Плещеев, Алексей Николаевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Алексей Николаевич Плещеев
Псевдонимы:

А.Н.П.; А.П.; А.П. и А.С.; Лишний человек; Н.А.; П—в, А.; П— —в, А.; П— — —в, А.; Пл—в, А.; П—ъ; Псевдонимов, А.; N.N.[1]

Дата рождения:

22 ноября (4 декабря) 1825(1825-12-04)

Место рождения:

Кострома, Российская империя

Дата смерти:

26 сентября (8 октября) 1893(1893-10-08) (67 лет)

Место смерти:

Париж, Франция

Гражданство:

Российская империя

Род деятельности:

поэт, прозаик, публицист, переводчик, литературный критик и общественный деятель

Годы творчества:

1846—1890

Жанр:

гражданственная поэзия
лирическая поэзия
детская поэзия

Подпись:

[plesheev.ouc.ru v.ouc.ru]
[az.lib.ru/p/plesheew_a_n/ Произведения на сайте Lib.ru]

Алексе́й Никола́евич Плеще́ев (22 ноября [4 декабря1825, Кострома — 26 сентября [8 октября1893, Париж) — русский писатель, поэт, переводчик; литературный и театральный критик. В 1846 году первый же сборник стихов сделал Плещеева знаменитым в революционной молодёжной среде; как участник кружка Петрашевского он был в 1849 году арестован и некоторое время спустя отправлен в ссылку, где провёл на военной службе почти десять лет. По возвращении из ссылки Плещеев продолжил литературную деятельность; пройдя через годы бедности и лишений, он стал авторитетным литератором, критиком, издателем, а в конце жизни и меценатом. Многие произведения поэта (особенно — стихи для детей) стали хрестоматийными, считаются классикой. На стихи Плещеева известнейшими русскими композиторами написаны более ста романсов[2].





Биография

Алексей Николаевич Плещеев родился в Костроме 22 ноября (4 декабря1825 в обедневшей дворянской семье, принадлежавшей древнему роду Плещеевых (в числе предков поэта был святой Алексий Московский)[3]:101. Семья чтила литературные традиции: в роду Плещеевых было несколько литераторов, в том числе известный в конце XVIII века писатель С. И. Плещеев[4].

Отец поэта, Николай Сергеевич, служил при олонецком, вологодском и архангельском губернаторах[5]. Детство А. Н. Плещеева прошло в Нижнем Новгороде[6]:9, где с 1827 года отец служил губернским лесничим[7]. После смерти Николая Сергеевича Плещеева в 1832 году воспитанием сына занималась мать, Елена Александровна (урождённая Горскина)[2]. До тринадцати лет мальчик учился дома и получил хорошее образование, овладев тремя языками; затем по желанию матери поступил в Петербургскую школу гвардейских подпрапорщиков, переехав в Петербург[8]. Здесь будущему поэту пришлось столкнуться с «отупляющей и развращающей» атмосферой «николаевской военщины», которая навсегда поселила в его душе «самую искреннюю антипатию»[5][9]. Утратив интерес к военной службе, Плещеев в 1843 году покинул школу гвардейских прапорщиков (формально — уволившись «по болезни»)[7] и поступил в Петербургский университет по разряду восточных языков. Здесь начал складываться круг знакомств Плещеева: ректор университета П. А. Плетнёв, А. А. Краевский, Майковы, Ф. М. Достоевский, И. А. Гончаров, Д. В. Григорович, М. Е. Салтыков-Щедрин[7].

Постепенно у Плещеева появились знакомства в литературных кругах (сложившиеся, в основном, на званых вечерах в доме А. Краевского). Свою самую первую подборку стихотворений Плещеев направил Плетнёву, ректору Петербургского университета и издателю журнала «Современник». В письме Я. К. Гроту последний писал:
Видел ли ты в Современнике стихи с подписью А. П-въ? Я узнал, что это наш студент ещё 1-го курса, Плещеев. У него виден талант. Я его призвал к себе и обласкал его. Он идёт по восточному отделению, живёт с матерью, у которой он единственный сын…[6]:9

В 1845 году А. Н. Плещеев, увлекшись социалистическими идеями, познакомился через братьев Бекетовых с участниками кружка М. В. Буташевича-Петрашевского.

В начале 1846 года Плещеев стал посещать литературно-философский кружок братьев Бекетовых (Алексея, Андрея и Николая), в который входили поэт А. Н. Майков, критик В. Н. Майков, врач С. Д. Яновский, Д. В. Григорович и др. В кружке братьев Бекетовых Плещеев познакомился с Ф. М. Достоевским, с которым его связала многолетняя дружба[10].

Плещеев, которому Достоевский посвятил свою повесть «Белые ночи», послужил прототипом Мечтателя в этом произведении[11].

В кружок Петрашевского входили литераторы — Ф. М. Достоевский, Н. А. Спешнев, С. Ф. Дуров, А. В. Ханыков. Большое влияние на Плещеева оказал в эти дни Н. Спешнев, о котором поэт впоследствии отзывался как о человеке «сильной воли и в высшей степени честного характера»[6]:10.

Петрашевцы уделяли значительное внимание политической поэзии, обсуждая на «пятницах» вопросы её развития. Известно, что на обеде в честь Ш. Фурье читался перевод «Les fous» Беранже, произведения, посвящённого социалистам-утопистам[12]. Плещеев не только принимал активное участие в обсуждениях и создании агитационных стихов, но также доставлял участникам кружка запрещённые рукописи. Совместно с Н. А. Мордвиновым он взялся за перевод книги идеолога утопического социализма Ф.-Р. де Ламенне «Слово верующего», которую предполагалось отпечатать в подпольной типографии[2].

Летом 1845 года Плещеев оставил университет из-за стеснённого материального положения и неудовлетворённости самим процессом образования. Выйдя из университета, он посвятил себя исключительно литературной деятельности, но надежд завершить образование не оставил, собираясь подготовить весь университетский курс и сдать его экстерном[6]:9. При этом он не прерывал контактов с участниками кружка; петрашевцы нередко встречались у него дома[2]; Плещеев ими воспринимался как «поэт-борец, свой Андре Шенье»[13].

В 1846 году был издан первый сборник стихов поэта, куда вошли ставшие популярными стихотворения «На зов друзей» (1845), а также «Вперёд! без страха и сомненья…» (прозванное «русской Марсельезой») и «По чувствам братья мы с тобой»; оба стихотворения стали гимнами революционной молодежи[7][14]. Лозунги плещеевского гимна, впоследствии утратившие остроту, для сверстников и единомышленников поэта имели вполне конкретное содержание: «любви учение» расшифровывалось как учение французских социалистов-утопистов; «подвиг доблестный» означал призыв к общественному служению и т. д. Н. Г. Чернышевский позже назвал стихотворение «прекрасным гимном», Н. А. Добролюбов характеризовал его как «смелый призыв, полный такой веры в себя, веры в людей, веры в лучшую будущность»[15]. Стихотворения Плещеева возымели широкий общественный резонанс: его «стали воспринимать как поэта-борца»[14].

В. Н. Майков в рецензии на первый сборник стихов Плещеева с особым сочувствием писал о вере поэта в «торжество на земле истины, любви и братства», называя автора «первым нашим поэтом в настоящее время»[16][17]:

Стихи к деве и луне кончились навсегда. Настаёт другая эпоха: в ходу сомнение и бесконечные муки сомнения, страдание общечеловеческими вопросами, горький плач на недостатки и бедствия человечества, на неустроенность общества, жалобы на мелочь современных характеров и торжественное признание своего ничтожества и бессилия, проникнутые лирическим пафосом к истине… В том жалком положении, в котором находится наша поэзия со смерти Лермонтова, г. Плещеев — бесспорно первый наш поэт в настоящее время… Он, как видно из его стихотворений, взялся за дело поэта по призванию, он сильно сочувствует вопросам своего времени, страдает всеми недугами века, болезненно мучится несовершенствами общества…[18]

Стихотворения и рассказы А. Плещеева, который в эти годы был заряжен верой в грядущее царство «гуманического космополитизма» (по выражению Майкова)[7], печатались также в «Отечественных записках» (18471849).

Поэзия Плещеева оказалась фактически первой литературной реакцией в России на события во Франции. Во многом именно поэтому его творчество так ценили петрашевцы, ставившие своей непосредственной целью перенос революционных идей на отечественную почву[5]. Впоследствии сам Плещеев в письме к А. П. Чехову писал:

А для нашего брата — человека второй половины 40-х годов — Франция очень близка сердцу. Тогда во внутреннюю политику не дозволялось носа совать — и мы воспитывались и развивались на французской культуре, на идеях 48 года. Нас не истребишь… Во многом, конечно, пришлось разочароваться потом - но многому мы остались верны[19]
А. Плещеев — А. Чехову, 1888 год

.

Стихотворение «Новый год» («Слышны клики — поздравленья…»), вышедшее с «конспиративным» подзаголовком «Кантата с итальянского», явилось прямым откликом на Французскую революцию. Написанное в конце 1848 года, оно не смогло обмануть бдительность цензуры и опубликовано было лишь в 1861 году[6]:240.

Во второй половине 1840-х годов Плещеев начал публиковаться и как прозаик: его рассказы «Енотовая шуба. Рассказ не без морали» (1847), «Папироска. Истинное происшествие» (1848), «Протекция. История бывалая» (1848) были замечены критикой, которая обнаружила в них влияние Н. В. Гоголя и отнесла к «натуральной школе»[2]. В эти же годы поэт написал повести «Шалость» (1848) и «Дружеские советы» (1849); во второй из них получили развитие некоторые мотивы посвященной Плещееву повести «Белые ночи» Ф. М. Достоевского[2][20].

Ссылка

Зимой 1848—1849 года Плещеев устраивал встречи петрашевцев у себя дома. На них бывали Ф. М. Достоевский, М. М. Достоевский, С. Ф. Дуров, А. И. Пальм, Н. А. Спешнев, А. П. Милюков, Н. А. Момбелли, Н. Я. Данилевский (будущий консервативный автор работы «Россия и Европа»), П. И. Ламанский. Плещеев относился к более умеренной части петрашевцев. Его оставляли равнодушным выступления иных радикальных ораторов, которые идею личного Бога подменяли «истиной в природе», отвергавшие институт семьи и брака и исповедующие республиканизм. Он был чужд крайностям и свои мысли и чувства стремился гармонизировать. Пылкое увлечение новыми социалистическими верованиями не сопровождалось решительным отказом от своей прежней веры и лишь сливало религию социализма и христианское учение о правде и любви к ближнему в единое целое. Недаром своим эпиграфом к стихотворению «Сон» он взял слова Ламенне: «Земля — печальна и иссушена, но она снова зазеленеет. Дыхание злого не будет вечно проноситься над нею, как палящее дуновение».[21].

В 1849 году, находясь в Москве (дом № 44 по 3-й Мещанской улице, ныне улица Щепкина), Плещеев послал Ф. М. Достоевскому копию запрещённого «Письма Белинского Гоголю». Полиция перехватила послание. 8 апреля по доносу провокатора П. Д. Антонелли[~ 1][18] поэт был арестован в Москве, под стражей переправлен в Петербург и провёл восемь месяцев в Петропавловской крепости. 21 человек (из 23 осуждённых) были приговорены к расстрелу; в их числе оказался Плещеев.

22 декабря вместе с остальными осуждёнными петрашевцами А. Плещеев был привезён на Семёновский плац к специальному эшафоту гражданской казни. Последовала инсценировка, которую впоследствии подробно описал Ф. Достоевский в романе «Идиот», после чего был зачитан указ императора Николая I, согласно которому смертная казнь заменялась различными сроками ссылки на каторгу или в арестантские роты[6]:11. А. Плещеев сначала был приговорён к четырём годам каторги, затем переведён рядовым в Уральск в Отдельный Оренбургский корпус[14].

6 января 1850 года Плещеев прибыл в Уральск и был зачислен рядовым солдатом в 1-й Оренбургский линейный батальон. 25 марта 1852 года его перевели в Оренбург в 3-й линейный батальон. Пребывание поэта в крае продолжалось восемь лет, из которых семь он оставался на военной службе. Плещеев вспоминал, что первые годы службы давались ему с трудом, во многом — из-за враждебного отношения к нему офицерского состава. «На первых порах жизнь его в новом месте ссылки была прямо ужасна», — свидетельствовал М. Дандевиль[22][~ 2]. Отпуска ему не предоставлялись, о творческой деятельности не могло быть и речи. Тягостное впечатление производили на поэта сами степи. «Эта безбрежная степная даль, ширь, чёрствая растительность, мёртвая тишина и одиночество — ужасны», — писал Плещеев[6]:12.

Положение изменилось к лучшему после того, как поэту стал оказывать покровительство генерал-губернатор граф В. А. Перовский, давний знакомый матери[~ 3]. Плещеев получил доступ к книгам, сдружился с семьёй увлекавшегося искусством и литературой подполковника (позже — генерала) В. Д. Дандевиля (которому посвятил несколько стихотворений тех лет), с польскими ссыльными, отбывавшим в этих же краях ссылку Тарасом Шевченко, одним из создателей литературной маски Козьмы Пруткова А. М. Жемчужниковым и поэтом-революционером М. Л. Михайловым[7].

«Перед отъездом»
Стихотворение Плещеева 1853 года, вышедшее с посвящением «Л. З. Д.», было адресовано Любови Захарьевне Дандевиль, жене подполковника Дандевиля.

Опять весна! Опять далекий путь!
В душе моей тревожное сомненье;
Невольный страх мою сжимает грудь:
Засветится ль заря освобожденья?
Велит ли бог от горя отдохнуть,
Иль роковой, губительный свинец
Положит всем стремлениям конец?
Грядущее ответа не даёт…
И я иду, покорный воле рока
Куда меня звезда моя ведёт.
В пустынный край, под небеса Востока!
И лишь молю, чтоб памятен я был
Немногим тем, кого я здесь любил…
О, верьте мне, вы первая из них…

Поэт отослал его адресату перед отъездом в действующую армию, на штурм крепости Ак-Мечеть[6]:241.

Зимой 1850 года в Уральске Плещеев познакомился с Сигизмундом Сераковским и его кружком; они встречались и впоследствии, в Ак-Мечети, где оба служили[23][24]. В кружке Сераковского Плещеев вновь оказался в атмосфере напряжённого обсуждения тех же социально-политических вопросов, которые волновали его в Петербурге. «Один изгнанник поддерживал другого. Высшим счастьем было пребывание в кругу своих товарищей. После муштры собирались часто дружеские собеседования. Письма с родины, новости, принесённые газетами, были предметом бесконечного обсуждения. Ни один не терял мужества и надежды на возвращение…»[25], — рассказывал о кружке его участник Бр. Залесский. Биограф Сераковского уточнял, что в кружке обсуждались «вопросы, связанные с освобождением крестьян и наделением их землёй, а также отмена телесного наказания в армии»[26].

2 марта 1853 года Плещеев по собственной просьбе был переведён в состав 4-го линейного батальона, отправлявшегося в опасный степной поход. Он принял участие в организованных Перовским туркестанских походах, в частности, в осаде и штурме кокандской крепости Ак-Мечеть)[14][~ 4]. В письме к оренбургскому приятелю Плещеев объяснял это решение тем, что «цель похода была благородна — защита утеснённых, а ничто так не одушевляет, как благородная цель»[27]. За храбрость он был произведён в унтер-офицеры, а в мае 1856 года получил чин прапорщика и с ним — возможность перейти на гражданскую службу[14]. Плещеев уволился в декабре «с переименованием в коллежские регистраторы и с дозволением вступить в гражданскую службу, кроме столиц»[28] и поступил на службу в Оренбургскую пограничную комиссию. Здесь он прослужил до сентября 1858 года, после чего перешёл в канцелярию оренбургского гражданского губернатора. Из Оренбургского края поэт присылал в журналы (преимущественно в «Русский вестник») свои стихотворения и рассказы.

В 1857 году Плещеев женился (на дочери смотрителя Илецкого соляного прииска Е. А. Рудневой)[6]:12, а в мае 1858 года с супругой отправился в Петербург, получив четырёхмесячный отпуск «в обе столицы» и возвращение прав потомственного дворянства.

Возобновление литературной деятельности

Уже в годы ссылки А. Плещеев возобновил литературную деятельность, хоть и писать вынужден был урывками. Стихотворения Плещеева начали печататься в 1856 году в «Русском вестнике» под характерным заглавием: «Старые песни на новый лад». Плещеев 1840-х годов был, по замечанию М. Л. Михайлова, склонен к романтизму; в стихотворениях периода ссылки сохранились романтические тенденции, но критика отмечала, что здесь стал глубже исследоваться внутренний мир человека, «посвятившего себя борьбе за народное счастье».

В 1857 году в «Русском вестнике» были опубликованы ещё несколько его стихотворений. Для исследователей творчества поэта осталось неясным, какие из них были действительного новыми, а какие относились к годам ссылки. Предполагалось, что перевод Г. Гейне «Жизненный путь» (у Плещеева — «И смех, и песни, и солнца блеск!..»), напечатанный в 1858 году, относится к числу последних. Ту же линию «верности идеалам» продолжало стихотворение «В степи» («Но пусть без радости мои проходят дни…»). Выражением общих настроений оренбургских ссыльных революционеров явилось стихотворение «После чтения газет», основная идея которого — осуждение Крымской войны — была созвучна настроениям польских и украинских ссыльных[5]. В 1858 году, после почти десятилетнего перерыва, вышел второй сборник стихотворений Плещеева. Эпиграф к нему, слова Гейне: «Я не в силах был петь…», косвенно указывал на то, что в ссылке поэт почти не занимался творческой деятельностью. Стихотворений, датированных 1849—1851 годами, не сохранилось вообще, и сам Плещеев в 1853 году признавался, что давно «отвык писать»[5]. Основной темой сборника 1858 года была «боль за порабощённую родину и вера в правоту своего дела», духовное прозрение человека, отказывающегося от бездумного и созерцательного отношения к жизни. Сборник открывался стихотворением «Посвящение», во многом перекликавшимся со стихотворением «И смех, и песни, и солнца блеск!..»[5]. В числе тех, кто сочувственно оценил второй сборник Плещеева, был Н. А. Добролюбов. Он указывал на социально-историческую обусловленность тоскливых интонаций обстоятельствами жизни, которые «безобразно сламывают самые благородные и сильные личности…». «В этом отношении и на дарование г. Плещеева легла та же печать горького сознания своего бессилия перед судьбою, тот же колорит „болезненной тоски и безотрадных дум“, последовавших за пылкими, гордыми мечтами юности»[29], — писал критик.

В августе 1859 года, после короткого возвращения в Оренбург, А. Н. Плещеев поселился в Москве (под «строжайшим надзором») и полностью посвятил себя литературе, став активным сотрудником журнала «Современник»[2]. Воспользовавшись оренбургским знакомством с поэтом М. Л. Михайловым, Плещеев наладил контакты с обновлённой редакцией журнала: с Н. А. Некрасовым, Н. Г. Чернышевским, Н. А. Добролюбовым[30][~ 5][7]. В числе изданий, где поэт печатал стихотворения, были также «Русское слово» (1859—1864), «Время» (1861—1862), газеты «Век» (1861), «День» (1861—1862) и «Московский вестник» (редакторскую должность в котором он занимал в 1859—1860 годы), петербургские издания («Светоч», «Искра», «Время», «Русское слово»)[5]. 19 декабря 1859 года Общество любителей российской словесности избрало А. Плещеева в действительные члены[18].

В конце 1850-х годов А. Плещеев обратился к прозе, сначала — к жанру рассказа, затем опубликовал несколько повестей, в частности, «Наследство» и «Отец и дочь» (обе — 1857), отчасти автобиографические «Буднев» (1858), «Пашинцев» и «Две карьеры» (обе — 1859). Основной мишенью сатиры Плещеева-прозаика были псевдолиберальное обличительство и романтическое эпигонство, а также принципы «чистого искусства» в литературе (рассказ «Литературный вечер»)[31]. Добролюбов о повести «Пашинцев» (напечатанной в «Русском вестнике» 1859, № 11 и 12) писал: «Элемент общественный проникает их постоянно и этим отличает от множества бесцветных рассказов тридцатых и пятидесятых годов… В истории каждого героя повестей Плещеева вы видите, как он связан своею средою, как этот мирок тяготеет над ним своими требованиями и отношениями — словом, вы видите в герое существо общественное, а не уединенное»[32].

«Московский вестник»

В ноябре 1859 года Плещеев стал пайщиком газеты «Московский вестник»[14], в которой дали согласие участвовать И. С. Тургенев, А. Н. Островский, М. Е. Салтыков-Щедрин, И. И. Лажечников, Л. Н. Толстой и Н. Г. Чернышевский. Плещеев энергично приглашал к участию Некрасова и Добролюбова и вёл борьбу за смещение политической ориентации газеты резко влево. Задачу издания он определял так: «Всякое кумовство в сторону. Надо бить крепостников под маской либералов»[33][34].

Публикация в «Московском вестнике» переведённого Плещеевым «Сна» Т. Г. Шевченко (опубликованного под заголовком «Жница»), а также автобиографии поэта была многими (в частности, Чернышевским и Добролюбовым) расценена как смелый политический акт.[35][~ 6] «Московский вестник» под руководством Плещеева стал политической газетой, поддерживавшей позиции «Современника». В свою очередь и «Современник» в «Заметках нового поэта» (И. И. Панаева) положительно оценивал направление газеты Плещеева, прямо рекомендуя своему читателю обратить внимание на переводы из Шевченко[36][37][38].

