Плат, Сильвия

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Сильвия Плат
англ. Sylvia Plath

Сильвия Плат. Кембридж, 1957 год
Имя при рождении:

Sylvia Plath

Псевдонимы:

Victoria Lucas

Дата рождения:

27 октября 1932(1932-10-27)

Место рождения:

Бостон

Дата смерти:

11 февраля 1963(1963-02-11) (30 лет)

Место смерти:

Лондон

Гражданство:

США

Род деятельности:

поэтесса, писательница

Направление:

исповедальная поэзия

Язык произведений:

английский

Премии:

Пулитцеровская премия (1982 — посмертно)

Подпись:

Сильвия Плат (англ. Sylvia Plath; 27 октября 1932 — 11 февраля 1963) — американская поэтесса и писательница, считающаяся одной из основательниц жанра «исповедальной поэзии» в англоязычной литературе[1][2]. При жизни Плат вышли лишь поэтический сборник «Колосс» (англ. The Colossus & Other Poems, Лондон, 1960) и полуавтобиографический роман «Под стеклянным колпаком»[3] (1963). В 1965 году был опубликован сборник «Ариэль», который удостоился восторженных отзывов критики, став одним из главных бестселлеров англо-американской поэзии XX века[4]. В 1982 году за книгу Collected Poems («Собрание стихотворений») Плат получила посмертно Пулитцеровскую премию[5].

Сильвия Плат была женой британского поэта-лауреата Теда Хьюза. Этот брак был не только союзом двух любящих людей, но и творческим тандемом, где ведущую роль играл Хьюз, а Плат обеспечивала ему возможность творить. Отношения Плат и Хьюза закончились трагедией: в начале 1963 года, страдая от тяжелой депрессии, последовавшей за разрывом с мужем, Сильвия Плат покончила с собой. У неё осталось двое детей. После смерти жены Хьюз основал Estate of Sylvia Plath, который распоряжался правами на литературное наследие поэтессы[6].

Признание поэтического таланта Плат в большей степени произошло после её смерти. Одновременно с этим в прессе развернулась «истерия» по поводу её самоубийства и «виновности» Хьюза в её смерти. Некоторые поклонники её поэтического дара, а также литературные критики прямо обвиняли Хьюза и называли его «убийцей Сильвии Плат»[7].

Как истинный представитель исповедальной поэзии, Сильвия Плат писала о собственных переживаниях, ощущениях, страхах. Среди тем её лирики были семья, женская судьба, природа и смерть[8].





Биография

Ранние годы и смерть отца

Сильвия Плат родилась 27 октября 1932 года в штате Массачусетс. Её отец Отто Эмиль Плат (Otto Emil Plath, 1885—1940), эмигрант из Грабова, Германия, был профессором Бостонского университета, признанным специалистом по пчёлам, автором академического исследования Bumblebees and Their Ways, опубликованного в 1934 году. Дочь боготворила его[9], но при этом находилась во власти его «железной воли» и страдала от авторитарных методов воспитания; впоследствии этот конфликт отразился на некоторых её произведениях, в частности, стихотворении «Папочка» (Daddy, 1962), получившем почти скандальную известность[10]. Мать, Аурелия Шёбер Плат (Aurelia Schober Plath, 1906—1994)[11], американка первого поколения, имела австрийские корни[12]. Она работала машинисткой и библиотекарем в Бостонском университете, а кроме того — учительницей немецкого и английского языков в средней школе в Бруклине. Студентка выпускного курса колледжа[13], она была на 21 год моложе Отто, своего (на тот момент женатого) профессора. Отто и Аурелия начали встречаться в 1930 году; зимой 1931 года мать Аурелии отвезла дочь и Отто в Рено, штат Невада, чтобы последний мог развестись с женой, после чего оба направились в Карсон-Сити[13], где и поженились в январе 1932 года[10].

Поначалу семья жила в пригороде Бостона (24 Prince Street, в районе Джамайка-плейн), но после рождения сына Уоррена (27 апреля 1935 года) переехала в Уинтроп[12], город к востоку от Бостона (92 Johnson Avenue), откуда Отто каждый день отправлялся на работу в университет — поочерёдно на автобусе, пароме и троллейбусе. Именно здесь девочка впервые увидела и полюбила море[11]. Уоррен рос болезненным ребёнком, и поскольку Отто занимался исключительно наукой, Аурелия уделяла дочери очень мало времени. С отцом у детей сложились своеобразные отношения. Очень скоро дочь поняла, что единственный её шанс получить желаемое внимание Отто — это преуспеть в школе. Как писала Линда Вагнер-Мартин, автор биографии поэтессы, —
…Лишь минут двадцать в течение вечера он находил в себе силы, чтобы увидеться с детьми. После этого Сильвию и Уоррена уводили. С отцом <дети> обсуждали, что выучили за день, читали стихотворения, придумывали рассказы и выступали, как на сцене. Эти отношения, которые вряд ли можно было считать нормальными, создавали особый образ отца: критика и судьи, которого следовало ублажать. Это лишило детей возможности узнать своего отца так, как они узнали <деда-Шёбера>, познать в нём понимающего родителя.

Большую часть детства Сильвия провела с родителями матери в Порт-Ширли, в Уинтропе, штат Массачусетс. Они были в высшей степени образованными людьми, знавшими несколько языков[13].

Здоровье Отто стало ухудшаться вскоре после рождения сына Уоррена. Заметив у себя симптомы, сходные с теми, что наблюдались у близкого приятеля, незадолго до этого умершего от рака, Плат-старший преисполнился уверенности, что и сам страдает неизлечимой болезнью, и медицинское обследование проходить не стал. Аурелия Плат обратилась к врачу, когда инфекция большого пальца ноги уже переросла в гангрену, и ногу пришлось ампутировать. Отто Плат умер 5 ноября 1940 года, через полторы недели после восьмого дня рождения дочери. Причиной смерти стали осложнения после хирургической операции, связанной с запущенным сахарным диабетом: болезнью, к тому времени уже вполне излечимой. Вагнер-Мартин утверждала, что Плат-старший умер из-за недостаточного больничного ухода, но Аурелия Плат (в предисловии к «Письмам домой») писала, что Отто скончался от эмболии лёгкого[13]. Один из друзей Плата после его смерти заметил, что не понимает, как «…мог такой умнейший человек оказаться таким глупцом»[11]. Для Сильвии эта трагедия стала потрясением, наложившим отпечаток на всю её жизнь и творчество[5]. «Я никогда больше не стану разговаривать с Богом!»[12], — записала она в дневнике. Отто Плат был похоронен на Уинтропском кладбище; впечатления от одного из визитов сюда впоследствии легли в основу стихотворения «Electra on Azalea Path»[13]. В стихотворении «Папочка» Сильвия разразилась гневной тирадой в адрес своего отца, который «бросил» её. В стихотворении есть фрейдистские мотивы: дочь воскрешает отца-вампира, чтобы снова убить его. По мнению критиков, образ отца Плат не раз появлялся в её прозе и поэзии и неизменно символизировал отсутствие, а также подчеркивал невозможность вечной любви[14][15].

В 1941 году в детском разделе газеты Boston Herald (англ.)[16] появилось первое стихотворение Плат. Оно называлось Poem («О том, что я вижу и слышу в жаркие летние ночи», — так описывала его содержание юная поэтесса)[12]. В 1942 году Аурелия получила должность в Бостонском университете и перевезла семью (включая своих родителей) из Уинтропа в Уэллесли, в новый дом на Элмвуд-роуд, 26. Здесь Сильвия повторно поступила в пятый класс средней школы, чтобы учиться со сверстниками (до этого она обучалась с детьми на год старше её). Аурелия считала, что это поможет дочери снять напряжение, связанное с утратой, но оно сохранялось: Сильвия даже полагала, что смерть отца (которую он мог предотвратить) была скрытым самоубийством[12]. В Уэллесли она прожила до самого момента поступления в колледж.

Аурелия Плат работала на двух работах, чтобы содержать детей, но, судя по дневникам, Сильвия в детстве испытывала к ней чувства, близкие к ненависти[4]. Девочка училась в средней школе Брэдфорда (Gamaliel Bradford Senior High School, ныне — Wellesley High School (англ.))[4] и на протяжении всех лет пребывания здесь считалась «звёздной ученицей»: получала только отличные оценки на экзаменах, демонстрируя блестящие достижения в английском языке, особенно в творческой части школьного курса. При этом она была и главным редактором школьной газеты The Bradford[13].

Всё это время Плат непрерывно писала рассказы и рассылала их в популярные женские и юношеские журналы. К моменту поступления в Смит-колледж (англ.) она написала более пятидесяти рассказов[17], в какой-то момент насчитав у себя более шестидесяти писем с отказами. Однако были и публикации: в общей сложности в школьные годы она напечаталась девять раз и заработала $63,70[13]. В 1949 году Плат опубликовала в The Atlantic Monthly статью A Reasonable Life in a Mad World, написанную в соавторстве с одноклассником. Отвечая на более раннюю публикацию, юные авторы опровергали тезис о том, что современный человек должен жить, полагаясь на логику, и утверждали важность духовной и чувственной составляющих жизни человека[12]. Кроме того, Плат проявила и талант к живописи: в 1947 году она стала лауреатом The Scholastic Art & Writing Awards[18].

1950—1955, Смит-колледж

В 1950 году Плат, воспользовавшись протекцией писательницы Оливии Хиггинс Проути (англ.), получила стипендию для обучения в Смит-колледже, престижном женском институте в Нортгемптоне, штат Массачусетс. Став студенткой, Сильвия начала переписку с Оливией, которая продолжалась многие годы. Осенью 1950 года Плат была вне себя от счастья. Отмечалось, однако, что в колледже она сразу же почувствовала на себе давление среды: это касалось как жёстких академических требований, так и социальной жизни[11].

Дневники, которые Плат начала вести с 1944 года, особую важность приобрели для неё в колледже, став способом исповедоваться, но и источником вдохновения, документальным свидетельством свежих впечатлений, к которому начинающая поэтесса постоянно обращалась. На этих страницах она оставляла наброски стихотворений и рассказов, формулировала планы на будущее. Студенческие стихи Плат отличались уравновешенностью и красочностью; она много работала над слогом, структурой, тщательно выверяла технику стиха, стараясь каждую строку довести до идеального состояния. К этому времени у неё выработалась тяга к совершенству и вместе с ней — неуверенность в своих силах. «Никогда не достичь мне совершенства, к которому я стремлюсь всей душой — в рисунках, стихотворениях и рассказах»[13], — писала она в дневнике. Помимо академического словаря английского языка, начинающая поэтесса глубоко изучила произведения Дилана Томаса, Уоллеса Стивенса, У. Х. Одена, Ричарда Уилбура, Марианны Мур и Джона Кроу Рэнсома (англ.)[11]. В числе источников вдохновения отмечались также Уилла Кэсер, Вирджиния Вулф и Лилиан Хеллман[13].

Начиная с 1950 года Плат активно публиковалась в периодических изданиях общенационального масштаба. В марте газета Christian Science Monitor опубликовала её статью «Призыв юношества за мир во всем мире» (англ. Youth’s Appeal for World Peace), в сентябре здесь же вышло стихотворение Bitter Strawberries. Рассказ And Summer Will Not Come Again появился в августовском номере журнала Seventeen (англ.). К 1953 году Плат сотрудничала и с несколькими местными газетами, в частности, Daily Hampshire Gazette (англ.) и Springfield Union (последняя использовала её в качестве собственного корреспондента в Смит-колледже). Если первый курс оказался для Сильвии серьёзным испытанием (преподаватель английского регулярно выставлял ей «четвёрки»), то второй стал в высшей степени удачным. Практически все профессора теперь восхищались её способностями и трудолюбием[13]. Радость первого успеха Плат испытала во время летних каникул после окончания третьего курса, когда рассказ Sunday at the Mintons обеспечил ей первую премию в конкурсе, проводившемся журналом Мадемуазель (англ.) (Mademoiselle Fiction Contest), а с нею — приглашение на месячную стажировку в качестве внештатного редактора, на Медисон-авеню, 575 в Нью-Йорке. Вместе с группой других конкурсанток-победительниц Плат поселилась в отеле Barbizon; впоследствии события этого знаменательного месяца были подробно описаны ею в романе «Под стеклянным колпаком» (гостиница фигурирует там под названием The Amazon).

Из Нью-Йорка Плат вернулась истощённой — эмоционально, интеллектуально и физически. Она надеялась, что сможет поступить в Гарвард на летний литературный курс, но получила отказ. Выяснилось, кроме того, что на продолжение обучения в Смит-колледже не хватает денег: ей пришлось перевестись в Лоуренс. Всё это время она находилась в творческом тупике, её преследовали депрессия и страхи, исходившие из того же «неутолимого стремления к совершенству»[13]. В каком-то смысле это предопределило дальнейший ход событий: в июле она прекратила вести дневник; более того (если верить роману), утратила способность спать, читать и писать. Аурелия Плат уточняла: её дочь читала, но лишь одну книгу: «Патопсихология» (англ. Abnormal Psychology) Зигмунда Фрейда. Все детали рокового лета 1953 года документированы в немногих её письмах и романе «Под стеклянным колпаком»[11].

Из дневника Сильвии Плат
Уничтожить мир, уничтожив самое себя : вот она, иллюзорная вершина эгоизма. Простой путь из всех этих маленьких кирпичных тупиков, по которым скребём мы ногтями… Я хочу убить себя, чтобы спастись от ответственности, униженно вползти обратно в матку.

В состоянии тяжелой депрессии девушка предприняла попытку самоубийства. 24 августа, оставив записку: «Ушла на прогулку, буду завтра», она взяла с собой одеяло, бутылку воды, баночку снотворного и скрылась в подвале своего дома[9], где одну за другой принялась глотать таблетки, запивая их водой[19]. Вскоре (оставив 8 таблеток, обнаруженных позже с ней рядом) она потеряла сознание. Аурелия Плат не поверила сообщению записки и уже через несколько часов позвонила в полицию. Поначалу рассматривалось лишь исчезновение, затем — после того, как в доме обнаружилась пропажа снотворного, — появилась версия самоубийства[20]. По всему Бостону при участии групп бойскаутов начался интенсивный поиск «красавицы из Смит-колледжа»; особое внимание уделялось парковой зоне и пруду Морс. 25 августа сообщения об исчезновении Плат появились в газетах: к поиску подключились многие её друзья. 26 августа газетные сообщения стали приобретать всё более мрачный характер, но к вечеру Плат обнаружили[11].

При посредстве Оливии Хиггинс Проути Сильвию Плат поместили в клинику Маклин (англ.) в Бельмонте; здесь последняя подверглась лечению сеансами электросудорожной терапии. Писательница, в своё время сама перенесшая психологический срыв, оплатила пребывание здесь своей протеже. Выздоровление было нелёгким, но весной 1954 года Плат восстановилась в Смит-колледже. Считается, что именно в эти дни началось формирование её истинного поэтического дарования. В том же году Плат познакомилась с Ричардом Сассуном, который стал её близким другом, а также осуществила давнюю мечту: она поступила на летний литературный курс в Гарвард, прожив эти дни с Нэнси Хантер-Стайнер (англ. Nancy Hunter-Steiner) на Массачусетс-авеню[11]. События этого периода своей жизни Плат также достаточно подробно описала в романе «Под стеклянным колпаком».

Переезд в Англию

После успешного окончания колледжа Сильвия Плат за дипломную работу под заголовком «Двойничество в творчестве Достоевского» (The Magic Mirror: A Study of the Double in Two of Dostoevsky’s Novels) была удостоена гранта по программе Фулбрайта, позволившего ей продолжить обучение в Кембридже. Первые впечатления от города, да и от университета были самые благоприятные. Выяснилось, что в целом академическая программа Ньюнем-колледжа (англ.), куда она поступила, оказалась проще, чем в Смит: в течение двух лет ей предстояло учиться самостоятельно, еженедельно сдавая эссе на заданные темы и проходя консультации с куратором. Уже осенью Плат позволила себе стать участницей Клуба любителей театра (ADC) и даже сыграть на сцене небольшую роль — «безумной поэтессы». Всё это время она поддерживала отношения с Р. Сассуном, пребывавшим в Париже, и даже провела с ним зимние каникулы, но вскоре получила письмо, сообщавшее о том, что тот хотел бы прервать отношения. Плат вновь начала погружаться в депрессию; этому способствовали непривычно холодная британская погода, преследовавшие её простуды и грипп, проблема с глазом (описанная в стихотворении The Eye-Mote)[11]. В Кембридже Плат много писала, публиковалась в университетском журнале Varsity. В числе её преподавателей была Доротея Крук (англ.) (специалист по Генри Джеймсу и литературе «морализма»), к которой Плат относилась с огромным уважением[21].

В феврале 1956 года Плат познакомилась и близко сошлась с молодым британским поэтом Тедом Хьюзом[4]; в стихотворении «Pursuit», сравнивая нового возлюбленного с пантерой, Плат пророчески предрекала: «Однажды я приму смерть от него» (англ. One day I’ll have my death of him). У Плат и Хьюза обнаружилось много общего, в частности, влияния: У. Б. Йейтса, Дилана Томаса, Д. Г. Лоуренса. Принято считать, что во многом Хьюз (глубоко знавший классику, в частности, Чосера и Шекспира) помог Плат обрести её собственный, ставший впоследствии знаменитым поэтический голос. Поженившись в июне 1956 года, лето молодожёны провели в Испании[11].

