Польско-латвийская граница

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Польско-латвийская граница

Латвия

Польша
Время существования с 1918 года по 1939 год
Протяжённость 113 км.

Польско-латвийская граница — государственная граница между Латвийской Республикой и Польской Республикой, существовавшая в 1918—1939 годах. Протяженность границы составляла 113 км[1].





История

В 1919 году, во время войны за независимость Латвии и советско-польской войны, во время которой латвийские и польские части взаимодействовали, временная граница (демаркационная линия) проходила вдоль реки Западная Двина от Динабурга до Придруйска. Это положение установилось, когда польские части достигли берега Двины. Вскоре после этого Польша объявила, что город Грива и 6 волостей бывшей Курляндской губернии на левом берегу Двины включаются в состав браславского повята и все возражения латвийской стороны отклоняются. Зимой и весной 1920 года дошло до нескольких недружественных инцидентов, например, изгнание польской жандармерией на другой берег реки присланных латвийских пограничников или высылка 17 января 1920 года вновь назначенного начальника латвийской полиции. Латвийская сторона была вынуждена смириться с переходом этой территории под польское владение, хотя и высказывалась о судьбе латышей, населявших эти земли[2].

Вопрос о принадлежности этих земель был решён неожиданным способом. 4 июля 1920 года началось наступление Красной Армии в Белоруссии. Подгруппа Войска Польского «Дзвина», также как и другие польские части начали отступление. На следующий день польский гарнизон Динабурга также начал отход, чтобы избежать изоляции от основных сил и в соответствии с договорённостью от 11 апреля 1920 года о выводе польских подразделений из Латгалии. Поляки отступали из илукстанского повята, а латыши в тот же день занимали оставляемые земли, буквально на сутки опередив литовцев, которые тоже высказали претензии на эти территории. К концу июля латвийские части достигли бывшей губернской границы и будущей государственной границы. Поляки хотели в обмен на подписание конвенции о взаимопомощи уступить Латвии эти территории, но латыши не были заинтересованы в союзе с Польшей.

Осенью 1920 года, после удач на советско-польском фронте и бунта генерала Желиговского в Вильно, польская армия опять подошла к бывшей демаркационной линии. Латвия, считавшая, что Польша будет пытаться занять 6 спорных волостей бывшего Иллукстского уезда, усилила свои части на установившейся границе. Однако 3-я дивизия Легионов получила приказ не пересекать линию занятую латышами, даже если они будут находиться за пределами Курляндской губернии[3]. Это было продиктовано политическими причинами, так как Польша хотела наладить отношения с прибалтийскими странами.

Описание

Граница начиналась на пересечении границ Польши, Латвии и Советского Союза, находившемся на реке Западная Двина. Далее шла на запад вдоль реки. Продолжалась на юго-запад и доходила до железнодорожной линии ДукштасДаугавпилс, которая пересекала линию границы. Вскоре после линии (в 2 км на запад от станции Турмантас) находилось пересечение границ Латвии, Польши и Литвы.

Воеводство, граничившее с Латвией:

Пограничные переходы

Железнодорожный пограничный переход находился на линии Петербурго-Варшавской железной дороги, немного южнее Динабурга.

Напишите отзыв о статье "Польско-латвийская граница"

Примечания

  1. P. Łossowski, Łotwa nasz sąsiad, Warszawa 1990, s. 4
  2. Granice i pogranicza. Historia codzienności i doświadczeń, red. M. Liedke, J. Sadowska, J. Rynkowski, t. I, Białystok 1999, s. 225—233
  3. P. Łossowski, Łotwa nasz sąsiad, Warszawa 1990, s. 16

Ссылки

  • [www.historia.lv/publikacijas/konf/daugp/012/1dala/jekabson.htm Jēkabsons, Ē. Latvijas un Polijas robeža 1919.-1939. gadā. Daugavpils Universitātes Humanitārās fakultātes XII Zinātnisko lasījumu materiāli. Vēsture.].
  • [www.historia.lv/alfabets/A/AR/arpolitika/dok/1919.06.10.latv.htm Parīzes Miera konferences Latvijas delegācijas Miera konferencei adresētais memorands.]