1860-е годы

Сотрудничество с «Современником» продолжалось вплоть до самого его закрытия в 1866 году. Поэт не раз заявлял о своём безоговорочном сочувствии программе журнала Некрасова, статьям Чернышевского и Добролюбова[2]. «Никогда я не работал так много и с такой любовью, как в ту пору, когда вся моя литературная деятельность отдана была исключительно тому журналу, которым руководил Николай Гаврилович и идеалы которого были и навсегда остались моими идеалами»[39], — впоследствии вспоминал поэт.

В Москве в доме Плещеева на литературных и музыкальных вечерах бывали Некрасов, Тургенев, Толстой, А. Ф. Писемский, А. Г. Рубинштейн, П. И. Чайковский[40], актёры Малого театра[41]. Плещеев был участником и избирался старейшиной «Артистического кружка»[2].

В 1861 году Плещеев решил создать новый журнал, «Иностранное обозрение», и предложил участие в нём М. Л. Михайлову. Год спустя с Салтыковым, А. М. Унковским, А. Ф. Головачевым, А. И. Европеусом и Б. И. Утиным он разработал проект журнала «Русская правда», но в мае 1862 получил отказ в разрешении журнала. Тогда же возник неосуществлённый план покупки уже выходящей газеты «Век»[42][43].

Позиция Плещеева в отношении реформ 1861 года с течением времени менялась. Сначала известие о них он воспринял с надеждой (свидетельство тому — стихотворение «Трудились бедные вы, отдыха не зная…»). Уже в 1860 году поэт переосмыслил своё отношение к освобождению крестьян — во многом под влиянием Чернышевского и Добролюбова. В письмах к Е. И. Барановскому Плещеев замечал: «бюрократическая и плантаторская» партии готовы отдать «бедного мужика на жертву чиновничьему грабежу», отрекаясь от прежних надежд на то, что мужик «освободится от тяжёлой помещичьей лапы»[44].

Период политической активности

Стихотворное творчество Плещеева начала 1860-х годов было отмечено преобладанием общественно-политических, гражданственных тем и мотивов. Поэт старался обращаться к широкой демократически настроенной аудитории; в его поэтических произведениях появились агитационные нотки. Он окончательно прекратил сотрудничество с «Русским вестником» и личное общение с М. Н. Катковым, более того, стал открыто критиковать направление, возглавлявшееся последним[45]. «Проклятые вопросы реальности — вот подлинное содержание поэзии»[46], — утверждал в одной из своих критических статей поэт, призывая к политизации изданий, в которых участвовал[5].

Характерными в этом смысле стихотворениями были «Мольба» (своего рода реакция на арест М. Л. Михайлова), посвящённое Некрасову стихотворение «Новый год», в котором (как и в «На сердце злоба накипела…») критиковались либералы с их риторикой[5]. Одной из центральных в поэзии Плещеева начала 1860-х годов стала тема гражданина-бойца, революционного подвига. Поэт в стихах Плещеева — не прежний «пророк», страдающий от непонимания толпы, но «воин революции». Прямое политическое значение имело стихотворение «Честные люди дорогой тернистою…», посвящённое процессу Чернышевского («Пусть не сплетает венки вам победные…»)[5].

Характер политического выступления имели и напечатанные в «Современнике» в 1862 году стихотворения «К юности» и «Лжеучителям», связанные с событиями осени 1861 года, когда аресты студентов были встречены полным равнодушием широких народных масс. Из письма Плещеева А. Н. Супеневу, которому было послано для передачи Некрасову стихотворение «К юности», явствует, что 25 февраля 1862 года Плещеев читал «К юности» на литературном вечере в пользу двадцати высланных студентов. Поэт принимал участие и в сборе денег в пользу пострадавших студентов. В стихотворении «К юности» Плещеев призывал студентов «не отступать перед толпой, бросать каменьями готовой»[5]. Стихотворение «Лжеучителям» явилось ответом на лекцию Б. Н. Чичерина, прочитанную 28 октября 1861 года и направленную против «анархии умов» и «буйного разгула мысли» студентов.[47] В ноябре 1861 года Плещеев писал А. П. Милюкову:

Читали ли вы лекцию Чичерина в «Московских ведомостях»? Как бы вы мало ни сочувствовали студентам, которых выходки действительно часто бывают ребяческими, но согласитесь, что нельзя не пожалеть бедную молодежь, осуждённую слушать такую дряблую ерунду, такие поношенные, как солдатские портки, общие места и пустозвонные доктринерские фразы! Это ли живое слово науки и правды? И этой лекции аплодировали сотоварищи почтенного доктринера Бабст, Кетчер, Щепкин и Ко.[~ 7][48]

В отчётах тайной полиции в эти годы А. Н. Плещеев по-прежнему фигурировал как «заговорщик»; писалось, что хотя Плещеев «ведёт себя очень скрытно», он все-таки «подозревается в распространении идей, несогласных с видами правительства»[6]:14. Для такой подозрительности имелись некоторые основания.

Честные люди, дорогой тернистою

Честные люди, дорогой тернистою
К свету идущие твёрдой стопой,
Волей железною, совестью чистою
Страшны вы злобе людской!
Пусть не сплетает венки вам победные
Горем задавленный, спящий народ, —
Ваши труды не погибнут бесследные;
Доброе семя даст плод…

Стихотворение, написанное в 1863 году по поводу суда над Чернышевским, не печаталось вплоть до 1905 года. Чернышевский, с которым Плещеева связывали общность взглядов и личная дружба, отмечал последнего как «писателя, деятельность которого безукоризненна и полезна»[49].

К тому моменту, как А. Н. Плещеев переехал в Москву, ближайшие соратники Н. Г. Чернышевского уже готовили создание всероссийской тайной революционной организации. Активное участие в её подготовке приняли многие друзья поэта: С. И. Сераковский, М. Л. Михайлов, Я. Станевич, Н. А. Серно-Соловьевич, Н. В. Шелгунов. По этой причине полиция рассматривала и Плещеева как полноправного участника тайной организации. В доносе Всеволода Костомарова поэт был назван «заговорщиком»; именно ему приписывалось создание «Письма к крестьянам», известной прокламации Чернышевского.[50]

Известно, что 3 июля 1863 года в III Отделении была составлена записка, сообщавшая, что поэт-переводчик Ф. Н. Берг посетил Плещеева на даче и видел у него листовки и типографский шрифт. «Фёдор Берг отозвался, что Плещеев… положительно один из деятелей общества „Земля и воля“»[5], — говорилось в записке. 11 июля 1863 года у Плещеева был произведён обыск, не принёсший никаких результатов. В письме к управляющему 1-й экспедицией III Отделения Ф. Ф. Кранцу поэт негодовал по этому поводу, наличие в доме портретов Герцена и Огарёва, а также нескольких запрещённых книг объясняя литературными интересами. Точных данных об участии Плещеева в «Земле и воле» не существует. Многие современники считали, что Плещеев не только принадлежал к тайному обществу, но и содержал подпольную типографию, о чём, в частности, писал П. Д. Боборыкин[5]. М. Н. Слепцова в своих воспоминаниях «Штурманы грядущей бури» утверждала, что в числе лиц, входивших в «Землю и волю» и лично ей знакомых, был и Плещеев: «В 60-х годах он заведовал типографией в Москве, где печаталась „Молодая Россия“, и, кроме того, участвовал в только что начавшихся тогда в Москве же „Русских ведомостях“, кажется, в качестве обозревателя иностранной литературы. Он был членом „Земли и воли“, что с давних пор связывало его со Слепцовым»,[51] — утверждала она.[~ 8] Косвенно эти утверждения подтверждаются письмами самого Плещеева. Так, о намерении «завести у себя типографию» он писал Ф. В. Чижову 16 сентября 1860 года. В письме Достоевскому от 27 октября 1859, года, говорилось: «Я завожу сам — хотя не один — типографию»[52].

Литературная деятельность в 1860-х годах

В 1860 году вышли два тома «Повестей и рассказов» Плещеева; в 1861 и 1863 годах — ещё два сборника стихотворений Плещеева. Исследователи отмечали, что как поэт Плещеев примкнул к некрасовской школе; на фоне общественного подъёма 1860-х годов он создавал социально-критические, протестно-призывные стихи («О юность, юность, где же ты?», «О, не забудь, что ты должник», «Скучная картина!»)[7]. Вместе с тем, по характеру поэтического творчества он был близок в 1860-е годы к Н. П. Огарёву; творчество обоих поэтов складывалось на почве общих литературных традиций, хотя отмечалось, что поэзия Плещеева более лирична. Среди современников всё же преобладало мнение, что Плещеев так и остался «человеком сороковых годов», несколько романтичным и отвлечённым. «Такой душевный склад не совсем совпадал с характером новых людей, трезвых шестидесятников, требовавших дела и прежде всего дела»[6]:13, — отмечал Н. Банников, биограф поэта.

Н. Д. Хвощинская (под псевдонимом «В. Крестовский» в рецензии на сборник Плещеева 1861 года, высоко оценивая в ретроспективе творчество поэта, писавшего «живые, теплые современные вещи, которые заставляли нас сочувствовать ему», с резкостью критиковала «неопределённость» чувств и идей, в некоторых стихах улавливая упадничество, в некоторых — сочувствие либерализму[53]. Косвенно с такой оценкой соглашался и сам Плещеев, в стихотворении «Раздумье» признававшийся о «жалком разуверенье» и «убеждении в бесплодности борьбы…»[5].

Исследователи отмечали, что в новой для Плещеева литературной ситуации ему было трудно выработать собственную позицию. «Нужно сказать новое слово, а где оно?»[54] — писал он Достоевскому в 1862 году. Плещеев сочувственно воспринимал разнообразные, иногда полярные общественно-литературные взгляды: так, разделяя некоторые идеи Н. Г. Чернышевского, вместе с тем поддерживал и московских славянофилов, и программу журнала «Время»[5].

Литературные заработки приносили поэту скудный доход, он вёл существование «литературного пролетария», как называл таких людей (включая себя самого) Ф. М. Достоевский. Но, как отмечали современники, вёл себя Плещеев независимо, сохраняя верность «высокому гуманистическому шиллеровскому идеализму, усвоенному в юности»[3]:101. Как писал Ю. Зобнин[~ 9], «Плещеев с мужественной простотой принца-изгнанника выносил постоянную нужду этих лет, ютился со своим многочисленным семейством в крохотных квартирках, но ни на йоту не поступался ни своей гражданской, ни литературной совестью»[3]:101.

Годы разочарований

В 1864 году А. Плещеев вынужден был поступить на службу и получил место ревизора контрольной палаты московского почтамта. «Совсем меня исколотила жизнь. В мои лета биться как рыба об лёд и носить вицмундир, к которому никогда не готовился, куда как тяжко»[6]:14, — жаловался он спустя два года в письме Некрасову.

Были и другие причины, обусловившие наметившееся к концу 1860-х годов резкое ухудшение общего настроения поэта, преобладания в его произведениях чувств горечи и подавленности. Крах претерпели его надежды на всенародные выступления в ответ на реформу; умерли или были арестованы многие его друзья (Добролюбов, Шевченко, Чернышевский, Михайлов, Серно-Соловьевич, Шелгунов). Тяжёлым ударом для поэта стала смерть жены 3 декабря 1864 года.[~ 10] После закрытия в 1866 году журналов «Современник» и «Русское слово» (ещё ранее были прекращены журналы братьев Достоевских «Время» и «Эпоха») Плещеев оказался в числе группы литераторов, практически потерявших журнальную трибуну. Основной темой его стихов этого времени стало разоблачение предательства и измены («Если хочешь ты, чтоб мирно…», «Apostaten-Marsch», «Жаль мне тех, чья гибнет сила…»)[5].

В 1870-х годах революционные настроения в творчестве Плещеева приобрели характер реминисценций; характерно в этом смысле считающееся одним из самых значительных в его творчестве стихотворение «Я тихо шёл по улице безлюдной…» (1877), посвящённое памяти В. Г. Белинского[5]. Словно бы подводило черту под длительным периодом разочарований и крушения надежд стихотворение «Без надежд и ожиданий…» (1881), явившееся прямым откликом на положение дел в стране[5].

Плещеев в Петербурге

В 1868 году Н. А. Некрасов, став во главе журнала «Отечественные записки», пригласил Плещеева переехать в Петербург и занять пост секретаря редакции. Здесь поэт сразу же оказался в дружеской обстановке, среди единомышленников. После смерти Некрасова Плещеев взял на себя руководство стихотворным отделом и проработал в журнале вплоть до 1884 года. Одновременно вместе с В. С. Курочкиным, А. М. Скабичевским, Н. А. Демертом он стал сотрудником «Биржевых ведомостей», газеты, в которой Некрасов мечтал негласно «проводить взгляды» своего основного издания[5]. После закрытия «Отечественных записок» Плещеев способствовал созданию нового журнала, «Северный вестник», в котором проработал до 1890 года[6]:15.

Плещеев активно поддерживал начинающих литераторов. Он сыграл важнейшую роль в жизни Ивана Сурикова, который нищенствовал и готов был покончить с собой; жизнь его переменилась после первой публикации, устроенной Плещеевым. Имея огромное влияние в редакциях и издательствах, Плещеев помогал В. М. Гаршину, А. Серафимовичу, С. Я. Надсону, А. Апухтину[55]. Важнейшую роль Плещеев сыграл в литературной судьбе Д. С. Мережковского в годы его литературного дебюта. Последний как реликвию он хранил в своем архиве краткую записку: «Предлагаю в члены <Литературного> общества Семена Яковлевича Надсона (Крондштадт, угол Козельской и Кронштадтской, дом наследников Никитиных, квартира Григорьева) Дмитрия Сергеевича Мережковского (Знаменская, 33, квартира 9) А. Плещеев»[3]:99. Глубокая дружба связывала Плещеева с начинающим А. П. Чеховым, которого Плещеев считал самым многообещающим из молодых литераторов. Поэт с восхищением встретил первую крупную повесть Чехова «Степь»[6]:17.

В своих библиографических заметках Плещеев отстаивал реалистические принципы в искусстве, развивая идеи В. Г. Белинского и установки «реальной критики», прежде всего Н. А. Добролюбова[56]. Каждый раз исходя из общественного значения литературы, Плещеев старался выявить в своих критических обзорах социальный смысл произведения, хоть и «опирался, как правило, на расплывчатые, слишком общие понятия, такие, как сочувствие обездоленным, знание сердца и жизни, естественность и пошлость»[5]. В частности, такой подход привёл его к недооценке произведений А. К. Толстого[57]. Будучи заведующим литературным отделом «Северного вестника», Плещеев открыто конфликтовал с народнической группой редакции, в первую очередь с Н. К. Михайловским, от критики которого защищал Чехова (особенно его «Степь») и Гаршина. В конечном итоге Плещеев рассорился с А. М. Евреиновой («…У ней сотрудничать не намерен после её грубого и нахального отношения ко мне», — писал он Чехову в марте 1890 года)[58] и прекратил сотрудничество с журналом.[~ 11]

Творчество 1880-х годов

С переселением в столицу творческая деятельность Плещеева возобновилась и не прекращалась почти до самой смерти[59]. В 1870—1880-е годах поэт занимался преимущественно стихотворными переводами с немецкого, французского, английского и славянских языков. Как отмечали исследователи, именно здесь в наибольшей степени проявилось его поэтическое мастерство[7].

Д. С. Мережковский - А. Н. Плещееву
Для нового поколения русских литераторов конца XIX века А. Н. Плещеев был «живым символом рыцарственного русского литературного свободомыслия незапамятных дореформенных времен»[3]:101.

Ты дорог нам, что не одним лишь словом,
Но всей душой своей, всей жизнью ты поэт,
И в эти шестьдесят тяжелых, долгих лет —
В глухом изгнании, в бою, в труде суровом —
Ты чистым пламенем повсюду был согрет.
Но знаешь ли, поэт, кому ты всех дороже,
Кто горячее всех привет тебе пошлет?
Ты лучший друг для нас, для русской молодежи,
Для тех, кого ты звал: «Вперед, вперед!»
Своей пленительной, глубокой добротою,
Как патриарх, в семью ты нас объединял, —
И вот за что тебя мы любим всей душою,
И вот за что теперь мы подняли бокал!

Эти стихи Д. С. Мережковского, прочитанные им «от имени молодежи» на юбилейных торжествах 22 ноября 1885 года, посвящённых 60-летию поэта, в полной мере отражали отношение к патриарху нового поколения русской интеллигенции[3]:101.

А. Плещеев перевёл крупные драматические произведения («Ратклиф» Гейне, «Магдалина» Геббеля, «Струэнзе» М. Бера), стихи немецких поэтов (Гейне, М. Гартман, Р. Пруц), французских (В. Гюго, М. Монье), английских (Дж. Г. Байрон, А. Теннисон, Р. Саути, Т. Мур), венгерских (Ш. Петёфи), итальянских (Джакомо Леопарди), произведения украинского поэта Тарас Шевченко и таких польских поэтов, как С. Витвицкий («Травка зеленеет, солнышко блестит…», из сборника «Сельские песни»), Антоний Сова (Эдуард Желиговский) и Владислав Сырокомля[59].

А. Плещеев переводил и художественную прозу; некоторые произведения («Брюхо Парижа» Э. Золя, «Красное и черное» Стендаля) впервые были изданы именно в его переводе[7]. Поэт переводил также научные статьи и монографии. В разных журналах Плещеев опубликовал многочисленные компилятивные работы по западноевропейской истории и социологии («Поль-Луи Курье, его жизнь и сочинения», 1860; «Жизнь и переписка Прудона», 1873; «Жизнь Диккенса», 1891), монографии о творчестве У. Шекспира, Стендаля, А. де Мюссе. В своих публицистических и литературно-критических статьях, во многом следуя за Белинским, он пропагандировал демократическую эстетику, призывал искать в народной среде героев, способных к самопожертвованию во имя общего счастья[7].

В 1887 году было издано полное собрание стихотворений А. Н. Плещеева. Второе издание, с некоторыми дополнениями, сделано уже после его смерти его сыном, в 1894 году, впоследствии были изданы также «Повести и рассказы» Плещеева.

А. Н. Плещеев активно интересовался театральной жизнью, был близок к театральной среде, знаком с А. Н. Островским. В разное время он занимал должности старшины Артистического кружка и председателя Общества сценических деятелей, активно участвовал в деятельности Общества русских драматических писателей и оперных композиторов, нередко сам выступал с чтениями[7].

А. Н. Плещеев написал 13 оригинальных пьес. В основном это были небольшие по объёму и «занимательные» по сюжету лирико-сатирические комедии из провинциально-помещичьей жизни. Театральные постановки по его драматургическим произведениям «Услуга» и «Нет худа без добра» (обе — 1860), «Счастливая чета», «Командирша» (обе — 1862) «Что часто бывает» и «Братья» (обе — 1864), и др.) шли в ведущих театрах страны. В эти же годы он переработал для русской сцены около тридцати комедий зарубежных драматургов[7].

Детская литература

Важное место в творчестве Плещеева последнего десятилетия его жизни занимала детская поэзия и литература. Успех имели его сборники «Подснежник» (1878) и «Дедушкины песни» (1891). Некоторые стихотворения стали хрестоматийными («Старик», «Бабушка и внучек»). Поэт принимал активное участие в издательском деле, именно в русле развития детской литературы. В 1861 году совместно с Ф. Н. Бергом он издал сборник-хрестоматию «Детская книжка», в 1873 (с Н. А. Александровым) — сборник произведений для детского чтения «На праздник». Также благодаря усилиям Плещеева вышли семь школьных пособий под общим заголовком «Географические очерки и картины»[7].

Исследователи творчества Плещеева отмечали, что для детских стихов Плещеева характерны стремление к жизненности и простоте; они наполнены свободными разговорными интонациями и реальной образностью, сохраняя при этом общие настроения социального недовольства («Я у матушки выросла в холе…», «Скучная картина», «Нищие», «Дети», «Родное», «Старики», «Весна», «Детство», «Старик», «Бабушка и внучек»).

Романсы на стихи Плещеева

А. Н. Плещеев характеризовался специалистами как «поэт с плавно льющейся, романсовой» стихотворной речью и один из самых «напевных поэтов-лириков второй половины XIX века»[60]. На его стихи было написано около ста романсов и песен — как современниками, так и композиторами следующих поколений, в том числе Н. А. Римским-Корсаковым («Ночь пролетала над миром»), М. П. Мусоргским, Ц. А. Кюи, А. Т. Гречаниновым, С. В. Рахманиновым[61].

Стихотворения и детские песни Плещеева стали источником вдохновения и для П. И. Чайковского, который ценил их «задушевный лиризм и непосредственность, взволнованность и ясность мысли»[60]. Интерес Чайковского к поэзии Плещеева в значительной степени был обусловлен фактом их личного знакомства. Они встретились в конце 1860-х годов в Москве в Артистическом кружке и на всю жизнь сохранили добрые дружеские отношения.

Чайковский, обращавшийся к поэзии Плещеева в разные периоды своей творческой жизни, написал на стихи поэта несколько романсов: в 1869 году — «Ни слова, о друг мой…», в 1872 — «О, спой ту же песню…», в 1884 — «Лишь ты один…», в 1886 — «О, если б знали вы…» и «Нам звезды кроткие сияли…». Четырнадцать песен Чайковского из цикла «Шестнадцать песен для детей» (1883) были созданы на стихи из сборника Плещеева «Подснежник»

«Эта работа лёгкая и очень приятная, ибо я взял текстом Подснежник Плещеева, где много прелестных вещиц»[60], — писал композитор во время работы над этим циклом М. И. Чайковскому. В Доме-музее П. И. Чайковского в Клину в библиотеке композитора сохранился сборник стихотворений Плещеева «Подснежник» с дарственной надписью поэта: «Петру Ильичу Чайковскому в знак расположения и благодарности за его прекрасную музыку на мои плохие слова. А. Н. Плещеев. 1881 февраля 18-го С.-Петербург»[60].

