Польское восстание (1830)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Польское восстание 1830 года
Основной конфликт: Русско-польские войны

Панорама Марцина Залеского Взятие варшавского арсенала.
Дата

29 ноября 183021 октября 1831

Место

Царство Польское, Литва, Белоруссия и Правобережная Украина

Причина

Национально-освободительное движение в Польше

Итог

Подавление восстания. Объявление царства Польского частью Российской империи, упразднение сейма и польского войска. Старое административное деление на воеводства было заменено делением на губернии. Распространение на территорию Белоруссии, Литвы и Польши действовавших во всей империи монетной системы, системы мер и весов. (см. Органический статут Царства Польского )

Противники
Царство Польское Российская империя
Командующие
Иосиф Хлопицкий
Михаил Радзивилл
Ян Скржинецкий
Генрих Дембинский
Казимир Малаховский
Николай I

Иван Дибич-Забалканский
Иван Паскевич

Силы сторон
неизвестно неизвестно
Потери
неизвестно неизвестно
  Русско-польские войны
 
Польское восстание 1830 года
Сточек Добре Калушин (1) Вавр (1) Нова Весь Новогруд Бялолянка Грохов Пулавы Курув Вавр (2) Дембе-Вельке Калушин (2) Лив Доманицы Игане Порыцк Вронов Казимеж-Дольны Боремель Кейданы Соколув-Подляский Мариямполь Куфлев Минск-Мазовецкий (1) Ухани Фирлей Любартов Паланга Йенджеюв Дашев Тикоцин Нур Остроленка Райгруд Граево Коцк (1) Будзиска Лысобыки Понары Шавли Калушин (3) Минск-Мазовецкий (2) Илжа Гневошов Вильно Мендзыжец-Подляский Варшава Редут Ордона Редут Совинского Коцк (2) • Ксенте Модлин Замостье

Постановление о детронизации Николая I Памятник семи генералам Варшавянка 1831 года Органический статут Царства Польского Польские кантонисты Варшавская цитадель Три стихотворения А.С.Пушкина: Перед гробницею святой, Клеветникам России, Бородинская годовщина

Польское восстание 1830—1831 годов, (в польской историографии — Ноябрьское восстание (польск. Powstanie listopadowe), Русско-польская война 1830—1831 годов (польск. Wojna polsko-rosyjska 1830 i 1831[1])) — национально-освободительное (в польской и советской историографиях) восстание против власти Российской империи на территории Царства Польского, Литвы, частично Белоруссии и Правобережной Украины. Происходило одновременно с так называемыми «холерными бунтами» в центральной России.

Началось 29 ноября 1830 года и продолжалось до 21 октября 1831 года, под лозунгом восстановления независимой «исторической Речи Посполитой» в границах 1772 года, то есть не сецессии территорий с преимущественно польским населением, но и территорий, населённых белорусами и украинцами, а также литовцами и евреями.





Предыстория

После наполеоновских войн по решению Венского конгресса было создано Царство Польское (польск. Królestwo Polskie) — государство в статусе королевства, находившееся в личной унии с Россией. Представляло собой конституционную монархию, управлявшуюся двухгодичным сеймом и королём, которого в Варшаве представлял наместник. В Королевстве имелась своя армия, укомплектованная преимущественно из ветеранов польских легионов, воевавших в период наполеоновских войн на стороне Франции. Должность наместника занял соратник Т. Костюшко, дивизионный генерал французской императорской армии Зайончек, а главнокомандующим польской армией стал брат российского императора великий князь Константин Павлович, после смерти Зайончека (1826) ставший также и наместником. Александр I, относившийся к польскому национальному движению с большой симпатией, дал Польше либеральную конституцию, которую, однако, сам же начал нарушать, когда поляки, осуществляя свои права, стали сопротивляться его мероприятиям. Так, второй сейм в 1820 году отклонил законопроект, упразднявший суды присяжных (введённые в Польше Наполеоном); на это Александр заявил, что он, как автор конституции, имеет право быть её единственным толкователем.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 2852 дня]
В 1819 году была введена предварительная цензура, которой до сих пор Польша не знала. Созыв третьего сейма долгое время оттягивался: избранный в 1822 году, он был созван только в начале 1825 года. После того, как Калишское воеводство избрало оппозиционера Винцента Немоевского, выборы там были отменены и назначены новые; когда же Калиш вновь избрал Немоевского, он был лишён права избирать вообще, а Немоевский, приехавший чтобы занять своё место в Сейме, был арестован на варшавской заставе. Царским указом была отменена публичность заседаний сейма (кроме первого). В такой ситуации третий сейм беспрекословно принял все законы, представленные ему императором. Последовавшее затем назначение на должность русского наместника, Константина Павловича, встревожило поляков, опасавшихся ужесточения режима.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 2852 дня]

С другой стороны, нарушения конституции были не единственной и даже не главной причиной недовольства поляков, тем более что поляки в остальных областях бывшей Речи Посполитой, не подпадали под её действие (хотя и сохранили полное земельное и экономическое главенство). Нарушения конституции накладывались на патриотические чувства, протестовавшие против чужеземной власти над Польшей; кроме того, имели место и великопольские настроения, так как «конгрессовая Польша» (польск. Kongresówka Królestwo Kongresowe), называемая так поляками — детище Александра I на Венском Конгрессе, бывшее наполеоновское «Герцогство Варшавское», занимала лишь часть бывшей Речи Посполитой в границах 1772 года, лишь этническую Польшу. Поляки (преимущественно польская шляхта) же, а также шляхта Великого Княжества Литовского, со своей стороны, продолжали мечтать о государстве в границах 1772 года[2], в том числе и в «восьми воеводствах» на территории Украины, надеясь на помощь Европы.