Хьюз и Плат стали вести обычную для литераторов жизнь: преподавали, порой жили на литературные стипендии, подрабатывали на Би-би-си[5]. Плат, преклонявшаяся перед талантом мужа, исполняла функции секретаря, перепечатывала стихи и рассылала их в издательства, обещая Хьюзу, что тот с её помощью «станет первым поэтом Америки». Считается, что во многом благодаря этой её организаторской деятельности поэт был обязан получением в начале 1957 года Первой премии за книгу The Hawk in the Rain — в конкурсе Нью-Йоркского центра поэзии, о собственном участии в котором он узнал уже как лауреат. Одновременно начал формироваться и собственный, новый поэтический стиль Сильвии Плат, свидетельствовавший о подлинном таланте, который лишь в малой степени проявлялся в её раннем творчестве[15]. В числе получивших впоследствии известность стихотворений, написанных ею зимой 1957 года, были Sow, The Thin People и Hardcastle Crags. В марте 1957 года Плат предложили место преподавателя начального курса английского языка в Смит-колледже, и, сдав экзамены в Кембридже, она с мужем в июне 1957 года прибыла в Нью-Йорк; в августе супруги переехали в Нортгемптон. Преподавательская деятельность оказалась для Плат делом гораздо более трудным и изнуряющим, чем она это могла себе представить. Более всего угнетало её катастрофическое отсутствие времени для творческой деятельности. Зимой 1958 года Плат много болела, была практически прикована к постели, а ближе к лету переехала с мужем в Бостон, где поступила на полставки в приемную психиатрического отделения Массачусетской больницы (англ.): впечатления от работы легли в основу Johnny Panic and the Bible of Dreams и The Daughter’s of Blossom Street, двух рассказов, которые специалисты считают сильнейшими в её прозаическом наследии (второй из них был напечатан в London Magazine (англ.) под более ранним заголовком This Earth Our Hospital). В эти же дни Плат поступила на семинар начинающих литераторов, который вёл Роберт Лоуэлл в Бостонском университете[10]; здесь — познакомилась с Джорджем Старбаком (англ.) и Энн Секстон. К этому же времени относится её знакомство с поэтом У. С. Мервином, поклонником её творчества, с которым поэтесса сохраняла дружеские отношения до конца жизни. Освободившись от ограничений регулярной преподавательской деятельности, Плат вновь занялась поэтическим творчеством[11].

…Думаю, я написала стихи, которые дают мне право быть Поэтессой Америки… Кто мои соперницы? В прошлом: Сапфо, Элизабет Браунинг, Кристина Россетти, Эми Лоуэлл (англ.), Эмили Дикинсон, Эдна Сент-Винсент Миллэй — все они мертвы. Сейчас: Эдит Ситвелл и Марианна Мур, две стареющих великанши… И ещё — Адриенна Рич… но вскоре я заставлю её потесниться…

— Сильвия Плат[22]
20 марта 1957

В 1959 году Плат забеременела. Хьюз захотел, чтобы ребёнок родился на его родной земле, и супруги приняли решение вновь отправиться в Англию. Незадолго до отплытия они провели некоторое время в Йаддо, писательском городке в Колорадо-Спрингс: именно здесь Плат под воздействием свежих впечатлений создала стихотворения Dark Wood, Dark Water и The Manor Garden, а также The Colossus, об отце. В декабре Хьюзы отправились в Великобританию, Рождество встретили в Хептонстолле. Для Плат вновь начались психологические испытания; история её непростых отношений с Олвин Хьюз, сестрой мужа, подробно описана в биографии Bitter Fame, написанной писательницей и поэтессой Энн Стивенсон (англ.) .

1960—1962

В начале 1960 года Хьюзы поселились в лондонском пригороде Примроуз-хилл (3 Chalcot Square). Плат встретилась в Сохо с издателем Heinemann (англ.) и подписала контракт на публикацию сборника The Colossus & Other Poems, который вышел 31 октября. Отзывы на книгу в целом были положительные. Но хлопоты, связанные с публикацией и рождением дочери (Фрида Ребекка (англ.) родилась 1 апреля), вновь поставили Плат перед проблемой: писать было некогда. За весь 1960 год она создала лишь 12 стихотворений (в их числе — ставшие впоследствии известными You’re, Candles и The Hanging Man). Впрочем, она вернулась к прозе: написала рассказы Day of Success и The Lucky Stone. В конце 1960 года Плат забеременела вновь, в феврале 1961 года у неё случился выкидыш[23], тогда же пришлось удалять аппендикс — так в больнице она провела почти всю зиму. Впечатления от пребывания здесь легли в основу стихотворений Tulips и In Plaster, а кроме того явились первым импульсом к тому, чтобы начать роман. В марте 1961 года Сильвия Плат приступила к работе над романом «Под стеклянным колпаком» и писала книгу не переставая в течение семидесяти дней.

Рождение ребёнка не только не помешало творческому расцвету Плат, но, напротив, явилось для неё источником новой энергии. В 1961 году поэтесса завершила 22 стихотворения — в их числе Morning Song, Barren Woman, Parliament Hill Fields и Insomniac: последнее получило первый приз на поэтическом конкурсе фестиваля в Челтенхеме (Cheltenham Festival Poetry Competition) 1962 года. В августе, после отпуска во Франции (омрачённого ссорами с мужем), Хьюзы поселились в Норт-Тоутоне, графство Девон, в большом доме, принадлежавшем сэру Роберту Арунделлу. Здесь, в октябре 1961 года Плат завершила работу над одним из самых своих известных стихотворений The Moon and the Yew Tree, во многих отношениях ставшим отправной точкой её недолгой творческой жизни. В том же месяце первый её рассказ The Perfect Place (первоначально — The Lucky Stone) был напечатан в женском журнале My Weekly (англ.).

В ноябре она получила $2000 в рамках гранта от сообщества имени Юджина Сэкстона (англ. Eugene F. Saxton Fellowship)[24] на первый роман, который к этому времени уже был завершён. 17 января 1962 года у Плат и Хьюза родился сын Николас. Начиная с апреля поэтесса ощутила небывалый творческий подъём; из-под её пера вышли стихотворения, которые позже вошли в сборник «Ариэль», и многими считаются лучшими в её наследии (Elm, The Rabbit Catcher и др.). Порыв вдохновения оказался омрачён семейными проблемами: Сильвия заподозрила Теда в неверности (майские стихотворения Apprehensions и Event отразили эти чувства). Проблема усугублялась тем, что в Англии у неё не было близких людей; много времени она проводила за письмами американским подругам.

14 мая в США в издательстве Knopf (англ.) вышел сборник The Colossus and other Poems; по просьбе поэтессы некоторые стихотворения (те, в которых критики усмотрели влияние Теодора Рётке) в американское издание включены не были. Отзывы критики были немногочисленными и сдержанными; тем не менее, в письме матери Сильвия писала: «Это самое насыщенное и счастливое время в моей жизни». В эти дни она начала писать продолжение «Стеклянного колпака»: историю американской девушки в Англии, которая здесь влюбилась и вышла замуж. Поэтесса надеясь подарить мужу черновой набросок к его дню рождения в августе. Но мать, приехав к дочери, поняла, что в жизни её не всё так безоблачно, как можно было судить по письмам, и отношения между супругами напряжены[12]. Плат некоторое время уже подозревала, что Хьюз изменяет ей; в июне она получила тому подтверждение, а вскоре сожгла рукопись неоконченного романа-продолжения. Некоторое время спустя ею были уничтожены тысячи писем — как к нему, так и к матери, а также многочисленные наброски стихотворений[12]. Одно из её новых июльских произведений называлось «Сжигая письма» (англ. Burning the Letters). В сентябре 1962 года в надежде восстановить отношения Тед и Сильвия отправились на отдых в Ирландию, где остановились в Клеггане, в имении «Олд-Фордж», принадлежавшем поэту Ричарду Мёрфи (нем.). Внезапно Хьюз спешно покинул особняк, отправившись, как выяснилось позднее, к своей любовнице, Асе Гутман Вевилл, жене канадского поэта Дэвида Вевилла (англ.), родившейся в Германии светской даме с внешностью кинозвезды[4].

Плат вернулась в Девон одна и уже в ноябре подала на развод. Это событие совпало с новым порывом вдохновения: в течение октября поэтесса создала как минимум 26 стихотворений, в их числе — Stings, Wintering, The Jailer, Lesbos, Ariel; почти все они вошли в посмертно изданный сборник «Ариэль» (1965)[25][26]. Измена мужа привела к тому, что и прежде заметные мотивы саморазрушения в её поэзии стали почти навязчивыми. «Умирать / Ведь тоже искусство. / Я это делаю блестяще.» (Dying / is an art, like everything else. / I do it exceptionally well; пер. В. Бетаки), — писала Сильвия Плат в Леди Лазарь (англ.), одном из самых своих известных стихотворений того времени. Многие отмечали впоследствии как поразительный тот факт, что вдохновение приходило к поэтессе ранним утром; она начинала писать около четырёх утра и прекращала работу, как только просыпались дети. Впрочем, этот важнейший период в её творчестве практически не документирован в дневниках (Хьюз утверждал, что по меньшей мере один дневник этого времени она потеряла, а другой — уничтожила). Тем временем, осенний поэтический «блицкриг» Сильвии продолжался и в ноябре (The Couriers, Getting There, Gulliver, Death & Co. и др.).

7 ноября 1962 года в письме матери Сильвия пишет[27]:

Жить отдельно от Теда просто замечательно, я больше не нахожусь в его тени.

Под стеклянным колпаком

14 января 1963 года под псевдонимом Victoria Lucas вышел роман Сильвии Плат «Под стеклянным колпаком»; он получил высокие оценки критиков, но в основном, уже после гибели автора. Впоследствии для молодых читательниц разных десятилетий книга стала откровением; роман приобрёл репутацию женского аналога «Над пропастью во ржи»[15]. Однако непосредственной реакцией критики Плат была разочарована, тем более, что издательство Knopf вообще отказалось выпускать книгу в США, сочтя её слишком личной. В США роман вышел лишь в 1971 году. Книга разошлась тиражом 90 тысяч экземпляров и продавалась в США по цене 6,95$, ещё более миллиона экземпляров книги разошлось в мягкой обложке[28]. Главную героиню романа звали Эстэр Гринвуд, своего рода дериват от имени печально знаменитой в США Этель Грингласс Розенберг, суд над которой в 1953 году, а также последовавшая за судом казнь были показательными и оказали большое влияние на американское общество. Многие американцы, в том числе и Плат, считали, что Розенберг стала жертвой ужасающей несправедливости и политических махинаций властей[29].

Незадолго до публикации романа в США, ещё в 1970 году мать Сильвии Плат, Аурелия, выразила протест издательству Harper & Row (англ.) в связи с планируемой посмертной публикацией. Она утверждала, что роман был халтурой, написанной лишь ради заработка, и что сама Сильвия никогда бы не хотела, чтобы он был опубликован под её настоящим именем[30]. По мнению матери, целью написания книги было показать, как выглядит мир сквозь искривляющее стекло колпака. Она также утверждала, что Сильвия планировала написать продолжение, которое бы показывало тот же самый мир, но уже глазами здоровой личности[30].

Практически каждый персонаж «Стеклянного колпака» изображал кого-то,
зачастую карикатурно, кого любила Сильвия. Сам по себе роман
является подлой неблагодарностью. Это было не в натуре Сильвии.
Из письма Аурелии Плат[30]

Роман принято считать автобиографическим. Действие романа происходит в Нью-Йорке и частично в пригородах Бостона. Он повествует о шести месяцах жизни девятнадцатилетней Эстэр Гринвуд, которая, окончив учёбу в университете, начинает карьеру в журнале. Она мечтает стать поэтом и путешествовать по всему миру. Эстер сталкивается с разочарованием в жизни, обществе, теряет уверенность в себе и своем будущем. Постоянно задаваясь вопросом «каково мое место в этом мире» она впадает в депрессию. Книга рассказывает о нелегком пути обретения себя и своей личности, возвращении к нормальной жизни. На этом непростом пути будет всё: нервные срывы, больница, попытки самоубийства. Главной героине постоянно приходится иметь дело с предрассудками пятидесятых годов XX века в части места и роли женщины в обществе. На неё оказывают давление и семья, и общество, что неминуемо приводит к психологическому слому, кризису личности[31].

Читателям сложно воспринимать роман отдельно от трагической истории писательницы, её удивительной поэзии, истории её борьбы с депрессией, тяжёлого развода, а также самоубийства, последовавшего всего через месяц после первой публикации романа[32].

И биография, и загадочность личности Сильвии Плат в значительной степени влияют на восприятие романа даже критиками и учёными[32]. При этом критики спорили о том, стоит рассматривать роман в качестве серьёзного литературного произведения, или же он должен быть отнесён к беллетристике, написанной автором, чьим подлинным призванием была поэзия. Роман «Под стеклянным колпаком» вызвал меньше интереса у учёных, нежели поэзия Сильвии Плат, хотя некоторые из известных литературных критиков признали роман важным произведением американской литературы[32]. Представительницы феминистской литературной критики сделали из романа своего рода манифест, критикующий и обличающий подавление женщин в 1950-х годах.

Последние дни Сильвии Плат

В начале зимы Плат вновь поселилась в Примроуз-хилле (теперь — по адресу Фицрой-роуд, 23), в доме, где жил когда-то У. Б. Йейтс: последнему обстоятельству она придавала особое значение и это считала добрым знаком. Хьюз и Плат поначалу въехали на новое место жительства вместе, как муж и жена, чтобы обеспечить последней возможность занять бо́льшую из двух квартир; плата за проживание была внесена на несколько лет вперёд. Здесь Сильвии предстояло провести чрезвычайно холодную зиму — в доме без телефона и с крайне плохо работавшей системой отопления. Об этом ужасном времени она с юмором и очень подробно рассказала в стихотворении Snow Blitz (включённом в сборник Johnny Panic and the Bible of Dreams). В те дни Плат продолжала рассылать свои новые работы в издательства и редакции, но реакция на них изменилась: «казалось, издатели не были готовы к стихам такой мощи», — писал автор биографии Питер К. Стейнберг. Одним из первых оценил новый поворот в её творчестве поэт, литературный критик, позже редактор А. Альварес (англ.). Время от времени в гости к ней заходили друзья; появлялся и Хьюз, чтобы забрать детей на очередную прогулку в находившийся неподалёку лондонский зоопарк. И всё же бо́льшую часть времени Плат проводила в одиночестве[11].

В январе 1963 года Плат вновь испытала творческий спурт, создав 20 новых стихотворений (Mystic, Sheep in Fog, Kindness и др.) в течение пятнадцати дней, более того — заговорив в них с читателем новым голосом: «…более мягким и менее агрессивным, взвешенным и решительным — словно бы передававшим ощущение близкого конца», — как писал Питер К. Стейнберг. Доподлинно неизвестно, писала ли Плат что-то в течение последних шести дней своей жизни; дневниковых записей того времени не сохранилось. Известно лишь, что в доме без телефона с замёрзшими батареями было очень холодно, дети болели и сама она находилась в тяжёлой депрессии[33]. Навещавший поэтессу Ал Альварес говорил, что не может себе простить того, что не распознал признаков депрессии у Плат. «На этом уровне я подвел её. В свои тридцать лет я был глуп. Что знал я о хронической депрессии? Ей нужен был человек, который о ней бы заботился. Я на такое был неспособен»[34], — говорил он в 2000 году.

За несколько дней до смерти Сильвии Плат доктор Хордер, лечащий врач и близкий друг, живший неподалёку, прописал ей антидепрессанты. Понимая, что пациентка в опасности и что в доме находятся двое маленьких детей, он некоторое время навещал её ежедневно, затем попытался уговорить её лечь в клинику, а когда это не удалось, пригласил медсестру с тем, чтобы та находилась в доме постоянно[35]. Впоследствии по поводу рецептов Хордера высказывались разные мнения: согласно одному из них, его препараты подействовать не успели, согласно другому — могли даже нанести вред[36].

7 февраля Сильвия вместе с детьми приехала погостить у своих друзей, Джиллиан и Джерри Беккер (англ.), которые преподавали литературу в Мидлсекском политехническом институте[37]. Они провели вместе два дня, в течение которых Сильвия постоянно жаловалась на головную боль и, по словам Джиллиан, всё время бормотала какие-то бессвязные вещи. Однажды ночью она несколько часов не отпускала от себя Джиллиан, жалуясь ей на Теда, который её предал, на семью, особенно сестру Теда, которые её ненавидели, на мать, которая, по её словам, была монстром, на жизнь, которая уже никогда не будет прежней[38]. Она говорила и о своей попытке самоубийства, предпринятой в 1953 году. В пятницу 8 февраля Джиллиан позвонила доктору Хордеру, который решил положить Сильвию в клинику в ближайшие же выходные. Однако в первых двух клиниках, куда он позвонил, не было мест, а третья клиника показалась ему неподходящей. Сильвия, по его мнению, была очень чувствительным и ранимым человеком, для которой клиника была не лучшим местом. Даже не читая «Под стеклянным колпаком», он знал, что Сильвия боялась больниц. Её депрессивное состояние было на грани с патологией, но в больнице она была бы разлучена с детьми, что точно не пошло бы ей на пользу[38].

Около девяти утра 11 февраля прибывшая няня Мира Норрис (англ. Myra Norris) не смогла проникнуть в дом и обратилась за помощью к рабочему по имени Чарльз Лэнгридж. Они и обнаружили Сильвию Плат мёртвой в кухне, с головой, засунутой в духовку плиты с включённым газом[39][40]. Выяснилось, что ранним утром того же дня Плат оставила записку соседу снизу, Тревору Томасу, с просьбой вызвать ей врача. Как было установлено, почти сразу же она тщательно закрыла двери в комнаты к детям, загерметизировала щели мокрыми полотенцами, приняла большую дозу снотворного[41], включила газ и сунула голову в плиту: это произошло примерно в половине пятого[35]. Сильвия Плат была похоронена в Хептонстолле, графство Йоркшир, через неделю после смерти[11].

В обстоятельствах гибели Сильвии Плат остаётся много неясного. Высказывались предположения, что это самоубийство было в действительности своего рода сорвавшейся инсценировкой: если бы сосед снизу прочёл записку, ему адресованную, трагедия, скорее всего, была бы предотвращена[42]. Сам сосед, Т. Томас, который в течение нескольких часов находился без сознания — под воздействием всё того же газа, просочившегося к нему на этаж, — полагал, что Плат включила плиту в качестве «сигнала бедствия», чтобы он пришёл к ней на помощь[41].

Однако в книге Giving Up: The Last Days of Sylvia Plath Джиллиан Беккер писала, ссылаясь на заявление офицера полиции Гудчайлда, что Плат, «…судя по тому, как глубоко затолкнула голову в духовку, действительно сознательно шла на смерть»[43]. Доктор Хордер также считал намерения своей подопечной недвусмысленными. «Достаточно было увидеть, с какой тщательностью она подготовила кухню, чтобы понять, что это действие было следствием иррациональной компульсии»[35], — говорил он.