А. Н. Плещеев и А. П. Чехов

Почитателем Чехова Плещеев стал ещё до того, как познакомился с ним лично. Мемуарист барон Н. В. Дризен писал: «Как сейчас вижу благообразную, почти библейскую фигуру старца — поэта А. Н. Плещеева, беседующего со мной по поводу книжки В сумерках, только что выпущенной Сувориным. „Когда я читал эту книжку, — сказал Плещеев, — передо мной незримо витала тень И. С. Тургенева. Та же умиротворяющая поэзия слова, то же чудесное описание природы…“ Особенно нравился ему рассказ „Святою ночью“»[63].

Первое знакомство Плещеева с Чеховым состоялось в декабре 1887 года Петербурге, когда последний вместе с И. Л. Леонтьевым (Щегловым) посетил дом поэта. Щеглов вспоминал позднее об этой первой встрече: «…не прошло получаса, как милейший Алексей Николаевич был у Чехова в полном „душевном плену“ и волновался в свою очередь, тогда как Чехов быстро вошёл в своё обычное философски-юмористическое настроение. Загляни кто-нибудь случайно тогда в кабинет Плещеева, он наверное бы подумал, что беседуют давние близкие друзья…»[64]. Спустя месяц между новыми друзьями началась интенсивная дружеская переписка, длившаяся пять лет.[~ 12] В письмах к другим своим знакомым Чехов нередко называл Плещеева «дедушкой» и «padre». При этом сам он не являлся почитателем поэзии Плещеева и не скрывал иронии по отношению к тем, кто боготворил поэта[58].

Повесть «Степь» Чехов писал в январе 1888 года для «Северного вестника»; при этом он подробно делился в письмах своими размышлениями и сомнениями («Робею и боюсь, что моя Степь выйдет незначительной… Откровенно говоря, выжимаю из себя, натужусь и надуваюсь, но всё-таки в общем она не удовлетворяет меня, хотя местами и попадаются в ней стихи в прозе»)[65]. Плещеев стал первым читателем повести (в рукописи) и неоднократно выражал в письмах восторг («Вы написали или почти написали большую вещь. Хвала и честь Вам!.. Мне больно, что Вы написали столько прелестных, истинно художественных вещей — и пользуетесь меньшей известностью, чем писатели, недостойные развязать ремня у Ваших ног»)[66].[~ 13]

Чехов в первую очередь Плещееву посылал рассказы, повести и пьесу «Иванов» (во второй редакции); делился в переписке замыслом романа, над которым работал в конце 1880-х годов, ему давал читать первые главы. 7 марта 1889 года Чехов написал Плещееву: «Свой роман посвящу я Вам… в мечтах и в планах моих Вам посвящена моя самая лучшая вещь»[58]. Плещеев, высоко ценя в Чехове внутреннюю независимость, и сам был с ним откровенен: не скрывал своего резко отрицательного отношения к «Новому времени» да и к самому Суворину, с которым Чехов был близок.

В 1888 году Плещеев навестил Чехова в Сумах (дача Линтваревых на Луке), и последний так отозвался об этом визите в письме Суворину:
Он <Плещеев> тугоподвижен и старчески ленив, но это не мешает прекрасному полу катать его на лодках, возить в соседние имения и петь ему романсы. Здесь он изображает из себя то же, что и в Петербурге, то есть икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами. Я же лично, помимо того, что он очень хороший, тёплый и искренний человек, вижу в нём сосуд, полный традиций, интересных воспоминаний и хороших общих мест.

— А. П Чехов — А. С. Суворину. 30 мая 1888. Сумы.[67]

Воспоминания о посещении Плещеевым дачи на Луке оставил Михаил Чехов [68].

Плещеев раскритиковал чеховские «Именины», в частности, её среднюю часть[69], с чем Чехов согласился («…Писал я её лениво и небрежно. Привыкнув к маленьким рассказам, состоящим только из начала и конца, я скучаю и начинаю жевать, когда чувствую, что пишу середину»)[70], затем резко отозвался о повести «Леший» (которую до этого хвалили Мережковский и Урусов). Напротив, его высочайшей оценки удостоился рассказ «Скучная история»[71].

Переписка стала сходить на нет после того, как Чехов, отправившись в Тюмень, не ответил на несколько писем поэта, однако, и после получения наследства с последующим переселением в Париж Плещеев продолжал подробно описывать тому свою жизнь, болезни и лечение. Всего сохранилось 60 писем Чехова и 53 письма Плещеева. Первая публикация переписки была подготовлена сыном поэта, литератором и журналистом Александром Алексеевичем Плещеевым и была опубликована в 1904 году «Петербургским дневником театрала»[58][72].

Последние годы жизни

Три последних года жизни Плещеев оказался освобождён от забот о заработках. В 1890 году он получил огромное наследство от пензенского родственника Алексея Павловича Плещеева и поселился с дочерьми в роскошных апартаментах парижского отеля «Mirabeau», куда звал всех своих знакомых литераторов и щедро дарил им крупные суммы денег. По воспоминаниям З. Гиппиус, поэт изменился лишь внешне (похудев от начинавшейся болезни). Огромное богатство, вдруг свалившееся на него «с неба», он принял «с благородным равнодушием, оставаясь таким же простым и хлебосольным хозяином, как и в маленькой клетушке на Преображенской площади». «Что мне это богатство. Вот только радость, что детей я смог обеспечить, ну и сам немножко вздохнул… перед смертью»[3]:101, — так передавала его слова поэтесса. Плещеев сам водил гостей по достопримечательностям Парижа, заказывал роскошные обеды в ресторанах и «почтеннейше просил» принять от него «аванс» на проезд — тысячу рублей[3]:101.

Поэт внёс значительную сумму в Литературный фонд, учредил фонды имени Белинского и Чернышевского для поощрения талантливых писателей, стал поддерживать семьи Г. Успенского и C. Надсона,[~ 14] взялся финансировать журнал Н. К. Михайловского и В. Г. Короленко «Русское богатство».

2 января 1892 года из Ниццы Плещеев писал Чехову о том, что его сын Николай[~ 15] купил себе имение в Смоленской губернии, что в июле в Люцерне у него самого отнялись левая рука и нога, подробно описывал консультации у известных медиков (включая «…знаменитого Кусмауля, которого выписывал к себе перед смертью Боткин» — последний и запретил ему возвращаться в Россию зимой), а также упоминал лечение «электричеством и массажем»[58]:

…Но все еще до совершенной поправки далеко. Много ходить или скоро ходить — не могу. Утомляюсь. Хотя хожу все с палкой. Одышка и сердцебиение зато бывают здесь очень редко. Курить совсем перестал. Вина пью рюмку за обедом и завтраком
А. Н. Плещеев - А. П. Чехову. 2(14) января 1892 года, Ницца [73]

.

К. Д. Бальмонт. Памяти Плещеева.

Его душа была чиста, как снег;
Был для него святыней человек;
Он был всегда певцом добра и света;
К униженным он полон был любви.
О, молодость! Склонись, благослови
Остывший прах умолкшего поэта.

</small>Это стихотворение прозвучало в день похорон над гробом А. Н. Плещеева.[74]:586
«Русские ведомости», 8 октября 1893 года. </small>

Плещеев писал, что избегает бомонда, упоминая в числе тех, с кем общение доставляет ему удовольствие, лишь профессора М. Ковалевского, зоолога Коротнева, вице-консула Юрасова, чету Мережковских[58].

В 1893 году, уже тяжело больной, А. Н. Плещеев в очередной раз направился на лечение в Ниццу и по пути 26 сентября (8 октября1893 скончался от апоплексического удара[6]:15. Тело его было перевезено в Москву и погребено на территории Новодевичьего монастыря.

Власти запретили публиковать какое бы то ни было «панегирическое слово» на смерть поэта, но на церемонии прощания 6 октября собралось огромное количество народа. На похоронах, как свидетельствовали современники, присутствовали, в основном, молодые люди, в том числе многие тогда ещё неизвестные литераторы, в частности, К. Бальмонт, произнёсший прощальную речь над гробом[6]:18.

Отзывы критиков и современников

Исследователи творчества поэта отмечали огромный резонанс, который имело одно из его первых стихотворений, «Вперёд», заложившее основу «общественной, гражданской стороны его поэзии…»[59]. Отмечалась, прежде всего, прочность гражданской позиции Плещеева, полное соответствие личных качеств провозглашавшихся ими идеалов. Пётр Вейнберг, в частности, писал:
Поэзия Плещеева есть во многом выражение и отражение его жизни. Он принадлежит к категории поэтов с совершенно определённым характером, сущность которого исчерпывается каким-нибудь одним мотивом, группирующим вокруг себя свои видоизменения и разветвления, всегда сохраняющие, однако, ненарушимым основной фундамент. В поэзии Плещеев этот мотив — гуманность в самом обширном и благородном значении слова. Будучи применена преимущественно к окружавшим поэта явлениям общественным, эта гуманность естественно должна была принять элегический характер, но его грусть всегда сопровождается непоколебимой верой в победу — рано или поздно — добра над злом….

П. Вейнберг[59]

Многие критики при этом сдержанно оценивали ранние произведения А. Плещеева. Отмечалось, что она была «окрашена идеями социалистического утопизма»; традиционные романтические мотивы разочарования, одиночества, тоски «осмысливались им как реакция на социальное неблагополучие», в контексте темы «святого страдания» лирического героя («Сон», «Странник», «На зов друзей»)[2]. Гуманистический пафос лирики Плещеева сочетался с характерным для настроений утопистов пророческим тоном, питавшимся надеждой «увидеть вечный идеал» («Поэту», 1846). Вера в возможность гармоничного мироустройства, ожидание скорых перемен выразились и в самом известном стихотворении П., исключительно популярном в кругу петрашевцев (а также и среди революционно настроенной молодежи следующих поколений, «Вперед! без страха и сомненья…» (1846)[2].

Н. А. Добролюбов о поэзии А. Н. Плещеева
Говоря о ранних стихотворениях Плещеева, Добролюбов отмечал, что «в них было много неопределенного, слабого, незрелого; но в числе тех же стихотворений был этот смелый призыв, полный такой веры в себя, веры в людей, веры в лучшую будущность»[75]:

Друзья! Дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед,
И пусть, под знаменем науки,
Союз наш крепнет и растёт…
…Пусть нам звездою путеводной
Святая истина горит.
И верьте, голос благородный
Недаром в мире прозвучит.

«Эта чистая уверенность, так твердо выраженная, этот братский призыв к союзу - не во имя разгульных пиров и удалых подвигов, а именно под знаменем науки… обличали в авторе если не замечательное поэтическое дарование, то по крайней мере энергическое решение посвятить свою литературную деятельность на честное служение общественной пользе»[75], - признавал критик.

Литераторы и критики, связанные с социал-демократическим движением, нередко скептически отзывались о пессимистических настроениях, преобладавших в поэзии поэта после его возвращения из ссылки. Однако тот же Добролюбов, отмечая, что в стихах Плещеева слышны «какое-то внутреннее тяжёлое горе, грустная жалоба побеждённого бойца, печаль о несбывшихся надеждах юности», замечал всё же, что эти настроения не имеют ничего общего с «жалобными стонами плаксивых пиит прежнего времени». Отмечая, что подобный переход от изначальной возвышенности надежд к разочарованию характерен вообще для лучших представителей русской поэзии (Пушкин, Кольцов и др.), критик писал, что «…грусть поэта о неисполнении его надежд не лишена… общественного значения и даёт стихотворениям г. Плещеева право на упоминание в будущей истории русской литературы, даже совершенно независимо от степени таланта, с которым в них выражается эта грусть и эти надежды»[75].

Критики и литераторы более поздних поколений несколько иначе оценивали минорные интонации поэта, находя их созвучными тому времени, в котором он жил. «Держал он светоч мысли в чёрный день. В его душе рыдания звучали. В его строфах был звук родной печали, унылый стон далёких деревень, призыв к свободе, нежный вздох привета и первый луч грядущего рассвета»[74]:330, — писал К. Бальмонт в посмертном посвящении.

А. Н. Плещеев не был новатором формы: его поэтическая система, сформировавшаяся в русле пушкинской и лермонтовской традиций, опиралась на устойчивые словосочетания, сложившиеся ритмико-синтаксические схемы, хорошо разработанную систему образов. Одним критикам это представлялось свидетельством подлинного вкуса и таланта[76], другим — давало основание называть некоторые его стихотворения «бесцветными»[77], обвинять его в «несамостоятельности» и «однообразии»[78][79]. При этом современники, в большинстве своём, высоко ценили «общественное значение» поэзии Плещеева, её «благородное и чистое направление», глубокую искренность, призыв к «честному служению обществу»[80][81].

Плещеева нередко упрекали в увлечении отвлечёнными понятиями и высокопарными метафорами («Всем врагам неправды чёрной, восстающим против зла», «Меч народов обагрен», «Но высокие стремленья в жертву пошлости людской принесли…»). При этом сторонники поэта отмечали, что дидактизм такого рода был формой эзоповской речи, попыткой обойти цензуру. М. Михайлов, одно время критиковавший Плещеева, уже в 1861 году писал, что «…за Плещеевым осталась одна сила — сила призыва к честному служению обществу и ближним».[82]

С годами критики всё больше внимания обращали на индивидуальную, «особую чистоту и прозрачность поэтического языка Плещеева», искренность и задушевность; смягчённость тонов его поэтической палитры, эмоциональную глубину внешне крайне простых, бесхитростных строк[6]:16.

Из историков литературы XX века отрицательная оценка творчества Плещеева принадлежит Д. П. Святополк-Мирскому; он писал в предисловии к поэтической антологии, что Плещеев «вводит нас в подлинную Сахару поэтической бездарности и некультурности»[83], а в своей «Истории русской литературы» отмечает: «Гражданская поэзия в руках наиболее значительных её представителей стала подлинно реалистической, но рядовые гражданствующие барды зачастую были такими же эклектиками, как и поэты „чистого искусства“, а в покорности условностям ещё их превосходили. Такова, например, плоская и скучная поэзия очень милого и почтенного А. Н. Плещеева»[84].

Влияния

Чаще всего поэзию Плещеева критики приписывали к некрасовской школе. Действительно, уже в 1850-х годах у поэта стали появляться стихотворения, словно бы воспроизводившие сатирическую и социально-бытовую линии поэзии Некрасова («Дети века все больные…», 1858 и др.)[5]. Первый всеобъемлющий сатирический образ либерала появился в стихотворении Плещеева «Мой знакомый» (1858); критики тут же отметили, что многие атрибуты образности были заимствованы у Некрасова (отец, разорившийся «на танцовщицах», губернская карьера героя и т. д.). Та же обличительная линия продолжалась в стихотворении «Счастливец» («Клевета! Богоугодных разных обществ член и я. Филантропы пять целковых каждый год берут с меня».) Необычный симбиоз некрасовской обличительности и тургеневской темы «Лишнего героя» проявился в повести «Она и он» (1862)[5].

Поэт много писал о народной жизни («Скучная картина», «Родное», «Нищие»), о жизни городских низов — «На улице». Под впечатлением от тяжелой участи Н. Г. Чернышевского, находившегося уже пять лет в сибирской ссылке, было написано стихотворение «Жаль мне тех, чья гибнет сила» (1868)[14]. Влияние Некрасова было заметно в бытовых зарисовках и в фольклорно-стиховых имитациях Плещеева («Я у матушки выросла в холе…», 1860-е годы), в стихах для детей. К Некрасову Плещеев навсегда сохранил чувства личной привязанности и благодарности. «Некрасова я люблю. В нем есть стороны, влекущие к нему невольно, и за них прощаешь ему многое. В эти три-четыре года, что я здесь <в Петербурге>, мне довелось провести с ним два-три вечера — таких, которые надолго оставляют след в душе. Наконец, скажу, что я лично ему многим обязан…»[85], — писал он Жемчужникову в 1875 году. Некоторые современники, в частности, М. Л. Михайлов, обращали внимание на то, что Плещееву не удалось создать убедительных картин народной жизни; тяга к некрасовской школе была для него, скорее, нереализованной тенденцией[5].

Лермонтовские мотивы

В. Н. Майков был одним из первых, кто причислил Плещеева к последователям Лермонтова[16]. Впоследствии об этом писали и современные исследователи: В. Жданов отмечал, что Плещеев в каком-то смысле «перенял эстафету» у Лермонтова, одно из последних стихотворений которого повествовало о судьбе пушкинского пророка, пустившегося обходить «моря и земли» («Провозглашать я стал любви / И правды чистые ученья: / В меня все ближние мои / Бросали бешено каменья…»). Одним из первых опубликованных стихотворений Плещеева была «Дума», обличавшее равнодушие общественности «к добру и злу», созвучное лермонтовской теме («Увы, отвержен он! Толпа в его словах / Учения любви и правды не находит…»).[15]

Тема поэта-пророка, заимствованная у Лермонтова, стала лейтмотивом плещеевской лирики, выражая «взгляд на роль поэта как вождя и учителя, а на искусство — как на средство переустройства общества». Поэма «Сон», повторявшая сюжет пушкинского «Пророка» (сон в пустыне, явление богини, превращение в пророка), согласно В. Жданову, «позволяет говорить о том, что Плещеев не только повторял мотивы своих гениальных предшественников, но пытался дать свою трактовку темы. Он стремился продолжить Лермонтова, как Лермонтов продолжил Пушкина». Плещеевский пророк, которого ждут «камни, цепи, тюрьма», вдохновленный идеей правды, идет к людям («Мой падший дух восстал… и угнетенным вновь / Я возвещать пошел свободу и любовь…»). Из пушкинского и лермонтовского источников происходит и тема личного, семейного счастья, развернутая в поэзии петрашевцев, а в творчестве Плещеева получившая новую трактовку: как тема трагедии брака, разбивающего любовь («Бая»), как проповедь любви «разумной», основанной на сходстве взглядов и убеждений («Мы близки друг другу… Я знаю, но чужды по духу…»)[15].

Единомышленники и последователи

Критики отмечали, что по характеру и роду своей поэтической деятельности Плещеев в 1860-е годы был ближе всего к Н. П. Огарёву. На этом творческом «родстве» настаивал и он сам. 20 января 1883 года поэт писал С. Я. Надсону, что П. И. Вейнберг в докладе о нём «отлично подошел к теме, соединив меня в своей характеристике с Огаревым».[86] Пейзажная и пейзажно-философская лирика Плещеева рассматривалась критиками как «интересная», но рассудочная и во многом вторичная, в частности, по отношению к творчеству А. А. Фета[7].

Уже исследователями XX века отмечалось, что насаждавшееся либеральной прессой представление о Плещееве как о «поэте 40-х годов», пережившем своё время, или некрасовском эпигоне во многом мотивировалось политическими интригами, желанием принизить авторитет потенциально опасного, оппозиционного автора[5]. Биограф Н. Банников отмечал, что поэтическое творчество Плещеева развивалось; в поздних его стихах стало меньше романтической патетики, больше — с одной стороны, созерцательности и философских размышлений, с другой — сатирических мотивов («Мой знакомый», «Счастливец»)[6]:15. Вполне самостоятельную ценность имели такие протестные произведения поэта, как «Честные люди, дорогой тернистою…», «Жаль мне тех, чья гибнет сила»; стихи, высмеивавшие деградировавших в своей пассивной «оппозиционности» «лишних людей» (стихотворная новелла «Она и он», стихотворение «Дети века всё больные…», 1858)[7].

«Посвящение»

Домчатся ль к вам знакомых песен звуки,
Друзья моих погибших юных лет?
И братский ваш услышу ль я привет?
Все те же ль вы, что были до разлуки?…
Быть может, мне иных не досчитаться!
А те - в чужой, далекой стороне -
Уже давно забыли обо мне…
И некому на песни отозваться!

Стихотворение, датированное 1858 годом и адресованное соратникам-петрашевцам, нашло среди последних горячий отклик, о чём свидетельствовал Н. С. Кашкин. Последний откликнулся своим стихом[6]:241:

Иди вперед, не унывай!
Добра и правды на дорогу
Друзей ты громко призывай.
Вперед без страха и сомненья,
И если в ком остыла кровь,
Твои живые песнопенья
Его пробудят к жизни вновь.

Критики отмечали, что поэзия Плещеева была яснее и конкретнее гражданской лирики 60-70-х годов Я. П. Полонского и А. М. Жемчужникова, хотя некоторые линии творчества трёх поэтов пересекались. Лирике Полонского (как отмечал М. Поляков) был чужд пафос революционного долга; в отличие от Плещеева, благословлявшего революционера, тот жил мечтой «пересилить время — уйти в пророческие сны» («Муза»). Ближе к поэтической системе Плещеева лирика «гражданских мотивов» А. М. Жемчужникова. Но их общность сказывалась скорее в том, что составляло (по мнению революционеров-демократов) слабую сторону поэзии Плещеева. Сходство с Жемчужниковым обусловливалось идейной «расплывчатостью» и сентиментальным дидактизмом отдельных стихотворений Плещеева, в основном, 1858—1859 годов. Сближали же обоих мотивы гражданского покаяния, аллегорическое восприятие природы. Отчётливо либеральная позиция Жемчужникова (в особенности, признание последним идеалов «чистой поэзии») была чужда Плещееву.