Патриотическое движение

В 1819 году майор Валериан Лукасиньский, князь Яблоновский, полковники Кржижановский и Прондзинский основали Национальное масонское общество, членами которого были около 200 человек, в основном офицеров; после запрета масонских лож в 1820 году оно было преобразовано в глубоко законспирированное Патриотическое общество. Одновременно существовали тайные общества и за пределами конгрессовой Польши: патриотов, друзей, променистов (в Вильне), тамплиеров (на Волыни) и др. Особенно широкую поддержку имело движение среди офицеров. Содействовало движению и католическое духовенство; в стороне от него оставалось лишь крестьянство. Движение было неоднородно по своим социальным целям и разделилось на враждебные партии: аристократическую (с князем Чарторыйским во главе) и демократическую, главой которой считался профессор Лелевель, лидер и кумир университетской молодёжи; её военное крыло впоследствии возглавил подпоручик гвардейских гренадер Высоцкий, инструктор Школы подхорунжих (военного училища), создавший законспирированную военную организацию уже внутри самого национального движения. Однако их разделяли лишь планы о будущем устройстве Польши, но не о восстании и не о её границах. Двукратно (во время киевских контрактов) представители Патриотического общества пытались войти в сношения с декабристами, но переговоры не привели ни к чему. Когда заговор декабристов был открыт и была обнаружена связь с ними некоторых поляков, дело о последних было передано Административному совету (правительству), который после двухмесячных совещаний постановил освободить обвиняемых. Надежды поляков немало оживились после объявления Россией войны Турции (1828). Обсуждались планы выступления, ввиду того, что основные силы России были задействованы на Балканах; возражение состояло в том, что такое выступление может помешать освобождению Греции. Высоцкий, как раз тогда создавший своё общество, вошёл в сношения с членами других партий и назначил сроком восстания конец марта 1829 года, когда, по слухам, должно было состояться коронование императора Николая I короной Польши. Было решено убить Николая, причём Высоцкий вызвался лично осуществить акцию. Коронация, однако, состоялась благополучно (в мае 1829 года); план не был осуществлён.

Подготовка восстания

Июльская революция 1830 года во Франции привела польских националистов в крайнее возбуждение. 12 августа состоялось собрание, на котором обсуждался вопрос о немедленном выступлении; выступление однако было решено отсрочить, так как следовало склонить на свою сторону кого-нибудь из высокопоставленных военных. В конце концов заговорщикам удалось склонить на свою сторону генералов Хлопицкого, Станислава Потоцкого, Круковецкого и Шембека. Движение охватило почти всех армейских офицеров, шляхту, женщин, ремесленные цехи, студенчество. Был принят план Высоцкого, по которому сигналом для восстания должно было послужить убийство Константина Павловича и захват казарм русских войск. Выступление было назначено на 26 октября.

В первых числах октября на улицах были расклеены прокламации; появилось объявление, что Бельведерский дворец в Варшаве (местопребывание великого князя Константина Павловича, бывшего наместником Польши) с нового года отдаётся внаймы. Но великий князь был предупреждён об опасности своей женой-полькой (княгиней Лович) и не выходил из Бельведера.

Последней каплей для поляков явился манифест Николая по поводу бельгийской революции, после чего поляки увидели, что их армия предназначена быть авангардом в походе против восставших бельгийцев. Восстание было окончательно назначено на 29 ноября. У заговорщиков было 10 000 солдат против примерно 7000 русских, из которых однако многие были уроженцами бывших польских областей.

«Ноябрьская ночь»

С наступлением вечера 29 ноября вооружённые студенты собрались в Лазенковском лесу, а в казармах вооружались полки. В 6 часов вечера Пётр Высоцкий вошёл в казарму подхорунжих и воскликнул: «Братья, час свободы пробил!», ему отвечали: «Да здравствует Польша!». Высоцкий во главе ста пятидесяти подхорунжих напал на казарму гвардейских улан, тогда как 14 заговорщиков двинулись к Бельведеру. Однако, когда они ворвались во дворец, обер-полицмейстер Любовицкий поднял тревогу и Константин Павлович успел бежать и спрятаться. Впрочем, эта неудача не оказала влияния на дальнейший ход событий, так как Константин, вместо того чтобы организовать с помощью наличных сил энергичный отпор восставшим, проявлял полную пассивность.

Нападение Высоцкого на казарму улан также провалилось, однако вскоре к нему пришли на подмогу 2000 студентов и толпа рабочих. Восставшие убили шестерых польских генералов, сохранявших верность царю (включая военного министра Гауке). Был взят арсенал. Русские полки были окружены в своих казармах и, не получая ниоткуда приказов, деморализованы. Большинство польских полков колебалось, сдерживаемое своими командирами (командир гвардейских конных егерей Жимирский даже сумел заставить свой полк вести боевые действия против повстанцев в Краковском предместье, а затем с полком присоединился к Константину, ночью покинувшему Варшаву). Константин вызвал к себе русские полки, и к двум часам ночи Варшава была очищена от русских войск. После этого восстание разом охватило всю Польшу.

Константин, объясняя свою пассивность, говорил: «Я не хочу участвовать в этой польской драке», имея в виду, что происходящее — конфликт исключительно между поляками и их королём Николаем. Впоследствии, во время войны, он даже демонстративно проявлял пропольские симпатии. С ним начали переговоры представители польского правительства (Административного совета), в результате чего Константин обязался отпустить бывшие при нём польские войска, не призывать к себе войск Литовского корпуса и уйти за Вислу. Поляки, со своей стороны, обещали не тревожить его и снабдить припасами. Константин не просто ушёл за Вислу, а вовсе покинул Царство Польское — крепости Модлин и Замостье были сданы полякам, и территорию Царства Польского покинули воиска Российской Империи.

Организация правительства

На следующий день после начала восстания, 30 ноября, собрался Административный совет, бывший в растерянности: в своём воззвании он определил переворот как событие «столь же прискорбное, сколь и неожиданное», и пытавшийся делать вид, что управляет от имени Николая. «Николай, король Польский, ведёт войну с Николаем, императором всероссийским» — так охарактеризовал обстановку министр финансов Ф. Любецкий. В тот же день образовался Патриотический клуб, потребовавший чистки совета. В результате ряд министров был изгнан и заменён новыми: Владиславом Островским, генералом К. Малаховским и профессором Лелевелем. Генерал Хлопицкий был назначен главнокомандующим.

Сразу же обозначились резкие разногласия между правым и левым крылом движения. Левые склонны были рассматривать польское движение как часть общеевропейского освободительного движения и были связаны с демократическими кругами во Франции, совершившими Июльскую революцию; они мечтали об общенародном восстании и войне против всех трёх монархий, разделивших Польшу, в союзе с революционной Францией. Правые были склонны искать компромисс с Николаем на основе конституции 1815 года. При этом, впрочем, в необходимости возвращения «восьми воеводств» (Литвы и Руси) они также не сомневались. Переворот организовали левые, но по мере присоединения к нему элиты влияние переходило на сторону правых. Правым был и генерал Хлопицкий, назначенный главнокомандующим армии. Впрочем, он пользовался влиянием и среди левых, как соратник Костюшко и Домбровского.

