеешь обойтись, удивляюсь! Ну, как же это устроилось? Вот я ничего этого не умею.
– Ах, душа моя! – отвечала княгиня Анна Михайловна. – Не дай Бог тебе узнать, как тяжело остаться вдовой без подпоры и с сыном, которого любишь до обожания. Всему научишься, – продолжала она с некоторою гордостью. – Процесс мой меня научил. Ежели мне нужно видеть кого нибудь из этих тузов, я пишу записку: «princesse une telle [княгиня такая то] желает видеть такого то» и еду сама на извозчике хоть два, хоть три раза, хоть четыре, до тех пор, пока не добьюсь того, что мне надо. Мне всё равно, что бы обо мне ни думали.
– Ну, как же, кого ты просила о Бореньке? – спросила графиня. – Ведь вот твой уже офицер гвардии, а Николушка идет юнкером. Некому похлопотать. Ты кого просила?
– Князя Василия. Он был очень мил. Сейчас на всё согласился, доложил государю, – говорила княгиня Анна Михайловна с восторгом, совершенно забыв всё унижение, через которое она прошла для достижения своей цели.
– Что он постарел, князь Василий? – спросила графиня. – Я его не видала с наших театров у Румянцевых. И думаю, забыл про меня. Il me faisait la cour, [Он за мной волочился,] – вспомнила графиня с улыбкой.
– Всё такой же, – отвечала Анна Михайловна, – любезен, рассыпается. Les grandeurs ne lui ont pas touriene la tete du tout. [Высокое положение не вскружило ему головы нисколько.] «Я жалею, что слишком мало могу вам сделать, милая княгиня, – он мне говорит, – приказывайте». Нет, он славный человек и родной прекрасный. Но ты знаешь, Nathalieie, мою любовь к сыну. Я не знаю, чего я не сделала бы для его счастья. А обстоятельства мои до того дурны, – продолжала Анна Михайловна с грустью и понижая голос, – до того дурны, что я теперь в самом ужасном положении. Мой несчастный процесс съедает всё, что я имею, и не подвигается. У меня нет, можешь себе представить, a la lettre [буквально] нет гривенника денег, и я не знаю, на что обмундировать Бориса. – Она вынула платок и заплакала. – Мне нужно пятьсот рублей, а у меня одна двадцатипятирублевая бумажка. Я в таком положении… Одна моя надежда теперь на графа Кирилла Владимировича Безухова. Ежели он не захочет поддержать своего крестника, – ведь он крестил Борю, – и назначить ему что нибудь на содержание, то все мои хлопоты пропадут: мне не на что будет обмундировать его.
Графиня прослезилась и молча соображала что то.
– Часто думаю, может, это и грех, – сказала княгиня, – а часто думаю: вот граф Кирилл Владимирович Безухой живет один… это огромное состояние… и для чего живет? Ему жизнь в тягость, а Боре только начинать жить.
– Он, верно, оставит что нибудь Борису, – сказала графиня.
– Бог знает, chere amie! [милый друг!] Эти богачи и вельможи такие эгоисты. Но я всё таки поеду сейчас к нему с Борисом и прямо скажу, в чем дело. Пускай обо мне думают, что хотят, мне, право, всё равно, когда судьба сына зависит от этого. – Княгиня поднялась. – Теперь два часа, а в четыре часа вы обедаете. Я успею съездить.
И с приемами петербургской деловой барыни, умеющей пользоваться временем, Анна Михайловна послала за сыном и вместе с ним вышла в переднюю.
– Прощай, душа моя, – сказала она графине, которая провожала ее до двери, – пожелай мне успеха, – прибавила она шопотом от сына.
– Вы к графу Кириллу Владимировичу, ma chere? – сказал граф из столовой, выходя тоже в переднюю. – Коли ему лучше, зовите Пьера ко мне обедать. Ведь он у меня бывал, с детьми танцовал. Зовите непременно, ma chere. Ну, посмотрим, как то отличится нынче Тарас. Говорит, что у графа Орлова такого обеда не бывало, какой у нас будет.