Наиболее явным и ярким последователем Плещеева считался С. Я. Надсон, в тех же тонах протестовавший против «царства Ваала», воспевавший пролитие «праведной крови падших бойцов», использовавший похожий дидактический стиль, символы и знаки. Основная разница состояла в том, что ощущения отчаяния и обречённости в поэзии Надсона обретали почти гротескные формы. Отмечалось, что поэзия Плещеева оказала заметное влияние на стихотворения Н. Добролюбова 1856—1861 годов («Когда к нам светлый луч познаний сквозь мрак невежества проник…»), на творчество П. Ф. Якубовича, раннего Н. М. Минского, И. З. Сурикова, В. Г. Богораза. Прямым пересказом Плещеева было стихотворение Г. А. Мачтета «Последнее прости!», цитировали строки Плещеева Ф. В. Волховский («Друзьям»), С. С. Синегуб («К бюсту Белинского»)[87], П. Л. Лавров, в своём стихотворении «Вперёд!» использовавший часть программного стихотворения Плещеева[6]:239.

В 1870-е годы развилась пейзажная поэзия Плещеева; стихи наполнились «сверкающими переливами красок», точными описаниями неуловимых движений природы («Оковы ледяные не тяготят сверкающей волны», «я вижу свод небес прозрачно-голубой, громадных гор зубчатые вершины»), что было истолковано специалистами как влияние А. А. Фета. Пейзажная лирика Плещеева, однако, так или иначе служила символическому толкованию мотивов общественной жизни и идейных исканий. В основе, скажем, цикла «Летние песни» лежало представление о том, что гармония природы противостоит миру общественных противоречий и несправедливости («Скучная картина», «Отчизна»). В отличие от Фета и Полонского, Плещеев не испытывал конфликта в разделённости двух тем: пейзажной и гражданской[5].

Критика слева

Плещеева критиковали не только либералы, но и — особенно в 1860-х годах — радикально настроенные литераторы, идеалам которых поэт пытался соответствовать. В числе стихотворений, выдававших по мнению критиков, сочувствие либеральным идеям, отмечалось «Трудились бедные вы, отдыха не зная…» (из которого следовало, что крестьяне, «покорные судьбе», терпеливо несли «свой крест, как праведник несет», но настала «пора святая возрожденья» и т. д.). Эта либеральная «молитва» вызвала резкий отклик у Добролюбова, который в целом всегда сочувственно относился к поэту. Он же спародировал (в стихотворении «Из мотивов современной русской поэзии») представлявшееся ему либеральным «восхваление» Плещеевым «царя-освободителя»[88]. Однако пародия напечатана не была из этических соображений. Добролюбов критиковал Плещеева за «абстрактную дидактичность» и аллегоричность образов[89] (запись в дневнике критика от 8 февраля 1858 года).

Радикальные авторы и публицисты критиковали Плещеева и за излишнюю, по их мнению, «широту взглядов». Нередко он поддерживал противоречащие друг другу идеи и течения, симпатизируя лишь их «оппозиционности»; широта взглядов «оборачивалась нередко неопределённостью суждений»[2].

Н. А. Добролюбов о прозе Плещеева

Плещеева-прозаика относили к типичным представителям «натуральной школы»; он писал о провинциальной жизни, обличая взяточников, крепостников и тлетворную власть денег (рассказ «Енотовая шуба», 1847; «Папироска», «Протекция», 1848; повести «Шалость» и «Дружеские советы», 1849). Критики замечали в его прозаических произведениях влияния Н. В. Гоголя и Н. А. Некрасова.

Н. А. Добролюбов, рецензируя в 1860 году двухтомник, в который вошли 8 повестей А. Н. Плещеева, замечал, что они «… печатались во всех наших лучших журналах и были прочитываемы в своё время. Потом о них забывали. Толков и споров повести его никогда не возбуждали ни в публике, ни в литературной критике: никто их не хвалил особенно, но и не бранил никто. Большею частью повесть прочитывали и оставались довольны; тем дело и кончалось…»[90]. Сравнивая повести и рассказы Плещеева с произведениями литераторов-современников второго плана, критик отмечал, что «…элемент общественный проникает их постоянно и этим отличает от множества бесцветных рассказов тридцатых и пятидесятых годов».

Мир прозы Плещеева — это мир «мелких чиновников, учителей, художников, небольших помещиков, полусветских барынь и барышень». В истории каждого героя повестей Плещеева заметна, однако, связь со средою, которая «тяготеет над ним своими требованиями». Это, по мнению Добролюбова, и есть главное достоинство рассказов Плещеева, впрочем, — достоинство не уникальное, принадлежащее ему «наравне с очень многими из современных беллетристов»[90]. Главенствующий мотив прозы Плещеева, по мнению критика, можно свести к фразе: «среда заедает человека». Однако —

У свежего и здравомыслящего читателя при чтении… повестей г. Плещеева тотчас является вопрос: чего же именно хотят эти благонамеренные герои, из-за чего они убиваются?.. Тут мы не встречаем ничего определенного: всё так туманно, отрывочно, мелко, что не выведешь общей мысли, не составишь себе понятия о цели жизни этих господ… Всё, что в них есть хорошего,- это желание, чтобы кто-нибудь пришёл, вытащил их из болота, в котором они вязнут, взвалил себе на плечи и потащил в место чистое и светлое.
Н. А. Добролюбов. «Благонамеренность и деятельность».[90]

Характеризуя главного героя одноимённой повести, Добролюбов замечает: «Пашинцев этот — ни то ни се, ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет», как и множество других героев повестей этого рода, «вовсе не представляет феномена; вся среда, заедающая его, состоит именно из таких же людей». Причиной гибели Городкова, героя повести «Благодеяние» (1859), по мнению критика является «…Его же собственная наивность». Незнание жизни, неопределённость в средствах и цели и бедность средств отличают и Костина, героя повести «Две карьеры» (1859), который умирает в чахотке («Безукоризненные герои у г. Плещеева, подобно как и у г. Тургенева и других, умирают от изнурительных болезней», — иронизирует автор статьи), «ничего нигде не сделавши; но мы не знаем, что бы мог он делать на свете, если бы даже и не подвергся чахотке и не был беспрерывно заедаем средою». Добролюбов отмечает, однако, тот факт, что недостатки прозы поэта имеют и субъективную сторону: «Если г. Плещеев с преувеличенной симпатией рисует нам своих Костиных и Городковых, так это <следствие того, что> других, более выдержанных практически типов, в том же направлении, до сих пор еще не представляло русское общество»[90].

Значение творчества

Считается, что значение творчества А. Н. Плещеева для русской и восточноевропейской общественной мысли значительно превосходило масштабы его литературного и поэтического таланта. Начиная с 1846 года произведения поэта расценивались критиками почти исключительно в критериях социально-политической значимости. Стихотворный сборник А. Н. Плещеева 1846 года стал фактически поэтическим манифестом кружка петрашевцев. В своей статье Валерьян Майков[91], разъясняя, чем являлась поэзия Плещеева для людей 40-х годов, воодушевленных социалистическими идеалами, ставил последнего в центре современной поэзии и даже готов был считать его непосредственным преемником М. Ю. Лермонтова. «В том жалком положении, в котором находится наша поэзия со смерти Лермонтова, г. Плещеев — бесспорно первый наш поэт в настоящее время…»[15], — писал он.

Впоследствии именно революционный пафос ранней поэзии Плещеева обусловил масштабы его авторитета в революционных кругах России. Известно, что в 1897 году одна из первых социал-демократических организаций, «Южно-русский рабочий союз», использовала в своей листовке самое известное стихотворение поэта.[92]

«Песнь рабочих»
В листовочной интерпретации «Южно-русского рабочего союза» плещеевский гимн выглядел так:

Вперед без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья
Давно уж жаждет единенья
Рабочих дружная семья!
Мы подадим друг другу руки,
Соединимся в тесный круг, -
И пусть на пытки и на муки
Пойдет за друга верный друг!
Хотим мы братства и свободы!
Да сгинет рабства гнусный век!
Ужель у матери природы
Не равен каждый человек?
Завет нам вечный Марксом дан -
Тому завету подчиняйтесь:
„Тесней, рабочие всех стран,
В один Союз объединяйтесь!“

Н. А. Морозов свидетельствовал, что стихотворение было популярно среди революционно настроенной интеллигенции. Песню (в несколько переиначенном варианте: Придет пора, настанет время, младые силы подрастут / Взлетят орлы и цепь насилья железным клювом расклюют...) любили в семье Ульяновых[6]:240.

В январе 1886 года состоялось празднование 40-летнего юбилея деятельности А. Н. Плещеева. К этому празднованию с большим сочувствием отнеслись не только старые соратники-петрашевцы (в частности, Н. С. Кашкин, который писал поэту 12 апреля 1886 года, что следил за юбилеем «с искренней радостью и живым сочувствием»). Участники революционного движения нового поколения отреагировали на это событие ещё более живо: некоторые из них, в частности, подписавшийся «редактором Отголосков»[~ 16], называли поэта своим учителем[5].

Плещеева знали и высоко ценили революционно-демократические круги на Украине, в Польше, Чехословакии, Болгарии, где его воспринимали исключительно как политического поэта. Родоначальник новой болгарской литературы Петко Славейков в 1866 году перевел «Вперед! без страха и сомненья…», после чего стих стал гимном болгарских революционеров[93]. Эмануэль Вавра упоминал Плещеева, Шевченко, Огарёва и Михайлова в числе «заслуженнейших, талантливейших, действительную цену имеющих» славянских поэтов[94] Болгарский революционер Любен Каравелов в сербском журнале «Матица» в 1868 году ставил Плещеева в ряд крупнейших поэтов современности. Требуя, чтобы поэзия, двигающая «вперёд народ» была «гуманистична, правдива и разумна», он перечислял в одном ряду Бернса, Байрона, Беранже, Плещеева и Тараса Шевченко[95]. Высокую оценку творчества Плещеева дал в 1893 году словенский литератор Фран Целестин[96]. В 1871 году первые переводы Плещеева были опубликованы на Украине. С 1895 года его постоянным переводчиком стал здесь П. А. Грабовский. Иван Франко писал о Плещееве, что тот «достойно занимает место в плеяде самых выдающихся писателей в русской литературе 40-х годов…»[97][98]

Между тем, в целом значение творчества А. Н. Плещеева не ограничивалось его вкладом в развитие русской революционной поэзии. Критиками отмечалось, что поэт провёл огромную работу (в основном, на страницах «Отечественных записок» и «Биржевых ведомостей»), анализируя развитие европейской литературы, сопровождая публикации собственными переводами (Золя, Стендаль, братья Гонкуры, Альфонс Доде)[2]. Классическими признаны плещеевские стихи для детей («На берегу», «Старик»). Наряду с Пушкиным и Некрасовым он считается одним из основоположником русской поэзии для детей[6]:16.

Переводы Плещеева

Влияние Плещеева на поэзию второй половины XIX века было во многом обусловлено его переводами, имевшими помимо художественного и общественно-политическое значение: отчасти через поэзию (Гейне, Беранже, Барбье и др.) в Россию проникали революционные и социалистически идеи. Более двухсот переводных стихотворений составляют почти половину всего поэтического наследия Плещеева. Современная критика видела в нём одного из крупнейших мастеров стихотворного перевода. «По нашему крайнему убеждению, Плещеев в переводах еще более поэт, чем в оригиналах», — писал журнал «Время», отмечая также, что «в иностранных авторах он ищет прежде всего своей мысли и берет своё добро, где бы оно ни было…»[5]. Бо́льшую часть переводов Плещеева составляли переводы с немецкого и французского. Многие из его переводов, несмотря на специфические вольности, до сих пор считаются хрестоматийными (из Гёте, Гейне, Рюккерта, Фрейлиграта).

Плещеев не скрывал, что не видит особых различий в методике работы над переводом и собственным, оригинальным стихотворением. Он признавал, что пользуется переводом как средством пропаганды наиболее важных для данного периода идей, а в письме к Маркович от 10 декабря 1870 года прямо указывал: «Я предпочитаю переводить тех поэтов, у которых общечеловеческий элемент берет верх над народным[5], — у которых культура сказывается!» Поэт умел находить «демократические мотивы» даже у поэтов явно выраженных консервативных взглядов (Саути — ранние стихи «Бленгеймский бой» и «Жалобы бедняков»). Переводя Теннисона, он особо подчеркивал сочувствие английского поэта к «борцу за честное дело» («Погребальная песня»), к народу («Королева мая»).

При этом возможности перевода Плещеев нередко трактовал как поле импровизации, в которых нередко отходил от первоисточника. Поэт свободно переделывал, сокращал или увеличивал переводимое произведение: так, стихотворение Роберта Прутца «Смотрел ли ты на Альпы в час заката…» из сонета превратилось в тройное четверостишие; большое стихотворение Сырокомли «Пахарь к жаворонку» («Oracz do skowronku», 1851), состоявшее из двух частей, он под произвольным названием «Птичка» пересказал в сокращении (в оригинале 24 строки, в переводе — 18). Жанр поэтического перевода поэт рассматривал как средство пропаганды новых идей.[~ 17] Свободно интерпретировал он, в частности, поэзию Гейне, нередко внося туда собственные (или некрасовские) идеи и мотивы (перевод «Графини Гудель фон Гудельсфельд»). Известно, что в 1849 году, посетив Московский университет, поэт говорил студентам о том, что «…необходимо пробудить самосознание в народе, а лучшим для этого средством было бы переводить на русский язык иностранные сочинения, приноравливаясь к простонародному складу речи, распространять их в рукописи…», и что в Петербурге уже возникло общество с этой целью[6]:238[99].

Характер и личные качества

Все оставившие воспоминания о Плещееве, характеризовали его как человека высоких нравственных качеств. Пётр Вейнберг писал о нём как о поэте, который «…среди жёстких и частых толчков реальности, даже изнемогая под ними, …всё-таки продолжал оставаться чистейшим идеалистом и звал других на такую же идеальную службу человечеству», ни разу не изменил себе, «нигде и никогда (как было сказано в стихотворном адресе по случаю его сорокалетнего юбилея) не поступясь пред светом благими чувствами»[59].

Из посмертного посвящения К. Д. Бальмонта:

Он был из тех, кого судьба вела
Кремнистыми путями испытанья.
Кого везде опасность стерегла,
Насмешливо грозя тоской изгнанья.
Но вьюга жизни, бедность, холод, мгла
В нём не убили жгучего желанья —
Быть гордым, смелым, биться против зла
Будить в других святые упованья…

«Русские ведомости». 9 октября 1893 года.[74]:330

«Человек сороковых годов в лучшем смысле этого понятия, неисправимый идеалист, <Плещеев> вложил свою живую душу, своё кроткое сердце в свои песни, и оттого они так прекрасны»[6]:16, — писал издатель П. В. Быков. А.Блок, размышляя в 1908 году о старой русской поэзии, особо отмечал стихи Плещеева, которые «будили какие-то уснувшие струны, вызывали к жизни высокие и благородные чувства»[6]:16.

Современники и впоследствии исследователи творчества отмечали необычайные ясность ума, цельность натуры, доброту и благородство Плещеева; характеризовали его как человека, который «отличался не омрачаемой ничем чистотой души»[59]; сохранил «несмотря на все лихие каторжные и солдатские десятилетия… детскую веру в чистоту и благородство человеческой натуры, и всегда был склонен преувеличить дарование очередного поэта-дебютанта»[3].

З. Гиппиус, которую при первой личной встрече «совершенно очаровал» Плещеев, так записала первые о нём впечатления:
Он — большой, несколько грузный старик, с гладкими, довольно густыми волосами, желто-белыми (проседь блондина), и великолепной, совсем белой бородой, которая нежно стелется по жилету. Правильные, слегка расплывшиеся черты, породистый нос и как будто суровые брови… но в голубоватых глазах — такая русская мягкость, особая, русская, до рассыпанности, доброта и детскость, что и брови кажутся суровыми — нарочно[3]:102.

Зобнин Ю. Мережковский : Жизнь и деяния.

Отмечая, что словно бы без усилия из-под пера А. Плещеева выходили «чудесные стихи для детей», Н. Банников замечал: «Видно, в сердце поэта было что-то такое, что легко открывало ему мир ребёнка»[6]:16. Как писал П. Быков, Плещеев «…весь отразился в своей поэзии, весь со своей чистой, как кристалл, совестью, пламенной верой в добро и людей, со своей цельной личностью, … глубоко симпатичной, незлобивой, мягкой»[6]:16.

Находки исследователей

  • В среде петрашевцев создавались многочисленные агитационные стихотворения, но сохранились из них единицы. Предположительно пропали и многие агитационные стихотворения Плещеева[100]. Существует предположение, что некоторые неподписанные произведения, выходившие в эмигрантских сборниках серии «Лютня» могут принадлежать Плещееву; к их числу относится стихотворение «Праведники», помеченное: «С. Петербург. 18 января 1847 года»[101].
  • Стихотворение «По чувствам братья мы с тобой…» (1846) долгое время приписывалось К. Ф. Рылееву. Принадлежность его Плещееву была установлена в 1954 году Е. Бушканцем, который выяснил, что адресатом его был В. А. Милютин (1826—1855), член кружка Петрашевского, экономист, на работы которого обращали внимание Белинский и Чернышевский[102].
  • Стихотворение «Осень наступила, высохли цветы…», во всех сборниках детской поэзии приписывающееся Плещееву, но отсутствующее во всех собраниях его сочинений, Плещееву в действительности не принадлежит. Как установил литературовед М. Н. Золотоносов, автором этого текста является инспектор Московского учебного округа Алексей Григорьевич Баранов (1844—1911), составитель сборника, где это стихотворение впервые было напечатано[103][~ 18].
  • Стихотворение «Её мне жаль…» («Дай руку мне. Я понимаю твою зловещую печаль…») было опубликовано с посвящением Д. А. Толстому, с которым поэт дружил в юности. Толстой, однако, впоследствии приобрел репутацию «реакционера» и даже стал шефом корпуса жандармов. В связи с этим, как выяснилось впоследствии, А. А. Плещеев, сын поэта, настоятельно просил П. В. Быкова не включать стихотворение в сборник или посвящение вычеркнуть.[6]:238
  • Долгое время шли споры о том, кому могло быть адресовано стихотворение «С…у» (1885), начинавшееся словами: «Перед тобой лежит широкий новый путь…». Самой убедительной была признана версия С. А. Макашина, согласно которой адресатом его был Салтыков-Щедрин. В журнальной публикации оно имело подзаголовок: «При вступлении на поприще». Щедрина Плещеев ценил как «талант действительно огромный», относил его к «лучшим людям своей страны»[6]:241.

Адреса

Семья

Был женат дважды:

  1. Еликонида Александровна Руднева (1841—1864)
  2. Екатерина Михайловна Данилова (? — ?)

Дети:

  • Александр Алексеевич Плещеев (1858—1944), журналист, драматург, театральный критик, мемуарист. Скончался в эмиграции в Париже.
  • Плещеева (в замуж. де Сталь фон Гольштейн) Елена Алексеевна (1860—1948). Состояла в переписке с А. П. Чеховым.
  • Плещеев Николай Алексеевич (1863—1932), офицер, впоследствии помещик, деятель в области народного просвещения.
  • Плещеева (в замуж. Худекова) Любовь Алексеевна (1871—?) дочь от второго брака.

Произведения

Стихотворения

При жизни вышли пять сборников стихов А. Н. Плещеева, последний из них — в 1887 году. Самым значительным из посмертных считается издание, вышедшее под редакцией П. В. Быкова: «Стихотворения А. Н. Плещеева (1844—1891). Четвёртое, дополненное издание». Спб, 1905. Поэтические произведения Плещеева в советское время издавались в Большой и Малой сериях «Библиотеки поэта»[6]:237.