4 декабря было сформировано Временное правительство из 7 членов, включая Лелевеля и Юлиана Немцевича. Возглавил совет князь Адам Чарторыйский — таким образом, власть перешла к правым. Наиболее деятельных левых лидеров, Заливского и Высоцкого, Хлопицкий удалил из Варшавы, первого — для организации восстания в Литве, второго — капитаном в армию. Он даже пытался отдать под суд подхорунжих. 5 декабря Хлопицкий обвинил правительство в пустых разглагольствованиях и попустительстве насилиям клубов, и провозгласил себя диктатором. При этом он выразил намерение «управлять именем конституционного короля», который как раз тогда (17 декабря) издал манифест к полякам, клеймивший бунтовщиков и их «гнусное предательство», и объявил о мобилизации армии. Сейм, состоявший в большинстве своём из левых, отнял у Хлопицкого диктатуру, однако затем, под давлением общественного мнения (Хлопицкий был крайне популярен, и в нём видели спасителя Польши), вернул её, после чего Хлопицкий добился приостановления заседаний сейма. В Петербург были посланы делегаты (депутаты Л. Любицкий и И. Езерский) для переговоров с русским правительством. Польские условия сводились к следующему: возвращение «восьми воеводств»; соблюдение конституции; вотирование налогов палатами; соблюдение гарантий свободы и гласности; гласность заседаний сейма; охрана королевства исключительно собственными войсками. За исключением первого, эти требования были в рамках Венской конвенции 1815 года, гарантировавшей конституционные права Польши. Николай, однако, не обещал ничего, кроме амнистии. Когда 25 января 1831 года вернувшийся Езерский сообщил об этом сейму, последним немедленно был принят акт о низложении Николая и запрете представителям династии Романовых занимать польский престол. Ещё раньше, под впечатлением первых известий о военных приготовлениях России, сейм опять отнял диктатуру у Хлопицкого (который, отлично понимая, что Европа Польшу не поддержит и восстание обречено, категорически настаивал на компромиссе с Николаем). Сейм был готов оставить ему командование, но Хлопицкий отказался и от него, заявив, что намерен служить только простым солдатом. 20 января командование было поручено князю Радзивиллу, совершенно лишённому военного опыта. С этого момента, исход польского восстания должно было решить единоборство русского и польского оружия.

Военные действия

Начало военных действий. Грохов

К ноябрю 1830 года польская армия состояла из 23.800 пехотинцев, 6.800 кавалеристов, при 108 орудиях. В результате активных мероприятий правительства (набор рекрутов, зачисление добровольцев, создание отрядов косиньеров, вооруженных поставленных торчком на древко косами) в марте 1831 года армия имела 57.924 человека пехоты, 18.272 кавалерии и 3000 волонтеров — всего 79.000 человек при 158 орудиях. В сентябре, к концу восстания, армия насчитывала 80.821 человек. Это почти равнялось выставленной против Польши русской армии. Тем не менее, качество состава армии сильно уступало русскому: в основном это были недавно призванные и неопытные солдаты, в массе которых растворялись ветераны. Особенно уступала польская армия русской в кавалерии и артиллерии.

Для русского правительства польское восстание было неожиданностью: русская армия была расположена частью в западных, частью во внутренних губерниях и имела мирную организацию. Численность всех войск, которые предполагалось употребить против поляков, доходила до 183 тыс. (не считая 13 казачьих полков), но для сосредоточения их требовалось 3—4 месяца. Главнокомандующим назначен был граф Дибич-Забалканский, а начальником полевого штаба — граф Толь. К началу 1831 года поляки имели совершенно готовыми около 55 тыс.; с русской же стороны один лишь барон Розен, командир 6-го (Литовского) корпуса, мог сосредоточить около 45 тыс. в Брест-Литовске и Белостоке. Благоприятным моментом для наступательных действий Хлопицкий по политическим соображениям не воспользовался, а расположил свои главные силы войск эшелонами по дорогам из Ковна и Брест-Литовска к Варшаве. Отдельные отряды Серавского и Дверницкого стояли между реками Вислой и Пилицей; отряд Козаковского наблюдал Верхнюю Вислу; Дзеконский формировал новые полки в Радоме; в самой Варшаве было под ружьем до 4 тыс. национальной гвардии. Место Хлопицкого во главе армии занял князь Радзивилл.

К февралю 1831 года сила русской армии возросла до 125,5 тысяч. Надеясь окончить войну сразу, нанеся противнику решительный удар, Дибич не обратил должного внимания на обеспечение войск продовольствием, особенно на надежное устройство перевозочной части, и это вскоре отозвалось для русских крупными затруднениями.

5-6 февраля (24-25 января по старому стилю) главные силы русской армии (I, VI пехотный и III резервный кавалерийский корпуса) несколькими колоннами вступили в пределы Царства Польского, направляясь в пространство между Бугом и Наревом. 5-й резервный кавалерийский корпус Крейца должен был занять Люблинское воеводство, перейти за Вислу, прекратить начавшиеся там вооружения и отвлечь внимание противника. Движение некоторых русских колонн к Августову и Ломже заставило поляков выдвинуть две дивизии к Пултуску и Сероцку, что вполне соответствовало планам Дибича — разрезать неприятельскую армию и разбить её по частям. Неожиданно наступившая распутица изменила положение дел. Движение русской армии (достигшей 8 февраля линии Чижев-Замбров-Ломжа) в принятом направлении признано было невозможным, так как пришлось бы втянуться в лесисто-болотистую полосу между Бугом и Наревом. Вследствие этого Дибич перешёл Буг у Нура (11 февраля) и двинулся на Брестскую дорогу, против правого крыла поляков. Так как при этой перемене крайняя правая колонна, князя Шаховского, двигавшаяся к Ломже от Августова, слишком отдалялась от главных сил, то ей предоставлена была полная свобода действий. 14 февраля произошло сражение при Сточеке, где генерал Гейсмар с бригадой конноегерей был разбит отрядом Дверницкого. Это первое сражение войны, оказавшееся удачным для поляков, чрезвычайно подняло их дух. Польская армия заняла позицию при Грохове, прикрывая подступы к Варшаве. 19 февраля (7 февраля по старому стилю) началась первая битва — битва при Грохове: 25-я дивизия VI корпуса атаковала поляков, но была отбита, потеряв 1620 человек. Основное сражение между русской армией (72 тыс.) и польскими войсками (56 тыс.) состоялось 25 февраля; поляки, потерявшие к тому времени командующего (Хлопицкий был ранен), оставили позицию и отступили к Варшаве. В этой битве серьёзные потери понесли обе стороны: поляки потеряли 10 тысяч человек против 8 тысяч русских (по другим данным 12 000 против 9400).