– Mon cher Boris, [Дорогой Борис,] – сказала княгиня Анна Михайловна сыну, когда карета графини Ростовой, в которой они сидели, проехала по устланной соломой улице и въехала на широкий двор графа Кирилла Владимировича Безухого. – Mon cher Boris, – сказала мать, выпрастывая руку из под старого салопа и робким и ласковым движением кладя ее на руку сына, – будь ласков, будь внимателен. Граф Кирилл Владимирович всё таки тебе крестный отец, и от него зависит твоя будущая судьба. Помни это, mon cher, будь мил, как ты умеешь быть…
– Ежели бы я знал, что из этого выйдет что нибудь, кроме унижения… – отвечал сын холодно. – Но я обещал вам и делаю это для вас.
Несмотря на то, что чья то карета стояла у подъезда, швейцар, оглядев мать с сыном (которые, не приказывая докладывать о себе, прямо вошли в стеклянные сени между двумя рядами статуй в нишах), значительно посмотрев на старенький салоп, спросил, кого им угодно, княжен или графа, и, узнав, что графа, сказал, что их сиятельству нынче хуже и их сиятельство никого не принимают.
– Мы можем уехать, – сказал сын по французски.
– Mon ami! [Друг мой!] – сказала мать умоляющим голосом, опять дотрогиваясь до руки сына, как будто это прикосновение могло успокоивать или возбуждать его.
Борис замолчал и, не снимая шинели, вопросительно смотрел на мать.
– Голубчик, – нежным голоском сказала Анна Михайловна, обращаясь к швейцару, – я знаю, что граф Кирилл Владимирович очень болен… я затем и приехала… я родственница… Я не буду беспокоить, голубчик… А мне бы только надо увидать князя Василия Сергеевича: ведь он здесь стоит. Доложи, пожалуйста.
Швейцар угрюмо дернул снурок наверх и отвернулся.
– Княгиня Друбецкая к князю Василию Сергеевичу, – крикнул он сбежавшему сверху и из под выступа лестницы выглядывавшему официанту в чулках, башмаках и фраке.
Мать расправила складки своего крашеного шелкового платья, посмотрелась в цельное венецианское зеркало в стене и бодро в своих стоптанных башмаках пошла вверх по ковру лестницы.
– Mon cher, voue m'avez promis, [Мой друг, ты мне обещал,] – обратилась она опять к Сыну, прикосновением руки возбуждая его.
Сын, опустив глаза, спокойно шел за нею.
Они вошли в залу, из которой одна дверь вела в покои, отведенные князю Василью.
В то время как мать с сыном, выйдя на середину комнаты, намеревались спросить дорогу у вскочившего при их входе старого официанта, у одной из дверей повернулась бронзовая ручка и князь Василий в бархатной шубке, с одною звездой, по домашнему, вышел, провожая красивого черноволосого мужчину. Мужчина этот был знаменитый петербургский доктор Lorrain.
– C'est donc positif? [Итак, это верно?] – говорил князь.
– Mon prince, «errare humanum est», mais… [Князь, человеку ошибаться свойственно.] – отвечал доктор, грассируя и произнося латинские слова французским выговором.
– C'est bien, c'est bien… [Хорошо, хорошо…]
Заметив Анну Михайловну с сыном, князь Василий поклоном отпустил доктора и молча, но с вопросительным видом, подошел к ним. Сын заметил, как вдруг глубокая горесть выразилась в глазах его матери, и слегка улыбнулся.
– Да, в каких грустных обстоятельствах пришлось нам видеться, князь… Ну, что наш дорогой больной? – сказала она, как будто не замечая холодного, оскорбительного, устремленного на нее взгляда.
Князь Василий вопросительно, до недоумения, посмотрел на нее, потом на Бориса. Борис учтиво поклонился. Князь Василий, не отвечая на поклон, отвернулся к Анне Михайловне и на ее вопрос отвечал движением головы и губ, которое означало самую плохую надежду для больного.