1840-е годы
  • Дездемоне
  • «Меж тем как шум рукоплесканья…»
  • Безотчетная грусть
  • Дачи
  • Дума
  • «Люблю стремиться я мечтою…»
  • Могила
  • На память
  • «После грома, после бури…»
  • Прощальная песня
  • Челнок
  • Старик за фортепиано
  • Бал
  • «Выйдем на берег; там волны…»
  • «Доброй ночи!» — ты сказала…"
  • «Когда я в зале многолюдном…»
  • Любовь певца
  • На зов друзей
  • «Снова я, раздумья полный…»
  • Сосед
  • Странник
  • «Я слышу, знакомые звуки…»
  • «Вперед! без страха и сомненья…»
  • Встреча
  • Звуки
  • «К чему мечтать о том, что после будет…»
  • На мотив одного французского поэта
  • Напев
  • «По чувствам братья мы с тобой…»
  • Поэту
  • Прости
  • «Случайно мы сошлися с вами…»
  • Сон
  • «Страдал он в жизни много, много…»
  • «Как испанская мушка, тоска…»
  • Новый год
  • «Еще один великий голос смолк…»
1850-е годы
  • Весна
  • Перед отъездом
  • При посылке Рафаэлевой Мадонны
  • После чтения газет
  • «Перед тобой лежит широкий новый путь…»
  • В степи
  • Листок из дневника
  • «Не говорите, что напрасно…»
  • «О, если б знали вы, друзья моей весны…»
  • Раздумье
  • «Есть дни: ни злоба, ни любовь…»
  • Зимнее катанье
  • «Когда твой кроткий, ясный взор…»
  • Молитва
  • С. Ф. Дурову
  • «Тобой лишь ясны дни мои…»
  • «Ты мне мила, пора заката!…»
  • «Была пора: своих сынов…»
  • Былое
  • «Дети века все больные…»
  • «Знакомые звуки, чудесные звуки!…»
  • «Когда возвратился я в город родной…»
  • «Когда мне встретится истерзанный борьбою…»
  • «Много злых и глупых шуток…»
  • Мой знакомый
  • Мой садик
  • «О нет, не всякому дано…»
  • «Он шел безропотно тернистою дорогой…»
  • Песня
  • Посвящение
  • Птичка
  • Сердцу
  • Странник
  • Счастливец
  • «Трудились бедные вы, отдыху не зная…»
  • «Ты помнишь: поникшие ивы…»
  • «Ты хочешь песен, — не пою…»
  • Цветок
  • «Что за детская головка…»
1860-е годы
  • Лунной ночью
  • Опустевший дом
  • Призраки
  • «Пью за славного артиста…»
  • Декабрист
  • «Если в час, когда зажгутся звезды…»
  • На улице
  • «Нет отдыха, мой друг, на жизненном пути…»
  • «Скучная картина!…»
  • «Я у матушки выросла в холе…»
  • «Блажен не ведавший труда…»
  • Больной
  • Весна
  • Дети
  • «Друзья свободного искусства…»
  • «Завидно мне смотреть на мудрецов…»
  • Мольба
  • «Нет! лучше гибель без возврата…»
  • Нищие
  • Новый год
  • «О, не забудь, что ты должник…»
  • «О, юность, юность, где же ты…» («Современник», 1862, апрель)
  • Облака
  • Памяти К. С. Аксакова
  • «Перед ветхою избенкой…»
  • Поэту
  • «Бледный луч луны пробился…»
  • В лесу. Из Гейне («Современник», 1863, январь-февраль)
  • «Всю-то, всю мою дорожку…» («Современник», 1863, январь-февраль)
  • Две дороги
  • «Запах розы и жасмина…»
  • «И вот шатер свой голубой…»
  • К юности
  • Лжеучителям
  • «Люблю я под вечер тропинкою лесною…»
  • «На сердце злоба накипела…»
  • «Ночь пролетала над миром…»
  • Ночью
  • Она и он
  • «Отдохну-ка, сяду у лесной опушки…»
  • Отчизна
  • «Природа-мать! К тебе иду…»
  • Родное
  • Советы мудрецов («Современник», 1863, январь-февраль)
  • «Солнце горы золотило…»
  • «В суде он слушал приговор…»
  • Весна
  • «Зачем при звуках этих песен…»
  • Ипохондрия
  • Осень
  • Тучи
  • Умирающий
  • «Честные люди, дорогой тернистою…»
  • «Что год, то новая утрата…»
  • «Что ты поникла, зеленая ивушка?…»
  • Гости
  • «Если хочешь ты, чтоб мирно…»
  • «Смотрю на неё и любуюсь…»
  • Apostaten-Marsch
  • Памяти Е. А. Плещеевой
  • «Быстро тают снега, побежали ручьи…»
  • «Когда увижу я нежданно погребенье…»
  • Славянским гостям
  • «Где ты, пора веселых встреч…»
  • «Жаль мне тех, чья гибнет сила…»
  • «Когда тебе молчанием суровым…»
  • Облака
  • Слова для музыки
  • Старики
  • «Тяжелая, мучительная дума…»
1870-е годы
  • «Иль те дни еще далеки…»
  • Ожидание
  • «Блаженны вы, кому дано…»
  • Весенней ночью
  • «Он в белом гробике своем…»
  • Тосты
  • В бурю
  • Весна
  • Детство
  • Зимний вечер
  • Из жизни
  • Могила труженика
  • «Нет мне от лютого горя покоя…»
  • «Теплый день весенний…»
  • На берегу
  • Ночью
  • Воспоминание
  • Завтра
  • На даче
  • Ненастье
  • Старик
  • «Я тихо шел по улице безлюдной…»
  • Бабушка и внучек
  • «Расстался я с обманчивыми снами…»
  • «Тебе обязан я спасеньем…»
1880-е годы
  • «Огни погасли в доме…»
  • Памяти Пушкина
  • Песня изгнанника
  • «Без надежд и ожиданий…»
  • «Бурлила мутная река…»
  • Из старых песен
  • «Ты жаждал правды, жаждал света…»
  • Былое
  • Памяти Н. А. Некрасова
  • 27-го сентября 1883 г. (Памяти И. С. Тургенева) («Отечественные записки», 1883, октябрь)
  • Последняя середа
  • 1-е января 1884 г.
  • К портрету певицы
  • «Как часто образ дорогой…»
  • На закате
  • Слова для музыки
  • В альбом Антону Рубинштейну
  • Елка
  • Антону Павловичу Чехову
  • На похоронах Всеволода Гаршина
  • «Так тяжело, так горько мне и больно…»
  • «Как в дни ненастья солнца луч…»
  • «Кто ты, красавица, с цветами полевыми…»
  • Упрек
  • «Это пламенное солнце…»

Повести (избранное)

  • «Папироска» (1848)
  • «Дружеские советы» (1849)
  • «Пашинцев» («Русский вестник», 1859, № 21-23)
  • «Две карьеры» («Современник», 1859, № 12)
  • «Благодеяние» (1859)
  • «Призвание» («Светоч», 1860, № 1-2).

Пьесы

  • «Услуга» (1860
  • «Нет худа без добра» (1860)
  • «Счастливая чета» (1862)
  • «Командирша» (1862)
  • «Что часто бывает» (1864)
  • «Братья» (1864)

Библиография

Напишите отзыв о статье "Плещеев, Алексей Николаевич"

Примечания

Комментарии
  1. Пётр Дмитриевич Антонелли (род. 1825), сын художника Д. И. Антонелли, поступил в 1847 году по предложению генерала Липранди на службу в Министерство внутренних дел в качестве секретного осведомителя; именно его доносы составили основу уголовного дела Петрашевского.
  2. Сын генерала В. Д. Дандевиля.
  3. Известно, что Перовский принимал в Оренбурге Пушкина.
  4. Позже — Форт-Перовск, Кзыл Орда. Этот период жизни Плещеева лёг в основу повести советского писателя Н. Анова «Ак-Мечеть» (1965).
  5. Добролюбову в 1881 году Плещеев посвятил стихотворение «Ты жаждал правды, жаждал света…»
  6. Плещеев, как и Добролюбов, получил автобиографию непосредственно из рук Шевченко.
  7. Речь идет об издателе Н. М. Щепкине.
  8. Исследователи отмечали многочисленные неточности в воспоминаниях Слепцовой: так, «Московские ведомости» она спутала с «Русскими ведомостями».
  9. Автор биографии Д. С. Мережковского «Жизнь и деяния».
  10. Е. А. Плещеева (1841—1864) была похоронена в Новодевичьем монастыре.
  11. В конечном итоге с пятого номера за 1890 год издание, а потом и редактирование «Северного вестника» перешло от А. М. Евреиновой к Б. Б. Глинскому; в 1891 году издательницей стала Л. Я. Гуревич; редактором — М. Н. Альбов.
  12. Сохранилось 60 писем Чехова и 53 письма Плещеева. Первая публикация переписки была подготовлена сыном поэта, литератором и журналистом Александром Алексеевичем («Петербургский дневник театрала», 11, 18 июля и 24, 28 ноября 1904 г.) Отрывки из других писем публиковались в 1904 и 1905 годах в газетах «Новое время» и «Слово». Полностью письма Чехова к Плещееву вошли в 6-томное собрание, выпущенное М. П. Чеховой. Несколько писем Плещеева были опубликованы в сборниках «Слово» (сб. 2-й) и «Записки ГБЛ» (вып. 6-й).
  13. На это письмо два дня спустя Чехов отвечал: «Милый и дорогой Алексей Николаевич, большое Вам спасибо за Ваше доброе, ласковое письмецо. Как жаль, что оно не пришло тремя часами раньше! Представьте, оно застало меня за царапаньем плохонького рассказца для „Петербургской газеты“… Ввиду предстоящего первого числа с его платежами я смалодушествовал и сел за срочную работу».
  14. Смерть С. Надсона Плещеев глубоко переживал как утрату самого яркого из тех, кого он считал своими прямыми последователями.
  15. Николай Алексеевич, младший сын Плещеева, офицер Павловского полка.
  16. Речь идёт о подпольном сборнике 1886 года «Отголоски революции»
  17. Утверждалось, что Плещеев вычищал из иностранных первоисточников многое, касавшееся религии. Так, у Сырокомли — жаворонок «счастливый и веселый… летит в небо, чтобы с ангелами петь <богу>: осанна!»; далее следует: «твоею песнею утешается господь бог и радуется небо». Всё это заменяется у Плещеева прямо противоположным: «Полетит она к лазурным небесам И, что видит в селах, всё расскажет там. Скажет птичка богу, что бедняк страдает…»
  18. «Наше родное. Русский и церковно-славянский букварь и сборник статей для упражнения в русском и церковно-славянском чтении, с образцами для письма, материалом для самостоятельных письменных упражнений и рисунками в тексте. [Первый год обучения]» (СПб., 1885. С. 44). Ошибку атрибуции вызвало соседство текста со стихотворением Плещеева.
Источники
  1. Масанов И. Ф. Словарь псевдонимов русских писателей, учёных и общественных деятелей : В 4-х томах. — М.: Всесоюзная книжная палата, 1956—1960.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 [plesheev.ouc.ru/bibliograf-spravka.html Плещеев А. Н.: Библиографическая справка]. plesheev.ouc.ru. Проверено 8 апреля 2010. [www.webcitation.org/611OHQxac Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Зобнин Ю. В. Дмитрий Мережковский: жизнь и деяния. — М.: Молодая гвардия, 2008. — (Жизнь замечательных людей. Вып. 1291 (1091)). — ISBN 978-5-235-03072-5.
  4. [www.pskovlib.ru/calendar10/general/general12.html Календарь знаменательных дат. 2010 год]. www.pskovlib.ru. Проверено 22 марта 2010. [www.webcitation.org/611ODP2aJ Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 Поляков М. Я. [plesheev.ouc.ru/m-ya-poliakov.html Поэзия А. Н. Плещеева]. plesheev.ouc.ru. Проверено 3 мая 2010. [www.webcitation.org/611OFal5O Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  6. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 Плещеев А. Стихотворения. / Вступительная статья Н. Банникова. — Изд-во «Советская Россия».
  7. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [enc/kultura_i_obrazovanie/literatura/PLESHCHEEV_ALEKSE_NIKOLAEVICH.html Плещеев, Алексей Николаевич](недоступная ссылка — история). www.krugosvet.ru. Проверено 1 апреля 2010.
  8. [www.litera.ru/stixiya/articles/452.html О Плещееве]. www.litera.ru. Проверено 1 апреля 2010. [www.webcitation.org/611G1MzlP Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  9. Письмо к В. Д. Дандевилю от 24 мая 1855 года // Минувшие годы. — 1908. — № 10. — С. 116.
  10. [www.fedordostoevsky.ru/around/Plescheev_A_N/ Федор Михайлович Достоевский. Антология жизни и творчества] Плещеев Алексей Николаевич
  11. [www.fedordostoevsky.ru/works/characters/Dreamer/ Федор Михайлович Достоевский. Антология жизни и творчества] Мечтатель («Белые ночи»)
  12. Дело петрашевцев. — Т. 3. — М.: Изд. АН СССР, 1951. — С. 87—88, 140—141.
  13. Петрашевцы в воспоминаниях современников. — М., 1926. — Т. 1. — С. 52, 195.
  14. 1 2 3 4 5 6 7 [ruscenter.ru/683.html Русские писатели и поэты. Краткий биографический словарь. Москва, 2000.]. ruscenter.ru. Проверено 22 марта 2010.
  15. 1 2 3 4 Жданов В. [plesheev.ouc.ru/poeziya-v-kryzhke-petrashevcev.html Поэзия в кружке петрашевцев]. plesheev.ouc.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/611GRDAp0 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  16. 1 2 Отечественные записки. — 1846. — Т. 4, № 10. — С. 39—40.
  17. Майков В. Н. Литературная критика. — Л., 1985. — С. 272—278.
  18. 1 2 3 [www.moskvadomm.ru/plescheew.htm Дома Москвы, в которых жили русские писатели. А. Н. Плещеев](недоступная ссылка — история). www.moskvadomm.ru. Проверено 22 марта 2010. [web.archive.org/20090817111047/www.moskvadomm.ru/plescheew.htm Архивировано из первоисточника 17 августа 2009].
  19. Всесоюзная государственная библиотека им. Ленина (ЛБ). Отдел рукописей. Фонд Чехова. Письмо Чехову от 12 сентября 1888 г.
  20. Комарович В. Л. Юность Достоевского // Былое. — 1924. — № 23.
  21. Сакулин П. Н. Алексей Николаевич Плещеев. (1825—1893). // История русской литературы XIX века / Под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского. — М.: Мир, 1911. — Т. 3. — С. 482—483.
  22. Минувшие годы. — 1908. — № 10. — С. 103.
  23. Тарас Шевченко. — Повне зiбрання творiв. — Т. 6. — Киiв, 1957. — С. 97, 98.
  24. Rocznik Towarzystwa historyczno-literackiego w Paryzu. — Paryz, 1867. — S. 103.
  25. Rocznik Towarzystwa historyczno-literackiego w Paryzu. — Paryz, 1867. — S. 103, 104.
  26. Kowalski J. Rewolucyjna demokracja rosyjska a powstanie styczniowe. — W., 1955. — S. 148.
  27. Минувшие годы. — 1908. — № 10. — С. 122.
  28. Фетисов М. И. Литературные связи России и Казахстана. — М., 1956. — С. 358.
  29. Добролюбов Н. А. Собр. соч. в трех томах. — М., 1950. — Т. 1. — С. 620, 623.
  30. Рейсер С. А. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. — М., 1953. — С. 186.
  31. Повести и рассказы Плещеева. — Т. 2. — СПб., 1897. — С. 524. Ср. стр. 91, 319, 533, 534.
  32. Добролюбов Н. А. — Полн. собр. соч.. — Т. 2. — М., 1934. — С. 242, 243.
  33. Шестидесятые годы. — С. 454.
  34. Русская мысль. — 1913. — № 1. — С. 149.
  35. Литературный архив (в дальнейшем — ЛА) : Материалы по истории общественного движения и литературы / Под ред. М. П. Алексеева. — Вып. 6. — С. 297.
  36. Современник. — 1859. — № 3. — С. 371.
  37. Достоевский Ф. М. Материалы и исследования. — М.; Л., 1935. — С. 452.
  38. Русская мысль. — 1913. — № 1. — С. 145.
  39. Чернышевский Н. Г. Неизданные тексты, материалы, воспоминания. — Саратов, 1926. — С. 155.
  40. Плещеев А. А. Соч. — СПб., 1914. — Т. 3. — С. 2-14.
  41. [rusklarom.narod.ru/plesheev.htm Алексей Николаевич Плещеев]. rusklarom.narod.ru. Проверено 22 марта 2010. [www.webcitation.org/611GEL8p3 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  42. Салтыков-Щедрин М. Е. Полн. собр. соч. — М., 1937. — Т. 18. — С. 167—170.
  43. Эйгес И. О несостоявшемся журнале Салтыкова-Щедрина. — М., 1936. — Т. 25-26. — С. 625.
  44. Сб. «Шестидесятые годы», стр. 456.
  45. Плещеев А. Что вспомнилось // Актеры и писатели. — Т. 3. — СПб., 1914. — С. 8;
    ЛА. — Вып. 6. — С. 318.
  46. Московские ведомости. — 1861, 17 января.
  47. Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. — Т. 18. — СПб., 1904. — С. 257—262.;
    ЛА. — Вып. 6. — С. 290.
  48. ЛА. — Вып. 6. — С. 290.
  49. Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. — Т. 7. — М. 1950. — С. 951.
  50. Процесс Н. Г. Чернышевского : Архивные документы. — Саратов, 1939. — С. 101.
  51. Звенья. — Сб. 2. — М.-Л., 1933. — С. 441.
  52. ЛА. — Вып. 6. — С. 262.
  53. Русское слово. — 1861. — № 3, отд. 2. — С. 74. Подпись: В. К-ий.
  54. Достоевский Ф. М. Материалы и исследования. — Л., 1935. — С. 458.
  55. [plesheev.ouc.ru/hronos.html О Плещееве. Русские писатели и поэты. Краткий биографический словарь.]. plesheev.ouc.ru (Москва, 2000). Проверено 8 апреля 2010. [www.webcitation.org/611GF9jJa Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  56. Письма Плещеева Добролюбову // Русская мысль. — 1913. — № 1.
  57. Театр и музыка // Биржевые ведомости. — 1877, 30 янв. — № 29.
  58. 1 2 3 4 5 6 [plesheev.ouc.ru/perepiska-a-p-chehova.html Алексей Плещеев. Переписка А. П. Чехова и А. Н. Плещеева]. plesheev.ouc.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/611GH1SyW Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  59. 1 2 3 4 5 6 П. Вейнберг. [www.rulex.ru/01160392.htm А. Плещеев. Русский биографический словарь]. www.rulex.ru. Проверено 1 апреля 2010. [www.webcitation.org/611GS6Pdo Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  60. 1 2 3 4 Г. И. Белонович. [www.tchaikov.ru/plescheev.html Плещеев Алексей Николаевич]. www.tchaikov.ru. Проверено 26 мая 2010. [www.webcitation.org/611GG2aTJ Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  61. 1 2 [all-photo.ru/portret/pletsheev_an/index.ru.html А.Н. Плещеев]. all-photo.ru. Проверено 8 апреля 2010. [www.webcitation.org/611GXz4gk Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  62. Слово. — Сб. 2. — С. 250.
  63. Дризен Н. В. Чехов и его пьесы. // Возрождение. — Париж, 1929, 15 июля.
  64. Чехов в воспоминаниях современников. — М.: Гослитиздат, 1954. — С. 139.
  65. Письма, 1. 2, с. 14—16; Акад., т. 2, № 362.
  66. Слово. — Сб. 2. — С. 235—238.
  67. [apchekhov.ru/books/item/f00/s00/z0000025/st004.shtml А. П. Чехов в портретах, иллюстрациях, документах.]. apchekhov.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/611GIzNrE Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  68. Чехов М. П. Вокруг Чехова. Встречи и впечатления. М.: Московский рабочий. 1960. Стр. 165
  69. Слово. — Сб. 2. — С. 236—258.
  70. Письма, т. 2, с. 166—169; Акад., т. 3, № 497.
  71. Слово. — Сб. 2. — С. 279—281
  72. Петербургский дневник театрала. — 1904. — 11, 18 июля и 24, 28 ноября.
  73. Слово. — Сб. 2. — С. 281-285.
  74. 1 2 3 Бальмонт К. Д. Избранное : Стихотворения, переводы, статьи. — М.: Правда, 1990. ISBN 5-253-00115-8
  75. 1 2 3 Добролюбов Н.А. [plesheev.ouc.ru/stihotvoreniya-a-n-pleshcheyeva.html Стихотворения А. Н. Плещеева]. lesheev.ouc.ru. Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/611GPc6c2 Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  76. Плетнев П. А.. — Современник. 1846. Т. 44
  77. Белинский В. Г. Собр. соч. — М., 1982. — Т. 8. — С. 490.
  78. Финский вестник. — 1846. — Т. 12.
  79. Алмазов Б. Н. Утро // Литературный сборник. — М., 1859. — Вып. 1. — С. 67
  80. Михайлов М. Л. // Современник. — 1861. — Т. 4, № 3. — С. 91, 93, 94.
  81. Арсеньев К. К. Критические этюды по русской литературе. — СПб., 1888. — Т. 2).
  82. Михайлов М. Л. Собрание сочинений в трёх томах. — Т. 3. — М., 1958. — С. 209.
  83. Русская лирика. Маленькая антология от Ломоносова до Пастернака / Сост. кн. Д. П. Святополк-Мирский. — Париж, 1924 (репринт: Новосибирск, 2010). — С. 13
  84. Мирский Д. С. Поэты-реалисты // Мирский Д. С. История русской литературы с древнейших времен до 1925 года / Пер. с англ. Р. Зерновой. — London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1992. — С. 360—362.
  85. Русская мысль. — 1913. — № 1. — С. 128—129.
  86. Невский альманах. — Вып. 2. — Пг., 1917. — С. 121—122.
  87. Вольная русская поэзия второй половины XIX в. : Библиотека поэта, Большая серия. — Л., 1959. — С. 259, 284, 305, 307, 311
  88. Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч. — Т. 6. — М., 1939. — С. 198.
  89. Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч. — Т. 6. — М., 1939. — С. 480.
  90. 1 2 3 4 Добролюбов Н.А. [plesheev.ouc.ru/blagonamerennost-i-deyatelnost.html Благонамеренность и деятельность]. plesheev.ouc.ru (1860). Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/611GQOgZT Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].
  91. «Отечественные записки», 1846, т. XLVIII.
  92. Центральный государственный архив Октябрьской революции. Листовки «Южнорусского рабочего союза». Сообщено Н. В. Осьмаковым.
  93. Русакиев П. П. Р. Славейков и русската литература. — София, 1956. — С. 273.
  94. Cesti radikalni demokrate о literature. — Praha, 1954. — S. 203.
  95. Публицистика на Любен Каравелов (1860—1869). — София, 1957. — C. 486.
  96. Из истории русско-славянских литературных связей XIX в. — М.; Л., 1963. — С. 267.
  97. Франко Я. Твори в двадцяти томах. — Т. 18. — Киiв, 1955. — С. 69.
  98. Грабовский П. Избранное. — М., 1952. — С. 313.
  99. Феоктистов Е. Воспоминания. — Л., 1929. — С. 164.
  100. «Поэты-петрашевцы», Л. 1940, стр. 286.
  101. Е. Бушканец. [dlib.eastview.com/browse/doc/12251926 Неизвестное стихотворение А.Н. Плещеева]. Вопросы литературы, 1957, № 9. Стр. 190-195 (1957). Проверено 1 июня 2010.
  102. Литературное наследство. — Т. 59. — М., 1954. — С. 285.
  103. Золотоносов Михаил. [www.polit.ru/analytics/2008/12/04/osen.html «Осень наступила. Высохли цветы». Стихотворение «дворового мальчика»]. www.polit.ru (04 декабря 2008). Проверено 1 июня 2010. [www.webcitation.org/611GTfvex Архивировано из первоисточника 18 августа 2011].

