Плащаница

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Плащаница (греч. Επιτάφιος) — плат большого размера с вышитым или живописным изображением лежащего во гробе Иисуса Христа или усопшей Богородицы.

Плащаница употребляется в Православной церкви во время богослужения Великой Пятницы и Великой Субботы (с изображением Иисуса Христа), а также в богослужении Успения (с изображением Богородицы).





Происхождение

Изначально в поздневизантийском (начиная с XIV века) богослужении Великой субботы использовался, по-видимому, сравнительно небольшой литургический покров — «возду́х», не имевший в ходе предпасхальной службы самостоятельной функции (им покрывалось Евангелие во время «входа с Евангелием» на утрене). С течением времени, однако, этот покров превратился в самостоятельный богослужебный предмет, роль которого в богослужении Страстной седмицы значительно увеличилась. Появились особые возду́хи, предназначенные для богослужения Великой субботы, хотя довольно долго их вынос совершался во время того же входа на утрене. После него плащаницу возлагали на престол, где она оставалась в течение послепасхального периода (сначала на протяжении Светлой седмицы, затем — вплоть до отдания Пасхи). Сам термин «плащаница» в этом контексте начинает употребляться в русских богослужебных книгах с конца XVI века.

Дальнейшее развитие обрядов, связанных с плащаницей, происходило прежде всего в соборах и монастырях. Требования Устава, действующего в русской церкви и по сей день, сохраняли изложенный выше порядок (плащаница выносится из алтаря на утрене Великой субботы), однако в действительности священнодействия с плащаницей все более усложнялись. На практику русской церкви в этом отношении оказывала влияние практика восточных православных церквей (на которую, в свою очередь, могли влиять католические богослужебные традиции). Плащаница постепенно приобрела ту же роль, которую в других случаях имеет икона того или иного праздника. Её стали выносить из алтаря не в конце утрени Великой субботы, а ранее, причем размещали её посреди храма (или перед царскими вратами) для поклонения и целования.

Ещё в конце XIX века, по наблюдениям А. А. Дмитриевского, в России существовали разные традиции выноса плащаницы. В некоторых местах (включая Успенский собор Московского Кремля) вынос и положение плащаницы на символическом «гробе Господнем» совершались вне богослужения, перед вечерней Великой пятницы. Однако общепринятой стала практика, совпадающая с обыкновением церквей православного Востока: плащаница выносится в конце вечерни, во время пения последней стихиры «на стиховне» или (чаще всего) тропарей «Благообразный Иосиф…». Изображая помазание тела мертвого Христа благовониями, плащаницу иногда помазывают ароматическими маслами. Молящиеся совершают перед плащаницей поклонение, целуя раны изображенного на ней мертвого Христа («на целование плащаницы» положено петь стихиру «Приидите, ублажим Иосифа приснопамятнаго…»).

На утрене Великой субботы пение (или чтение) надгробных «похвал» совершается перед плащаницей. Во время пения Великого славословия священнослужители совершают каждение плащаницы, затем с пением Трисвятого начинается крестный ход. Плащаницу поднимают и обносят кругом храма (причем под плащаницей, которую несут священники или причетники, идет настоятель храма, держащий в руках Евангелие). Этот крестный ход представляет собой развитие упоминавшегося выше входа с Евангелием на утрене Великой субботы, однако после него плащаница не уносится в алтарь: её подносят к царским вратам и возвращают на её место посреди храма. Там она пребывает до позднего вечера Великой субботы. Непосредственно перед пасхальной заутреней, во время полунощницы, плащаницу уносят в алтарь (обыкновенно во время пения ирмоса «Не рыдай Мене, Мати») и полагают на престол, где она остается до отдания Пасхи. Хотя все эти священнодействия подразумевают наличие в каждом храме только одной плащаницы, сейчас в храмах отдельные плащаницы обычно возлагаются перед началом пасхального богослужения не только на главный престол, но и на престолы в алтарях приделов.

В XIX веке под влиянием поздней иерусалимской традиции в Русской церкви возникает обычай использования в богослужениях праздника Успения плащаницы с изображением Богоматери, ставший в настоящее время практически общепринятым.