Дибич под Варшавой

На другой день после боя поляки заняли и вооружили укрепления Праги, атаковать которые можно было лишь при помощи осадных средств — а их у Дибича не было. На место доказавшего свою неспособность князя Радзивилла главнокомандующим польской армией назначен был генерал Скржинецкий. Барон Крейц переправился через Вислу у Пулав и двинулся по направлению к Варшаве, но встречен был отрядом Дверницкого и принужден отступить за Вислу, а затем отошёл к Люблину, который по недоразумению был очищен русскими войсками. Дибич оставил действия против Варшавы, приказал войскам отступить и расположил их на зимние квартиры по деревням: генерал Гейсмар расположился в Вавре, Розен — в Дембе-Вельке. Скржинецкий вступил в переговоры с Дибичем, оставшиеся впрочем безуспешными. С другой стороны, сейм принял решение послать войска в другие части Польши для поднятия восстания: корпус Дверницкого — в Подолию и Волынь, корпус Серавского — в Люблинское воеводство. 3 марта Дверницкий (около 6,5 тыс. человек при 12 орудиях) переправился через Вислу у Пулав, опрокинул встреченные им мелкие русские отряды и направился через Красностав на Войславице. Дибич, получив известие о движении Дверницкого, силы которого в донесениях были очень преувеличены, выслал к Вепржу 3-й резервный кавалерийский корпус и Литовскую гренадерскую бригаду, а потом ещё усилил этот отряд, поручив начальство над ним графу Толю. Узнав о его приближении, Дверницкий укрылся в крепости Замостье.

Контрнаступление поляков

В первых числах марта Висла очистилась от льда, и Дибич начал приготовления к переправе, пунктом для которой намечен был Тырчин. При этом Гейсмар оставался в Вавре, Розен — в Дембе-Вельке, для наблюдения за поляками. Со своей стороны, начальник польского главного штаба Прондзинский разработал план разгрома русской армии по частям, пока части Гейсмара и Розена не соединились с главной армией, и предложил его Скржинецкому. Скржинецкий, потратив две недели на размышление, принял его. В ночь на 31 марта 40-тысячная армия поляков скрытно перешла через мост, соединявший Варшаву с варшавской Прагой, напала у Вавра на Гейсмара и рассеяла менее чем в течение часа, взяв два знамени, две пушки и 2000 человек пленными. Затем поляки направились к Дембе-Вельке и атаковали Розена. Его левый фланг был совершенно уничтожен блестящей атакой польской кавалерии, предводительствуемой Скржинецким; правый сумел отступить; сам Розен едва не попал в плен; 1 апреля поляки настигли его у Калушина и отняли два знамени. Медлительность Скржинецкого, которого Прондзинский тщетно уговаривал немедленно напасть на Дибича, привела к тому, что Розен успел получить сильные подкрепления. Тем не менее, 10 апреля при Игане Розен был вновь разбит, потеряв 1000 человек выбывшими из строя и 2000 пленными. Всего в этой кампании русская армия потеряла 16.000 человек, 10 знамён и 30 пушек. Розен отступил за реку Костржин; поляки остановились у Калушина. Известие об этих событиях сорвали поход Дибича на Варшаву, заставив его предпринять обратное движение. 11 апреля он вступил в город Седльце и соединился с Розеном.

В то время, как под Варшавой шли регулярные бои, на Волыни в Подолии и Литве (с Белоруссией) разворачивалась партизанская война. С русской стороны в Литве находилась лишь одна слабая дивизия (3200 чел.) в Вильне; гарнизоны в прочих городах были ничтожны и состояли преимущественно из инвалидных команд. Вследствие этого направлены были Дибичем в Литву необходимые подкрепления. Между тем отряд Серавского, находившийся на левом берегу Верхней Вислы, переправился на правый берег; Крейц нанес ему поражение и принудил отступить в Казимерж. Дверницкий, с своей стороны, выступил из Замостья и успел проникнуть в пределы Волыни, но там был встречен русским отрядом Ридигера и после боев у Боремля и Люлинской корчмы вынужден был уйти в Австрию, где войска его были обезоружены.

Бой у Остроленки

Устроив продовольственную часть и приняв меры к охранению тыла, Дибич 24 апреля снова начал наступление, но скоро остановился для подготовки к выполнению нового плана действий, указанного ему Николаем I. 9 мая отряд Хршановского, двинутый на помощь Дверницкому, был близ Любартова атакован Крейцем, но успел отступить в Замостье. В то же время Дибичу было донесено, что Скржинецкий намерен 12 мая атаковать левый фланг русских и направиться на Седлец. Для упреждения противника Дибич сам двинулся вперед и оттеснил поляков до Янова, а на другой день узнал, что они отступили к самой Праге. Во время 4-недельного пребывания русской армии у Седлеца под влиянием бездействия и дурных гигиенических условий в её среде быстро развилась холера, в апреле было уже около 5 тыс. больных.

Между тем Скржинецкий поставил своей целью атаковать гвардию, которая под командованием генерала Бистрома и великого князя Михаила Павловича была расположена между Бугом и Наревом, в деревнях вокруг Остроленки. Силы её насчитывали 27 тысяч человек, и Скржинецкий стремился не допустить её соединения с Дибичем. Выслав 8000 к Седльце с целью остановить и задержать Дибича, он сам с 40 тысячами двинулся против гвардии. Великий князь и Бистром начали спешное отступление. В интервал между гвардией и Дибичем был выслан отряд Хлаповского для подания помощи литовским повстанцам. Немедленно атаковать гвардию Скржинецкий не решился, а счёл нужным сначала овладеть Остроленкой, занятой отрядом Сакена, чтобы обеспечить себе путь отступления. 18 мая он двинулся туда с одной дивизией, но Сакен уже успел отступить на Ломжу. Для преследования его направлена была дивизия Гелгуда, которая, двинувшись к Мясткову, очутилась почти в тылу у гвардии. Так как в это же время Лубенский занял Нур, то великий князь Михаил Павлович 31 мая отступил на Белосток и расположился у деревни Жолтки, за Наревом. Попытки поляков форсировать переправы на этой реке не имели успеха. Между тем Дибич долго не верил наступлению неприятеля против гвардии и убедился в том, лишь получив известие о занятии Нура сильным польским отрядом.