– Неужели? – воскликнула Анна Михайловна. – Ах, это ужасно! Страшно подумать… Это мой сын, – прибавила она, указывая на Бориса. – Он сам хотел благодарить вас.
Борис еще раз учтиво поклонился.
– Верьте, князь, что сердце матери никогда не забудет того, что вы сделали для нас.
– Я рад, что мог сделать вам приятное, любезная моя Анна Михайловна, – сказал князь Василий, оправляя жабо и в жесте и голосе проявляя здесь, в Москве, перед покровительствуемою Анною Михайловной еще гораздо большую важность, чем в Петербурге, на вечере у Annette Шерер.
– Старайтесь служить хорошо и быть достойным, – прибавил он, строго обращаясь к Борису. – Я рад… Вы здесь в отпуску? – продиктовал он своим бесстрастным тоном.
– Жду приказа, ваше сиятельство, чтоб отправиться по новому назначению, – отвечал Борис, не выказывая ни досады за резкий тон князя, ни желания вступить в разговор, но так спокойно и почтительно, что князь пристально поглядел на него.
– Вы живете с матушкой?
– Я живу у графини Ростовой, – сказал Борис, опять прибавив: – ваше сиятельство.
– Это тот Илья Ростов, который женился на Nathalie Шиншиной, – сказала Анна Михайловна.
– Знаю, знаю, – сказал князь Василий своим монотонным голосом. – Je n'ai jamais pu concevoir, comment Nathalieie s'est decidee a epouser cet ours mal – leche l Un personnage completement stupide et ridicule.Et joueur a ce qu'on dit. [Я никогда не мог понять, как Натали решилась выйти замуж за этого грязного медведя. Совершенно глупая и смешная особа. К тому же игрок, говорят.]
– Mais tres brave homme, mon prince, [Но добрый человек, князь,] – заметила Анна Михайловна, трогательно улыбаясь, как будто и она знала, что граф Ростов заслуживал такого мнения, но просила пожалеть бедного старика. – Что говорят доктора? – спросила княгиня, помолчав немного и опять выражая большую печаль на своем исплаканном лице.
– Мало надежды, – сказал князь.
– А мне так хотелось еще раз поблагодарить дядю за все его благодеяния и мне и Боре. C'est son filleuil, [Это его крестник,] – прибавила она таким тоном, как будто это известие должно было крайне обрадовать князя Василия.
Князь Василий задумался и поморщился. Анна Михайловна поняла, что он боялся найти в ней соперницу по завещанию графа Безухого. Она поспешила успокоить его.
– Ежели бы не моя истинная любовь и преданность дяде, – сказала она, с особенною уверенностию и небрежностию выговаривая это слово: – я знаю его характер, благородный, прямой, но ведь одни княжны при нем…Они еще молоды… – Она наклонила голову и прибавила шопотом: – исполнил ли он последний долг, князь? Как драгоценны эти последние минуты! Ведь хуже быть не может; его необходимо приготовить ежели он так плох. Мы, женщины, князь, – она нежно улыбнулась, – всегда знаем, как говорить эти вещи. Необходимо видеть его. Как бы тяжело это ни было для меня, но я привыкла уже страдать.
Князь, видимо, понял, и понял, как и на вечере у Annette Шерер, что от Анны Михайловны трудно отделаться.
– Не было бы тяжело ему это свидание, chere Анна Михайловна, – сказал он. – Подождем до вечера, доктора обещали кризис.
– Но нельзя ждать, князь, в эти минуты. Pensez, il у va du salut de son ame… Ah! c'est terrible, les devoirs d'un chretien… [Подумайте, дело идет о спасения его души! Ах! это ужасно, долг христианина…]
Из внутренних комнат отворилась дверь, и вошла одна из княжен племянниц графа, с угрюмым и холодным лицом и поразительно несоразмерною по ногам длинною талией.
Князь Василий обернулся к ней.
– Ну, что он?
– Всё то же. И как вы хотите, этот шум… – сказала княжна, оглядывая Анну Михайловну, как незнакомую.