Тревор Томас вспоминал, что видел Сильвию накануне вечером. Она заходила к нему за маркой, которую собиралась использовать для отправки письма в Америку. Она показалась Тревору нездоровой и нервной. Плат настаивала на том, чтобы возместить ему стоимость марки. Когда он предложил ей не беспокоиться об этом, Сильвия сказала, что «иначе совесть её перед Господом не будет чиста»[42].

1963 — настоящее время

Сразу же после смерти Сильвии Плат феминистки организовали кампанию критики Теда Хьюза. Поэтесса Робин Морган прямо обвинила (в стихотворении The Arraignment, 1972) поэта в убийстве. Когда и его любовница Ася Вевилл покончила с собой (тем же способом, что и Плат, но при этом ещё и убив свою дочь, Шуру), появились инсинуации о том, что Хьюз был склонен к насилию[4]. Началась вандализация надгробия Плат: имя Хьюза раз за разом удалялось с камня, после чего вдовец надолго забирал надгробие на реставрацию, тем самым навлекая на себя обвинения в осквернении могилы[44].

Подруга Плат поэтесса Энн Секстон на вопрос корреспондента The Paris Review в 1971 году, обсуждали ли они вдвоем вопрос о самоубийстве, говорила:
Часто, очень часто. Мы с Сильвией подолгу говорили о наших первых попытках самоубийства, детально и глубоко — между бесплатными закусонами картофельными чипсами. Самоубийство, в конечном итоге, это же оборотная сторона стихотворения. Мы с Сильвией часто говорили об «оборотных сторонах». Мы говорили о смерти с испепеляющей напряженностью, обе стремились к ней, как мошкара к электрической лампочке, просто присасываясь к этой теме. Она рассказывала о своей первой попытке самоубийства, любовно и умиленно перебирая детали, и её описания в «Стеклянном колпаке» соответствуют той истории. Удивительно, что мы не подавляли Джорджа Старбака своей эгоцентричностью. Наоборот, <эта тема> нас всех троих я думаю, стимулировала — даже Джорджа — словно бы смерть позволяла нам ощутить себя более реальными в своём, конкретном мгновении.

— Энн Секстон.[45]

Стоит отметить, что Энн Секстон также, как и Сильвия Плат, осуществила планы по сведению счетов с жизнью. Она отравилась угарным газом в собственном автомобиле 4 октября 1974 года.

В 1975 году — отчасти в ответ на оживленную общественную реакцию на публикацию романа «Под стеклянным колпаком» в Америке — отдельным изданием под редакцией Аурелии Плат вышел сборник, озаглавленный «Письма домой. Переписка 1950—1963 годов» (Letters Home: Correspondence 1950—1963)[46]. Здесь её дочь предстала перед читателем энергичной молодой женщиной, движимой жаждой успеха, которой приходится преодолевать периоды глубокой депрессии[4].

В течение 60-х и 70-х годов творчество Сильвии Плат исследуется и анализируется литературными критиками. Популярность феминистских идей заставляет специалистов рассматривать творчество Плат с этой точки зрения. Так, литературный критик Мэри Эллман (англ. Mary Ellman) подвергла детальному анализу описания женского тела в произведениях Плат[47]. В 1970 году вышла книга М.Эллман Thinking About Women[48], в которой один из разделов был посвящён поэзии Плат. Интерес к творчеству поэтессы всё возрастал, и появилось первое большое исследование творчества Сильвии: в 1973 году была опубликована книга Эйлин Эирд (англ. Eileen M. Aird) Sylvia Plath: The Woman and Her Work. Незадолго до этого вышел сборник стихов Сильвии под редакцией Чарльза Ньюмана (англ.). Сборник включал также и эссе, написанное Энн Секстон, — The Barfly Ought to Sing (рус. Пьянчуге следует спеть).

Однако наибольший интерес к поэзии Плат появился в 1981 году, когда вышел сборник Collected Poems, составленный Тедом Хьюзом. В 1982 году Сильвии Плат была посмертно присуждена за него Пулитцеровская премия. Также в 1982 году вышли дневники Плат, вновь под редакцией Хьюза. Феминистки обвинили последнего в том, что тот изъял неугодные ему записи, чтобы предстать в лучшем свете, однако, когда Карен В. Кукил в 2000 году выпустила неотредактированную версию дневников Плат, многие поставили под сомнение необходимость выставлять на всеобщее обозрение грамматические ошибки и опечатки[4].

С тех пор личная жизнь и творчество Сильвии Плат не раз вдохновляли биографов на написание книг о поэтессе. Многие винили в трагедии Хьюза и основывали свои книги лишь на свидетельствах друзей Плат и феминистских нападках на него. Другие считали, что Сильвия Плат была ревнивой, амбициозной и авторитарной женой талантливого поэта и сама загнала себя в тупик. С появлением доступа к разного рода бумагам и документам биографы получили возможность делать более обоснованные выводы о причинах случившегося. Они единодушно приходят к выводу, что причиной самоубийства поэтессы стало психическое расстройство и глубокая депрессия, за которые не стоит и нельзя винить кого-либо другого, вне зависимости от событий, ставших катализатором трагедии[18]. В своей книге Her Husband: Hughes and Plath американская писательница и биограф Диана Мидлбрук (англ.) подвергла тщательному разбору отношения супругов. Описав все предшествовавшие смерти Сильвии события, она пришла к выводу: «Сильвию Плат убила депрессия»[18].

Благодаря большой проделанной работе исследователей широкой публике открылась не только Плат-самоубийца, но также стало известно, что она была увлеченным скаутом в детстве, талантливой студенткой, трогательно любила своих детей, восхищалась океаном, была экстремалом и любила быструю езду на своем красном автомобиле, она хорошо играла на альте и фортепьяно, любила рисовать; её дневники и тетрадки всегда пестрели разноцветными и смешными карикатурами. Она разрисовывала мебель цветочным орнаментом, была пчеловодом и кондитером, а ещё свободно говорила по-немецки[18].

Личная жизнь

Домашним именем Сильвии было Сивви (англ. Sivvie), друзья называли её Сив (англ. Syv). Она была достаточно высокой для женщины — 175 см (5 футов 9 дюймов) и носила 9 размер обуви (примерно 41 размер), чего стеснялась всю жизнь[18]. У неё были каштановые волосы и карие глаза. Её никогда не считали красивой, хотя благодаря росту и стройной фигуре она была миловидной. Согласно моде тех лет, летом Сильвия осветляла волосы пергидролем. К концу 1950-х годов некоторые энтузиасты стали называть её «Мэрилин Монро от литературы»[18]. Сильвия Плат обладала глубоким красивым голосом. Когда она читала свои стихи по радио Би-Би-Си, её голос дрожал и был очень чувственным.

Если верить отдельным эпизодам романа «Под стеклянным колпаком», Сильвия Плат (которую принято идентифицировать с Эстер Гринвуд, лирической героиней) ощущала серьёзный психологический барьер в общении с мужчинами, в отдельных аспектах вызывавший и физиологические трудности. В реальности, по крайней мере, внешне этого не ощущалось: поэтесса до отъезда в Кембридж встречалась с несколькими мужчинами; биограф К. Стейнберг упоминает, в частности, в этом контексте Ричарда Сассуна, Гордона Ламейера и издателя Питера Дэвисона[11]. Согласно биографии Вагнер-Мартин, она охотно флиртовала и быстро завязывала романы; более того, разделяла (впоследствии взятый на вооружение феминистками) взгляд, согласно которому женщина не должна уступать мужчине в праве иметь многочисленные связи.

23 февраля 1956 года Плат купила газету St. Botolph's Review (англ.) и прочла здесь необычайно понравившиеся ей стихотворения молодого британского поэта Теда Хьюза. Узнав о вечеринке, посвящённой выходу в свет этого номера газеты и проводившейся в Falcon Yard, она тут же отправилась на место событий, разыскала Хьюза и тут же прочла несколько его стихотворений, которые к этому времени знала наизусть. Если верить легенде, во время танца Сильвия до крови укусила его в щёку; такое начало знакомства считается символичным для их бурных отношений. «…Большой и смуглый мальчик, единственный там, для меня достаточно огромный»[4], — так писала Плат о своём избраннике. Хьюз, в свою очередь, оставил поэтическое воспоминание о первых впечатлениях о будущей жене: «Американские ножки — вверх так и взвивающиеся. / Эта легкая рука, длинные, как в балете, по-обезьяньи элегантные пальцы. /И лицо: плотно сбитый комочек счастья»[4]. После знакомства с Хьюзом Плат сознательно не хотела прекращать отношения с Р. Сассуном, своим прежним бойфрендом; разрыв произошёл лишь после того, как она, встревоженная отсутствием писем от него, отправилась на встречу в Париж, где поняла, что тот продолжать встречаться с ней более не намерен[4]. С этого момента центральное место в её жизни занял Тед Хьюз. В интервью Би-Би-Си 1961 года оба подробно рассказали о начале своих отношений[49]. Церемония венчания состоялась 16 июня 1956 года в Церкви Великомученика Св. Георгия на Куинз-сквер (англ.) в Блумсбери, неподалёку от здания издательства Faber & Faber (англ.). Лето этого года молодожёны провели в Испании[11].

«Я закончил Кембридж в 1954 году, но там у меня оставались друзья, и я часто возвращался туда с визитами. Один из этих друзей издавал поэтический журнал, и издал он один только выпуск. Впрочем, там у меня были несколько стихотворений и в день выхода мы устроили праздник», — говорил Хьюз. Плат подхватывала: «Сюда-то я и явилась. Я как раз находилась в Кембридже… Прочла его стихотворения, на меня они произвели сильное впечатление и мне захотелось с ним встретиться. Я пришла на этот маленький праздник, и там мы познакомились. Потом мы кажется встретились в Лондоне в пятницу 13-го, потом стали видеться часто, а через несколько месяцев поженились». «Я скопил <до этого> немного денег, — продолжал Хьюз. — Работал три месяца; всё заработанное растратил на ухаживания». — «Мы посвящали друг другу стихотворения. А потом из этого всё и выросло, из этого чувства. Мы поняли, что творчески продуктивны и счастливы, — поняли, что это нужно продолжить»[49], — заключала Плат.

После расставания с Тедом Сильвия страдала от одиночества. Среди немногочисленных знакомых, посещавших Сильвию в этот период, был и Ал Альварес. Как пишет Конни Энн Кирк (англ.) в биографии Сильвии Плат[50]:
Он почувствовал депрессивное состояние Плат: в ней всё ещё не утихла боль от потери отца, ощущение брошенности после ухода Теда лишь усугубило её состояние. Альварес выражал озабоченность её состоянием, но в то время он встречался с другой девушкой и не мог посвятить себя заботам о Сильвии, лишь изредка посещая её с дружескими визитами. В канун Рождества 1962 года Сильвия привела в порядок и обновила квартиру. Она пригласила Альвареса на рождественский ужин. По признанию Альвареса, он догадывался, что она рассчитывает не только на дружескую компанию. Он немного выпил с ней, а затем ушёл, как только почувствовал, что она желает продолжения. Альварес понимал, что она в отчаянии, но он и сам ещё не оправился от собственной депрессии и был не готов бороться ещё и с её проблемами. Его взвешенный и даже хладнокровный подход к вопросу был воспринят Сильвией как очередной отказ, и больше она с ним не виделась и не созванивалась.

Отзывы и критика

Статус Сильвии Плат в США высок: её имя традиционно упоминается при перечислении основных американских поэтов[15]. Плат считается одной из ведущих фигур в американской «исповедальной поэзии» — наряду с её учителем Робертом Лоуэллом, У. Д. Снодграссом (англ.), а также Энн Секстон, поэтессой, с которой Плат познакомилась на лоуэлловском семинаре. Уникальным считается сочетание чрезвычайно сильной, броской образности, аллитераций, ритмических рисунков и рифм[10].

В необыкновенно напряжённой поэзии Плат проявились с одной стороны сила фантазии, с другой — сконцентрированность поэтессы на собственном внутреннем мире. Она поднимала крайне острые темы, близкие к табу: писала о суициде, ненависти к себе, нацизме, шоковой терапии, ненормальных отношениях в распадающейся, дисфункциональной семье[10]. Есть точка зрения, согласно которой поэзия Плат опередила своё время; она вполне могла бы вписаться в литературную сцену следующего десятилетия, но стала жертвой «консерватизма пятидесятых»[15].

Сильвия Плат характеризуется как «чрезвычайно разнообразный поэт» (в творчестве которой соседствовали ирония, ярость, лирические мотивы), создававший при этом произведения необыкновенной «мощи и виртуозности»[5]. «Плат ловит в стихи каждый свой шаг, её поэзия по сути дневниковая. Это ощущение не исчезает ни на миг, но безудержность ассоциаций уводит порой так далеко от непосредственных каждодневных фактов, что дневниковость становится малозаметной»[5], — отмечала Е. Кассель в предисловии к полному сборнику стихотворений поэтессы, вышедшему в России в серии «Литературные памятники». При этом, как отмечал О. Рогов, «…трагическим и безжалостным образом она была обречена творить только в условиях эмоционального 'дна' — появлению стихов способствовали одиночество и депрессия, а отнюдь не выпадавшие время от времени месяцы благополучного существования»[15].

Центральным в творчестве Плат считается сборник «Ариэль», отличающийся от ранних произведений поэтессы большей степенью исповедальности и преобладанием личностных мотивов. Опубликованный в 1966 году, он ознаменовал драматический поворот в отношении к Плат; особенно сильное впечатление произвели на критиков автобиографические стихотворения, связанные с проблемами психики: Tulips, Daddy и Lady Lazarus[51]. Исследователи не исключают, что тут могло сказаться влияние Роберта Лоуэлла; в числе основных влияний (в интервью незадолго до смерти) она сама называла его книгу Life Studies[51].

Анализируя суть «исповедального» характера творчества поэтессы, один из наиболее авторитетных литературных критиков и поэтов Британии, Ал Альварес, писал:
Случай с Плат осложнен тем, что, уже в своих зрелых работах, она умышленно использовала детали своей повседневной жизни как сырье для своего искусства. Случайный гость или неожиданный телефонный звонок, порез, синяк, кухонная раковина, подсвечник — все шло в ход, все заряжалось смыслом и трансформировалось. Её стихотворения наполнены референциями и образностью, которая по прошествии многих лет непонятна, но которые могли бы быть объяснены прямыми сносками исследователем, который имел бы доступ ко всем деталям её жизни.

— Ал Альварес.[52]

Альварес тесно общался с Сильвией Плат во время её жизни в Великобритании. Также как и она, Альварес страдал от депрессии и предпринимал попытки самоубийства. Именно Альварес сопровождал Хьюза в полицейский участок и помогал ему на похоронах поэтессы. В 1963 году он посвятил памяти Сильвии поэтическую передачу на радио Би-Би-Си. Он отозвался о ней, как о величайшей из поэтесс XX века. Он считается наиболее авторитетным специалистом и знатоком творчества Сильвии Плат[18].

Впоследствии некоторые критики стали обнаруживать в поэзии Плат элементы «сентиментальной мелодрамы»; в 2010 году Теодор Дальримпл (англ.) утверждал, что Плат была «ангелом-хранителем <феномена> самодраматизации» и купалась в чувствах жалости к себе[53]. Трейси Брэйн была также в числе тех исследователей, кто предостерегал от поиска в поэзии Плат исключительно автобиографических мотивов[54][55].

Роберт Лоуэлл писал, что Сильвия «не столько личность, или женщина, и уж точно не „ещё одна поэтесса“, а одна из тех нереальных, гипнотических, величайших классических героинь»[18]. Из всех поэтов, писавших в жанре исповедальной поэзии, Лоуэлл обладал наибольшей литературной репутацией, но именно Сильвии Плат было суждено стать «иконой» жанра[56]. Слава пришла к ней уже после смерти, а точнее после выхода в 1965 году сборника Ariel.

Британский литературовед и критик Бернард Бергонци (англ.) так отзывался о творчестве Плат: «Мисс Сильвия Плат это молодая американская поэтесса, чьи произведения сразу становятся событиями ввиду их виртуозного стиля»[57].

Британский писатель, поэт и литературный критик Джон Уэйн высоко оценивал поэзию Плат: «Сильвия Плат пишет талантливые, жизнерадостные стихи, которыми будет наслаждаться большинство интеллектуалов, людей, способных получать удовольствие от поэзии, а не только преклоняться перед ней»[58].

Тед Хьюз также очень высоко оценивал поэтический дар Сильвии. В письме к матери он писал: «Её невозможно сравнить ни с одной другой поэтессой, за исключением, пожалуй, Эмили Дикинсон»[59]

Ревекка Фрумкина, известный советский и российский психолингвист, профессор Института языкознания РАН, так писала о романе Сильвии Плат: «…<она> оставила поразительный по тонкости и трезвости роман-самоанализ „Колба“, где описала свою душевную болезнь»[60].

Анализируя американскую литературу и сравнивая её с русской, Елена Коренева в своей биографической книге «Идиотка» проводит параллель между творческим дарованием Марины Цветаевой и Сильвии Плат: «Сильвия Плат оказалась удивительно похожа на Марину Цветаеву — страстью, лаконизмом, образностью и предчувствием неизбежного конца. Она и была обречена, покончив с собой в расцвете сил и славы»[61].

Стоит отметить, что Сильвию Плат критиковали за «неуместные метафоры и аллюзии». В частности, в одном из своих знаменитых стихотворений «Папочка», Плат сравнивает себя с евреями, а отца с Холокостом. Литературные критики и историки обрушились на Сильвию за «превращение в банальность» таких трагичных понятий, как нацизм и холокост[62]. Среди тех, кто посчитал опрометчивыми подобные сравнения, были писатель и критик Леон Уисельтер, поэт Шеймас Хини, а известный американский критик Ирвинг Хауи (англ.) назвал подобное сравнение «чудовищным». Литературный критик Марджори Перлоф (англ.) буквально обрушилась на Сильвию Плат, назвав её поэзию «пустой и напыщенной», а использованные литературные приемы — «дешевыми»[62].