Иконография

В центральной части композиции плащаницы Иисуса Христа обычно расположено изображение «Положение во Гроб» — полностью, или частично — одно только тело Христа. Иконография «Положения во гроб» включает в себя гроб с телом Христа, припавшую ко гробу Богородицу, Иоанна Богослова, тайных учеников Христа Иосифа Аримафейского и Никодима, жен-мироносиц.

Икона «Положение во Гроб» описывает евангельскую сцену похорон распятого Иисуса Христа, тело которого для погребения его тайный ученик — Иосиф Аримафейский попросил у римского наместника Иудеии Понтия Пилата. Снятое с креста тело обвили пеленами (плащаницею), пропитанную благовониями и положили во гроб, высеченный в скале и привалили к его двери камень. За происходящим наблюдали Мария Магдалина и Мария Иосифова.

Техники, использовавшиеся и используемые для создания плащаниц, весьма разнообразны, хотя при этом остается неизменным использование декоративной тканевой основы: чаще всего это бархат, хотя в дешевых плащаницах фабричного производства используются и менее дорогостоящие ткани, например, драп. Плащаницы XV—XVII веков изготовлялись в технике лицевого шитья. В XVIII—XIX веках чаще использовалась комбинированная техника — сочетание золотного шитья или рельефной аппликации из тканей (в изображениях одежд и погребальных пелен) с живописью (лики, тело Христа). Полностью живописные плащаницы также были распространены. В настоящее время, помимо перечисленных техник, используются изображения, сделанные типографским способом (при массовом производстве).

По периметру плата обычно шьётся (или пишется) золотом текст тропаря Великой субботы: «Благообразный Иосиф с древа снем пречистое тело Твое, плащаницею чистою обвив и вонями (вариант: благоуханьми) во гробе нове покрыв, положи».

На богородичной плащанице изображается только тело усопшей Богоматери. Кайма часто оформляется текстом тропаря Успения: «В рождестве девство сохранила еси, во успении мира не оставила еси, Богородице: преставилася еси к животу, Мати сущи Живота, и молитвами Твоими избавляеши от смерти души наша». В оформлении плащаниц Успения, как правило, господствует голубой цвет, являющийся в русской традиции «богородичным» цветом (точнее, цветом богослужебных облачений для праздников в честь Богоматери).

Традиции

На середину плащаницы, вместе с малым Евангелием, обычно возлагается небольшой литургический покровец. Однако изредка встречается традиция закрывать покровцом изображенный на плащанице лик Христа — очевидно, в подражание чину священнического погребения, предписывающему закрывать лицо лежащего в гробу священнослужителя возду́хом.

В некоторых местах после крестного хода на утрене Великой субботы (и аналогичного ему крестного хода на службе «погребения Богоматери») несущие плащаницу священнослужители останавливаются, высоко подняв плащаницу, у входа в храм, а следовавшие за ними верующие друг за другом проходят в храм под плащаницей.

См. также

Напишите отзыв о статье "Плащаница"

Литература

  • Богослужение православной церкви (репринтное издание 1912 года). М.: Даръ, 2005.
  • Настольная книга священнослужителя Т. 1. М.: Издательский Совет РПЦ, 1992.
  • Дроздова О. Э. Иконография Оплакивания и Погребения Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа в лицевом шитье // Убрус. Вып. 2. СПб., 2004. С. 3-30.
  • Дроздова О. Э. Иконография Оплакивания и Погребения Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа в лицевом шитье // Убрус. Вып. 3. СПб., 2005. С. 3-36 (продолжение).
  • Левшенко М.: "Разгадка одной из тайн Туринской плащаницы". Ж. "Химия и жизнь - XXI век", №7, с.38-39. 2006 г.> st.php?idar=18127
  • Левшенко М.: "Туринская плащаница - решение найдено: "Солнечный механизм формирования "изображения". Ж. "Актуальные вопросы современного естествознания". Вып.10. Стр.33-49. 2012 г.[1]

Отрывок, характеризующий Плащаница

Начались прения. Бенигсен не считал еще игру проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дел и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно было принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого на левый фланг для атаки правого крыла французов.
– Я, господа, – сказал Кутузов, – не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестроивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… – Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание.
Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы сбираясь говорить. Все оглянулись на него.
– Eh bien, messieurs! Je vois que c'est moi qui payerai les pots casses, [Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки,] – сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу. – Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление.
Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.
Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое что главнокомандующему.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.