12 мая русский авангард вытеснил из Нура отряд Лубенского, который отступил к Замброву и соединился с главными силами поляков. Скржинецкий, узнав о приближении Дибича, стал поспешно отступать, преследуемый русскими войсками. 26 мая последовал горячий бой под Остроленкой; польская армия имевшая 40 000 против 70 000 русских, была разбита.

На военном совете, собранном Скржинецким, решено было отступить к Варшаве, а Гелгуду дано было приказание идти в Литву для поддержки тамошних повстанцев. 20 мая русская армия была расположена между Пултуском, Голыминым и Маковом. На соединение с ней приказано было идти корпусу Крейца и войскам, оставленным на Брестском шоссе; в Люблинское воеводство вступили войска Ридигера. Между тем, Николай I, раздражённый затягиванием войны, послал к Дибичу графа Орлова с предложением подать в отставку. «Я сделаю это завтра» — заявил Дибич 9 июня. На следующий день он заболел холерой и вскоре скончался. Начальство над армией впредь до назначения нового главнокомандующего принял граф Толь.

Подавление движения в Литве и Волыни

Между тем отряд Гелгуда (до 12 тыс.) прошёл в Литву, и силы его по соединении с Хлаповским и отрядами повстанцев возросли почти вдвое. Остен-Сакен отступил к Вильне, где численность русских войск по прибытии подкреплений также дошла до 24 тысяч.

7 июня, «в Троицын день», А. Гелгуд атаковал расположенные «в 7 верстах от Вильны по Трокскому тракту на Понарах» русские войска (Волынский гвардейский полк под командованием Д. Д. Куруты), но был разбит и, преследуемый частями русской резервной армии, должен был уйти в прусские пределы. Из всех польских войск, вторгшихся в Литву, один лишь отряд Дембинского (3800 чел.) сумел возвратиться в Польшу.

На Волыни восстание тоже потерпело полную неудачу и совершенно прекратилось после того, как большой отряд (около 5,5 тыс.), предводимый Колышко, был разбит войсками генерала Рота под Дашевым, а затем у деревни Майданек. Главная польская армия после сражения при Остроленке собралась у Праги. После продолжительного бездействия Скржинецкий решился оперировать одновременно против Ридигера в Люблинском воеводстве и против Крейца, находившегося ещё у Седльца; но когда 5 июня граф Толь произвел демонстрацию переправы через Буг между Сероцком и Зегржем, то Скржинецкий отозвал назад высланные им отряды.

Движение Паскевича на Варшаву

25 июня новый главнокомандующий, граф Паскевич, прибыл к главной русской армии, силы которой в это время доходили до 50 тыс.; кроме того, ожидалось прибытие на Брестскую дорогу отряда ген. Муравьёва (14 тыс.). Поляки к этому времени стянули около Варшавы до 40 тыс. чел. Для усиления средств борьбы с русскими войсками объявлено было поголовное ополчение; но мера эта не дала ожидавшихся результатов. Пунктом переправы через Вислу Паскевичем избран был Осек, близ прусской границы. Скржинецкий хотя и знал о движении Паскевича, но ограничился высылкой вслед за ним части своих войск, да и ту скоро вернул, решившись двинуться против отряда, оставленного на Брестском шоссе для демонстрации против Праги и Модлина. 1 июля началось устройство мостов у Осека, а между 4-м и 8-м совершилась самая переправа русской армии. Между тем Скржинецкий, не сумев уничтожить стоявшего на Брестской дороге отряда Головина, отвлекшего на себя значительные силы, возвратился в Варшаву и, уступая общественному мнению, решился выступить со всеми силами к Сохачеву и там дать русской армии сражение. Рекогносцировка, произведенная 3 августа, показала, что русская армия находится уже у Ловича. Опасаясь, чтобы Паскевич не достиг Варшавы прямым движением на Болимов, Скржинецкий 4 августа направился к этому пункту и занял Неборов. 5 августа поляки были оттеснены за реку Равку. В таком положении обе армии оставались до середины месяца. За это время Скржинецкий был сменен, и на его место временно назначен Дембинский, отодвинувший свои войска к Варшаве.

Мятеж в Варшаве

Известия о поражениях армии вызвали волнения среди населения Варшавы. Первый мятеж возник 20 июня, при известии о поражении, которое потерпел генерал Антоний Янковский; под давлением толпы, власти приказали арестовать Янковского, его зятя генерала Бутковского, ещё несколько генералов и полковников, камергера Феншау (служившего шпионом у Константина) и жену русского генерала Базунова. Арестованные были помещены в Королевский Замок.

При известии о переходе русской армии через Вислу, волнения вспыхнули вновь. Скржинецкий подал в отставку, и Варшава осталась без власти. 15 августа толпа ворвалась в Замок и убила содержавшихся там арестантов (включая генеральшу Базунову), а затем стала избивать и убивать арестантов по тюрьмам (всего было убито 33 человека). На следующий день генерал Круковецкий объявил себя комендантом города, рассеял толпу с помощью войск, закрыл помещение Патриотического общества и начал следствие. Правительство подало в отставку. Сейм назначил главнокомандующим Дембинского, но затем сменил и его по обвинению в диктаторских поползновениях и вновь назначил Круковецкого, который повесил четверых участников беспорядков.

Осада Варшавы

19 августа началось обложение Варшавы. Со стороны Воли против города были расположены главные силы русской армии, со стороны Праги — корпус Розена, которому Паскевич приказал попытаться овладеть Прагой с помощью внезапного нападения. Дембинский был заменен Малаховским. В польском лагере был созван военный совет, на котором Круковецкий предложил дать перед Волей битву всеми наличными силами, Уминский — ограничиться защитой города, Дембинский — прорываться в Литву. Было принято предложение Уминского. Одновременно конный отряд Лубенского с 3000 человек был послан в Плоцкое воеводство, чтобы собрать там запасы и угрожать мостам у Осека, а корпус Раморино с 20 000 — на левый берег против Розена.