Наследие Сильвии Плат

Короткий жизненный путь и трагические обстоятельства смерти поэтессы до сих пор вызывают интерес у широкой публики и специалистов. Они также оказали заметное влияние на жизни многих людей из окружения Сильвии.

В частности, сын Сильвии Плат, 47-летний биолог из Аляски Николас Хьюз (англ.), покончил с собой 23 марта 2009 года[63]. По мнению обозревателя газеты The New York Times, на судьбу Николаса несомненно повлияло самоубийство матери и последовавшее за ним самоубийство мачехи. Несмотря на то, что Николасу был всего год, когда случилась трагедия, он с раннего детства слышал разговоры о матери и её смерти. Мировая пресса отозвалась большим количеством статей на тему смерти Николаса Хьюза. Прессу, однако, трогали не столько обстоятельства его собственной жизни, трудностей или депрессии, сколько повторяемость истории. Газеты пестрели заголовками типа «Проклятие Плат!»[64]. Некоторые коллеги Николаса Хьюза работали бок о бок с ним в течение многих лет и не подозревали, что он был сыном знаменитых поэтов[65].

Профессор Принстонского университета Джойс Кэрол Оутс утверждает, что самоубийство Плат оказало огромное культурное влияние на всё общество потому, что «Плат была гениальной поэтессой, и на момент смерти была уже признанным классиком американской поэзии, при этом многие её талантливые современники, Энн Секстон, Джон Бэрримэн, оказались забыты»[66].

Имя Сильвии Плат стало синонимом депрессии и самоубийства. Психологи, авторы научной и научно-популярной литературы на эту тему, непременно рассматривают и изучают трагическую историю Плат в медицинско-психологическом контексте[67]. В 2001 году американский психиатр Джеймс Кауфман (англ.) ввел новый термин в психологии — Эффект Сильвии Плат. Данным термином обозначается феномен более частого появления психических отклонений/заболеваний у творческих людей, нежели у обычных[68]. В своей статье «The Sylvia Plath effect: Mental illness in eminent creative writers» (рус. Эффект Сильвии Плат: Психические заболевания выдающихся писателей) Кауфман изложил итоги проведённых исследований, в ходе которых он проанализировал жизненный путь и творчество 2149[69] поэтов и писателей, а также иных выдающихся людей. Он пришёл к выводу, что поэтессы гораздо больше подвержены психическим заболеваниям, нежели писательницы, работающие в иных жанрах литературы[70].

Понимание места Сильвии Плат в истории очень важно, поскольку помогает осознать, что именно высказывала она своей поэзией, о чём вообще думало её поколение, и как стихи, которые она писала, отражали тот или иной конкретный исторический момент[71].

Действительность относительна и зависит от того, через какие очки вы на неё смотрите[72]

Литературное наследие Сильвии Плат, помимо биографического бума, также выразилось во влиянии на творчество других поэтов и писателей. Известные поэтессы, американка Кэрол Руменс (англ.) и ирландка Эван Боланд (англ.), были увлечены поэзией Сильвии Плат в молодости. Как признавалась Боланд, трагическая литературная и женская судьба Плат потрясла её, и она долгие годы не могла отделить феномен женской поэзии от имени Сильвии Плат[73]. Руменс, которая в то время ничего не знала о самоубийстве Плат, восхищалась талантом поэтессы, которая «при этом ещё была матерью и женой»[74]. Следует отметить, что Плат если не оказала влияние, то как минимум вдохновляла многих поэтесс 1970-х годов, имевших отношение к Движению за равноправие женщин (англ.). Среди них стоит упомянуть Джудит Казанцис (англ.), Мишель Робертс (англ.), Джиллиан Олнат (англ.), и др[73].

Сильвия Плат в популярной культуре

  • В 2003 году о С. Плат режиссёром Кристиной Джеффс был снят фильм «Сильвия»; главную роль в нём сыграла Гвинет Пэлтроу, роль её мужа, поэта Теда Хьюза, исполнил Дэниел Крэйг[75]. Дочь поэтессы Фрида Хьюз не только отказалась сотрудничать со съемочной группой, но и опубликовала стихотворение «Моя мать» (начинавшееся строчкой: «Они снова убивают её»)[15].
  • В американском телесериале «Девочки Гилмор», Рори Гилмор, героиня актрисы Алексис Бледел, увлечена поэзией Сильвии Плат и часто держит в руках сборник её поэзии. Героини фильма неоднократно обсуждают стихи Плат и роман «Под стеклянным колпаком».
  • В 10 эпизоде 1 сезона сериала «Хранилище 13» главный герой попадает под влияние пишущей машинки, якобы принадлежавшей Сильвии Плат.
  • Композиция «These Photographs» американского певца и композитора Джошуа Радина упоминает Сильвию Плат. В песне Радин сравнивает свою любимую с различными великими женщинами, среди которых есть и Сильвия. Сравнение с ней подано как комплимент девушке:

You're Sylvia Plath
As you drift from the bath.
I hand you a robe and
So it goes, the moment'll pass.

  • Песня «Страшная тайна» группы «Сплин» посвящена Сильвии Плат[76].

Личность и талант Сильвии Плат вдохновили многих музыкантов на создание песен, драматургов на написание пьес, а писателей и журналистов на литературные изыскания[77].

Книги о Сильвии Плат

О Сильвии Плат, её жизни и творчестве написано множество книг. Семье Сильвии, в частности Теду Хьюзу, некоторые из написанных биографий не нравились, и даже возникали конфликты между семьей поэтессы и биографами. Он[кто?] считал, что многие из них рассматривают жизнь Сильвии сквозь призму виновности Хьюза в её смерти. А откровенно критические выпады в сторону творчества Плат воспринимал очень болезненно[78]. Среди наиболее известных конфликтов стоит упомянуть напряженную переписку между Жаклин Роуз (англ.), Тедом Хьюзом и Олвин Хьюз, которая, по удивительному стечению обстоятельств, возглавляла созданный Хьюзом фонд Estate of Sylvia Plath и распоряжалась правами на наследие Сильвии Плат вплоть до 1991 года[79]. Роуз детально описала подробности конфликта в статье «Это не биография»[80].

  • Joyce Carol Oates. Dear Husband.
  • Peter D. Kramer. Against Depression. — New York: Viking Pinguin, 2005.
  • Andrew Solomon. The Noonday Demon. — New York: Touchstone, 2001.
  • Elaine Showalter. A Jury of Her Peers: American Women Writers from Anne Bradstreet to Annie Proulx. — New York: Vintage Books, 2009.
  • Heather Clark. The Grief of Influence: Sylvia Plath & Ted Hughes. — New York: Oxford University Press, 2011.
  • Diane Middlebrook. Her husband: Hughes and Plath. — New York: Viking Pinguin, 2003.
  • Karen V. Kukil. The Unabridged Journals of Sylvia Plath. — First Anchor Books, 2000.
  • Paul Alexander. Rough Magic: A Biography of Sylvia Plath. — Da Capo Press, 1999.
  • Edward Butscher. Sylvia Plath: Method and Madness: A Biography. — New York: Schaffner Press, Inc, 1976.
  • Yehuda Koren, Eilat Negev. Lover of Unreason: Assia Wevill, Sylvia Plath's Rival and Ted Hughes' Doomed Love.
  • Stephanie Hemphill. Your Own, Sylvia: A Verse Portrait of Sylvia Plath. — Knopf, 2007.
  • Aurelia Schober Plath. Letters Home: Correspondence 1950-1963. — Harper & Row, 1975. — 502 p.
  • Susan R. Van Dyne. Revising Life: Sylvia Plath's Ariel Poems. — The University of North Carolina Press, 1993.
  • Janet Malcolm. The Silent Woman: Sylvia Plath and Ted Hughes. — New York: Knopf, 1993.
  • Linda Wagner-Martin. Sylvia Plath: A Literary Life. — New York: Vermilion Books, 1987.
  • Anita Helle. The Unraveling Archive: Essays on Sylvia Plath. — The University of Michigan, 2007.
  • Kathleen Connors, Sally Bayley. Eye Rhymes: Sylvia Plath's Art of the Visual. — Oxford University Press, 2007.
  • Kate Moses. Wintering: A Novel of Sylvia Plath.
  • Ronald Hayman. The Death and Life of Sylvia Plath. — William Heinemann Ltd, 1991.
  • Connie Ann Kirk. Sylvia Plath. — Prometheus Books, 2009.
  • Catherine Bowman. The Plath Cabinet. — Ney York: Four Way Books, 2009.
  • Erica Wagner. Ariel's Gift. — London: Faber&Faber, 2000. — 320 p.

Произведения

Поэтические сборники

Проза и дневники

Детская литература

  • The Bed Book (1976)
  • The It-Doesn’t-Matter-Suit (1996)
  • Collected Children’s Stories (UK, 2001)
  • Mrs. Cherry’s Kitchen (2001)

Издания на русском языке

  • Сильвия Плат. Собрание стихотворений = The Collected Poems. — Наука, 2008. — 434 с. — (Литературные памятники). — ISBN 978-5-02-034398-6.
  • Сильвия Плат. Стихи. — И. В. Захаров. — 96 с. — 1000 экз. — ISBN 5-8159-0085-0.
  • Сильвия Плат. Под стеклянным колпаком / Перевод с англ. и послесловие В. Л. Топорова. — СПб.: Северо-Запад, 1994. — 342 с. — (Женская библиотека). — 10 000 экз. — ISBN 5-8352-0280-6.
  • Сильвия Плат. Под стеклянным колпаком / Перевод с англ. В. Л. Топорова. — М.: Амфора. — 336 с. — (Гербарий). — 6000 экз. — ISBN 5-8301-0161-0.

Источники

  • [books.google.com/books?id=Mj7Ox9Bmz6IC&printsec=frontcover&hl=ru#v=onepage&q&f=true The Cambridge companion to Sylvia Plath] / Jo Gill. — Cambridge: Cambridge University Press, 2006. — 182 p. — ISBN 0-521-84496-7.
  • Linda Wagner-Martin. Sylvia Plath. — Routledge, 1988. — 337 p. — ISBN 0-415-15942-3.
  • Ronald Hayman. The Death and Life of Sylvia Plath. — William Heinemann Ltd, 1991.
  • Connie Ann Kirk. Sylvia Plath. — Prometheus Books, 2009.
  • Harold Bloom. Sylvia Plath. — 2nd edition. — Chelsea House Publications, 2007. — 250 p. — (Bloom's Modern Critical Views). — ISBN 978-0791094310.

Напишите отзыв о статье "Плат, Сильвия"

Примечания

  1. Steven Axelrod. [www.litencyc.com/php/speople.php?rec=true&UID=3579 Sylvia Plath]. The Literary Encyclopedia. Проверено 4 мая 2011. [www.webcitation.org/652gXN3fz Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  2. [www.poets.org/viewmedia.php/prmMID/5650 A Brief Guide to Confessional Poetry]. Academy of American Poets. Проверено 5 апреля 2011. [www.webcitation.org/652gXyFFV Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  3. На русском языке также публиковался под названием «Колба».
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 [kirjasto.sci.fi/splath.htm Sylvia Plath]. Kuusankosken kaupunginkirjasto. Проверено 13 октября 2010. [www.webcitation.org/652gYeabc Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  5. 1 2 3 4 5 Елена Кассель. [magazines.russ.ru/zvezda/2001/11/plat.html Сильвия Плат. Предисловие к полному изданию стихов на русском языке]. magazines.russ.ru. Проверено 4 мая 2011. [www.webcitation.org/652gZ9TPm Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  6. Wagner-Martin, стр. 204—205
  7. Anita Plath Helle. The unraveling archive: essays on Sylvia Plath. — The University of Michigan Press, 2007. — С. 163. — 282 с. — ISBN 0-472-06927-6.
  8. Kirk, стр. 2
  9. 1 2 М. Павлова. [amstd.spb.ru/sixties/plath.htm История США: Сильвия Плат]. Факультет международных отношений СПбГУ. Проверено 3 мая 2011. [www.webcitation.org/652gaIKQd Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  10. 1 2 3 4 5 [www.poets.org/poet.php/prmPID/11 Sylvia Plath]. Academy of American Poets. Проверено 4 мая 2011. [www.webcitation.org/652gbrZHg Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  11. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 Peter K. Steinberg. [www.sylviaplath.info/biography.html Sylvia Plath biography]. www.sylviaplath.info (Январь 1999). Проверено 4 мая 2011. [www.webcitation.org/652gakQrn Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  12. 1 2 3 4 5 6 7 8 [www.neuroticpoets.com/plath Neurotic Poets: Sylvia Plath]. www.neuroticpoets.com. Проверено 13 октября 2010. [www.webcitation.org/652gcSUYF Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  13. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Carol Wyant. [www.csustan.edu/english/reuben/pal/chap10/plath.html Sylvia Plath (1932-1963): A Brief Biography]. [www.csustan.edu California State University Stanislaus]. Проверено 4 мая 2011. [www.webcitation.org/652gbLmJo Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  14. Caitriona O’Reilly [www.oup.com/us/pdf/americanlit/plath.pdf Sylvia Plath]. — С. 356.
  15. 1 2 3 4 5 6 7 Олег Рогов. [www.vz.ru/culture/2007/10/29/120949.html Одиночество Сильвии Плат]. Газета «Взгляд». Проверено 4 мая 2011. [www.webcitation.org/652gcyy59 Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  16.  // Boston Herald. — 10 августа 1941. — С. B-8.
  17. Anne Stevenson. The Oxford Companion to Twentieth-Century Poetry in English: Plath, Sylvia. — Oxford University Press.
  18. 1 2 3 4 5 6 7 8 Kirk, Connie Ann. (2004). Sylvia Plath: A Biography. Greenwood Press. ISBN 0-313-33214-2 p.32
  19. Kibler, James E. Jr. American Novelists Since World War II // Dictionary of Literary Biography. — 2nd. — University of Georgia, 1980. — С. 259—64.
  20. Peter K. Steinberg. [www.iun.edu/~plath/vol3/Steinberg.pdf They Had to Call and Call: The Search for Sylvia Plath]. Indiana University. Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/652gg9PCu Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  21. Helle, Anita (Ed). The Unraveling Archive: Essays on Sylvia Plath / Ann Arbor. — University of Michigan Press, 2007. — С. 44. — ISBN 0472069276.
  22. А. Нестеров [magazines.russ.ru/inostran/2004/10/nest11.html Картография англоязычной поэзии] // Альманах Fulcrum. Ежегодник поэзии и эстетики. — 2002. — Вып. 1.
  23. Wagner-Martin, стр. 138
  24. Предисловие Frances McCullough к двадцатому юбилейному изданию романа — Sylvia Plath. The Bell Jar. — Harper Collins Books, 1996.
  25. [www.poetryarchive.org/poetryarchive/singlePoet.do?poetId=7083 Poetry Archive: Plath Biog] accessed 2010-07-09
  26. [findarticles.com/p/articles/mi_m2242/is_1669_286/ai_n13247735 Ted Hughes and Sylvia Plath?a marriage examined. From The Contemporary Review. Essay by Richard Whittington-Egan 2005] accessed 2010-07-09
  27. Wagner-Martin, стр. 192
  28. Wagner-Martin, стр. 187
  29. The Cambridge companion, стр. 24
  30. 1 2 3 Wagner-Martin, стр. 210
  31. Bloom, стр. 18
  32. 1 2 3 Bloom, стр. 14
  33. Gifford, Terry. „Ted Hughes“. — Routledge, 2008. — 192 с.
  34. [books.guardian.co.uk/departments/poetry/story/0,6000,148915,00.html I failed her. I was 30 and stupid The Observer March 19, 2000] Accessed 2010-07-09
  35. 1 2 3 Jane Feinmann. [www.guardian.co.uk/books/1993/feb/16/biography.sylviaplath Rhyme, Reason amd Depression]. www.guardian.co.uk (13 февраля 1993). Проверено 13 августа 2010. [www.webcitation.org/652ggmIax Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  36. John Ezard [www.guardian.co.uk/uk/2001/aug/18/books.humanities Hughes letter reveals his Plath reconciliation hope] (англ.). — The Guardian, 18 августа 2001.
  37. Heyman, стр. 4
  38. 1 2 Heyman, стр. 6
  39. [books.google.co.uk/books?id=NBlJYGHVESwC&pg=PA104&dq=plath+carbon+monoxide+poisoning+oven&hl=en&ei=8oCOTP2UNIjAswammszoAQ&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CDQQ6AEwAA#v=onepage&q=plath%20carbon%20monoxide%20poisoning%20oven&f=false Kirk (2004) p104]
  40. Stevenson (1998) Mariner Books
  41. 1 2 [bipolar.about.com/cs/celebs/a/sylviaplath.htm Sylvia Plath]. bipolar.about.com. Проверено 13 октября 2010. [www.webcitation.org/652ghnri6 Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  42. 1 2 Kirk, стр. 103
  43. Jillian Becker. Giving Up: The Last Days of Sylvia Plath, A memoir. — New York: St Martins Press, 2003. — ISBN 0312315988.
  44. Janet Badia, Jennifer Phegle. Reading Women: Literary Figures and Cultural Icons from the Victorian Age to the Present. — University of Toronto Press, 2005. — 252 с. — 0 802 089 283 экз.
  45. Barbara Kevles [www.theparisreview.org/viewinterview.php/prmMID/4073 Interviews:The Art of Poetry. Anne Sexton]. — The Paris Review, 1971. — Вып. 52. — № 15.
  46. Kirk, pxxi
  47. Connie Ann Kirk. Sylvia Plath: a biography. — Лондон: Greenwood Press, 2004. — ISBN 0-313-33214-2.
  48. Mary Ellman. „Thinking About Women“. — Mariner Books, 1970. — 240 с.
  49. 1 2 [www.guardian.co.uk/books/audio/2010/apr/15/sylvia-plath-ted-hughes Sylvia Plath and Ted Hughes talk about their relationship]. The Guardian. Проверено 13 октября 2010. [www.webcitation.org/652giI3Ov Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  50. Kirk, стр. 99
  51. 1 2 Wagner-Martin (1988) p. 184
  52. Alvarez (2007) p. 214
  53. Dalrymple Theodore. Spoilt Rotten: The Toxic Cult of Sentimentality. — Gibson Square Books Ltd, 2010. — P. 157. — ISBN 1906142610.
  54. Brain, Tracy. The Other Sylvia Plath. Essex: Longman, 2001
  55. Brain, Tracy. [books.google.com/books?id=aMUkBQ-3mnUC&pg=PA11&lpg=PA11&dq=dangerous+confessions+reading+sylvia+plath&source=bl&ots=rhy83_ED2d&sig=4XuJXepIrr-nnL_gNEZwcayZvoI&hl=en&ei=pacJTO-rIMP7lwfRzrCzDg&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=1&ved=0CBIQ6AEwAA#v=onepage&q=dangerous%20confessions%20reading%20sylvia%20plath&f=false«Dangerous Confessions: The Problem of Reading Sylvia Plath Biographically.] Modern Confessional Writing: New Critical Essays. Ed. Jo Gill.
  56. Bloom, стр. 8
  57. Wagner-Martin, стр. 32
  58. Wagner-Martin, стр. 33
  59. Kirk, стр. 3
  60. Фрумкина, Ревекка Марковна Вакансия поэта // Новый мир. — 2008. — № 5. — С. 160.
  61. Елена Коренева. Идиотка: Роман-биография. — 203. — М: АСТ. — С. 418. — 536 с. — ISBN 5-17-010878-8.
  62. 1 2 Bloom, стр. 22
  63. ANAHAD O’CONNOR [www.nytimes.com/2009/03/24/books/24plath.html Son of Sylvia Plath Commits Suicide] (англ.) // The New York Times. — 23 марта 2009.
  64. Judith Flanders [www.guardian.co.uk/books/booksblog/2009/mar/23/nicholas-hughes-death-sylvia-plath-ted Nicholas Hughes's death tells us nothing about Sylvia Plath's poetry] (англ.) // The Guardian. — Лондон: Guardian News and Media Limited, 2009.
  65. David Barstow [www.nytimes.com/2009/04/12/us/12hughes.html?ref=sylviaplath A New Chapter of Grief in Plath-Hughes Legacy] (англ.). — The New York Times, 2009.
  66. От редактора [roomfordebate.blogs.nytimes.com/author/the-editors/ Why the Plath Legacy Lives] // The New York Times. — март 2009.
  67. Elizabeth Landau. [www.cnn.com/2009/HEALTH/03/24/suicide.hereditary.families/index.html?iref=allsearch Suicidal behavior may run in families] (англ.). CNN (2009). Проверено 25 апреля 2011. [www.webcitation.org/652gjHqJo Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  68. [www.apa.org/monitor/nov03/plath.aspx The 'Sylvia Plath' effect] (англ.). American Psychological Association. Проверено 25 апреля 2011. [www.webcitation.org/652gkATBC Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  69. [eric.ed.gov/ERICWebPortal/search/detailmini.jsp?_nfpb=true&_&ERICExtSearch_SearchValue_0=EJ624847&ERICExtSearch_SearchType_0=no&accno=EJ624847 The Sylvia Plath Effect: Mental Illness in Eminent Creative Writers.] (англ.). ERIC - Education resources information center. Проверено 30 апреля 2011. [www.webcitation.org/652gklrEN Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  70. James C. Kaufman „The Sylvia Plath effect: Mental illness in eminent creative writers“ (англ.) // Journal of Creative Behavior. — 2001. — Fasc. 35 (1). — P. 37–50.
  71. The Cambridge companion, стр. 23
  72. Сильвия Плат, стр. 712 -А.П. Кондрашов. Афоризмы великих ученых, философов и политиков. — М: Рипол классик, 2009. — 1120 с.
  73. 1 2 The Cambridge companion, стр. 66
  74. The Cambridge companion, стр. 67
  75. CHARLES McGRATH [www.nytimes.com/2003/10/19/movies/film-authors-of-their-own-demise-gwyneth-s-degree-in-plathology.html FILM: Authors of Their Own Demise; Gwyneth's Degree In Plathology] // The New York Times. — октябрь 2003.
  76. [www.ria.ru/culture/20121008/769353280.html Новый альбом группы «Сплин» наполовину записан на iPad], РИА Новости (8 октября 2012). Проверено 22 ноября 2012.
  77. Peter K. Steinberg. [www.sylviaplath.info/worksbiofiction.html Sylvia Plath] (англ.). Проверено 25 апреля 2011. [www.webcitation.org/652glSb1e Архивировано из первоисточника 29 января 2012].
  78. The Cambridge companion, стр. 17
  79. Caryn James [www.nytimes.com/1994/03/27/books/the-importance-of-being-biased.html?src=pm The Importance of Being Biased] (англ.) // The New York Times. — The New York Times Company, 27 марта 1994.
  80. Jacqueline Rose [www.lrb.co.uk/v24/n16/jacqueline-rose/this-is-not-a-biography This is not a biography] (англ.) // London Review of Books. — 2002.