– Ah, chere, je ne vous reconnaissais pas, [Ах, милая, я не узнала вас,] – с счастливою улыбкой сказала Анна Михайловна, легкою иноходью подходя к племяннице графа. – Je viens d'arriver et je suis a vous pour vous aider a soigner mon oncle . J`imagine, combien vous avez souffert, [Я приехала помогать вам ходить за дядюшкой. Воображаю, как вы настрадались,] – прибавила она, с участием закатывая глаза.
Княжна ничего не ответила, даже не улыбнулась и тотчас же вышла. Анна Михайловна сняла перчатки и в завоеванной позиции расположилась на кресле, пригласив князя Василья сесть подле себя.
– Борис! – сказала она сыну и улыбнулась, – я пройду к графу, к дяде, а ты поди к Пьеру, mon ami, покаместь, да не забудь передать ему приглашение от Ростовых. Они зовут его обедать. Я думаю, он не поедет? – обратилась она к князю.
– Напротив, – сказал князь, видимо сделавшийся не в духе. – Je serais tres content si vous me debarrassez de ce jeune homme… [Я был бы очень рад, если бы вы меня избавили от этого молодого человека…] Сидит тут. Граф ни разу не спросил про него.
Он пожал плечами. Официант повел молодого человека вниз и вверх по другой лестнице к Петру Кирилловичу.


Пьер так и не успел выбрать себе карьеры в Петербурге и, действительно, был выслан в Москву за буйство. История, которую рассказывали у графа Ростова, была справедлива. Пьер участвовал в связываньи квартального с медведем. Он приехал несколько дней тому назад и остановился, как всегда, в доме своего отца. Хотя он и предполагал, что история его уже известна в Москве, и что дамы, окружающие его отца, всегда недоброжелательные к нему, воспользуются этим случаем, чтобы раздражить графа, он всё таки в день приезда пошел на половину отца. Войдя в гостиную, обычное местопребывание княжен, он поздоровался с дамами, сидевшими за пяльцами и за книгой, которую вслух читала одна из них. Их было три. Старшая, чистоплотная, с длинною талией, строгая девица, та самая, которая выходила к Анне Михайловне, читала; младшие, обе румяные и хорошенькие, отличавшиеся друг от друга только тем, что у одной была родинка над губой, очень красившая ее, шили в пяльцах. Пьер был встречен как мертвец или зачумленный. Старшая княжна прервала чтение и молча посмотрела на него испуганными глазами; младшая, без родинки, приняла точно такое же выражение; самая меньшая, с родинкой, веселого и смешливого характера, нагнулась к пяльцам, чтобы скрыть улыбку, вызванную, вероятно, предстоящею сценой, забавность которой она предвидела. Она притянула вниз шерстинку и нагнулась, будто разбирая узоры и едва удерживаясь от смеха.
– Bonjour, ma cousine, – сказал Пьер. – Vous ne me гесоnnaissez pas? [Здравствуйте, кузина. Вы меня не узнаете?]
– Я слишком хорошо вас узнаю, слишком хорошо.
– Как здоровье графа? Могу я видеть его? – спросил Пьер неловко, как всегда, но не смущаясь.
– Граф страдает и физически и нравственно, и, кажется, вы позаботились о том, чтобы причинить ему побольше нравственных страданий.
– Могу я видеть графа? – повторил Пьер.
– Гм!.. Ежели вы хотите убить его, совсем убить, то можете видеть. Ольга, поди посмотри, готов ли бульон для дяденьки, скоро время, – прибавила она, показывая этим Пьеру, что они заняты и заняты успокоиваньем его отца, тогда как он, очевидно, занят только расстроиванием.
Ольга вышла. Пьер постоял, посмотрел на сестер и, поклонившись, сказал:
– Так я пойду к себе. Когда можно будет, вы мне скажите.
Он вышел, и звонкий, но негромкий смех сестры с родинкой послышался за ним.