С русской стороны генерал Ридигер, находившийся в Люблинском воеводстве, 6-7 августа переправился со своим отрядом (до 12,5 тыс., при 42 орудиях) через Верхнюю Вислу, занял Радом и для подкрепления главных сил 30 августа выслал к Надаржину 10-ю пехотную дивизию. По присоединении к русской главной армии подкреплений силы её возросли до 86 тыс.; в польских войсках, оборонявших Варшаву, считалось до 35 тыс. В то же время Раморино оттеснил Розена к Бресту (31 августа), но, получив двукратное приказание не удаляться от Варшавы, отошёл к Мендзыржецу, а Розен, следуя за ним, занял Белу.

Штурм Варшавы

С запада Варшава была защищена двумя линиями укреплений: первая представляла собой ряд редутов в 600 метрах от городского рва, тянувшихся от укрепленного предместья Чисте до деревни Мокотов; вторая, в километре от первой — опиралась на форт Воля и укрепленную деревню Раковец. Первую линию защищал Генрих Дембинский, вторую — Юзеф Бем. Граф Ян Круковецкий, видя опасность положения, вступил в переговоры с Паскевичем. Последний предложил некоторые гарантии и амнистию, которая не распространялась, однако, на поляков «восьми воеводств». Наоборот, Круковецкий по-прежнему выставлял требование возвращения Литвы и Руси, заявив, что поляки «взялись за оружие для завоевания независимости в тех границах, которые некогда отделяли их от России».

Всего в его распоряжении было 50 000 человек, из них 15 000 национальной гвардии; Паскевич имел 78 000 при 400 орудиях.

На рассвете 6 сентября после интенсивного артиллерийского обстрела русская пехота пошла в атаку и взяла в штыки редуты первой линии. Дольше всех сопротивлялась Воля, командир которой, генерал Совинский, на предложение сдаться ответил: «Одно из ваших ядер оторвало мне ногу под Бородиным, и я теперь не могу сделать ни шага назад». Он был убит в ожесточенном штурме; Высоцкий был ранен и попал в плен. Дембинский и Круковецкий предприняли вылазку, пытаясь вернуть первую линию, но были отбиты. Паскевич устроил свою ставку в Воле, и на протяжении ночи бомбардировал вторую линию; польская артиллерия отвечала слабо, за нехваткой зарядов.

7 сентября в 3 часа утра в Волю явился Прондзинский с письмом Круковецкого, в котором содержалось изъявление покорности «законному государю». Но когда Паскевич потребовал безусловного подчинения, Прондзинский заявил, что это слишком унизительно и он не имеет на то полномочий от сейма. В Варшаве собрался сейм, который однако обрушился на Круковецкого и правительство с обвинениями в измене. В половине второго Паскевич возобновил бомбардировку. Русская армия, построившись тремя колоннами, начала приступ. Штыковая контратака поляков была отбита картечью.

В 4 часа русские войска с музыкой атаковали укрепления и взяли их. Сам Паскевич был при этом ранен в руку. После этого вновь явился Прондзинский с письмом Круковецкого, заявившего, что получил полномочия на подписание капитуляции. Паскевич послал в Варшаву генерал-адъютанта Ф. Ф. Берга, который наконец и принял капитуляцию у Круковецкого. Однако сейм не утвердил её, предложив другие условия. Круковецкий вышел из членов правительства и, пользуясь тем, что капитуляция не была утверждена, вывел за Вислу 32.000 человек армии, сказав депутатам: «спасайте Варшаву — мое дело спасти армию». Утром 8 сентября войска Российской армии вступили в Варшаву через открытые ворота, и Паскевич написал царю: «Варшава у ног Вашего Величества».

Окончание войны

Остатки армии Круковецкого отступили к Плоцку. Узнав, что польская армия отвергла капитуляцию, Паскевич выслал для переговоров в Модлин Берга, с тем чтобы дать время Розену и Ридигеру покончить с Раморино и Рожнецким. Раморино вопреки приказанию Малаховского присоединиться к главной польской армии ушёл за Верхнюю Вислу, войсками Ридигера был оттеснен в Галицию и сдался австрийцам. Рожнецкий отступил в вольный город Краков; остатки основной армии в 20 000 человек под начальством Рыбинского к началу октября перешли в Пруссию и там были разоружены. Оставались только гарнизоны Модлина и Замостья, всего около 10 тыс. человек. Модлин сдался 8 октября, Замостье — 21 октября.

Итоги восстания

  • 26 февраля 1832 года — явился в свет «Органический статут», согласно которому Польское Царство объявлялось частью России, упразднились сейм и польское войско. Старое административное деление на воеводства было заменено делением на губернии. Фактически это означало принятие курса на превращение Царства Польского в русскую провинцию — на территорию Королевства распространялись действовавшие во всей России монетная система, система мер и весов.
  • В международных отношениях важными составляющими европейского общественного мнения стали полонофильство и русофобия[3]:
В 1831 году тысячи польских повстанцев и членов их семей, спасаясь от преследований властей Российской империи, бежали за пределы Царства Польского. Они осели в разных странах Европы, вызывая сочувствие в обществе, которое оказывало соответствующее давление на правительства и парламенты. Именно польские эмигранты постарались создать России крайне неприглядный образ душителя свобод и очага деспотизма, угрожающего «цивилизованной Европе». Полонофильство и русофобия с начала 1830-х годов стали важными составляющими европейского общественного мнения.

Пётр Черкасов

Отражение восстания в мировой культуре

Во всем мире, за исключением России, восстание было встречено с большим сочувствием. Французский поэт Казимир Делавинь немедленно после известий о нём написал стихотворение «Варшавянка», которое было немедленно переведено в Польше, положено на музыку и стало одним из самых известных польских патриотических гимнов. В России большая часть общества оказалась настроена против поляков, особенно в виду великопольских амбиций руководителей восстания и польской шляхты; подавление восстания приветствует в своих стихах, написанных летом 1831 года, А. С. Пушкин («Перед гробницею святой…», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина»), а также Тютчев.