Ссылки

  • [www.english.illinois.edu/maps/poets/m_r/plath/plath.htm Сильвия Плат на сайте Modern American Poetry]
  • [www.sylviaplath.info/biography.html Сайт, посвящённый творчеству С. Плат]
  • [magazines.russ.ru/authors/p/plat Страница в Журнальном зале]


Отрывок, характеризующий Плат, Сильвия

«Как он может это говорить!» думал Пьер. Пьер считал князя Андрея образцом всех совершенств именно оттого, что князь Андрей в высшей степени соединял все те качества, которых не было у Пьера и которые ближе всего можно выразить понятием – силы воли. Пьер всегда удивлялся способности князя Андрея спокойного обращения со всякого рода людьми, его необыкновенной памяти, начитанности (он всё читал, всё знал, обо всем имел понятие) и больше всего его способности работать и учиться. Ежели часто Пьера поражало в Андрее отсутствие способности мечтательного философствования (к чему особенно был склонен Пьер), то и в этом он видел не недостаток, а силу.
В самых лучших, дружеских и простых отношениях лесть или похвала необходимы, как подмазка необходима для колес, чтоб они ехали.
– Je suis un homme fini, [Я человек конченный,] – сказал князь Андрей. – Что обо мне говорить? Давай говорить о тебе, – сказал он, помолчав и улыбнувшись своим утешительным мыслям.
Улыбка эта в то же мгновение отразилась на лице Пьера.
– А обо мне что говорить? – сказал Пьер, распуская свой рот в беззаботную, веселую улыбку. – Что я такое? Je suis un batard [Я незаконный сын!] – И он вдруг багрово покраснел. Видно было, что он сделал большое усилие, чтобы сказать это. – Sans nom, sans fortune… [Без имени, без состояния…] И что ж, право… – Но он не сказал, что право . – Я cвободен пока, и мне хорошо. Я только никак не знаю, что мне начать. Я хотел серьезно посоветоваться с вами.
Князь Андрей добрыми глазами смотрел на него. Но во взгляде его, дружеском, ласковом, всё таки выражалось сознание своего превосходства.
– Ты мне дорог, особенно потому, что ты один живой человек среди всего нашего света. Тебе хорошо. Выбери, что хочешь; это всё равно. Ты везде будешь хорош, но одно: перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь. Так это не идет тебе: все эти кутежи, и гусарство, и всё…
– Que voulez vous, mon cher, – сказал Пьер, пожимая плечами, – les femmes, mon cher, les femmes! [Что вы хотите, дорогой мой, женщины, дорогой мой, женщины!]
– Не понимаю, – отвечал Андрей. – Les femmes comme il faut, [Порядочные женщины,] это другое дело; но les femmes Курагина, les femmes et le vin, [женщины Курагина, женщины и вино,] не понимаю!
Пьер жил y князя Василия Курагина и участвовал в разгульной жизни его сына Анатоля, того самого, которого для исправления собирались женить на сестре князя Андрея.
– Знаете что, – сказал Пьер, как будто ему пришла неожиданно счастливая мысль, – серьезно, я давно это думал. С этою жизнью я ничего не могу ни решить, ни обдумать. Голова болит, денег нет. Нынче он меня звал, я не поеду.
– Дай мне честное слово, что ты не будешь ездить?
– Честное слово!


Уже был второй час ночи, когда Пьер вышел oт своего друга. Ночь была июньская, петербургская, бессумрачная ночь. Пьер сел в извозчичью коляску с намерением ехать домой. Но чем ближе он подъезжал, тем более он чувствовал невозможность заснуть в эту ночь, походившую более на вечер или на утро. Далеко было видно по пустым улицам. Дорогой Пьер вспомнил, что у Анатоля Курагина нынче вечером должно было собраться обычное игорное общество, после которого обыкновенно шла попойка, кончавшаяся одним из любимых увеселений Пьера.
«Хорошо бы было поехать к Курагину», подумал он.
Но тотчас же он вспомнил данное князю Андрею честное слово не бывать у Курагина. Но тотчас же, как это бывает с людьми, называемыми бесхарактерными, ему так страстно захотелось еще раз испытать эту столь знакомую ему беспутную жизнь, что он решился ехать. И тотчас же ему пришла в голову мысль, что данное слово ничего не значит, потому что еще прежде, чем князю Андрею, он дал также князю Анатолю слово быть у него; наконец, он подумал, что все эти честные слова – такие условные вещи, не имеющие никакого определенного смысла, особенно ежели сообразить, что, может быть, завтра же или он умрет или случится с ним что нибудь такое необыкновенное, что не будет уже ни честного, ни бесчестного. Такого рода рассуждения, уничтожая все его решения и предположения, часто приходили к Пьеру. Он поехал к Курагину.
Подъехав к крыльцу большого дома у конно гвардейских казарм, в которых жил Анатоль, он поднялся на освещенное крыльцо, на лестницу, и вошел в отворенную дверь. В передней никого не было; валялись пустые бутылки, плащи, калоши; пахло вином, слышался дальний говор и крик.
Игра и ужин уже кончились, но гости еще не разъезжались. Пьер скинул плащ и вошел в первую комнату, где стояли остатки ужина и один лакей, думая, что его никто не видит, допивал тайком недопитые стаканы. Из третьей комнаты слышались возня, хохот, крики знакомых голосов и рев медведя.
Человек восемь молодых людей толпились озабоченно около открытого окна. Трое возились с молодым медведем, которого один таскал на цепи, пугая им другого.
– Держу за Стивенса сто! – кричал один.
– Смотри не поддерживать! – кричал другой.
– Я за Долохова! – кричал третий. – Разними, Курагин.
– Ну, бросьте Мишку, тут пари.
– Одним духом, иначе проиграно, – кричал четвертый.
– Яков, давай бутылку, Яков! – кричал сам хозяин, высокий красавец, стоявший посреди толпы в одной тонкой рубашке, раскрытой на средине груди. – Стойте, господа. Вот он Петруша, милый друг, – обратился он к Пьеру.
Другой голос невысокого человека, с ясными голубыми глазами, особенно поражавший среди этих всех пьяных голосов своим трезвым выражением, закричал от окна: «Иди сюда – разойми пари!» Это был Долохов, семеновский офицер, известный игрок и бретёр, живший вместе с Анатолем. Пьер улыбался, весело глядя вокруг себя.
– Ничего не понимаю. В чем дело?
– Стойте, он не пьян. Дай бутылку, – сказал Анатоль и, взяв со стола стакан, подошел к Пьеру.
– Прежде всего пей.
Пьер стал пить стакан за стаканом, исподлобья оглядывая пьяных гостей, которые опять столпились у окна, и прислушиваясь к их говору. Анатоль наливал ему вино и рассказывал, что Долохов держит пари с англичанином Стивенсом, моряком, бывшим тут, в том, что он, Долохов, выпьет бутылку рому, сидя на окне третьего этажа с опущенными наружу ногами.
– Ну, пей же всю! – сказал Анатоль, подавая последний стакан Пьеру, – а то не пущу!
– Нет, не хочу, – сказал Пьер, отталкивая Анатоля, и подошел к окну.
Долохов держал за руку англичанина и ясно, отчетливо выговаривал условия пари, обращаясь преимущественно к Анатолю и Пьеру.
Долохов был человек среднего роста, курчавый и с светлыми, голубыми глазами. Ему было лет двадцать пять. Он не носил усов, как и все пехотные офицеры, и рот его, самая поразительная черта его лица, был весь виден. Линии этого рта были замечательно тонко изогнуты. В средине верхняя губа энергически опускалась на крепкую нижнюю острым клином, и в углах образовывалось постоянно что то вроде двух улыбок, по одной с каждой стороны; и всё вместе, а особенно в соединении с твердым, наглым, умным взглядом, составляло впечатление такое, что нельзя было не заметить этого лица. Долохов был небогатый человек, без всяких связей. И несмотря на то, что Анатоль проживал десятки тысяч, Долохов жил с ним и успел себя поставить так, что Анатоль и все знавшие их уважали Долохова больше, чем Анатоля. Долохов играл во все игры и почти всегда выигрывал. Сколько бы он ни пил, он никогда не терял ясности головы. И Курагин, и Долохов в то время были знаменитостями в мире повес и кутил Петербурга.
Бутылка рому была принесена; раму, не пускавшую сесть на наружный откос окна, выламывали два лакея, видимо торопившиеся и робевшие от советов и криков окружавших господ.
Анатоль с своим победительным видом подошел к окну. Ему хотелось сломать что нибудь. Он оттолкнул лакеев и потянул раму, но рама не сдавалась. Он разбил стекло.
– Ну ка ты, силач, – обратился он к Пьеру.
Пьер взялся за перекладины, потянул и с треском выворотип дубовую раму.
– Всю вон, а то подумают, что я держусь, – сказал Долохов.
– Англичанин хвастает… а?… хорошо?… – говорил Анатоль.
– Хорошо, – сказал Пьер, глядя на Долохова, который, взяв в руки бутылку рома, подходил к окну, из которого виднелся свет неба и сливавшихся на нем утренней и вечерней зари.
Долохов с бутылкой рома в руке вскочил на окно. «Слушать!»
крикнул он, стоя на подоконнике и обращаясь в комнату. Все замолчали.
– Я держу пари (он говорил по французски, чтоб его понял англичанин, и говорил не слишком хорошо на этом языке). Держу пари на пятьдесят империалов, хотите на сто? – прибавил он, обращаясь к англичанину.
– Нет, пятьдесят, – сказал англичанин.
– Хорошо, на пятьдесят империалов, – что я выпью бутылку рома всю, не отнимая ото рта, выпью, сидя за окном, вот на этом месте (он нагнулся и показал покатый выступ стены за окном) и не держась ни за что… Так?…
– Очень хорошо, – сказал англичанин.
Анатоль повернулся к англичанину и, взяв его за пуговицу фрака и сверху глядя на него (англичанин был мал ростом), начал по английски повторять ему условия пари.
– Постой! – закричал Долохов, стуча бутылкой по окну, чтоб обратить на себя внимание. – Постой, Курагин; слушайте. Если кто сделает то же, то я плачу сто империалов. Понимаете?
Англичанин кивнул головой, не давая никак разуметь, намерен ли он или нет принять это новое пари. Анатоль не отпускал англичанина и, несмотря на то что тот, кивая, давал знать что он всё понял, Анатоль переводил ему слова Долохова по английски. Молодой худощавый мальчик, лейб гусар, проигравшийся в этот вечер, взлез на окно, высунулся и посмотрел вниз.
– У!… у!… у!… – проговорил он, глядя за окно на камень тротуара.
– Смирно! – закричал Долохов и сдернул с окна офицера, который, запутавшись шпорами, неловко спрыгнул в комнату.
Поставив бутылку на подоконник, чтобы было удобно достать ее, Долохов осторожно и тихо полез в окно. Спустив ноги и расперевшись обеими руками в края окна, он примерился, уселся, опустил руки, подвинулся направо, налево и достал бутылку. Анатоль принес две свечки и поставил их на подоконник, хотя было уже совсем светло. Спина Долохова в белой рубашке и курчавая голова его были освещены с обеих сторон. Все столпились у окна. Англичанин стоял впереди. Пьер улыбался и ничего не говорил. Один из присутствующих, постарше других, с испуганным и сердитым лицом, вдруг продвинулся вперед и хотел схватить Долохова за рубашку.
– Господа, это глупости; он убьется до смерти, – сказал этот более благоразумный человек.
Анатоль остановил его:
– Не трогай, ты его испугаешь, он убьется. А?… Что тогда?… А?…
Долохов обернулся, поправляясь и опять расперевшись руками.
– Ежели кто ко мне еще будет соваться, – сказал он, редко пропуская слова сквозь стиснутые и тонкие губы, – я того сейчас спущу вот сюда. Ну!…
Сказав «ну»!, он повернулся опять, отпустил руки, взял бутылку и поднес ко рту, закинул назад голову и вскинул кверху свободную руку для перевеса. Один из лакеев, начавший подбирать стекла, остановился в согнутом положении, не спуская глаз с окна и спины Долохова. Анатоль стоял прямо, разинув глаза. Англичанин, выпятив вперед губы, смотрел сбоку. Тот, который останавливал, убежал в угол комнаты и лег на диван лицом к стене. Пьер закрыл лицо, и слабая улыбка, забывшись, осталась на его лице, хоть оно теперь выражало ужас и страх. Все молчали. Пьер отнял от глаз руки: Долохов сидел всё в том же положении, только голова загнулась назад, так что курчавые волосы затылка прикасались к воротнику рубахи, и рука с бутылкой поднималась всё выше и выше, содрогаясь и делая усилие. Бутылка видимо опорожнялась и с тем вместе поднималась, загибая голову. «Что же это так долго?» подумал Пьер. Ему казалось, что прошло больше получаса. Вдруг Долохов сделал движение назад спиной, и рука его нервически задрожала; этого содрогания было достаточно, чтобы сдвинуть всё тело, сидевшее на покатом откосе. Он сдвинулся весь, и еще сильнее задрожали, делая усилие, рука и голова его. Одна рука поднялась, чтобы схватиться за подоконник, но опять опустилась. Пьер опять закрыл глаза и сказал себе, что никогда уж не откроет их. Вдруг он почувствовал, что всё вокруг зашевелилось. Он взглянул: Долохов стоял на подоконнике, лицо его было бледно и весело.
– Пуста!
Он кинул бутылку англичанину, который ловко поймал ее. Долохов спрыгнул с окна. От него сильно пахло ромом.
– Отлично! Молодцом! Вот так пари! Чорт вас возьми совсем! – кричали с разных сторон.
Англичанин, достав кошелек, отсчитывал деньги. Долохов хмурился и молчал. Пьер вскочил на окно.
Господа! Кто хочет со мною пари? Я то же сделаю, – вдруг крикнул он. – И пари не нужно, вот что. Вели дать бутылку. Я сделаю… вели дать.
– Пускай, пускай! – сказал Долохов, улыбаясь.
– Что ты? с ума сошел? Кто тебя пустит? У тебя и на лестнице голова кружится, – заговорили с разных сторон.
– Я выпью, давай бутылку рому! – закричал Пьер, решительным и пьяным жестом ударяя по столу, и полез в окно.
Его схватили за руки; но он был так силен, что далеко оттолкнул того, кто приблизился к нему.
– Нет, его так не уломаешь ни за что, – говорил Анатоль, – постойте, я его обману. Послушай, я с тобой держу пари, но завтра, а теперь мы все едем к***.
– Едем, – закричал Пьер, – едем!… И Мишку с собой берем…
И он ухватил медведя, и, обняв и подняв его, стал кружиться с ним по комнате.