Ссылки

  • [plesheev.ouc.ru/ plesheev.ouc.ru]. — Сайт, посвященный жизни и творчеству А. Н. Плещеева.
  • [www.litera.ru/stixiya/authors/plescheev.html www.litera.ru]. — Алексей Николаевич Плещеев.
  • [www.stihi-rus.ru/1/plescheev/ www.stihi-rus.ru]. — Алексей Плещеев в Антологии русской поэзии.
  • [stihipoeta.ru/poety-zolotogo-veka/aleksey-plescheev/ Алексей Плещеев стихи] (Полное собрание)


Отрывок, характеризующий Плещеев, Алексей Николаевич

– Comment ca? – строго нахмурившись, перебил государь. – Mes Russes se laisseront ils abattre par le malheur… Jamais!.. [Как так? Мои русские могут ли пасть духом перед неудачей… Никогда!..]
Этого только и ждал Мишо для вставления своей игры слов.
– Sire, – сказал он с почтительной игривостью выражения, – ils craignent seulement que Votre Majeste par bonte de c?ur ne se laisse persuader de faire la paix. Ils brulent de combattre, – говорил уполномоченный русского народа, – et de prouver a Votre Majeste par le sacrifice de leur vie, combien ils lui sont devoues… [Государь, они боятся только того, чтобы ваше величество по доброте души своей не решились заключить мир. Они горят нетерпением снова драться и доказать вашему величеству жертвой своей жизни, насколько они вам преданы…]
– Ah! – успокоенно и с ласковым блеском глаз сказал государь, ударяя по плечу Мишо. – Vous me tranquillisez, colonel. [А! Вы меня успокоиваете, полковник.]
Государь, опустив голову, молчал несколько времени.
– Eh bien, retournez a l'armee, [Ну, так возвращайтесь к армии.] – сказал он, выпрямляясь во весь рост и с ласковым и величественным жестом обращаясь к Мишо, – et dites a nos braves, dites a tous mes bons sujets partout ou vous passerez, que quand je n'aurais plus aucun soldat, je me mettrai moi meme, a la tete de ma chere noblesse, de mes bons paysans et j'userai ainsi jusqu'a la derniere ressource de mon empire. Il m'en offre encore plus que mes ennemis ne pensent, – говорил государь, все более и более воодушевляясь. – Mais si jamais il fut ecrit dans les decrets de la divine providence, – сказал он, подняв свои прекрасные, кроткие и блестящие чувством глаза к небу, – que ma dinastie dut cesser de rogner sur le trone de mes ancetres, alors, apres avoir epuise tous les moyens qui sont en mon pouvoir, je me laisserai croitre la barbe jusqu'ici (государь показал рукой на половину груди), et j'irai manger des pommes de terre avec le dernier de mes paysans plutot, que de signer la honte de ma patrie et de ma chere nation, dont je sais apprecier les sacrifices!.. [Скажите храбрецам нашим, скажите всем моим подданным, везде, где вы проедете, что, когда у меня не будет больше ни одного солдата, я сам стану во главе моих любезных дворян и добрых мужиков и истощу таким образом последние средства моего государства. Они больше, нежели думают мои враги… Но если бы предназначено было божественным провидением, чтобы династия наша перестала царствовать на престоле моих предков, тогда, истощив все средства, которые в моих руках, я отпущу бороду до сих пор и скорее пойду есть один картофель с последним из моих крестьян, нежели решусь подписать позор моей родины и моего дорогого народа, жертвы которого я умею ценить!..] Сказав эти слова взволнованным голосом, государь вдруг повернулся, как бы желая скрыть от Мишо выступившие ему на глаза слезы, и прошел в глубь своего кабинета. Постояв там несколько мгновений, он большими шагами вернулся к Мишо и сильным жестом сжал его руку пониже локтя. Прекрасное, кроткое лицо государя раскраснелось, и глаза горели блеском решимости и гнева.
– Colonel Michaud, n'oubliez pas ce que je vous dis ici; peut etre qu'un jour nous nous le rappellerons avec plaisir… Napoleon ou moi, – сказал государь, дотрогиваясь до груди. – Nous ne pouvons plus regner ensemble. J'ai appris a le connaitre, il ne me trompera plus… [Полковник Мишо, не забудьте, что я вам сказал здесь; может быть, мы когда нибудь вспомним об этом с удовольствием… Наполеон или я… Мы больше не можем царствовать вместе. Я узнал его теперь, и он меня больше не обманет…] – И государь, нахмурившись, замолчал. Услышав эти слова, увидав выражение твердой решимости в глазах государя, Мишо – quoique etranger, mais Russe de c?ur et d'ame – почувствовал себя в эту торжественную минуту – entousiasme par tout ce qu'il venait d'entendre [хотя иностранец, но русский в глубине души… восхищенным всем тем, что он услышал] (как он говорил впоследствии), и он в следующих выражениях изобразил как свои чувства, так и чувства русского народа, которого он считал себя уполномоченным.
– Sire! – сказал он. – Votre Majeste signe dans ce moment la gloire de la nation et le salut de l'Europe! [Государь! Ваше величество подписывает в эту минуту славу народа и спасение Европы!]
Государь наклонением головы отпустил Мишо.


В то время как Россия была до половины завоевана, и жители Москвы бежали в дальние губернии, и ополченье за ополченьем поднималось на защиту отечества, невольно представляется нам, не жившим в то время, что все русские люди от мала до велика были заняты только тем, чтобы жертвовать собою, спасать отечество или плакать над его погибелью. Рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских. В действительности же это так не было. Нам кажется это так только потому, что мы видим из прошедшего один общий исторический интерес того времени и не видим всех тех личных, человеческих интересов, которые были у людей того времени. А между тем в действительности те личные интересы настоящего до такой степени значительнее общих интересов, что из за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий. Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти то люди были самыми полезными деятелями того времени.
Те же, которые пытались понять общий ход дел и с самопожертвованием и геройством хотели участвовать в нем, были самые бесполезные члены общества; они видели все навыворот, и все, что они делали для пользы, оказывалось бесполезным вздором, как полки Пьера, Мамонова, грабившие русские деревни, как корпия, щипанная барынями и никогда не доходившая до раненых, и т. п. Даже те, которые, любя поумничать и выразить свои чувства, толковали о настоящем положении России, невольно носили в речах своих отпечаток или притворства и лжи, или бесполезного осуждения и злобы на людей, обвиняемых за то, в чем никто не мог быть виноват. В исторических событиях очевиднее всего запрещение вкушения плода древа познания. Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью.
Значение совершавшегося тогда в России события тем незаметнее было, чем ближе было в нем участие человека. В Петербурге и губернских городах, отдаленных от Москвы, дамы и мужчины в ополченских мундирах оплакивали Россию и столицу и говорили о самопожертвовании и т. п.; но в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве, и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке маркитантше и тому подобное…
Николай Ростов без всякой цели самопожертвования, а случайно, так как война застала его на службе, принимал близкое и продолжительное участие в защите отечества и потому без отчаяния и мрачных умозаключений смотрел на то, что совершалось тогда в России. Ежели бы у него спросили, что он думает о теперешнем положении России, он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие, а что он слышал, что комплектуются полки, и что, должно быть, драться еще долго будут, и что при теперешних обстоятельствах ему не мудрено года через два получить полк.
По тому, что он так смотрел на дело, он не только без сокрушения о том, что лишается участия в последней борьбе, принял известие о назначении его в командировку за ремонтом для дивизии в Воронеж, но и с величайшим удовольствием, которое он не скрывал и которое весьма хорошо понимали его товарищи.
За несколько дней до Бородинского сражения Николай получил деньги, бумаги и, послав вперед гусар, на почтовых поехал в Воронеж.
Только тот, кто испытал это, то есть пробыл несколько месяцев не переставая в атмосфере военной, боевой жизни, может понять то наслаждение, которое испытывал Николай, когда он выбрался из того района, до которого достигали войска своими фуражировками, подвозами провианта, гошпиталями; когда он, без солдат, фур, грязных следов присутствия лагеря, увидал деревни с мужиками и бабами, помещичьи дома, поля с пасущимся скотом, станционные дома с заснувшими смотрителями. Он почувствовал такую радость, как будто в первый раз все это видел. В особенности то, что долго удивляло и радовало его, – это были женщины, молодые, здоровые, за каждой из которых не было десятка ухаживающих офицеров, и женщины, которые рады и польщены были тем, что проезжий офицер шутит с ними.
В самом веселом расположении духа Николай ночью приехал в Воронеж в гостиницу, заказал себе все то, чего он долго лишен был в армии, и на другой день, чисто начисто выбрившись и надев давно не надеванную парадную форму, поехал являться к начальству.
Начальник ополчения был статский генерал, старый человек, который, видимо, забавлялся своим военным званием и чином. Он сердито (думая, что в этом военное свойство) принял Николая и значительно, как бы имея на то право и как бы обсуживая общий ход дела, одобряя и не одобряя, расспрашивал его. Николай был так весел, что ему только забавно было это.
От начальника ополчения он поехал к губернатору. Губернатор был маленький живой человечек, весьма ласковый и простой. Он указал Николаю на те заводы, в которых он мог достать лошадей, рекомендовал ему барышника в городе и помещика за двадцать верст от города, у которых были лучшие лошади, и обещал всякое содействие.
– Вы графа Ильи Андреевича сын? Моя жена очень дружна была с вашей матушкой. По четвергам у меня собираются; нынче четверг, милости прошу ко мне запросто, – сказал губернатор, отпуская его.
Прямо от губернатора Николай взял перекладную и, посадив с собою вахмистра, поскакал за двадцать верст на завод к помещику. Все в это первое время пребывания его в Воронеже было для Николая весело и легко, и все, как это бывает, когда человек сам хорошо расположен, все ладилось и спорилось.
Помещик, к которому приехал Николай, был старый кавалерист холостяк, лошадиный знаток, охотник, владетель коверной, столетней запеканки, старого венгерского и чудных лошадей.
Николай в два слова купил за шесть тысяч семнадцать жеребцов на подбор (как он говорил) для казового конца своего ремонта. Пообедав и выпив немножко лишнего венгерского, Ростов, расцеловавшись с помещиком, с которым он уже сошелся на «ты», по отвратительной дороге, в самом веселом расположении духа, поскакал назад, беспрестанно погоняя ямщика, с тем чтобы поспеть на вечер к губернатору.
Переодевшись, надушившись и облив голову холодной подои, Николай хотя несколько поздно, но с готовой фразой: vaut mieux tard que jamais, [лучше поздно, чем никогда,] явился к губернатору.
Это был не бал, и не сказано было, что будут танцевать; но все знали, что Катерина Петровна будет играть на клавикордах вальсы и экосезы и что будут танцевать, и все, рассчитывая на это, съехались по бальному.
Губернская жизнь в 1812 году была точно такая же, как и всегда, только с тою разницею, что в городе было оживленнее по случаю прибытия многих богатых семей из Москвы и что, как и во всем, что происходило в то время в России, была заметна какая то особенная размашистость – море по колено, трын трава в жизни, да еще в том, что тот пошлый разговор, который необходим между людьми и который прежде велся о погоде и об общих знакомых, теперь велся о Москве, о войске и Наполеоне.
Общество, собранное у губернатора, было лучшее общество Воронежа.
Дам было очень много, было несколько московских знакомых Николая; но мужчин не было никого, кто бы сколько нибудь мог соперничать с георгиевским кавалером, ремонтером гусаром и вместе с тем добродушным и благовоспитанным графом Ростовым. В числе мужчин был один пленный итальянец – офицер французской армии, и Николай чувствовал, что присутствие этого пленного еще более возвышало значение его – русского героя. Это был как будто трофей. Николай чувствовал это, и ему казалось, что все так же смотрели на итальянца, и Николай обласкал этого офицера с достоинством и воздержностью.
Как только вошел Николай в своей гусарской форме, распространяя вокруг себя запах духов и вина, и сам сказал и слышал несколько раз сказанные ему слова: vaut mieux tard que jamais, его обступили; все взгляды обратились на него, и он сразу почувствовал, что вступил в подобающее ему в губернии и всегда приятное, но теперь, после долгого лишения, опьянившее его удовольствием положение всеобщего любимца. Не только на станциях, постоялых дворах и в коверной помещика были льстившиеся его вниманием служанки; но здесь, на вечере губернатора, было (как показалось Николаю) неисчерпаемое количество молоденьких дам и хорошеньких девиц, которые с нетерпением только ждали того, чтобы Николай обратил на них внимание. Дамы и девицы кокетничали с ним, и старушки с первого дня уже захлопотали о том, как бы женить и остепенить этого молодца повесу гусара. В числе этих последних была сама жена губернатора, которая приняла Ростова, как близкого родственника, и называла его «Nicolas» и «ты».
Катерина Петровна действительно стала играть вальсы и экосезы, и начались танцы, в которых Николай еще более пленил своей ловкостью все губернское общество. Он удивил даже всех своей особенной, развязной манерой в танцах. Николай сам был несколько удивлен своей манерой танцевать в этот вечер. Он никогда так не танцевал в Москве и счел бы даже неприличным и mauvais genre [дурным тоном] такую слишком развязную манеру танца; но здесь он чувствовал потребность удивить их всех чем нибудь необыкновенным, чем нибудь таким, что они должны были принять за обыкновенное в столицах, но неизвестное еще им в провинции.
Во весь вечер Николай обращал больше всего внимания на голубоглазую, полную и миловидную блондинку, жену одного из губернских чиновников. С тем наивным убеждением развеселившихся молодых людей, что чужие жены сотворены для них, Ростов не отходил от этой дамы и дружески, несколько заговорщически, обращался с ее мужем, как будто они хотя и не говорили этого, но знали, как славно они сойдутся – то есть Николай с женой этого мужа. Муж, однако, казалось, не разделял этого убеждения и старался мрачно обращаться с Ростовым. Но добродушная наивность Николая была так безгранична, что иногда муж невольно поддавался веселому настроению духа Николая. К концу вечера, однако, по мере того как лицо жены становилось все румянее и оживленнее, лицо ее мужа становилось все грустнее и бледнее, как будто доля оживления была одна на обоих, и по мере того как она увеличивалась в жене, она уменьшалась в муже.


Николай, с несходящей улыбкой на лице, несколько изогнувшись на кресле, сидел, близко наклоняясь над блондинкой и говоря ей мифологические комплименты.
Переменяя бойко положение ног в натянутых рейтузах, распространяя от себя запах духов и любуясь и своей дамой, и собою, и красивыми формами своих ног под натянутыми кичкирами, Николай говорил блондинке, что он хочет здесь, в Воронеже, похитить одну даму.
– Какую же?
– Прелестную, божественную. Глаза у ней (Николай посмотрел на собеседницу) голубые, рот – кораллы, белизна… – он глядел на плечи, – стан – Дианы…
Муж подошел к ним и мрачно спросил у жены, о чем она говорит.
– А! Никита Иваныч, – сказал Николай, учтиво вставая. И, как бы желая, чтобы Никита Иваныч принял участие в его шутках, он начал и ему сообщать свое намерение похитить одну блондинку.
Муж улыбался угрюмо, жена весело. Добрая губернаторша с неодобрительным видом подошла к ним.
– Анна Игнатьевна хочет тебя видеть, Nicolas, – сказала она, таким голосом выговаривая слова: Анна Игнатьевна, что Ростову сейчас стало понятно, что Анна Игнатьевна очень важная дама. – Пойдем, Nicolas. Ведь ты позволил мне так называть тебя?
– О да, ma tante. Кто же это?
– Анна Игнатьевна Мальвинцева. Она слышала о тебе от своей племянницы, как ты спас ее… Угадаешь?..
– Мало ли я их там спасал! – сказал Николай.
– Ее племянницу, княжну Болконскую. Она здесь, в Воронеже, с теткой. Ого! как покраснел! Что, или?..
– И не думал, полноте, ma tante.
– Ну хорошо, хорошо. О! какой ты!
Губернаторша подводила его к высокой и очень толстой старухе в голубом токе, только что кончившей свою карточную партию с самыми важными лицами в городе. Это была Мальвинцева, тетка княжны Марьи по матери, богатая бездетная вдова, жившая всегда в Воронеже. Она стояла, рассчитываясь за карты, когда Ростов подошел к ней. Она строго и важно прищурилась, взглянула на него и продолжала бранить генерала, выигравшего у нее.
– Очень рада, мой милый, – сказала она, протянув ему руку. – Милости прошу ко мне.
Поговорив о княжне Марье и покойнике ее отце, которого, видимо, не любила Мальвинцева, и расспросив о том, что Николай знал о князе Андрее, который тоже, видимо, не пользовался ее милостями, важная старуха отпустила его, повторив приглашение быть у нее.
Николай обещал и опять покраснел, когда откланивался Мальвинцевой. При упоминании о княжне Марье Ростов испытывал непонятное для него самого чувство застенчивости, даже страха.
Отходя от Мальвинцевой, Ростов хотел вернуться к танцам, но маленькая губернаторша положила свою пухленькую ручку на рукав Николая и, сказав, что ей нужно поговорить с ним, повела его в диванную, из которой бывшие в ней вышли тотчас же, чтобы не мешать губернаторше.
– Знаешь, mon cher, – сказала губернаторша с серьезным выражением маленького доброго лица, – вот это тебе точно партия; хочешь, я тебя сосватаю?
– Кого, ma tante? – спросил Николай.
– Княжну сосватаю. Катерина Петровна говорит, что Лили, а по моему, нет, – княжна. Хочешь? Я уверена, твоя maman благодарить будет. Право, какая девушка, прелесть! И она совсем не так дурна.
– Совсем нет, – как бы обидевшись, сказал Николай. – Я, ma tante, как следует солдату, никуда не напрашиваюсь и ни от чего не отказываюсь, – сказал Ростов прежде, чем он успел подумать о том, что он говорит.
– Так помни же: это не шутка.
– Какая шутка!
– Да, да, – как бы сама с собою говоря, сказала губернаторша. – А вот что еще, mon cher, entre autres. Vous etes trop assidu aupres de l'autre, la blonde. [мой друг. Ты слишком ухаживаешь за той, за белокурой.] Муж уж жалок, право…
– Ах нет, мы с ним друзья, – в простоте душевной сказал Николай: ему и в голову не приходило, чтобы такое веселое для него препровождение времени могло бы быть для кого нибудь не весело.
«Что я за глупость сказал, однако, губернаторше! – вдруг за ужином вспомнилось Николаю. – Она точно сватать начнет, а Соня?..» И, прощаясь с губернаторшей, когда она, улыбаясь, еще раз сказала ему: «Ну, так помни же», – он отвел ее в сторону:
– Но вот что, по правде вам сказать, ma tante…
– Что, что, мой друг; пойдем вот тут сядем.
Николай вдруг почувствовал желание и необходимость рассказать все свои задушевные мысли (такие, которые и не рассказал бы матери, сестре, другу) этой почти чужой женщине. Николаю потом, когда он вспоминал об этом порыве ничем не вызванной, необъяснимой откровенности, которая имела, однако, для него очень важные последствия, казалось (как это и кажется всегда людям), что так, глупый стих нашел; а между тем этот порыв откровенности, вместе с другими мелкими событиями, имел для него и для всей семьи огромные последствия.
– Вот что, ma tante. Maman меня давно женить хочет на богатой, но мне мысль одна эта противна, жениться из за денег.
– О да, понимаю, – сказала губернаторша.
– Но княжна Болконская, это другое дело; во первых, я вам правду скажу, она мне очень нравится, она по сердцу мне, и потом, после того как я ее встретил в таком положении, так странно, мне часто в голову приходило что это судьба. Особенно подумайте: maman давно об этом думала, но прежде мне ее не случалось встречать, как то все так случалось: не встречались. И во время, когда Наташа была невестой ее брата, ведь тогда мне бы нельзя было думать жениться на ней. Надо же, чтобы я ее встретил именно тогда, когда Наташина свадьба расстроилась, ну и потом всё… Да, вот что. Я никому не говорил этого и не скажу. А вам только.
Губернаторша пожала его благодарно за локоть.
– Вы знаете Софи, кузину? Я люблю ее, я обещал жениться и женюсь на ней… Поэтому вы видите, что про это не может быть и речи, – нескладно и краснея говорил Николай.
– Mon cher, mon cher, как же ты судишь? Да ведь у Софи ничего нет, а ты сам говорил, что дела твоего папа очень плохи. А твоя maman? Это убьет ее, раз. Потом Софи, ежели она девушка с сердцем, какая жизнь для нее будет? Мать в отчаянии, дела расстроены… Нет, mon cher, ты и Софи должны понять это.
Николай молчал. Ему приятно было слышать эти выводы.
– Все таки, ma tante, этого не может быть, – со вздохом сказал он, помолчав немного. – Да пойдет ли еще за меня княжна? и опять, она теперь в трауре. Разве можно об этом думать?
– Да разве ты думаешь, что я тебя сейчас и женю. Il y a maniere et maniere, [На все есть манера.] – сказала губернаторша.
– Какая вы сваха, ma tante… – сказал Nicolas, целуя ее пухлую ручку.