На другой день приехал князь Василий и поместился в доме графа. Он призвал к себе Пьера и сказал ему:
– Mon cher, si vous vous conduisez ici, comme a Petersbourg, vous finirez tres mal; c'est tout ce que je vous dis. [Мой милый, если вы будете вести себя здесь, как в Петербурге, вы кончите очень дурно; больше мне нечего вам сказать.] Граф очень, очень болен: тебе совсем не надо его видеть.
С тех пор Пьера не тревожили, и он целый день проводил один наверху, в своей комнате.
В то время как Борис вошел к нему, Пьер ходил по своей комнате, изредка останавливаясь в углах, делая угрожающие жесты к стене, как будто пронзая невидимого врага шпагой, и строго взглядывая сверх очков и затем вновь начиная свою прогулку, проговаривая неясные слова, пожимая плечами и разводя руками.
– L'Angleterre a vecu, [Англии конец,] – проговорил он, нахмуриваясь и указывая на кого то пальцем. – M. Pitt comme traitre a la nation et au droit des gens est condamiene a… [Питт, как изменник нации и народному праву, приговаривается к…] – Он не успел договорить приговора Питту, воображая себя в эту минуту самим Наполеоном и вместе с своим героем уже совершив опасный переезд через Па де Кале и завоевав Лондон, – как увидал входившего к нему молодого, стройного и красивого офицера. Он остановился. Пьер оставил Бориса четырнадцатилетним мальчиком и решительно не помнил его; но, несмотря на то, с свойственною ему быстрою и радушною манерой взял его за руку и дружелюбно улыбнулся.
– Вы меня помните? – спокойно, с приятной улыбкой сказал Борис. – Я с матушкой приехал к графу, но он, кажется, не совсем здоров.
– Да, кажется, нездоров. Его всё тревожат, – отвечал Пьер, стараясь вспомнить, кто этот молодой человек.
Борис чувствовал, что Пьер не узнает его, но не считал нужным называть себя и, не испытывая ни малейшего смущения, смотрел ему прямо в глаза.
– Граф Ростов просил вас нынче приехать к нему обедать, – сказал он после довольно долгого и неловкого для Пьера молчания.
– А! Граф Ростов! – радостно заговорил Пьер. – Так вы его сын, Илья. Я, можете себе представить, в первую минуту не узнал вас. Помните, как мы на Воробьевы горы ездили c m me Jacquot… [мадам Жако…] давно.
– Вы ошибаетесь, – неторопливо, с смелою и несколько насмешливою улыбкой проговорил Борис. – Я Борис, сын княгини Анны Михайловны Друбецкой. Ростова отца зовут Ильей, а сына – Николаем. И я m me Jacquot никакой не знал.
Пьер замахал руками и головой, как будто комары или пчелы напали на него.
– Ах, ну что это! я всё спутал. В Москве столько родных! Вы Борис…да. Ну вот мы с вами и договорились. Ну, что вы думаете о булонской экспедиции? Ведь англичанам плохо придется, ежели только Наполеон переправится через канал? Я думаю, что экспедиция очень возможна. Вилльнев бы не оплошал!
Борис ничего не знал о булонской экспедиции, он не читал газет и о Вилльневе в первый раз слышал.
– Мы здесь в Москве больше заняты обедами и сплетнями, чем политикой, – сказал он своим спокойным, насмешливым тоном. – Я ничего про это не знаю и не думаю. Москва занята сплетнями больше всего, – продолжал он. – Теперь говорят про вас и про графа.
Пьер улыбнулся своей доброю улыбкой, как будто боясь за своего собеседника, как бы он не сказал чего нибудь такого, в чем стал бы раскаиваться. Но Борис говорил отчетливо, ясно и сухо, прямо глядя в глаза Пьеру.
– Москве больше делать нечего, как сплетничать, – продолжал он. – Все заняты тем, кому оставит граф свое состояние, хотя, может быть, он переживет всех нас, чего я от души желаю…
– Да, это всё очень тяжело, – подхватил Пьер, – очень тяжело. – Пьер всё боялся, что этот офицер нечаянно вдастся в неловкий для самого себя разговор.