Князь Василий исполнил обещание, данное на вечере у Анны Павловны княгине Друбецкой, просившей его о своем единственном сыне Борисе. О нем было доложено государю, и, не в пример другим, он был переведен в гвардию Семеновского полка прапорщиком. Но адъютантом или состоящим при Кутузове Борис так и не был назначен, несмотря на все хлопоты и происки Анны Михайловны. Вскоре после вечера Анны Павловны Анна Михайловна вернулась в Москву, прямо к своим богатым родственникам Ростовым, у которых она стояла в Москве и у которых с детства воспитывался и годами живал ее обожаемый Боренька, только что произведенный в армейские и тотчас же переведенный в гвардейские прапорщики. Гвардия уже вышла из Петербурга 10 го августа, и сын, оставшийся для обмундирования в Москве, должен был догнать ее по дороге в Радзивилов.
У Ростовых были именинницы Натальи, мать и меньшая дочь. С утра, не переставая, подъезжали и отъезжали цуги, подвозившие поздравителей к большому, всей Москве известному дому графини Ростовой на Поварской. Графиня с красивой старшею дочерью и гостями, не перестававшими сменять один другого, сидели в гостиной.
Графиня была женщина с восточным типом худого лица, лет сорока пяти, видимо изнуренная детьми, которых у ней было двенадцать человек. Медлительность ее движений и говора, происходившая от слабости сил, придавала ей значительный вид, внушавший уважение. Княгиня Анна Михайловна Друбецкая, как домашний человек, сидела тут же, помогая в деле принимания и занимания разговором гостей. Молодежь была в задних комнатах, не находя нужным участвовать в приеме визитов. Граф встречал и провожал гостей, приглашая всех к обеду.
«Очень, очень вам благодарен, ma chere или mon cher [моя дорогая или мой дорогой] (ma сherе или mon cher он говорил всем без исключения, без малейших оттенков как выше, так и ниже его стоявшим людям) за себя и за дорогих именинниц. Смотрите же, приезжайте обедать. Вы меня обидите, mon cher. Душевно прошу вас от всего семейства, ma chere». Эти слова с одинаковым выражением на полном веселом и чисто выбритом лице и с одинаково крепким пожатием руки и повторяемыми короткими поклонами говорил он всем без исключения и изменения. Проводив одного гостя, граф возвращался к тому или той, которые еще были в гостиной; придвинув кресла и с видом человека, любящего и умеющего пожить, молодецки расставив ноги и положив на колена руки, он значительно покачивался, предлагал догадки о погоде, советовался о здоровье, иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке, и снова с видом усталого, но твердого в исполнении обязанности человека шел провожать, оправляя редкие седые волосы на лысине, и опять звал обедать. Иногда, возвращаясь из передней, он заходил через цветочную и официантскую в большую мраморную залу, где накрывали стол на восемьдесят кувертов, и, глядя на официантов, носивших серебро и фарфор, расставлявших столы и развертывавших камчатные скатерти, подзывал к себе Дмитрия Васильевича, дворянина, занимавшегося всеми его делами, и говорил: «Ну, ну, Митенька, смотри, чтоб всё было хорошо. Так, так, – говорил он, с удовольствием оглядывая огромный раздвинутый стол. – Главное – сервировка. То то…» И он уходил, самодовольно вздыхая, опять в гостиную.
– Марья Львовна Карагина с дочерью! – басом доложил огромный графинин выездной лакей, входя в двери гостиной.
Графиня подумала и понюхала из золотой табакерки с портретом мужа.
– Замучили меня эти визиты, – сказала она. – Ну, уж ее последнюю приму. Чопорна очень. Проси, – сказала она лакею грустным голосом, как будто говорила: «ну, уж добивайте!»
Высокая, полная, с гордым видом дама с круглолицей улыбающейся дочкой, шумя платьями, вошли в гостиную.
«Chere comtesse, il y a si longtemps… elle a ete alitee la pauvre enfant… au bal des Razoumowsky… et la comtesse Apraksine… j'ai ete si heureuse…» [Дорогая графиня, как давно… она должна была пролежать в постеле, бедное дитя… на балу у Разумовских… и графиня Апраксина… была так счастлива…] послышались оживленные женские голоса, перебивая один другой и сливаясь с шумом платьев и передвиганием стульев. Начался тот разговор, который затевают ровно настолько, чтобы при первой паузе встать, зашуметь платьями, проговорить: «Je suis bien charmee; la sante de maman… et la comtesse Apraksine» [Я в восхищении; здоровье мамы… и графиня Апраксина] и, опять зашумев платьями, пройти в переднюю, надеть шубу или плащ и уехать. Разговор зашел о главной городской новости того времени – о болезни известного богача и красавца Екатерининского времени старого графа Безухого и о его незаконном сыне Пьере, который так неприлично вел себя на вечере у Анны Павловны Шерер.
– Я очень жалею бедного графа, – проговорила гостья, – здоровье его и так плохо, а теперь это огорченье от сына, это его убьет!
– Что такое? – спросила графиня, как будто не зная, о чем говорит гостья, хотя она раз пятнадцать уже слышала причину огорчения графа Безухого.
– Вот нынешнее воспитание! Еще за границей, – проговорила гостья, – этот молодой человек предоставлен был самому себе, и теперь в Петербурге, говорят, он такие ужасы наделал, что его с полицией выслали оттуда.
– Скажите! – сказала графиня.
– Он дурно выбирал свои знакомства, – вмешалась княгиня Анна Михайловна. – Сын князя Василия, он и один Долохов, они, говорят, Бог знает что делали. И оба пострадали. Долохов разжалован в солдаты, а сын Безухого выслан в Москву. Анатоля Курагина – того отец как то замял. Но выслали таки из Петербурга.
– Да что, бишь, они сделали? – спросила графиня.
– Это совершенные разбойники, особенно Долохов, – говорила гостья. – Он сын Марьи Ивановны Долоховой, такой почтенной дамы, и что же? Можете себе представить: они втроем достали где то медведя, посадили с собой в карету и повезли к актрисам. Прибежала полиция их унимать. Они поймали квартального и привязали его спина со спиной к медведю и пустили медведя в Мойку; медведь плавает, а квартальный на нем.
– Хороша, ma chere, фигура квартального, – закричал граф, помирая со смеху.
– Ах, ужас какой! Чему тут смеяться, граф?
Но дамы невольно смеялись и сами.
– Насилу спасли этого несчастного, – продолжала гостья. – И это сын графа Кирилла Владимировича Безухова так умно забавляется! – прибавила она. – А говорили, что так хорошо воспитан и умен. Вот всё воспитание заграничное куда довело. Надеюсь, что здесь его никто не примет, несмотря на его богатство. Мне хотели его представить. Я решительно отказалась: у меня дочери.
– Отчего вы говорите, что этот молодой человек так богат? – спросила графиня, нагибаясь от девиц, которые тотчас же сделали вид, что не слушают. – Ведь у него только незаконные дети. Кажется… и Пьер незаконный.
Гостья махнула рукой.
– У него их двадцать незаконных, я думаю.
Княгиня Анна Михайловна вмешалась в разговор, видимо, желая выказать свои связи и свое знание всех светских обстоятельств.
– Вот в чем дело, – сказала она значительно и тоже полушопотом. – Репутация графа Кирилла Владимировича известна… Детям своим он и счет потерял, но этот Пьер любимый был.
– Как старик был хорош, – сказала графиня, – еще прошлого года! Красивее мужчины я не видывала.
– Теперь очень переменился, – сказала Анна Михайловна. – Так я хотела сказать, – продолжала она, – по жене прямой наследник всего именья князь Василий, но Пьера отец очень любил, занимался его воспитанием и писал государю… так что никто не знает, ежели он умрет (он так плох, что этого ждут каждую минуту, и Lorrain приехал из Петербурга), кому достанется это огромное состояние, Пьеру или князю Василию. Сорок тысяч душ и миллионы. Я это очень хорошо знаю, потому что мне сам князь Василий это говорил. Да и Кирилл Владимирович мне приходится троюродным дядей по матери. Он и крестил Борю, – прибавила она, как будто не приписывая этому обстоятельству никакого значения.
– Князь Василий приехал в Москву вчера. Он едет на ревизию, мне говорили, – сказала гостья.
– Да, но, entre nous, [между нами,] – сказала княгиня, – это предлог, он приехал собственно к графу Кирилле Владимировичу, узнав, что он так плох.
– Однако, ma chere, это славная штука, – сказал граф и, заметив, что старшая гостья его не слушала, обратился уже к барышням. – Хороша фигура была у квартального, я воображаю.
И он, представив, как махал руками квартальный, опять захохотал звучным и басистым смехом, колебавшим всё его полное тело, как смеются люди, всегда хорошо евшие и особенно пившие. – Так, пожалуйста же, обедать к нам, – сказал он.


Наступило молчание. Графиня глядела на гостью, приятно улыбаясь, впрочем, не скрывая того, что не огорчится теперь нисколько, если гостья поднимется и уедет. Дочь гостьи уже оправляла платье, вопросительно глядя на мать, как вдруг из соседней комнаты послышался бег к двери нескольких мужских и женских ног, грохот зацепленного и поваленного стула, и в комнату вбежала тринадцатилетняя девочка, запахнув что то короткою кисейною юбкою, и остановилась по средине комнаты. Очевидно было, она нечаянно, с нерассчитанного бега, заскочила так далеко. В дверях в ту же минуту показались студент с малиновым воротником, гвардейский офицер, пятнадцатилетняя девочка и толстый румяный мальчик в детской курточке.
Граф вскочил и, раскачиваясь, широко расставил руки вокруг бежавшей девочки.
– А, вот она! – смеясь закричал он. – Именинница! Ma chere, именинница!
– Ma chere, il y a un temps pour tout, [Милая, на все есть время,] – сказала графиня, притворяясь строгою. – Ты ее все балуешь, Elie, – прибавила она мужу.
– Bonjour, ma chere, je vous felicite, [Здравствуйте, моя милая, поздравляю вас,] – сказала гостья. – Quelle delicuse enfant! [Какое прелестное дитя!] – прибавила она, обращаясь к матери.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, с своими детскими открытыми плечиками, которые, сжимаясь, двигались в своем корсаже от быстрого бега, с своими сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок еще не девушка. Вывернувшись от отца, она подбежала к матери и, не обращая никакого внимания на ее строгое замечание, спрятала свое раскрасневшееся лицо в кружевах материной мантильи и засмеялась. Она смеялась чему то, толкуя отрывисто про куклу, которую вынула из под юбочки.
– Видите?… Кукла… Мими… Видите.
И Наташа не могла больше говорить (ей всё смешно казалось). Она упала на мать и расхохоталась так громко и звонко, что все, даже чопорная гостья, против воли засмеялись.
– Ну, поди, поди с своим уродом! – сказала мать, притворно сердито отталкивая дочь. – Это моя меньшая, – обратилась она к гостье.
Наташа, оторвав на минуту лицо от кружевной косынки матери, взглянула на нее снизу сквозь слезы смеха и опять спрятала лицо.
Гостья, принужденная любоваться семейною сценой, сочла нужным принять в ней какое нибудь участие.
– Скажите, моя милая, – сказала она, обращаясь к Наташе, – как же вам приходится эта Мими? Дочь, верно?
Наташе не понравился тон снисхождения до детского разговора, с которым гостья обратилась к ней. Она ничего не ответила и серьезно посмотрела на гостью.
Между тем всё это молодое поколение: Борис – офицер, сын княгини Анны Михайловны, Николай – студент, старший сын графа, Соня – пятнадцатилетняя племянница графа, и маленький Петруша – меньшой сын, все разместились в гостиной и, видимо, старались удержать в границах приличия оживление и веселость, которыми еще дышала каждая их черта. Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и comtesse Apraksine. [о графине Апраксиной.] Изредка они взглядывали друг на друга и едва удерживались от смеха.
Два молодые человека, студент и офицер, друзья с детства, были одних лет и оба красивы, но не похожи друг на друга. Борис был высокий белокурый юноша с правильными тонкими чертами спокойного и красивого лица; Николай был невысокий курчавый молодой человек с открытым выражением лица. На верхней губе его уже показывались черные волосики, и во всем лице выражались стремительность и восторженность.
Николай покраснел, как только вошел в гостиную. Видно было, что он искал и не находил, что сказать; Борис, напротив, тотчас же нашелся и рассказал спокойно, шутливо, как эту Мими куклу он знал еще молодою девицей с неиспорченным еще носом, как она в пять лет на его памяти состарелась и как у ней по всему черепу треснула голова. Сказав это, он взглянул на Наташу. Наташа отвернулась от него, взглянула на младшего брата, который, зажмурившись, трясся от беззвучного смеха, и, не в силах более удерживаться, прыгнула и побежала из комнаты так скоро, как только могли нести ее быстрые ножки. Борис не рассмеялся.
– Вы, кажется, тоже хотели ехать, maman? Карета нужна? – .сказал он, с улыбкой обращаясь к матери.
– Да, поди, поди, вели приготовить, – сказала она, уливаясь.
Борис вышел тихо в двери и пошел за Наташей, толстый мальчик сердито побежал за ними, как будто досадуя на расстройство, происшедшее в его занятиях.


Из молодежи, не считая старшей дочери графини (которая была четырьмя годами старше сестры и держала себя уже, как большая) и гостьи барышни, в гостиной остались Николай и Соня племянница. Соня была тоненькая, миниатюрненькая брюнетка с мягким, отененным длинными ресницами взглядом, густой черною косой, два раза обвившею ее голову, и желтоватым оттенком кожи на лице и в особенности на обнаженных худощавых, но грациозных мускулистых руках и шее. Плавностью движений, мягкостью и гибкостью маленьких членов и несколько хитрою и сдержанною манерой она напоминала красивого, но еще не сформировавшегося котенка, который будет прелестною кошечкой. Она, видимо, считала приличным выказывать улыбкой участие к общему разговору; но против воли ее глаза из под длинных густых ресниц смотрели на уезжавшего в армию cousin [двоюродного брата] с таким девическим страстным обожанием, что улыбка ее не могла ни на мгновение обмануть никого, и видно было, что кошечка присела только для того, чтоб еще энергичнее прыгнуть и заиграть с своим соusin, как скоро только они так же, как Борис с Наташей, выберутся из этой гостиной.
– Да, ma chere, – сказал старый граф, обращаясь к гостье и указывая на своего Николая. – Вот его друг Борис произведен в офицеры, и он из дружбы не хочет отставать от него; бросает и университет и меня старика: идет в военную службу, ma chere. А уж ему место в архиве было готово, и всё. Вот дружба то? – сказал граф вопросительно.
– Да ведь война, говорят, объявлена, – сказала гостья.
– Давно говорят, – сказал граф. – Опять поговорят, поговорят, да так и оставят. Ma chere, вот дружба то! – повторил он. – Он идет в гусары.
Гостья, не зная, что сказать, покачала головой.
– Совсем не из дружбы, – отвечал Николай, вспыхнув и отговариваясь как будто от постыдного на него наклепа. – Совсем не дружба, а просто чувствую призвание к военной службе.
Он оглянулся на кузину и на гостью барышню: обе смотрели на него с улыбкой одобрения.
– Нынче обедает у нас Шуберт, полковник Павлоградского гусарского полка. Он был в отпуску здесь и берет его с собой. Что делать? – сказал граф, пожимая плечами и говоря шуточно о деле, которое, видимо, стоило ему много горя.
– Я уж вам говорил, папенька, – сказал сын, – что ежели вам не хочется меня отпустить, я останусь. Но я знаю, что я никуда не гожусь, кроме как в военную службу; я не дипломат, не чиновник, не умею скрывать того, что чувствую, – говорил он, всё поглядывая с кокетством красивой молодости на Соню и гостью барышню.
Кошечка, впиваясь в него глазами, казалась каждую секунду готовою заиграть и выказать всю свою кошачью натуру.
– Ну, ну, хорошо! – сказал старый граф, – всё горячится. Всё Бонапарте всем голову вскружил; все думают, как это он из поручиков попал в императоры. Что ж, дай Бог, – прибавил он, не замечая насмешливой улыбки гостьи.
Большие заговорили о Бонапарте. Жюли, дочь Карагиной, обратилась к молодому Ростову:
– Как жаль, что вас не было в четверг у Архаровых. Мне скучно было без вас, – сказала она, нежно улыбаясь ему.
Польщенный молодой человек с кокетливой улыбкой молодости ближе пересел к ней и вступил с улыбающейся Жюли в отдельный разговор, совсем не замечая того, что эта его невольная улыбка ножом ревности резала сердце красневшей и притворно улыбавшейся Сони. – В середине разговора он оглянулся на нее. Соня страстно озлобленно взглянула на него и, едва удерживая на глазах слезы, а на губах притворную улыбку, встала и вышла из комнаты. Всё оживление Николая исчезло. Он выждал первый перерыв разговора и с расстроенным лицом вышел из комнаты отыскивать Соню.
– Как секреты то этой всей молодежи шиты белыми нитками! – сказала Анна Михайловна, указывая на выходящего Николая. – Cousinage dangereux voisinage, [Бедовое дело – двоюродные братцы и сестрицы,] – прибавила она.
– Да, – сказала графиня, после того как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез, и как будто отвечая на вопрос, которого никто ей не делал, но который постоянно занимал ее. – Сколько страданий, сколько беспокойств перенесено за то, чтобы теперь на них радоваться! А и теперь, право, больше страха, чем радости. Всё боишься, всё боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей и для девочек и для мальчиков.
– Всё от воспитания зависит, – сказала гостья.
– Да, ваша правда, – продолжала графиня. – До сих пор я была, слава Богу, другом своих детей и пользуюсь полным их доверием, – говорила графиня, повторяя заблуждение многих родителей, полагающих, что у детей их нет тайн от них. – Я знаю, что я всегда буду первою confidente [поверенной] моих дочерей, и что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то всё не так, как эти петербургские господа.
– Да, славные, славные ребята, – подтвердил граф, всегда разрешавший запутанные для него вопросы тем, что всё находил славным. – Вот подите, захотел в гусары! Да вот что вы хотите, ma chere!
– Какое милое существо ваша меньшая, – сказала гостья. – Порох!
– Да, порох, – сказал граф. – В меня пошла! И какой голос: хоть и моя дочь, а я правду скажу, певица будет, Саломони другая. Мы взяли итальянца ее учить.
– Не рано ли? Говорят, вредно для голоса учиться в эту пору.
– О, нет, какой рано! – сказал граф. – Как же наши матери выходили в двенадцать тринадцать лет замуж?
– Уж она и теперь влюблена в Бориса! Какова? – сказала графиня, тихо улыбаясь, глядя на мать Бориса, и, видимо отвечая на мысль, всегда ее занимавшую, продолжала. – Ну, вот видите, держи я ее строго, запрещай я ей… Бог знает, что бы они делали потихоньку (графиня разумела: они целовались бы), а теперь я знаю каждое ее слово. Она сама вечером прибежит и всё мне расскажет. Может быть, я балую ее; но, право, это, кажется, лучше. Я старшую держала строго.
– Да, меня совсем иначе воспитывали, – сказала старшая, красивая графиня Вера, улыбаясь.
Но улыбка не украсила лица Веры, как это обыкновенно бывает; напротив, лицо ее стало неестественно и оттого неприятно.
Старшая, Вера, была хороша, была неглупа, училась прекрасно, была хорошо воспитана, голос у нее был приятный, то, что она сказала, было справедливо и уместно; но, странное дело, все, и гостья и графиня, оглянулись на нее, как будто удивились, зачем она это сказала, и почувствовали неловкость.
– Всегда с старшими детьми мудрят, хотят сделать что нибудь необыкновенное, – сказала гостья.
– Что греха таить, ma chere! Графинюшка мудрила с Верой, – сказал граф. – Ну, да что ж! всё таки славная вышла, – прибавил он, одобрительно подмигивая Вере.
Гостьи встали и уехали, обещаясь приехать к обеду.
– Что за манера! Уж сидели, сидели! – сказала графиня, проводя гостей.