Отрывок, характеризующий Польско-латвийская граница


Ростовы до 1 го сентября, то есть до кануна вступления неприятеля в Москву, оставались в городе.
После поступления Пети в полк казаков Оболенского и отъезда его в Белую Церковь, где формировался этот полк, на графиню нашел страх. Мысль о том, что оба ее сына находятся на войне, что оба они ушли из под ее крыла, что нынче или завтра каждый из них, а может быть, и оба вместе, как три сына одной ее знакомой, могут быть убиты, в первый раз теперь, в это лето, с жестокой ясностью пришла ей в голову. Она пыталась вытребовать к себе Николая, хотела сама ехать к Пете, определить его куда нибудь в Петербурге, но и то и другое оказывалось невозможным. Петя не мог быть возвращен иначе, как вместе с полком или посредством перевода в другой действующий полк. Николай находился где то в армии и после своего последнего письма, в котором подробно описывал свою встречу с княжной Марьей, не давал о себе слуха. Графиня не спала ночей и, когда засыпала, видела во сне убитых сыновей. После многих советов и переговоров граф придумал наконец средство для успокоения графини. Он перевел Петю из полка Оболенского в полк Безухова, который формировался под Москвою. Хотя Петя и оставался в военной службе, но при этом переводе графиня имела утешенье видеть хотя одного сына у себя под крылышком и надеялась устроить своего Петю так, чтобы больше не выпускать его и записывать всегда в такие места службы, где бы он никак не мог попасть в сражение. Пока один Nicolas был в опасности, графине казалось (и она даже каялась в этом), что она любит старшего больше всех остальных детей; но когда меньшой, шалун, дурно учившийся, все ломавший в доме и всем надоевший Петя, этот курносый Петя, с своими веселыми черными глазами, свежим румянцем и чуть пробивающимся пушком на щеках, попал туда, к этим большим, страшным, жестоким мужчинам, которые там что то сражаются и что то в этом находят радостного, – тогда матери показалось, что его то она любила больше, гораздо больше всех своих детей. Чем ближе подходило то время, когда должен был вернуться в Москву ожидаемый Петя, тем более увеличивалось беспокойство графини. Она думала уже, что никогда не дождется этого счастия. Присутствие не только Сони, но и любимой Наташи, даже мужа, раздражало графиню. «Что мне за дело до них, мне никого не нужно, кроме Пети!» – думала она.
В последних числах августа Ростовы получили второе письмо от Николая. Он писал из Воронежской губернии, куда он был послан за лошадьми. Письмо это не успокоило графиню. Зная одного сына вне опасности, она еще сильнее стала тревожиться за Петю.
Несмотря на то, что уже с 20 го числа августа почти все знакомые Ростовых повыехали из Москвы, несмотря на то, что все уговаривали графиню уезжать как можно скорее, она ничего не хотела слышать об отъезде до тех пор, пока не вернется ее сокровище, обожаемый Петя. 28 августа приехал Петя. Болезненно страстная нежность, с которою мать встретила его, не понравилась шестнадцатилетнему офицеру. Несмотря на то, что мать скрыла от него свое намеренье не выпускать его теперь из под своего крылышка, Петя понял ее замыслы и, инстинктивно боясь того, чтобы с матерью не разнежничаться, не обабиться (так он думал сам с собой), он холодно обошелся с ней, избегал ее и во время своего пребывания в Москве исключительно держался общества Наташи, к которой он всегда имел особенную, почти влюбленную братскую нежность.
По обычной беспечности графа, 28 августа ничто еще не было готово для отъезда, и ожидаемые из рязанской и московской деревень подводы для подъема из дома всего имущества пришли только 30 го.
С 28 по 31 августа вся Москва была в хлопотах и движении. Каждый день в Дорогомиловскую заставу ввозили и развозили по Москве тысячи раненых в Бородинском сражении, и тысячи подвод, с жителями и имуществом, выезжали в другие заставы. Несмотря на афишки Растопчина, или независимо от них, или вследствие их, самые противоречащие и странные новости передавались по городу. Кто говорил о том, что не велено никому выезжать; кто, напротив, рассказывал, что подняли все иконы из церквей и что всех высылают насильно; кто говорил, что было еще сраженье после Бородинского, в котором разбиты французы; кто говорил, напротив, что все русское войско уничтожено; кто говорил о московском ополчении, которое пойдет с духовенством впереди на Три Горы; кто потихоньку рассказывал, что Августину не ведено выезжать, что пойманы изменники, что мужики бунтуют и грабят тех, кто выезжает, и т. п., и т. п. Но это только говорили, а в сущности, и те, которые ехали, и те, которые оставались (несмотря на то, что еще не было совета в Филях, на котором решено было оставить Москву), – все чувствовали, хотя и не выказывали этого, что Москва непременно сдана будет и что надо как можно скорее убираться самим и спасать свое имущество. Чувствовалось, что все вдруг должно разорваться и измениться, но до 1 го числа ничто еще не изменялось. Как преступник, которого ведут на казнь, знает, что вот вот он должен погибнуть, но все еще приглядывается вокруг себя и поправляет дурно надетую шапку, так и Москва невольно продолжала свою обычную жизнь, хотя знала, что близко то время погибели, когда разорвутся все те условные отношения жизни, которым привыкли покоряться.