– А вам должно казаться, – говорил Борис, слегка краснея, но не изменяя голоса и позы, – вам должно казаться, что все заняты только тем, чтобы получить что нибудь от богача.
«Так и есть», подумал Пьер.
– А я именно хочу сказать вам, чтоб избежать недоразумений, что вы очень ошибетесь, ежели причтете меня и мою мать к числу этих людей. Мы очень бедны, но я, по крайней мере, за себя говорю: именно потому, что отец ваш богат, я не считаю себя его родственником, и ни я, ни мать никогда ничего не будем просить и не примем от него.
Пьер долго не мог понять, но когда понял, вскочил с дивана, ухватил Бориса за руку снизу с свойственною ему быстротой и неловкостью и, раскрасневшись гораздо более, чем Борис, начал говорить с смешанным чувством стыда и досады.
– Вот это странно! Я разве… да и кто ж мог думать… Я очень знаю…
Но Борис опять перебил его:
– Я рад, что высказал всё. Может быть, вам неприятно, вы меня извините, – сказал он, успокоивая Пьера, вместо того чтоб быть успокоиваемым им, – но я надеюсь, что не оскорбил вас. Я имею правило говорить всё прямо… Как же мне передать? Вы приедете обедать к Ростовым?
И Борис, видимо свалив с себя тяжелую обязанность, сам выйдя из неловкого положения и поставив в него другого, сделался опять совершенно приятен.
– Нет, послушайте, – сказал Пьер, успокоиваясь. – Вы удивительный человек. То, что вы сейчас сказали, очень хорошо, очень хорошо. Разумеется, вы меня не знаете. Мы так давно не видались…детьми еще… Вы можете предполагать во мне… Я вас понимаю, очень понимаю. Я бы этого не сделал, у меня недостало бы духу, но это прекрасно. Я очень рад, что познакомился с вами. Странно, – прибавил он, помолчав и улыбаясь, – что вы во мне предполагали! – Он засмеялся. – Ну, да что ж? Мы познакомимся с вами лучше. Пожалуйста. – Он пожал руку Борису. – Вы знаете ли, я ни разу не был у графа. Он меня не звал… Мне его жалко, как человека… Но что же делать?
– И вы думаете, что Наполеон успеет переправить армию? – спросил Борис, улыбаясь.
Пьер понял, что Борис хотел переменить разговор, и, соглашаясь с ним, начал излагать выгоды и невыгоды булонского предприятия.
Лакей пришел вызвать Бориса к княгине. Княгиня уезжала. Пьер обещался приехать обедать затем, чтобы ближе сойтись с Борисом, крепко жал его руку, ласково глядя ему в глаза через очки… По уходе его Пьер долго еще ходил по комнате, уже не пронзая невидимого врага шпагой, а улыбаясь при воспоминании об этом милом, умном и твердом молодом человеке.
Как это бывает в первой молодости и особенно в одиноком положении, он почувствовал беспричинную нежность к этому молодому человеку и обещал себе непременно подружиться с ним.
Князь Василий провожал княгиню. Княгиня держала платок у глаз, и лицо ее было в слезах.
– Это ужасно! ужасно! – говорила она, – но чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг. Я приеду ночевать. Его нельзя так оставить. Каждая минута дорога. Я не понимаю, чего мешкают княжны. Может, Бог поможет мне найти средство его приготовить!… Adieu, mon prince, que le bon Dieu vous soutienne… [Прощайте, князь, да поддержит вас Бог.]
– Adieu, ma bonne, [Прощайте, моя милая,] – отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
– Ах, он в ужасном положении, – сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. – Он почти никого не узнает.
– Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру? – спросил сын.
– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..
Графиня переглянулась с Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но так же, как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Les Razoumovsky… ca a ete charmant… Vous etes bien bonne… La comtesse Apraksine… [Разумовские… Это было восхитительно… Вы очень добры… Графиня Апраксина…] слышалось со всех сторон. Графиня встала и пошла в залу.
– Марья Дмитриевна? – послышался ее голос из залы.
– Она самая, – послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.