Приехав в Москву после своей встречи с Ростовым, княжна Марья нашла там своего племянника с гувернером и письмо от князя Андрея, который предписывал им их маршрут в Воронеж, к тетушке Мальвинцевой. Заботы о переезде, беспокойство о брате, устройство жизни в новом доме, новые лица, воспитание племянника – все это заглушило в душе княжны Марьи то чувство как будто искушения, которое мучило ее во время болезни и после кончины ее отца и в особенности после встречи с Ростовым. Она была печальна. Впечатление потери отца, соединявшееся в ее душе с погибелью России, теперь, после месяца, прошедшего с тех пор в условиях покойной жизни, все сильнее и сильнее чувствовалось ей. Она была тревожна: мысль об опасностях, которым подвергался ее брат – единственный близкий человек, оставшийся у нее, мучила ее беспрестанно. Она была озабочена воспитанием племянника, для которого она чувствовала себя постоянно неспособной; но в глубине души ее было согласие с самой собою, вытекавшее из сознания того, что она задавила в себе поднявшиеся было, связанные с появлением Ростова, личные мечтания и надежды.
Когда на другой день после своего вечера губернаторша приехала к Мальвинцевой и, переговорив с теткой о своих планах (сделав оговорку о том, что, хотя при теперешних обстоятельствах нельзя и думать о формальном сватовстве, все таки можно свести молодых людей, дать им узнать друг друга), и когда, получив одобрение тетки, губернаторша при княжне Марье заговорила о Ростове, хваля его и рассказывая, как он покраснел при упоминании о княжне, – княжна Марья испытала не радостное, но болезненное чувство: внутреннее согласие ее не существовало более, и опять поднялись желания, сомнения, упреки и надежды.
В те два дня, которые прошли со времени этого известия и до посещения Ростова, княжна Марья не переставая думала о том, как ей должно держать себя в отношении Ростова. То она решала, что она не выйдет в гостиную, когда он приедет к тетке, что ей, в ее глубоком трауре, неприлично принимать гостей; то она думала, что это будет грубо после того, что он сделал для нее; то ей приходило в голову, что ее тетка и губернаторша имеют какие то виды на нее и Ростова (их взгляды и слова иногда, казалось, подтверждали это предположение); то она говорила себе, что только она с своей порочностью могла думать это про них: не могли они не помнить, что в ее положении, когда еще она не сняла плерезы, такое сватовство было бы оскорбительно и ей, и памяти ее отца. Предполагая, что она выйдет к нему, княжна Марья придумывала те слова, которые он скажет ей и которые она скажет ему; и то слова эти казались ей незаслуженно холодными, то имеющими слишком большое значение. Больше же всего она при свидании с ним боялась за смущение, которое, она чувствовала, должно было овладеть ею и выдать ее, как скоро она его увидит.
Но когда, в воскресенье после обедни, лакей доложил в гостиной, что приехал граф Ростов, княжна не выказала смущения; только легкий румянец выступил ей на щеки, и глаза осветились новым, лучистым светом.
– Вы его видели, тетушка? – сказала княжна Марья спокойным голосом, сама не зная, как это она могла быть так наружно спокойна и естественна.
Когда Ростов вошел в комнату, княжна опустила на мгновенье голову, как бы предоставляя время гостю поздороваться с теткой, и потом, в самое то время, как Николай обратился к ней, она подняла голову и блестящими глазами встретила его взгляд. Полным достоинства и грации движением она с радостной улыбкой приподнялась, протянула ему свою тонкую, нежную руку и заговорила голосом, в котором в первый раз звучали новые, женские грудные звуки. M lle Bourienne, бывшая в гостиной, с недоумевающим удивлением смотрела на княжну Марью. Самая искусная кокетка, она сама не могла бы лучше маневрировать при встрече с человеком, которому надо было понравиться.
«Или ей черное так к лицу, или действительно она так похорошела, и я не заметила. И главное – этот такт и грация!» – думала m lle Bourienne.
Ежели бы княжна Марья в состоянии была думать в эту минуту, она еще более, чем m lle Bourienne, удивилась бы перемене, происшедшей в ней. С той минуты как она увидала это милое, любимое лицо, какая то новая сила жизни овладела ею и заставляла ее, помимо ее воли, говорить и действовать. Лицо ее, с того времени как вошел Ростов, вдруг преобразилось. Как вдруг с неожиданной поражающей красотой выступает на стенках расписного и резного фонаря та сложная искусная художественная работа, казавшаяся прежде грубою, темною и бессмысленною, когда зажигается свет внутри: так вдруг преобразилось лицо княжны Марьи. В первый раз вся та чистая духовная внутренняя работа, которою она жила до сих пор, выступила наружу. Вся ее внутренняя, недовольная собой работа, ее страдания, стремление к добру, покорность, любовь, самопожертвование – все это светилось теперь в этих лучистых глазах, в тонкой улыбке, в каждой черте ее нежного лица.
Ростов увидал все это так же ясно, как будто он знал всю ее жизнь. Он чувствовал, что существо, бывшее перед ним, было совсем другое, лучшее, чем все те, которые он встречал до сих пор, и лучшее, главное, чем он сам.
Разговор был самый простой и незначительный. Они говорили о войне, невольно, как и все, преувеличивая свою печаль об этом событии, говорили о последней встрече, причем Николай старался отклонять разговор на другой предмет, говорили о доброй губернаторше, о родных Николая и княжны Марьи.
Княжна Марья не говорила о брате, отвлекая разговор на другой предмет, как только тетка ее заговаривала об Андрее. Видно было, что о несчастиях России она могла говорить притворно, но брат ее был предмет, слишком близкий ее сердцу, и она не хотела и не могла слегка говорить о нем. Николай заметил это, как он вообще с несвойственной ему проницательной наблюдательностью замечал все оттенки характера княжны Марьи, которые все только подтверждали его убеждение, что она была совсем особенное и необыкновенное существо. Николай, точно так же, как и княжна Марья, краснел и смущался, когда ему говорили про княжну и даже когда он думал о ней, но в ее присутствии чувствовал себя совершенно свободным и говорил совсем не то, что он приготавливал, а то, что мгновенно и всегда кстати приходило ему в голову.
Во время короткого визита Николая, как и всегда, где есть дети, в минуту молчания Николай прибег к маленькому сыну князя Андрея, лаская его и спрашивая, хочет ли он быть гусаром? Он взял на руки мальчика, весело стал вертеть его и оглянулся на княжну Марью. Умиленный, счастливый и робкий взгляд следил за любимым ею мальчиком на руках любимого человека. Николай заметил и этот взгляд и, как бы поняв его значение, покраснел от удовольствия и добродушно весело стал целовать мальчика.
Княжна Марья не выезжала по случаю траура, а Николай не считал приличным бывать у них; но губернаторша все таки продолжала свое дело сватовства и, передав Николаю то лестное, что сказала про него княжна Марья, и обратно, настаивала на том, чтобы Ростов объяснился с княжной Марьей. Для этого объяснения она устроила свиданье между молодыми людьми у архиерея перед обедней.
Хотя Ростов и сказал губернаторше, что он не будет иметь никакого объяснения с княжной Марьей, но он обещался приехать.
Как в Тильзите Ростов не позволил себе усомниться в том, хорошо ли то, что признано всеми хорошим, точно так же и теперь, после короткой, но искренней борьбы между попыткой устроить свою жизнь по своему разуму и смиренным подчинением обстоятельствам, он выбрал последнее и предоставил себя той власти, которая его (он чувствовал) непреодолимо влекла куда то. Он знал, что, обещав Соне, высказать свои чувства княжне Марье было бы то, что он называл подлость. И он знал, что подлости никогда не сделает. Но он знал тоже (и не то, что знал, а в глубине души чувствовал), что, отдаваясь теперь во власть обстоятельств и людей, руководивших им, он не только не делает ничего дурного, но делает что то очень, очень важное, такое важное, чего он еще никогда не делал в жизни.
После его свиданья с княжной Марьей, хотя образ жизни его наружно оставался тот же, но все прежние удовольствия потеряли для него свою прелесть, и он часто думал о княжне Марье; но он никогда не думал о ней так, как он без исключения думал о всех барышнях, встречавшихся ему в свете, не так, как он долго и когда то с восторгом думал о Соне. О всех барышнях, как и почти всякий честный молодой человек, он думал как о будущей жене, примеривал в своем воображении к ним все условия супружеской жизни: белый капот, жена за самоваром, женина карета, ребятишки, maman и papa, их отношения с ней и т. д., и т. д., и эти представления будущего доставляли ему удовольствие; но когда он думал о княжне Марье, на которой его сватали, он никогда не мог ничего представить себе из будущей супружеской жизни. Ежели он и пытался, то все выходило нескладно и фальшиво. Ему только становилось жутко.


Страшное известие о Бородинском сражении, о наших потерях убитыми и ранеными, а еще более страшное известие о потере Москвы были получены в Воронеже в половине сентября. Княжна Марья, узнав только из газет о ране брата и не имея о нем никаких определенных сведений, собралась ехать отыскивать князя Андрея, как слышал Николай (сам же он не видал ее).
Получив известие о Бородинском сражении и об оставлении Москвы, Ростов не то чтобы испытывал отчаяние, злобу или месть и тому подобные чувства, но ему вдруг все стало скучно, досадно в Воронеже, все как то совестно и неловко. Ему казались притворными все разговоры, которые он слышал; он не знал, как судить про все это, и чувствовал, что только в полку все ему опять станет ясно. Он торопился окончанием покупки лошадей и часто несправедливо приходил в горячность с своим слугой и вахмистром.
Несколько дней перед отъездом Ростова в соборе было назначено молебствие по случаю победы, одержанной русскими войсками, и Николай поехал к обедне. Он стал несколько позади губернатора и с служебной степенностью, размышляя о самых разнообразных предметах, выстоял службу. Когда молебствие кончилось, губернаторша подозвала его к себе.
– Ты видел княжну? – сказала она, головой указывая на даму в черном, стоявшую за клиросом.
Николай тотчас же узнал княжну Марью не столько по профилю ее, который виднелся из под шляпы, сколько по тому чувству осторожности, страха и жалости, которое тотчас же охватило его. Княжна Марья, очевидно погруженная в свои мысли, делала последние кресты перед выходом из церкви.
Николай с удивлением смотрел на ее лицо. Это было то же лицо, которое он видел прежде, то же было в нем общее выражение тонкой, внутренней, духовной работы; но теперь оно было совершенно иначе освещено. Трогательное выражение печали, мольбы и надежды было на нем. Как и прежде бывало с Николаем в ее присутствии, он, не дожидаясь совета губернаторши подойти к ней, не спрашивая себя, хорошо ли, прилично ли или нет будет его обращение к ней здесь, в церкви, подошел к ней и сказал, что он слышал о ее горе и всей душой соболезнует ему. Едва только она услыхала его голос, как вдруг яркий свет загорелся в ее лице, освещая в одно и то же время и печаль ее, и радость.
– Я одно хотел вам сказать, княжна, – сказал Ростов, – это то, что ежели бы князь Андрей Николаевич не был бы жив, то, как полковой командир, в газетах это сейчас было бы объявлено.
Княжна смотрела на него, не понимая его слов, но радуясь выражению сочувствующего страдания, которое было в его лице.
– И я столько примеров знаю, что рана осколком (в газетах сказано гранатой) бывает или смертельна сейчас же, или, напротив, очень легкая, – говорил Николай. – Надо надеяться на лучшее, и я уверен…
Княжна Марья перебила его.
– О, это было бы так ужа… – начала она и, не договорив от волнения, грациозным движением (как и все, что она делала при нем) наклонив голову и благодарно взглянув на него, пошла за теткой.
Вечером этого дня Николай никуда не поехал в гости и остался дома, с тем чтобы покончить некоторые счеты с продавцами лошадей. Когда он покончил дела, было уже поздно, чтобы ехать куда нибудь, но было еще рано, чтобы ложиться спать, и Николай долго один ходил взад и вперед по комнате, обдумывая свою жизнь, что с ним редко случалось.
Княжна Марья произвела на него приятное впечатление под Смоленском. То, что он встретил ее тогда в таких особенных условиях, и то, что именно на нее одно время его мать указывала ему как на богатую партию, сделали то, что он обратил на нее особенное внимание. В Воронеже, во время его посещения, впечатление это было не только приятное, но сильное. Николай был поражен той особенной, нравственной красотой, которую он в этот раз заметил в ней. Однако он собирался уезжать, и ему в голову не приходило пожалеть о том, что уезжая из Воронежа, он лишается случая видеть княжну. Но нынешняя встреча с княжной Марьей в церкви (Николай чувствовал это) засела ему глубже в сердце, чем он это предвидел, и глубже, чем он желал для своего спокойствия. Это бледное, тонкое, печальное лицо, этот лучистый взгляд, эти тихие, грациозные движения и главное – эта глубокая и нежная печаль, выражавшаяся во всех чертах ее, тревожили его и требовали его участия. В мужчинах Ростов терпеть не мог видеть выражение высшей, духовной жизни (оттого он не любил князя Андрея), он презрительно называл это философией, мечтательностью; но в княжне Марье, именно в этой печали, выказывавшей всю глубину этого чуждого для Николая духовного мира, он чувствовал неотразимую привлекательность.
«Чудная должна быть девушка! Вот именно ангел! – говорил он сам с собою. – Отчего я не свободен, отчего я поторопился с Соней?» И невольно ему представилось сравнение между двумя: бедность в одной и богатство в другой тех духовных даров, которых не имел Николай и которые потому он так высоко ценил. Он попробовал себе представить, что бы было, если б он был свободен. Каким образом он сделал бы ей предложение и она стала бы его женою? Нет, он не мог себе представить этого. Ему делалось жутко, и никакие ясные образы не представлялись ему. С Соней он давно уже составил себе будущую картину, и все это было просто и ясно, именно потому, что все это было выдумано, и он знал все, что было в Соне; но с княжной Марьей нельзя было себе представить будущей жизни, потому что он не понимал ее, а только любил.
Мечтания о Соне имели в себе что то веселое, игрушечное. Но думать о княжне Марье всегда было трудно и немного страшно.
«Как она молилась! – вспомнил он. – Видно было, что вся душа ее была в молитве. Да, это та молитва, которая сдвигает горы, и я уверен, что молитва ее будет исполнена. Отчего я не молюсь о том, что мне нужно? – вспомнил он. – Что мне нужно? Свободы, развязки с Соней. Она правду говорила, – вспомнил он слова губернаторши, – кроме несчастья, ничего не будет из того, что я женюсь на ней. Путаница, горе maman… дела… путаница, страшная путаница! Да я и не люблю ее. Да, не так люблю, как надо. Боже мой! выведи меня из этого ужасного, безвыходного положения! – начал он вдруг молиться. – Да, молитва сдвинет гору, но надо верить и не так молиться, как мы детьми молились с Наташей о том, чтобы снег сделался сахаром, и выбегали на двор пробовать, делается ли из снегу сахар. Нет, но я не о пустяках молюсь теперь», – сказал он, ставя в угол трубку и, сложив руки, становясь перед образом. И, умиленный воспоминанием о княжне Марье, он начал молиться так, как он давно не молился. Слезы у него были на глазах и в горле, когда в дверь вошел Лаврушка с какими то бумагами.
– Дурак! что лезешь, когда тебя не спрашивают! – сказал Николай, быстро переменяя положение.
– От губернатора, – заспанным голосом сказал Лаврушка, – кульер приехал, письмо вам.
– Ну, хорошо, спасибо, ступай!
Николай взял два письма. Одно было от матери, другое от Сони. Он узнал их по почеркам и распечатал первое письмо Сони. Не успел он прочесть нескольких строк, как лицо его побледнело и глаза его испуганно и радостно раскрылись.
– Нет, это не может быть! – проговорил он вслух. Не в силах сидеть на месте, он с письмом в руках, читая его. стал ходить по комнате. Он пробежал письмо, потом прочел его раз, другой, и, подняв плечи и разведя руками, он остановился посреди комнаты с открытым ртом и остановившимися глазами. То, о чем он только что молился, с уверенностью, что бог исполнит его молитву, было исполнено; но Николай был удивлен этим так, как будто это было что то необыкновенное, и как будто он никогда не ожидал этого, и как будто именно то, что это так быстро совершилось, доказывало то, что это происходило не от бога, которого он просил, а от обыкновенной случайности.
Тот, казавшийся неразрешимым, узел, который связывал свободу Ростова, был разрешен этим неожиданным (как казалось Николаю), ничем не вызванным письмом Сони. Она писала, что последние несчастные обстоятельства, потеря почти всего имущества Ростовых в Москве, и не раз высказываемые желания графини о том, чтобы Николай женился на княжне Болконской, и его молчание и холодность за последнее время – все это вместе заставило ее решиться отречься от его обещаний и дать ему полную свободу.
«Мне слишком тяжело было думать, что я могу быть причиной горя или раздора в семействе, которое меня облагодетельствовало, – писала она, – и любовь моя имеет одною целью счастье тех, кого я люблю; и потому я умоляю вас, Nicolas, считать себя свободным и знать, что несмотря ни на что, никто сильнее не может вас любить, как ваша Соня».
Оба письма были из Троицы. Другое письмо было от графини. В письме этом описывались последние дни в Москве, выезд, пожар и погибель всего состояния. В письме этом, между прочим, графиня писала о том, что князь Андрей в числе раненых ехал вместе с ними. Положение его было очень опасно, но теперь доктор говорит, что есть больше надежды. Соня и Наташа, как сиделки, ухаживают за ним.
С этим письмом на другой день Николай поехал к княжне Марье. Ни Николай, ни княжна Марья ни слова не сказали о том, что могли означать слова: «Наташа ухаживает за ним»; но благодаря этому письму Николай вдруг сблизился с княжной в почти родственные отношения.
На другой день Ростов проводил княжну Марью в Ярославль и через несколько дней сам уехал в полк.