Когда Наташа вышла из гостиной и побежала, она добежала только до цветочной. В этой комнате она остановилась, прислушиваясь к говору в гостиной и ожидая выхода Бориса. Она уже начинала приходить в нетерпение и, топнув ножкой, сбиралась было заплакать оттого, что он не сейчас шел, когда заслышались не тихие, не быстрые, приличные шаги молодого человека.
Наташа быстро бросилась между кадок цветов и спряталась.
Борис остановился посереди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала. «Пускай ищет», сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой невидимкой, высматривая, что делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.
– Соня! Что с тобой? Можно ли это? – сказал Николай, подбегая к ней.
– Ничего, ничего, оставьте меня! – Соня зарыдала.
– Нет, я знаю что.
– Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.
– Соооня! Одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из за фантазии? – говорил Николай, взяв ее за руку.
Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.
Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими главами смотрела из своей засады. «Что теперь будет»? думала она.
– Соня! Мне весь мир не нужен! Ты одна для меня всё, – говорил Николай. – Я докажу тебе.
– Я не люблю, когда ты так говоришь.
– Ну не буду, ну прости, Соня! – Он притянул ее к себе и поцеловал.
«Ах, как хорошо!» подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.
– Борис, подите сюда, – сказала она с значительным и хитрым видом. – Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, – сказала она и привела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.
– Какая же это одна вещь ? – спросил он.
Она смутилась, оглянулась вокруг себя и, увидев брошенную на кадке свою куклу, взяла ее в руки.
– Поцелуйте куклу, – сказала она.
Борис внимательным, ласковым взглядом смотрел в ее оживленное лицо и ничего не отвечал.
– Не хотите? Ну, так подите сюда, – сказала она и глубже ушла в цветы и бросила куклу. – Ближе, ближе! – шептала она. Она поймала руками офицера за обшлага, и в покрасневшем лице ее видны были торжественность и страх.
– А меня хотите поцеловать? – прошептала она чуть слышно, исподлобья глядя на него, улыбаясь и чуть не плача от волненья.
Борис покраснел.
– Какая вы смешная! – проговорил он, нагибаясь к ней, еще более краснея, но ничего не предпринимая и выжидая.
Она вдруг вскочила на кадку, так что стала выше его, обняла его обеими руками, так что тонкие голые ручки согнулись выше его шеи и, откинув движением головы волосы назад, поцеловала его в самые губы.
Она проскользнула между горшками на другую сторону цветов и, опустив голову, остановилась.
– Наташа, – сказал он, – вы знаете, что я люблю вас, но…
– Вы влюблены в меня? – перебила его Наташа.
– Да, влюблен, но, пожалуйста, не будем делать того, что сейчас… Еще четыре года… Тогда я буду просить вашей руки.
Наташа подумала.
– Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… – сказала она, считая по тоненьким пальчикам. – Хорошо! Так кончено?
И улыбка радости и успокоения осветила ее оживленное лицо.
– Кончено! – сказал Борис.
– Навсегда? – сказала девочка. – До самой смерти?
И, взяв его под руку, она с счастливым лицом тихо пошла с ним рядом в диванную.


Графиня так устала от визитов, что не велела принимать больше никого, и швейцару приказано было только звать непременно кушать всех, кто будет еще приезжать с поздравлениями. Графине хотелось с глазу на глаз поговорить с другом своего детства, княгиней Анной Михайловной, которую она не видала хорошенько с ее приезда из Петербурга. Анна Михайловна, с своим исплаканным и приятным лицом, подвинулась ближе к креслу графини.
– С тобой я буду совершенно откровенна, – сказала Анна Михайловна. – Уж мало нас осталось, старых друзей! От этого я так и дорожу твоею дружбой.
Анна Михайловна посмотрела на Веру и остановилась. Графиня пожала руку своему другу.
– Вера, – сказала графиня, обращаясь к старшей дочери, очевидно, нелюбимой. – Как у вас ни на что понятия нет? Разве ты не чувствуешь, что ты здесь лишняя? Поди к сестрам, или…
Красивая Вера презрительно улыбнулась, видимо не чувствуя ни малейшего оскорбления.
– Ежели бы вы мне сказали давно, маменька, я бы тотчас ушла, – сказала она, и пошла в свою комнату.
Но, проходя мимо диванной, она заметила, что в ней у двух окошек симметрично сидели две пары. Она остановилась и презрительно улыбнулась. Соня сидела близко подле Николая, который переписывал ей стихи, в первый раз сочиненные им. Борис с Наташей сидели у другого окна и замолчали, когда вошла Вера. Соня и Наташа с виноватыми и счастливыми лицами взглянули на Веру.
Весело и трогательно было смотреть на этих влюбленных девочек, но вид их, очевидно, не возбуждал в Вере приятного чувства.
– Сколько раз я вас просила, – сказала она, – не брать моих вещей, у вас есть своя комната.
Она взяла от Николая чернильницу.
– Сейчас, сейчас, – сказал он, мокая перо.
– Вы всё умеете делать не во время, – сказала Вера. – То прибежали в гостиную, так что всем совестно сделалось за вас.
Несмотря на то, или именно потому, что сказанное ею было совершенно справедливо, никто ей не отвечал, и все четверо только переглядывались между собой. Она медлила в комнате с чернильницей в руке.
– И какие могут быть в ваши года секреты между Наташей и Борисом и между вами, – всё одни глупости!
– Ну, что тебе за дело, Вера? – тихеньким голоском, заступнически проговорила Наташа.
Она, видимо, была ко всем еще более, чем всегда, в этот день добра и ласкова.
– Очень глупо, – сказала Вера, – мне совестно за вас. Что за секреты?…
– У каждого свои секреты. Мы тебя с Бергом не трогаем, – сказала Наташа разгорячаясь.
– Я думаю, не трогаете, – сказала Вера, – потому что в моих поступках никогда ничего не может быть дурного. А вот я маменьке скажу, как ты с Борисом обходишься.
– Наталья Ильинишна очень хорошо со мной обходится, – сказал Борис. – Я не могу жаловаться, – сказал он.
– Оставьте, Борис, вы такой дипломат (слово дипломат было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову); даже скучно, – сказала Наташа оскорбленным, дрожащим голосом. – За что она ко мне пристает? Ты этого никогда не поймешь, – сказала она, обращаясь к Вере, – потому что ты никогда никого не любила; у тебя сердца нет, ты только madame de Genlis [мадам Жанлис] (это прозвище, считавшееся очень обидным, было дано Вере Николаем), и твое первое удовольствие – делать неприятности другим. Ты кокетничай с Бергом, сколько хочешь, – проговорила она скоро.
– Да уж я верно не стану перед гостями бегать за молодым человеком…
– Ну, добилась своего, – вмешался Николай, – наговорила всем неприятностей, расстроила всех. Пойдемте в детскую.
Все четверо, как спугнутая стая птиц, поднялись и пошли из комнаты.
– Мне наговорили неприятностей, а я никому ничего, – сказала Вера.
– Madame de Genlis! Madame de Genlis! – проговорили смеющиеся голоса из за двери.
Красивая Вера, производившая на всех такое раздражающее, неприятное действие, улыбнулась и видимо не затронутая тем, что ей было сказано, подошла к зеркалу и оправила шарф и прическу. Глядя на свое красивое лицо, она стала, повидимому, еще холоднее и спокойнее.

В гостиной продолжался разговор.
– Ah! chere, – говорила графиня, – и в моей жизни tout n'est pas rose. Разве я не вижу, что du train, que nous allons, [не всё розы. – при нашем образе жизни,] нашего состояния нам не надолго! И всё это клуб, и его доброта. В деревне мы живем, разве мы отдыхаем? Театры, охоты и Бог знает что. Да что обо мне говорить! Ну, как же ты это всё устроила? Я часто на тебя удивляюсь, Annette, как это ты, в свои годы, скачешь в повозке одна, в Москву, в Петербург, ко всем министрам, ко всей знати, со всеми умеешь обойтись, удивляюсь! Ну, как же это устроилось? Вот я ничего этого не умею.
– Ах, душа моя! – отвечала княгиня Анна Михайловна. – Не дай Бог тебе узнать, как тяжело остаться вдовой без подпоры и с сыном, которого любишь до обожания. Всему научишься, – продолжала она с некоторою гордостью. – Процесс мой меня научил. Ежели мне нужно видеть кого нибудь из этих тузов, я пишу записку: «princesse une telle [княгиня такая то] желает видеть такого то» и еду сама на извозчике хоть два, хоть три раза, хоть четыре, до тех пор, пока не добьюсь того, что мне надо. Мне всё равно, что бы обо мне ни думали.
– Ну, как же, кого ты просила о Бореньке? – спросила графиня. – Ведь вот твой уже офицер гвардии, а Николушка идет юнкером. Некому похлопотать. Ты кого просила?
– Князя Василия. Он был очень мил. Сейчас на всё согласился, доложил государю, – говорила княгиня Анна Михайловна с восторгом, совершенно забыв всё унижение, через которое она прошла для достижения своей цели.
– Что он постарел, князь Василий? – спросила графиня. – Я его не видала с наших театров у Румянцевых. И думаю, забыл про меня. Il me faisait la cour, [Он за мной волочился,] – вспомнила графиня с улыбкой.
– Всё такой же, – отвечала Анна Михайловна, – любезен, рассыпается. Les grandeurs ne lui ont pas touriene la tete du tout. [Высокое положение не вскружило ему головы нисколько.] «Я жалею, что слишком мало могу вам сделать, милая княгиня, – он мне говорит, – приказывайте». Нет, он славный человек и родной прекрасный. Но ты знаешь, Nathalieie, мою любовь к сыну. Я не знаю, чего я не сделала бы для его счастья. А обстоятельства мои до того дурны, – продолжала Анна Михайловна с грустью и понижая голос, – до того дурны, что я теперь в самом ужасном положении. Мой несчастный процесс съедает всё, что я имею, и не подвигается. У меня нет, можешь себе представить, a la lettre [буквально] нет гривенника денег, и я не знаю, на что обмундировать Бориса. – Она вынула платок и заплакала. – Мне нужно пятьсот рублей, а у меня одна двадцатипятирублевая бумажка. Я в таком положении… Одна моя надежда теперь на графа Кирилла Владимировича Безухова. Ежели он не захочет поддержать своего крестника, – ведь он крестил Борю, – и назначить ему что нибудь на содержание, то все мои хлопоты пропадут: мне не на что будет обмундировать его.
Графиня прослезилась и молча соображала что то.
– Часто думаю, может, это и грех, – сказала княгиня, – а часто думаю: вот граф Кирилл Владимирович Безухой живет один… это огромное состояние… и для чего живет? Ему жизнь в тягость, а Боре только начинать жить.
– Он, верно, оставит что нибудь Борису, – сказала графиня.
– Бог знает, chere amie! [милый друг!] Эти богачи и вельможи такие эгоисты. Но я всё таки поеду сейчас к нему с Борисом и прямо скажу, в чем дело. Пускай обо мне думают, что хотят, мне, право, всё равно, когда судьба сына зависит от этого. – Княгиня поднялась. – Теперь два часа, а в четыре часа вы обедаете. Я успею съездить.
И с приемами петербургской деловой барыни, умеющей пользоваться временем, Анна Михайловна послала за сыном и вместе с ним вышла в переднюю.
– Прощай, душа моя, – сказала она графине, которая провожала ее до двери, – пожелай мне успеха, – прибавила она шопотом от сына.
– Вы к графу Кириллу Владимировичу, ma chere? – сказал граф из столовой, выходя тоже в переднюю. – Коли ему лучше, зовите Пьера ко мне обедать. Ведь он у меня бывал, с детьми танцовал. Зовите непременно, ma chere. Ну, посмотрим, как то отличится нынче Тарас. Говорит, что у графа Орлова такого обеда не бывало, какой у нас будет.