  • «Перед гробницею святой…». Здесь поэт восхваляет Кутузова и высказывает уверенность в том, что он бы быстро подавил восстание.
  • «Клеветникам России» (написано 26 августа, напечатано уже после взятия Варшавы). Поводом к этому стихотворению послужили выступления во Французской палате депутатов с требованиями оказать помощь польскому народу. Поэт утверждает, что восстание — это дело «семейное», и другие державы не должны выступать по поводу него. Вот что писал Пушкин 1 июня 1831 году Вяземскому: «…их надобно задушить и наша медленность мучительна. Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, мы не можем судить её по впечатлениям европейским, каков бы ни был впрочем наш образ мыслей…»[4][5] Вяземский, бывший тогда ещё либералом, был в ужасе от «Клеветникам России». В то же время существовало множество людей, восхищавшихся этим стихотворением. П. Я. Чаадаев писал Пушкину 18 сентября 1831 г.: «Вот вы, наконец, национальный поэт; вы, наконец, нашли ваше призвание. Я не могу передать вам удовлетворение, которое вы дали мне испытать. Мне хочется сказать вам: вот, наконец, явился Дант»[6].
  • «Бородинская годовщина» (написано 5 сентября). В этом стихотворении Пушкин напоминает «народным витиям» — то есть французским демократам, требовавшим выступления в поддержку Польши — а также участникам русско-польских военных действий о традициях русских воинов, которые могут и должны служить гарантией добрых отношений:
В боренье падший невредим;

Врагов мы в прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.

Одновременно Пушкин выражает удовлетворение гибелью Польши:

Уж Польша вас не поведет -
Через её шагнете кости!
[7]

Только 14 сентября Вяземский ознакомился со стихотворением. В тот день он записал в дневнике: «Будь у нас гласность печати, никогда бы Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича… Курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь… И что за святотатство сближать Бородино с Варшавою. Россия вопиет против этого беззакония…»[8].

См. также

Напишите отзыв о статье "Польское восстание (1830)"

Примечания

  1. Wacław Tokarz, Wojna polsko-rosyjska 1830 i 1831, Варшава 1993.
  2. Олег Рудольфович Айрапетов. Внешняя политика Российской империи, 1801—1914. Изд-во «Европа», 2006. С. 131: никакие уступки и знаки внимания не могли удовлетворить польских революционеров, мечтавших о восстановлении Речи Посполитой в границах 1772 г.
  3. [archive.is/20130127004500/www.istrodina.com/rodina_articul.php3?id=2353&n=117 «Минувшее»] Журнал «Родина», доктор исторических наук Пётр Черкасов
  4. [rvb.ru/pushkin/01text/10letters/1831_37/01text/1831/1598_410.htm РВБ: А. С. Пушкин. Собрание сочинений в 10 томах. 410. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ]
  5. А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 16томах. Т.14. Переписка, 1828—1831. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 169
  6. Багратион-Мухранели И. Л. «Введение в поэтический замысел. Жизнь и творческая биография А. С. Пушкина». Т.2. М.: Московский учебник, 2004. С. 121.
  7. А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 16томах. Т.3. Книга 1. Стихотворения, 1826—1836. Сказки. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1948. С. 274
  8. Лемке М. Николаевские жандармы и литература. 1826—1855 гг.: По подлинным делам третьего отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии. СПб., 1908. С. 507.

Ссылки

  • Польское восстание 1830 и 1863 гг. // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1898. — Т. XXIV. — С. 417—422.
  • Воронин В. Е. [www.portal-slovo.ru/history/35331.php Польское восстание 1830—1831 гг.]
  • [chigirin.narod.ru/book18.html Пирожников А. И. История 10-го пехотного Новоингерманландского полка. Тула, 1913]
  • [next.feb-web.ru/feb/rosarc/rad/rad-061-.htm Княгиня Н. И. Голицина о Польском восстании 1830—1831]
  • [bibliotekar.ru/reprint-27/9.htm Записки Дениса Давыдова о польской войне 1831 года ]
  • [www.youtube.com/watch?v=pspOWQosvZU «Варшавянка 1831 г.» (видео)]
  • [www.tomovl.ru/money/money_November_Uprising.html Монеты Польского восстания 1831. Польское восстание: Эмилия Плятер.]

Литература

  • Н. В. Берг «Польское восстание 1830 и 1863 гг. восстание» («Русская старина», 1879);
  • [memoirs.ru/files/Berg_Z_RA70_10.rar Берг Н. В. Записки Н. В. Берга о польских заговорах и восстаниях после 1831 года // Русский архив, 1870. — Изд. 2-е. — М., 1871. — Стб. 1821—1928.], [memoirs.ru/files/Berg_ZPZ_RA70_1.rar То же — Стб. 201—268.], [memoirs.ru/files/Berg_ZPZ_RA70_2.rar То же — Стб. 431—502.], [memoirs.ru/files/Berg_ZPZ_RA70_3.rar То же. — Стб. 631—674.]
  • Гиллер Агатон. «Historya powstania narodu polskiego», 1867—1871.
  • Лебедев, «Последняя Польское восстание 1830 и 1863 гг. смута» (ib., 1874, т. ΧΙ, 1875, т. XII);
  • Павлищев, «Седмицы Польское восстание 1830 и 1863 гг. мятежа» (СПб., 1887); «Виленские очерки» (ib., 1883, т. LX, 1884, т. LXI); «Записки Муравьева» (ib., 1882, 1883 и 1884);
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/Pere_G_RA69_9.htm Переписка епископа-князя Гедройца с гр. Д. Н. Блудовым и другими лицами во время польского мятежа 1831 года // Русский архив, 1869. — Вып. 9. — Стб. 1485—1542.]
  • Пузыревский А. К.. [elib.shpl.ru/ru/nodes/23954-puzyrevskiy-a-k-polsko-russkaya-voyna-1831-g-spb-1890 Польско-русская война 1831 года. Изд. 2-е. Т. 1—2.] — Спб., 1890
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/1324Sorokin.htm Сорокин Р. М. Н. Муравьев в Литве. 1831 г. // Русская старина, 1873. — Т. 8 — № 7. — С. 114—118.]
  • [memoirs.ru/texts/Sulim_RS74_11_9.htm Сулима Н. С. Командиру 2-го пехотного корпуса г. генералу от кавалерии и кавалеру барону Крейцу, начальника 5-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта и кавалера Сулима, рапорт. Январь 1832 г. / Сообщ. С. Н. Сулима // Русская старина, 1874. — Т. 11. — № 9. — С, 180—181.]
  • Устимович, «Заговоры и покушения на жизнь наместника гр. Берга» (Варшава, 1870; в прилож. помещены сведения о конспирационных кружках и обществах).
  • Луферчик, Е. Г. Власть и общество во время русско-польского политического кризиса 1828—1832 гг. / Е. Г. Луферчик // Научные стремления — 2011: сб. материалов Междунар. науч.-практ. конф. молодых ученых, Минск, 14-18 ноября 2011 г.: в 2 т. / Совет молодых ученых НАН Беларуси; ред. группа: К. С. Бредихина [и др.]. — Минск: Белорус. наука, 2011. — Т. 2. — С. 70-73.