Письмо Сони к Николаю, бывшее осуществлением его молитвы, было написано из Троицы. Вот чем оно было вызвано. Мысль о женитьбе Николая на богатой невесте все больше и больше занимала старую графиню. Она знала, что Соня была главным препятствием для этого. И жизнь Сони последнее время, в особенности после письма Николая, описывавшего свою встречу в Богучарове с княжной Марьей, становилась тяжелее и тяжелее в доме графини. Графиня не пропускала ни одного случая для оскорбительного или жестокого намека Соне.
Но несколько дней перед выездом из Москвы, растроганная и взволнованная всем тем, что происходило, графиня, призвав к себе Соню, вместо упреков и требований, со слезами обратилась к ней с мольбой о том, чтобы она, пожертвовав собою, отплатила бы за все, что было для нее сделано, тем, чтобы разорвала свои связи с Николаем.
– Я не буду покойна до тех пор, пока ты мне не дашь этого обещания.
Соня разрыдалась истерически, отвечала сквозь рыдания, что она сделает все, что она на все готова, но не дала прямого обещания и в душе своей не могла решиться на то, чего от нее требовали. Надо было жертвовать собой для счастья семьи, которая вскормила и воспитала ее. Жертвовать собой для счастья других было привычкой Сони. Ее положение в доме было таково, что только на пути жертвованья она могла выказывать свои достоинства, и она привыкла и любила жертвовать собой. Но прежде во всех действиях самопожертвованья она с радостью сознавала, что она, жертвуя собой, этим самым возвышает себе цену в глазах себя и других и становится более достойною Nicolas, которого она любила больше всего в жизни; но теперь жертва ее должна была состоять в том, чтобы отказаться от того, что для нее составляло всю награду жертвы, весь смысл жизни. И в первый раз в жизни она почувствовала горечь к тем людям, которые облагодетельствовали ее для того, чтобы больнее замучить; почувствовала зависть к Наташе, никогда не испытывавшей ничего подобного, никогда не нуждавшейся в жертвах и заставлявшей других жертвовать себе и все таки всеми любимой. И в первый раз Соня почувствовала, как из ее тихой, чистой любви к Nicolas вдруг начинало вырастать страстное чувство, которое стояло выше и правил, и добродетели, и религии; и под влиянием этого чувства Соня невольно, выученная своею зависимою жизнью скрытности, в общих неопределенных словах ответив графине, избегала с ней разговоров и решилась ждать свидания с Николаем с тем, чтобы в этом свидании не освободить, но, напротив, навсегда связать себя с ним.
Хлопоты и ужас последних дней пребывания Ростовых в Москве заглушили в Соне тяготившие ее мрачные мысли. Она рада была находить спасение от них в практической деятельности. Но когда она узнала о присутствии в их доме князя Андрея, несмотря на всю искреннюю жалость, которую она испытала к нему и к Наташе, радостное и суеверное чувство того, что бог не хочет того, чтобы она была разлучена с Nicolas, охватило ее. Она знала, что Наташа любила одного князя Андрея и не переставала любить его. Она знала, что теперь, сведенные вместе в таких страшных условиях, они снова полюбят друг друга и что тогда Николаю вследствие родства, которое будет между ними, нельзя будет жениться на княжне Марье. Несмотря на весь ужас всего происходившего в последние дни и во время первых дней путешествия, это чувство, это сознание вмешательства провидения в ее личные дела радовало Соню.
В Троицкой лавре Ростовы сделали первую дневку в своем путешествии.
В гостинице лавры Ростовым были отведены три большие комнаты, из которых одну занимал князь Андрей. Раненому было в этот день гораздо лучше. Наташа сидела с ним. В соседней комнате сидели граф и графиня, почтительно беседуя с настоятелем, посетившим своих давнишних знакомых и вкладчиков. Соня сидела тут же, и ее мучило любопытство о том, о чем говорили князь Андрей с Наташей. Она из за двери слушала звуки их голосов. Дверь комнаты князя Андрея отворилась. Наташа с взволнованным лицом вышла оттуда и, не замечая приподнявшегося ей навстречу и взявшегося за широкий рукав правой руки монаха, подошла к Соне и взяла ее за руку.
– Наташа, что ты? Поди сюда, – сказала графиня.
Наташа подошла под благословенье, и настоятель посоветовал обратиться за помощью к богу и его угоднику.
Тотчас после ухода настоятеля Нашата взяла за руку свою подругу и пошла с ней в пустую комнату.
– Соня, да? он будет жив? – сказала она. – Соня, как я счастлива и как я несчастна! Соня, голубчик, – все по старому. Только бы он был жив. Он не может… потому что, потому… что… – И Наташа расплакалась.
– Так! Я знала это! Слава богу, – проговорила Соня. – Он будет жив!
Соня была взволнована не меньше своей подруги – и ее страхом и горем, и своими личными, никому не высказанными мыслями. Она, рыдая, целовала, утешала Наташу. «Только бы он был жив!» – думала она. Поплакав, поговорив и отерев слезы, обе подруги подошли к двери князя Андрея. Наташа, осторожно отворив двери, заглянула в комнату. Соня рядом с ней стояла у полуотворенной двери.
Князь Андрей лежал высоко на трех подушках. Бледное лицо его было покойно, глаза закрыты, и видно было, как он ровно дышал.
– Ах, Наташа! – вдруг почти вскрикнула Соня, хватаясь за руку своей кузины и отступая от двери.
– Что? что? – спросила Наташа.
– Это то, то, вот… – сказала Соня с бледным лицом и дрожащими губами.
Наташа тихо затворила дверь и отошла с Соней к окну, не понимая еще того, что ей говорили.
– Помнишь ты, – с испуганным и торжественным лицом говорила Соня, – помнишь, когда я за тебя в зеркало смотрела… В Отрадном, на святках… Помнишь, что я видела?..
– Да, да! – широко раскрывая глаза, сказала Наташа, смутно вспоминая, что тогда Соня сказала что то о князе Андрее, которого она видела лежащим.
– Помнишь? – продолжала Соня. – Я видела тогда и сказала всем, и тебе, и Дуняше. Я видела, что он лежит на постели, – говорила она, при каждой подробности делая жест рукою с поднятым пальцем, – и что он закрыл глаза, и что он покрыт именно розовым одеялом, и что он сложил руки, – говорила Соня, убеждаясь, по мере того как она описывала виденные ею сейчас подробности, что эти самые подробности она видела тогда. Тогда она ничего не видела, но рассказала, что видела то, что ей пришло в голову; но то, что она придумала тогда, представлялось ей столь же действительным, как и всякое другое воспоминание. То, что она тогда сказала, что он оглянулся на нее и улыбнулся и был покрыт чем то красным, она не только помнила, но твердо была убеждена, что еще тогда она сказала и видела, что он был покрыт розовым, именно розовым одеялом, и что глаза его были закрыты.
– Да, да, именно розовым, – сказала Наташа, которая тоже теперь, казалось, помнила, что было сказано розовым, и в этом самом видела главную необычайность и таинственность предсказания.
– Но что же это значит? – задумчиво сказала Наташа.
– Ах, я не знаю, как все это необычайно! – сказала Соня, хватаясь за голову.
Через несколько минут князь Андрей позвонил, и Наташа вошла к нему; а Соня, испытывая редко испытанное ею волнение и умиление, осталась у окна, обдумывая всю необычайность случившегося.
В этот день был случай отправить письма в армию, и графиня писала письмо сыну.
– Соня, – сказала графиня, поднимая голову от письма, когда племянница проходила мимо нее. – Соня, ты не напишешь Николеньке? – сказала графиня тихим, дрогнувшим голосом, и во взгляде ее усталых, смотревших через очки глаз Соня прочла все, что разумела графиня этими словами. В этом взгляде выражались и мольба, и страх отказа, и стыд за то, что надо было просить, и готовность на непримиримую ненависть в случае отказа.
Соня подошла к графине и, став на колени, поцеловала ее руку.
– Я напишу, maman, – сказала она.
Соня была размягчена, взволнована и умилена всем тем, что происходило в этот день, в особенности тем таинственным совершением гаданья, которое она сейчас видела. Теперь, когда она знала, что по случаю возобновления отношений Наташи с князем Андреем Николай не мог жениться на княжне Марье, она с радостью почувствовала возвращение того настроения самопожертвования, в котором она любила и привыкла жить. И со слезами на глазах и с радостью сознания совершения великодушного поступка она, несколько раз прерываясь от слез, которые отуманивали ее бархатные черные глаза, написала то трогательное письмо, получение которого так поразило Николая.


На гауптвахте, куда был отведен Пьер, офицер и солдаты, взявшие его, обращались с ним враждебно, но вместе с тем и уважительно. Еще чувствовалось в их отношении к нему и сомнение о том, кто он такой (не очень ли важный человек), и враждебность вследствие еще свежей их личной борьбы с ним.
Но когда, в утро другого дня, пришла смена, то Пьер почувствовал, что для нового караула – для офицеров и солдат – он уже не имел того смысла, который имел для тех, которые его взяли. И действительно, в этом большом, толстом человеке в мужицком кафтане караульные другого дня уже не видели того живого человека, который так отчаянно дрался с мародером и с конвойными солдатами и сказал торжественную фразу о спасении ребенка, а видели только семнадцатого из содержащихся зачем то, по приказанию высшего начальства, взятых русских. Ежели и было что нибудь особенное в Пьере, то только его неробкий, сосредоточенно задумчивый вид и французский язык, на котором он, удивительно для французов, хорошо изъяснялся. Несмотря на то, в тот же день Пьера соединили с другими взятыми подозрительными, так как отдельная комната, которую он занимал, понадобилась офицеру.
Все русские, содержавшиеся с Пьером, были люди самого низкого звания. И все они, узнав в Пьере барина, чуждались его, тем более что он говорил по французски. Пьер с грустью слышал над собою насмешки.
На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.
Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu'il avait sauve des flammes [которого он спас из пламени]. – Для чего он дрался с мародером? Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что… Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.
– Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, – строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.
На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.
Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.
В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.
Эти первые дни, до 8 го сентября, – дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Х
8 го сентября в сарай к пленным вошел очень важный офицер, судя по почтительности, с которой с ним обращались караульные. Офицер этот, вероятно, штабный, с списком в руках, сделал перекличку всем русским, назвав Пьера: celui qui n'avoue pas son nom [тот, который не говорит своего имени]. И, равнодушно и лениво оглядев всех пленных, он приказал караульному офицеру прилично одеть и прибрать их, прежде чем вести к маршалу. Через час прибыла рота солдат, и Пьера с другими тринадцатью повели на Девичье поле. День был ясный, солнечный после дождя, и воздух был необыкновенно чист. Дым не стлался низом, как в тот день, когда Пьера вывели из гауптвахты Зубовского вала; дым поднимался столбами в чистом воздухе. Огня пожаров нигде не было видно, но со всех сторон поднимались столбы дыма, и вся Москва, все, что только мог видеть Пьер, было одно пожарище. Со всех сторон виднелись пустыри с печами и трубами и изредка обгорелые стены каменных домов. Пьер приглядывался к пожарищам и не узнавал знакомых кварталов города. Кое где виднелись уцелевшие церкви. Кремль, неразрушенный, белел издалека с своими башнями и Иваном Великим. Вблизи весело блестел купол Ново Девичьего монастыря, и особенно звонко слышался оттуда благовест. Благовест этот напомнил Пьеру, что было воскресенье и праздник рождества богородицы. Но казалось, некому было праздновать этот праздник: везде было разоренье пожарища, и из русского народа встречались только изредка оборванные, испуганные люди, которые прятались при виде французов.
Очевидно, русское гнездо было разорено и уничтожено; но за уничтожением этого русского порядка жизни Пьер бессознательно чувствовал, что над этим разоренным гнездом установился свой, совсем другой, но твердый французский порядок. Он чувствовал это по виду тех, бодро и весело, правильными рядами шедших солдат, которые конвоировали его с другими преступниками; он чувствовал это по виду какого то важного французского чиновника в парной коляске, управляемой солдатом, проехавшего ему навстречу. Он это чувствовал по веселым звукам полковой музыки, доносившимся с левой стороны поля, и в особенности он чувствовал и понимал это по тому списку, который, перекликая пленных, прочел нынче утром приезжавший французский офицер. Пьер был взят одними солдатами, отведен в одно, в другое место с десятками других людей; казалось, они могли бы забыть про него, смешать его с другими. Но нет: ответы его, данные на допросе, вернулись к нему в форме наименования его: celui qui n'avoue pas son nom. И под этим названием, которое страшно было Пьеру, его теперь вели куда то, с несомненной уверенностью, написанною на их лицах, что все остальные пленные и он были те самые, которых нужно, и что их ведут туда, куда нужно. Пьер чувствовал себя ничтожной щепкой, попавшей в колеса неизвестной ему, но правильно действующей машины.
Пьера с другими преступниками привели на правую сторону Девичьего поля, недалеко от монастыря, к большому белому дому с огромным садом. Это был дом князя Щербатова, в котором Пьер часто прежде бывал у хозяина и в котором теперь, как он узнал из разговора солдат, стоял маршал, герцог Экмюльский.
Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант.
Даву сидел на конце комнаты над столом, с очками на носу. Пьер близко подошел к нему. Даву, не поднимая глаз, видимо справлялся с какой то бумагой, лежавшей перед ним. Не поднимая же глаз, он тихо спросил:
– Qui etes vous? [Кто вы такой?]
Пьер молчал оттого, что не в силах был выговорить слова. Даву для Пьера не был просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек. Глядя на холодное лицо Даву, который, как строгий учитель, соглашался до времени иметь терпение и ждать ответа, Пьер чувствовал, что всякая секунда промедления могла стоить ему жизни; но он не знал, что сказать. Сказать то же, что он говорил на первом допросе, он не решался; открыть свое звание и положение было и опасно и стыдно. Пьер молчал. Но прежде чем Пьер успел на что нибудь решиться, Даву приподнял голову, приподнял очки на лоб, прищурил глаза и пристально посмотрел на Пьера.
– Я знаю этого человека, – мерным, холодным голосом, очевидно рассчитанным для того, чтобы испугать Пьера, сказал он. Холод, пробежавший прежде по спине Пьера, охватил его голову, как тисками.
– Mon general, vous ne pouvez pas me connaitre, je ne vous ai jamais vu… [Вы не могли меня знать, генерал, я никогда не видал вас.]
– C'est un espion russe, [Это русский шпион,] – перебил его Даву, обращаясь к другому генералу, бывшему в комнате и которого не заметил Пьер. И Даву отвернулся. С неожиданным раскатом в голосе Пьер вдруг быстро заговорил.
– Non, Monseigneur, – сказал он, неожиданно вспомнив, что Даву был герцог. – Non, Monseigneur, vous n'avez pas pu me connaitre. Je suis un officier militionnaire et je n'ai pas quitte Moscou. [Нет, ваше высочество… Нет, ваше высочество, вы не могли меня знать. Я офицер милиции, и я не выезжал из Москвы.]
– Votre nom? [Ваше имя?] – повторил Даву.
– Besouhof. [Безухов.]
– Qu'est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas? [Кто мне докажет, что вы не лжете?]
– Monseigneur! [Ваше высочество!] – вскрикнул Пьер не обиженным, но умоляющим голосом.
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья.
В первом взгляде для Даву, приподнявшего только голову от своего списка, где людские дела и жизнь назывались нумерами, Пьер был только обстоятельство; и, не взяв на совесть дурного поступка, Даву застрелил бы его; но теперь уже он видел в нем человека. Он задумался на мгновение.
– Comment me prouverez vous la verite de ce que vous me dites? [Чем вы докажете мне справедливость ваших слов?] – сказал Даву холодно.
Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию, и улицу, на которой был дом.
– Vous n'etes pas ce que vous dites, [Вы не то, что вы говорите.] – опять сказал Даву.
Пьер дрожащим, прерывающимся голосом стал приводить доказательства справедливости своего показания.
Но в это время вошел адъютант и что то доложил Даву.
Даву вдруг просиял при известии, сообщенном адъютантом, и стал застегиваться. Он, видимо, совсем забыл о Пьере.
Когда адъютант напомнил ему о пленном, он, нахмурившись, кивнул в сторону Пьера и сказал, чтобы его вели. Но куда должны были его вести – Пьер не знал: назад в балаган или на приготовленное место казни, которое, проходя по Девичьему полю, ему показывали товарищи.
Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что то.
– Oui, sans doute! [Да, разумеется!] – сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.
Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто.
Это был порядок, склад обстоятельств.
Порядок какой то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его.


От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.
Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него – желание, чтобы поскорее сделалось что то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.
Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.
Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять – по одному или по два? «По два», – холодно спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, – и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.
Чиновник француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников в прочел по русски и по французски приговор.
Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.
– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила:
– Но как его рана? Вообще в каком он положении?
– Вы, вы… увидите, – только могла сказать Наташа.
Они посидели несколько времени внизу подле его комнаты, с тем чтобы перестать плакать и войти к нему с спокойными лицами.
– Как шла вся болезнь? Давно ли ему стало хуже? Когда это случилось? – спрашивала княжна Марья.
Наташа рассказывала, что первое время была опасность от горячечного состояния и от страданий, но в Троице это прошло, и доктор боялся одного – антонова огня. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться (Наташа знала все, что касалось нагноения и т. п.), и доктор говорил, что нагноение может пойти правильно. Сделалась лихорадка. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна.
– Но два дня тому назад, – начала Наташа, – вдруг это сделалось… – Она удержала рыданья. – Я не знаю отчего, но вы увидите, какой он стал.
– Ослабел? похудел?.. – спрашивала княжна.
– Нет, не то, но хуже. Вы увидите. Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить… потому что…


Когда Наташа привычным движением отворила его дверь, пропуская вперед себя княжну, княжна Марья чувствовала уже в горле своем готовые рыданья. Сколько она ни готовилась, ни старалась успокоиться, она знала, что не в силах будет без слез увидать его.
Княжна Марья понимала то, что разумела Наташа словами: сним случилось это два дня тому назад. Она понимала, что это означало то, что он вдруг смягчился, и что смягчение, умиление эти были признаками смерти. Она, подходя к двери, уже видела в воображении своем то лицо Андрюши, которое она знала с детства, нежное, кроткое, умиленное, которое так редко бывало у него и потому так сильно всегда на нее действовало. Она знала, что он скажет ей тихие, нежные слова, как те, которые сказал ей отец перед смертью, и что она не вынесет этого и разрыдается над ним. Но, рано ли, поздно ли, это должно было быть, и она вошла в комнату. Рыдания все ближе и ближе подступали ей к горлу, в то время как она своими близорукими глазами яснее и яснее различала его форму и отыскивала его черты, и вот она увидала его лицо и встретилась с ним взглядом.
Он лежал на диване, обложенный подушками, в меховом беличьем халате. Он был худ и бледен. Одна худая, прозрачно белая рука его держала платок, другою он, тихими движениями пальцев, трогал тонкие отросшие усы. Глаза его смотрели на входивших.
Увидав его лицо и встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватой.
«Да в чем же я виновата?» – спросила она себя. «В том, что живешь и думаешь о живом, а я!..» – отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, но в себя смотревшем взгляде была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
Он поцеловался с сестрой рука в руку, по их привычке.
– Здравствуй, Мари, как это ты добралась? – сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд. Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
– И Николушку привезла? – сказал он также ровно и медленно и с очевидным усилием воспоминанья.
– Как твое здоровье теперь? – говорила княжна Марья, сама удивляясь тому, что она говорила.
– Это, мой друг, у доктора спрашивать надо, – сказал он, и, видимо сделав еще усилие, чтобы быть ласковым, он сказал одним ртом (видно было, что он вовсе не думал того, что говорил): – Merci, chere amie, d'etre venue. [Спасибо, милый друг, что приехала.]
Княжна Марья пожала его руку. Он чуть заметно поморщился от пожатия ее руки. Он молчал, и она не знала, что говорить. Она поняла то, что случилось с ним за два дня. В словах, в тоне его, в особенности во взгляде этом – холодном, почти враждебном взгляде – чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал теперь все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, чтобы он был лишен силы понимания, но потому, что он понимал что то другое, такое, чего не понимали и не могли понять живые и что поглощало его всего.
– Да, вот как странно судьба свела нас! – сказал он, прерывая молчание и указывая на Наташу. – Она все ходит за мной.
Княжна Марья слушала и не понимала того, что он говорил. Он, чуткий, нежный князь Андрей, как мог он говорить это при той, которую он любил и которая его любила! Ежели бы он думал жить, то не таким холодно оскорбительным тоном он сказал бы это. Ежели бы он не знал, что умрет, то как же ему не жалко было ее, как он мог при ней говорить это! Одно объяснение только могло быть этому, это то, что ему было все равно, и все равно оттого, что что то другое, важнейшее, было открыто ему.
Разговор был холодный, несвязный и прерывался беспрестанно.
– Мари проехала через Рязань, – сказала Наташа. Князь Андрей не заметил, что она называла его сестру Мари. А Наташа, при нем назвав ее так, в первый раз сама это заметила.
– Ну что же? – сказал он.
– Ей рассказывали, что Москва вся сгорела, совершенно, что будто бы…
Наташа остановилась: нельзя было говорить. Он, очевидно, делал усилия, чтобы слушать, и все таки не мог.
– Да, сгорела, говорят, – сказал он. – Это очень жалко, – и он стал смотреть вперед, пальцами рассеянно расправляя усы.
– А ты встретилась с графом Николаем, Мари? – сказал вдруг князь Андрей, видимо желая сделать им приятное. – Он писал сюда, что ты ему очень полюбилась, – продолжал он просто, спокойно, видимо не в силах понимать всего того сложного значения, которое имели его слова для живых людей. – Ежели бы ты его полюбила тоже, то было бы очень хорошо… чтобы вы женились, – прибавил он несколько скорее, как бы обрадованный словами, которые он долго искал и нашел наконец. Княжна Марья слышала его слова, но они не имели для нее никакого другого значения, кроме того, что они доказывали то, как страшно далек он был теперь от всего живого.
– Что обо мне говорить! – сказала она спокойно и взглянула на Наташу. Наташа, чувствуя на себе ее взгляд, не смотрела на нее. Опять все молчали.
– Andre, ты хоч… – вдруг сказала княжна Марья содрогнувшимся голосом, – ты хочешь видеть Николушку? Он все время вспоминал о тебе.
Князь Андрей чуть заметно улыбнулся в первый раз, но княжна Марья, так знавшая его лицо, с ужасом поняла, что это была улыбка не радости, не нежности к сыну, но тихой, кроткой насмешки над тем, что княжна Марья употребляла, по ее мнению, последнее средство для приведения его в чувства.
– Да, я очень рад Николушке. Он здоров?

Когда привели к князю Андрею Николушку, испуганно смотревшего на отца, но не плакавшего, потому что никто не плакал, князь Андрей поцеловал его и, очевидно, не знал, что говорить с ним.
Когда Николушку уводили, княжна Марья подошла еще раз к брату, поцеловала его и, не в силах удерживаться более, заплакала.
Он пристально посмотрел на нее.
– Ты об Николушке? – сказал он.
Княжна Марья, плача, утвердительно нагнула голову.
– Мари, ты знаешь Еван… – но он вдруг замолчал.
– Что ты говоришь?
– Ничего. Не надо плакать здесь, – сказал он, тем же холодным взглядом глядя на нее.

Когда княжна Марья заплакала, он понял, что она плакала о том, что Николушка останется без отца. С большим усилием над собой он постарался вернуться назад в жизнь и перенесся на их точку зрения.
«Да, им это должно казаться жалко! – подумал он. – А как это просто!»
«Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но отец ваш питает их», – сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне. «Но нет, они поймут это по своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они – не нужны. Мы не можем понимать друг друга». – И он замолчал.

Маленькому сыну князя Андрея было семь лет. Он едва умел читать, он ничего не знал. Он многое пережил после этого дня, приобретая знания, наблюдательность, опытность; но ежели бы он владел тогда всеми этими после приобретенными способностями, он не мог бы лучше, глубже понять все значение той сцены, которую он видел между отцом, княжной Марьей и Наташей, чем он ее понял теперь. Он все понял и, не плача, вышел из комнаты, молча подошел к Наташе, вышедшей за ним, застенчиво взглянул на нее задумчивыми прекрасными глазами; приподнятая румяная верхняя губа его дрогнула, он прислонился к ней головой и заплакал.
С этого дня он избегал Десаля, избегал ласкавшую его графиню и либо сидел один, либо робко подходил к княжне Марье и к Наташе, которую он, казалось, полюбил еще больше своей тетки, и тихо и застенчиво ласкался к ним.