– Mon cher Boris, [Дорогой Борис,] – сказала княгиня Анна Михайловна сыну, когда карета графини Ростовой, в которой они сидели, проехала по устланной соломой улице и въехала на широкий двор графа Кирилла Владимировича Безухого. – Mon cher Boris, – сказала мать, выпрастывая руку из под старого салопа и робким и ласковым движением кладя ее на руку сына, – будь ласков, будь внимателен. Граф Кирилл Владимирович всё таки тебе крестный отец, и от него зависит твоя будущая судьба. Помни это, mon cher, будь мил, как ты умеешь быть…
– Ежели бы я знал, что из этого выйдет что нибудь, кроме унижения… – отвечал сын холодно. – Но я обещал вам и делаю это для вас.
Несмотря на то, что чья то карета стояла у подъезда, швейцар, оглядев мать с сыном (которые, не приказывая докладывать о себе, прямо вошли в стеклянные сени между двумя рядами статуй в нишах), значительно посмотрев на старенький салоп, спросил, кого им угодно, княжен или графа, и, узнав, что графа, сказал, что их сиятельству нынче хуже и их сиятельство никого не принимают.
– Мы можем уехать, – сказал сын по французски.
– Mon ami! [Друг мой!] – сказала мать умоляющим голосом, опять дотрогиваясь до руки сына, как будто это прикосновение могло успокоивать или возбуждать его.
Борис замолчал и, не снимая шинели, вопросительно смотрел на мать.
– Голубчик, – нежным голоском сказала Анна Михайловна, обращаясь к швейцару, – я знаю, что граф Кирилл Владимирович очень болен… я затем и приехала… я родственница… Я не буду беспокоить, голубчик… А мне бы только надо увидать князя Василия Сергеевича: ведь он здесь стоит. Доложи, пожалуйста.
Швейцар угрюмо дернул снурок наверх и отвернулся.
– Княгиня Друбецкая к князю Василию Сергеевичу, – крикнул он сбежавшему сверху и из под выступа лестницы выглядывавшему официанту в чулках, башмаках и фраке.
Мать расправила складки своего крашеного шелкового платья, посмотрелась в цельное венецианское зеркало в стене и бодро в своих стоптанных башмаках пошла вверх по ковру лестницы.
– Mon cher, voue m'avez promis, [Мой друг, ты мне обещал,] – обратилась она опять к Сыну, прикосновением руки возбуждая его.
Сын, опустив глаза, спокойно шел за нею.
Они вошли в залу, из которой одна дверь вела в покои, отведенные князю Василью.
В то время как мать с сыном, выйдя на середину комнаты, намеревались спросить дорогу у вскочившего при их входе старого официанта, у одной из дверей повернулась бронзовая ручка и князь Василий в бархатной шубке, с одною звездой, по домашнему, вышел, провожая красивого черноволосого мужчину. Мужчина этот был знаменитый петербургский доктор Lorrain.
– C'est donc positif? [Итак, это верно?] – говорил князь.
– Mon prince, «errare humanum est», mais… [Князь, человеку ошибаться свойственно.] – отвечал доктор, грассируя и произнося латинские слова французским выговором.
– C'est bien, c'est bien… [Хорошо, хорошо…]
Заметив Анну Михайловну с сыном, князь Василий поклоном отпустил доктора и молча, но с вопросительным видом, подошел к ним. Сын заметил, как вдруг глубокая горесть выразилась в глазах его матери, и слегка улыбнулся.
– Да, в каких грустных обстоятельствах пришлось нам видеться, князь… Ну, что наш дорогой больной? – сказала она, как будто не замечая холодного, оскорбительного, устремленного на нее взгляда.
Князь Василий вопросительно, до недоумения, посмотрел на нее, потом на Бориса. Борис учтиво поклонился. Князь Василий, не отвечая на поклон, отвернулся к Анне Михайловне и на ее вопрос отвечал движением головы и губ, которое означало самую плохую надежду для больного.
– Неужели? – воскликнула Анна Михайловна. – Ах, это ужасно! Страшно подумать… Это мой сын, – прибавила она, указывая на Бориса. – Он сам хотел благодарить вас.
Борис еще раз учтиво поклонился.
– Верьте, князь, что сердце матери никогда не забудет того, что вы сделали для нас.
– Я рад, что мог сделать вам приятное, любезная моя Анна Михайловна, – сказал князь Василий, оправляя жабо и в жесте и голосе проявляя здесь, в Москве, перед покровительствуемою Анною Михайловной еще гораздо большую важность, чем в Петербурге, на вечере у Annette Шерер.
– Старайтесь служить хорошо и быть достойным, – прибавил он, строго обращаясь к Борису. – Я рад… Вы здесь в отпуску? – продиктовал он своим бесстрастным тоном.
– Жду приказа, ваше сиятельство, чтоб отправиться по новому назначению, – отвечал Борис, не выказывая ни досады за резкий тон князя, ни желания вступить в разговор, но так спокойно и почтительно, что князь пристально поглядел на него.
– Вы живете с матушкой?
– Я живу у графини Ростовой, – сказал Борис, опять прибавив: – ваше сиятельство.
– Это тот Илья Ростов, который женился на Nathalie Шиншиной, – сказала Анна Михайловна.
– Знаю, знаю, – сказал князь Василий своим монотонным голосом. – Je n'ai jamais pu concevoir, comment Nathalieie s'est decidee a epouser cet ours mal – leche l Un personnage completement stupide et ridicule.Et joueur a ce qu'on dit. [Я никогда не мог понять, как Натали решилась выйти замуж за этого грязного медведя. Совершенно глупая и смешная особа. К тому же игрок, говорят.]
– Mais tres brave homme, mon prince, [Но добрый человек, князь,] – заметила Анна Михайловна, трогательно улыбаясь, как будто и она знала, что граф Ростов заслуживал такого мнения, но просила пожалеть бедного старика. – Что говорят доктора? – спросила княгиня, помолчав немного и опять выражая большую печаль на своем исплаканном лице.
– Мало надежды, – сказал князь.
– А мне так хотелось еще раз поблагодарить дядю за все его благодеяния и мне и Боре. C'est son filleuil, [Это его крестник,] – прибавила она таким тоном, как будто это известие должно было крайне обрадовать князя Василия.
Князь Василий задумался и поморщился. Анна Михайловна поняла, что он боялся найти в ней соперницу по завещанию графа Безухого. Она поспешила успокоить его.
– Ежели бы не моя истинная любовь и преданность дяде, – сказала она, с особенною уверенностию и небрежностию выговаривая это слово: – я знаю его характер, благородный, прямой, но ведь одни княжны при нем…Они еще молоды… – Она наклонила голову и прибавила шопотом: – исполнил ли он последний долг, князь? Как драгоценны эти последние минуты! Ведь хуже быть не может; его необходимо приготовить ежели он так плох. Мы, женщины, князь, – она нежно улыбнулась, – всегда знаем, как говорить эти вещи. Необходимо видеть его. Как бы тяжело это ни было для меня, но я привыкла уже страдать.
Князь, видимо, понял, и понял, как и на вечере у Annette Шерер, что от Анны Михайловны трудно отделаться.
– Не было бы тяжело ему это свидание, chere Анна Михайловна, – сказал он. – Подождем до вечера, доктора обещали кризис.
– Но нельзя ждать, князь, в эти минуты. Pensez, il у va du salut de son ame… Ah! c'est terrible, les devoirs d'un chretien… [Подумайте, дело идет о спасения его души! Ах! это ужасно, долг христианина…]
Из внутренних комнат отворилась дверь, и вошла одна из княжен племянниц графа, с угрюмым и холодным лицом и поразительно несоразмерною по ногам длинною талией.
Князь Василий обернулся к ней.
– Ну, что он?
– Всё то же. И как вы хотите, этот шум… – сказала княжна, оглядывая Анну Михайловну, как незнакомую.
– Ah, chere, je ne vous reconnaissais pas, [Ах, милая, я не узнала вас,] – с счастливою улыбкой сказала Анна Михайловна, легкою иноходью подходя к племяннице графа. – Je viens d'arriver et je suis a vous pour vous aider a soigner mon oncle . J`imagine, combien vous avez souffert, [Я приехала помогать вам ходить за дядюшкой. Воображаю, как вы настрадались,] – прибавила она, с участием закатывая глаза.
Княжна ничего не ответила, даже не улыбнулась и тотчас же вышла. Анна Михайловна сняла перчатки и в завоеванной позиции расположилась на кресле, пригласив князя Василья сесть подле себя.
– Борис! – сказала она сыну и улыбнулась, – я пройду к графу, к дяде, а ты поди к Пьеру, mon ami, покаместь, да не забудь передать ему приглашение от Ростовых. Они зовут его обедать. Я думаю, он не поедет? – обратилась она к князю.
– Напротив, – сказал князь, видимо сделавшийся не в духе. – Je serais tres content si vous me debarrassez de ce jeune homme… [Я был бы очень рад, если бы вы меня избавили от этого молодого человека…] Сидит тут. Граф ни разу не спросил про него.
Он пожал плечами. Официант повел молодого человека вниз и вверх по другой лестнице к Петру Кирилловичу.


Пьер так и не успел выбрать себе карьеры в Петербурге и, действительно, был выслан в Москву за буйство. История, которую рассказывали у графа Ростова, была справедлива. Пьер участвовал в связываньи квартального с медведем. Он приехал несколько дней тому назад и остановился, как всегда, в доме своего отца. Хотя он и предполагал, что история его уже известна в Москве, и что дамы, окружающие его отца, всегда недоброжелательные к нему, воспользуются этим случаем, чтобы раздражить графа, он всё таки в день приезда пошел на половину отца. Войдя в гостиную, обычное местопребывание княжен, он поздоровался с дамами, сидевшими за пяльцами и за книгой, которую вслух читала одна из них. Их было три. Старшая, чистоплотная, с длинною талией, строгая девица, та самая, которая выходила к Анне Михайловне, читала; младшие, обе румяные и хорошенькие, отличавшиеся друг от друга только тем, что у одной была родинка над губой, очень красившая ее, шили в пяльцах. Пьер был встречен как мертвец или зачумленный. Старшая княжна прервала чтение и молча посмотрела на него испуганными глазами; младшая, без родинки, приняла точно такое же выражение; самая меньшая, с родинкой, веселого и смешливого характера, нагнулась к пяльцам, чтобы скрыть улыбку, вызванную, вероятно, предстоящею сценой, забавность которой она предвидела. Она притянула вниз шерстинку и нагнулась, будто разбирая узоры и едва удерживаясь от смеха.
– Bonjour, ma cousine, – сказал Пьер. – Vous ne me гесоnnaissez pas? [Здравствуйте, кузина. Вы меня не узнаете?]
– Я слишком хорошо вас узнаю, слишком хорошо.
– Как здоровье графа? Могу я видеть его? – спросил Пьер неловко, как всегда, но не смущаясь.
– Граф страдает и физически и нравственно, и, кажется, вы позаботились о том, чтобы причинить ему побольше нравственных страданий.
– Могу я видеть графа? – повторил Пьер.
– Гм!.. Ежели вы хотите убить его, совсем убить, то можете видеть. Ольга, поди посмотри, готов ли бульон для дяденьки, скоро время, – прибавила она, показывая этим Пьеру, что они заняты и заняты успокоиваньем его отца, тогда как он, очевидно, занят только расстроиванием.
Ольга вышла. Пьер постоял, посмотрел на сестер и, поклонившись, сказал:
– Так я пойду к себе. Когда можно будет, вы мне скажите.
Он вышел, и звонкий, но негромкий смех сестры с родинкой послышался за ним.
На другой день приехал князь Василий и поместился в доме графа. Он призвал к себе Пьера и сказал ему:
– Mon cher, si vous vous conduisez ici, comme a Petersbourg, vous finirez tres mal; c'est tout ce que je vous dis. [Мой милый, если вы будете вести себя здесь, как в Петербурге, вы кончите очень дурно; больше мне нечего вам сказать.] Граф очень, очень болен: тебе совсем не надо его видеть.
С тех пор Пьера не тревожили, и он целый день проводил один наверху, в своей комнате.
В то время как Борис вошел к нему, Пьер ходил по своей комнате, изредка останавливаясь в углах, делая угрожающие жесты к стене, как будто пронзая невидимого врага шпагой, и строго взглядывая сверх очков и затем вновь начиная свою прогулку, проговаривая неясные слова, пожимая плечами и разводя руками.
– L'Angleterre a vecu, [Англии конец,] – проговорил он, нахмуриваясь и указывая на кого то пальцем. – M. Pitt comme traitre a la nation et au droit des gens est condamiene a… [Питт, как изменник нации и народному праву, приговаривается к…] – Он не успел договорить приговора Питту, воображая себя в эту минуту самим Наполеоном и вместе с своим героем уже совершив опасный переезд через Па де Кале и завоевав Лондон, – как увидал входившего к нему молодого, стройного и красивого офицера. Он остановился. Пьер оставил Бориса четырнадцатилетним мальчиком и решительно не помнил его; но, несмотря на то, с свойственною ему быстрою и радушною манерой взял его за руку и дружелюбно улыбнулся.
– Вы меня помните? – спокойно, с приятной улыбкой сказал Борис. – Я с матушкой приехал к графу, но он, кажется, не совсем здоров.
– Да, кажется, нездоров. Его всё тревожат, – отвечал Пьер, стараясь вспомнить, кто этот молодой человек.
Борис чувствовал, что Пьер не узнает его, но не считал нужным называть себя и, не испытывая ни малейшего смущения, смотрел ему прямо в глаза.
– Граф Ростов просил вас нынче приехать к нему обедать, – сказал он после довольно долгого и неловкого для Пьера молчания.
– А! Граф Ростов! – радостно заговорил Пьер. – Так вы его сын, Илья. Я, можете себе представить, в первую минуту не узнал вас. Помните, как мы на Воробьевы горы ездили c m me Jacquot… [мадам Жако…] давно.
– Вы ошибаетесь, – неторопливо, с смелою и несколько насмешливою улыбкой проговорил Борис. – Я Борис, сын княгини Анны Михайловны Друбецкой. Ростова отца зовут Ильей, а сына – Николаем. И я m me Jacquot никакой не знал.
Пьер замахал руками и головой, как будто комары или пчелы напали на него.
– Ах, ну что это! я всё спутал. В Москве столько родных! Вы Борис…да. Ну вот мы с вами и договорились. Ну, что вы думаете о булонской экспедиции? Ведь англичанам плохо придется, ежели только Наполеон переправится через канал? Я думаю, что экспедиция очень возможна. Вилльнев бы не оплошал!
Борис ничего не знал о булонской экспедиции, он не читал газет и о Вилльневе в первый раз слышал.
– Мы здесь в Москве больше заняты обедами и сплетнями, чем политикой, – сказал он своим спокойным, насмешливым тоном. – Я ничего про это не знаю и не думаю. Москва занята сплетнями больше всего, – продолжал он. – Теперь говорят про вас и про графа.
Пьер улыбнулся своей доброю улыбкой, как будто боясь за своего собеседника, как бы он не сказал чего нибудь такого, в чем стал бы раскаиваться. Но Борис говорил отчетливо, ясно и сухо, прямо глядя в глаза Пьеру.
– Москве больше делать нечего, как сплетничать, – продолжал он. – Все заняты тем, кому оставит граф свое состояние, хотя, может быть, он переживет всех нас, чего я от души желаю…
– Да, это всё очень тяжело, – подхватил Пьер, – очень тяжело. – Пьер всё боялся, что этот офицер нечаянно вдастся в неловкий для самого себя разговор.
– А вам должно казаться, – говорил Борис, слегка краснея, но не изменяя голоса и позы, – вам должно казаться, что все заняты только тем, чтобы получить что нибудь от богача.
«Так и есть», подумал Пьер.
– А я именно хочу сказать вам, чтоб избежать недоразумений, что вы очень ошибетесь, ежели причтете меня и мою мать к числу этих людей. Мы очень бедны, но я, по крайней мере, за себя говорю: именно потому, что отец ваш богат, я не считаю себя его родственником, и ни я, ни мать никогда ничего не будем просить и не примем от него.
Пьер долго не мог понять, но когда понял, вскочил с дивана, ухватил Бориса за руку снизу с свойственною ему быстротой и неловкостью и, раскрасневшись гораздо более, чем Борис, начал говорить с смешанным чувством стыда и досады.
– Вот это странно! Я разве… да и кто ж мог думать… Я очень знаю…
Но Борис опять перебил его:
– Я рад, что высказал всё. Может быть, вам неприятно, вы меня извините, – сказал он, успокоивая Пьера, вместо того чтоб быть успокоиваемым им, – но я надеюсь, что не оскорбил вас. Я имею правило говорить всё прямо… Как же мне передать? Вы приедете обедать к Ростовым?
И Борис, видимо свалив с себя тяжелую обязанность, сам выйдя из неловкого положения и поставив в него другого, сделался опять совершенно приятен.
– Нет, послушайте, – сказал Пьер, успокоиваясь. – Вы удивительный человек. То, что вы сейчас сказали, очень хорошо, очень хорошо. Разумеется, вы меня не знаете. Мы так давно не видались…детьми еще… Вы можете предполагать во мне… Я вас понимаю, очень понимаю. Я бы этого не сделал, у меня недостало бы духу, но это прекрасно. Я очень рад, что познакомился с вами. Странно, – прибавил он, помолчав и улыбаясь, – что вы во мне предполагали! – Он засмеялся. – Ну, да что ж? Мы познакомимся с вами лучше. Пожалуйста. – Он пожал руку Борису. – Вы знаете ли, я ни разу не был у графа. Он меня не звал… Мне его жалко, как человека… Но что же делать?
– И вы думаете, что Наполеон успеет переправить армию? – спросил Борис, улыбаясь.
Пьер понял, что Борис хотел переменить разговор, и, соглашаясь с ним, начал излагать выгоды и невыгоды булонского предприятия.
Лакей пришел вызвать Бориса к княгине. Княгиня уезжала. Пьер обещался приехать обедать затем, чтобы ближе сойтись с Борисом, крепко жал его руку, ласково глядя ему в глаза через очки… По уходе его Пьер долго еще ходил по комнате, уже не пронзая невидимого врага шпагой, а улыбаясь при воспоминании об этом милом, умном и твердом молодом человеке.
Как это бывает в первой молодости и особенно в одиноком положении, он почувствовал беспричинную нежность к этому молодому человеку и обещал себе непременно подружиться с ним.
Князь Василий провожал княгиню. Княгиня держала платок у глаз, и лицо ее было в слезах.
– Это ужасно! ужасно! – говорила она, – но чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг. Я приеду ночевать. Его нельзя так оставить. Каждая минута дорога. Я не понимаю, чего мешкают княжны. Может, Бог поможет мне найти средство его приготовить!… Adieu, mon prince, que le bon Dieu vous soutienne… [Прощайте, князь, да поддержит вас Бог.]
– Adieu, ma bonne, [Прощайте, моя милая,] – отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
– Ах, он в ужасном положении, – сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. – Он почти никого не узнает.
– Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру? – спросил сын.
– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.
– Вы, графинюшка, мотовка известная, – проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухого, у графини лежали уже деньги, всё новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем то растревожена.
– Ну, что, мой друг? – спросила графиня.
– Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала…
– Annette, ради Бога, не откажи мне, – сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
– Вот Борису от меня, на шитье мундира…
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом – деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…


Графиня Ростова с дочерьми и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал: не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе le terrible dragon, [страшный дракон,] даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на отоманке между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а наклоняя голову, то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом, человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый, как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на отоманке с видом домашнего человека и, сбоку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, злой язык, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта. Это был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух говорливых собеседников.
– Ну, как же, батюшка, mon tres honorable [почтеннейший] Альфонс Карлыч, – говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами. – Vous comptez vous faire des rentes sur l'etat, [Вы рассчитываете иметь доход с казны,] с роты доходец получать хотите?
– Нет с, Петр Николаич, я только желаю показать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаич, мое положение…
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного; он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
– Сообразите мое положение, Петр Николаич: будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика; а теперь я получаю двести тридцать, – говорил он с радостною, приятною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
– Кроме того, Петр Николаич, перейдя в гвардию, я на виду, – продолжал Берг, – и вакансии в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом, сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот тридцати рублей. А я откладываю и еще отцу посылаю, – продолжал он, пуская колечко.
– La balance у est… [Баланс установлен…] Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le рroverbe, [как говорит пословица,] – перекладывая янтарь на другую сторону ртa, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, продолжал рассказывать о том, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая всё это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но всё, что он рассказывал, было так мило степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей.
– Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход; это я вам предрекаю, – сказал Шиншин, трепля его по плечу и спуская ноги с отоманки.
Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.

Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Пьер приехал перед самым обедом и неловко сидел посредине гостиной на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого то, и односложно отвечал на все вопросы графини. Он был стеснителен и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
– Вы недавно приехали? – спрашивала у него графиня.
– Oui, madame, [Да, сударыня,] – отвечал он, оглядываясь.
– Вы не видали моего мужа?
– Non, madame. [Нет, сударыня.] – Он улыбнулся совсем некстати.
– Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
– Очень интересно..