Отрывок, характеризующий Польское восстание (1830)

– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.
Пелагея Даниловна, распорядившись очисткой места для гостей и угощениями для господ и дворовых, не снимая очков, с сдерживаемой улыбкой, ходила между ряжеными, близко глядя им в лица и никого не узнавая. Она не узнавала не только Ростовых и Диммлера, но и никак не могла узнать ни своих дочерей, ни тех мужниных халатов и мундиров, которые были на них.
– А это чья такая? – говорила она, обращаясь к своей гувернантке и глядя в лицо своей дочери, представлявшей казанского татарина. – Кажется, из Ростовых кто то. Ну и вы, господин гусар, в каком полку служите? – спрашивала она Наташу. – Турке то, турке пастилы подай, – говорила она обносившему буфетчику: – это их законом не запрещено.
Иногда, глядя на странные, но смешные па, которые выделывали танцующие, решившие раз навсегда, что они наряженные, что никто их не узнает и потому не конфузившиеся, – Пелагея Даниловна закрывалась платком, и всё тучное тело ее тряслось от неудержимого доброго, старушечьего смеха. – Сашинет то моя, Сашинет то! – говорила она.
После русских плясок и хороводов Пелагея Даниловна соединила всех дворовых и господ вместе, в один большой круг; принесли кольцо, веревочку и рублик, и устроились общие игры.
Через час все костюмы измялись и расстроились. Пробочные усы и брови размазались по вспотевшим, разгоревшимся и веселым лицам. Пелагея Даниловна стала узнавать ряженых, восхищалась тем, как хорошо были сделаны костюмы, как шли они особенно к барышням, и благодарила всех за то, что так повеселили ее. Гостей позвали ужинать в гостиную, а в зале распорядились угощением дворовых.
– Нет, в бане гадать, вот это страшно! – говорила за ужином старая девушка, жившая у Мелюковых.
– Отчего же? – спросила старшая дочь Мелюковых.
– Да не пойдете, тут надо храбрость…
– Я пойду, – сказала Соня.
– Расскажите, как это было с барышней? – сказала вторая Мелюкова.
– Да вот так то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!… – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.
– Да как же, он так и говорит?
– Да, как человек, всё как должно быть, и стал, и стал уговаривать, а ей бы надо занять его разговором до петухов; а она заробела; – только заробела и закрылась руками. Он ее и подхватил. Хорошо, что тут девушки прибежали…
– Ну, что пугать их! – сказала Пелагея Даниловна.
– Мамаша, ведь вы сами гадали… – сказала дочь.
– А как это в амбаре гадают? – спросила Соня.
– Да вот хоть бы теперь, пойдут к амбару, да и слушают. Что услышите: заколачивает, стучит – дурно, а пересыпает хлеб – это к добру; а то бывает…
– Мама расскажите, что с вами было в амбаре?
Пелагея Даниловна улыбнулась.
– Да что, я уж забыла… – сказала она. – Ведь вы никто не пойдете?
– Нет, я пойду; Пепагея Даниловна, пустите меня, я пойду, – сказала Соня.
– Ну что ж, коли не боишься.
– Луиза Ивановна, можно мне? – спросила Соня.
Играли ли в колечко, в веревочку или рублик, разговаривали ли, как теперь, Николай не отходил от Сони и совсем новыми глазами смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только в первый раз, благодаря этим пробочным усам, вполне узнал ее. Соня действительно этот вечер была весела, оживлена и хороша, какой никогда еще не видал ее Николай.
«Так вот она какая, а я то дурак!» думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную, из под усов делающую ямочки на щеках, улыбку, которой он не видал прежде.
– Я ничего не боюсь, – сказала Соня. – Можно сейчас? – Она встала. Соне рассказали, где амбар, как ей молча стоять и слушать, и подали ей шубку. Она накинула ее себе на голову и взглянула на Николая.
«Что за прелесть эта девочка!» подумал он. «И об чем я думал до сих пор!»
Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.
С девичьего крыльца застучали ноги по ступенькам, скрыпнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос старой девушки сказал:
– Прямо, прямо, вот по дорожке, барышня. Только не оглядываться.
– Я не боюсь, – отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели в тоненьких башмачках ножки Сони.
Соня шла закутавшись в шубку. Она была уже в двух шагах, когда увидала его; она увидала его тоже не таким, каким она знала и какого всегда немножко боялась. Он был в женском платье со спутанными волосами и с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня быстро подбежала к нему.
«Совсем другая, и всё та же», думал Николай, глядя на ее лицо, всё освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых пахло жженой пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
– Соня!… Nicolas!… – только сказали они. Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.


Когда все поехали назад от Пелагеи Даниловны, Наташа, всегда всё видевшая и замечавшая, устроила так размещение, что Луиза Ивановна и она сели в сани с Диммлером, а Соня села с Николаем и девушками.
Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал в обратный путь, и всё вглядываясь в этом странном, лунном свете в Соню, отыскивал при этом всё переменяющем свете, из под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он решил уже никогда не разлучаться. Он вглядывался, и когда узнавал всё ту же и другую и вспоминал, слышав этот запах пробки, смешанный с чувством поцелуя, он полной грудью вдыхал в себя морозный воздух и, глядя на уходящую землю и блестящее небо, он чувствовал себя опять в волшебном царстве.
– Соня, тебе хорошо? – изредка спрашивал он.
– Да, – отвечала Соня. – А тебе ?
На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минутку подбежал к саням Наташи и стал на отвод.
– Наташа, – сказал он ей шопотом по французски, – знаешь, я решился насчет Сони.
– Ты ей сказал? – спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
– Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
– Я так рада, так рада! Я уж сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Nicolas. Как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливой без Сони, – продолжала Наташа. – Теперь я так рада, ну, беги к ней.
– Нет, постой, ах какая ты смешная! – сказал Николай, всё всматриваясь в нее, и в сестре тоже находя что то новое, необыкновенное и обворожительно нежное, чего он прежде не видал в ней. – Наташа, что то волшебное. А?
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.


В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.