Португальская литература

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Древнейшими памятниками португальской литературы, если не считать дошедших до нас в немногочисленных отрывках так называемых коссант (cossantes) — лирических стихотворений, создавшихся в результате скрещения церковной и народной песенных традиций, — является поэтическое наследие галисийско-провансальской школы XIIIXV веков. Результат южно-французских культурных влияний, школа эта, воспроизводившая на галисийском наречии характерные для поэзии провансальских трубадуров стихотворные жанры, сложилась в феодально-аристократических португало-испанских кругах, имея своими представителями кастильского короля Альфонса X (ум. 1290), — галисийская лирика была придворной при кастильском дворе, — ряд принцев крови, многих поэтов из числа придворной интеллигенции и т. д. Поэзия их, проникнутая мотивами любовного томления, куртуазной чувствительности и мистического символизма, достигла своего расцвета при короле Динише (Diniz, 1279—1325). Поэтическими сводами этой эпохи являются несколько «Песенников» (Cancioneiros), из которых наиболее известны Песенник Ажуда, Ватиканский («Cancioneiro da Vaticano»), Колоччи-Бранкути («Colocci Brancuti») и в особенности обширный «Всеобщий песенник» (Cancioneiro Geral), изданный в Лиссабоне в 1516. Помимо любовной и мистической лирики мы встречаем здесь также стихотворения, восходящие к народным песенным традициям, и сатиры, подражающие провансальским сирвентам.

Дальнейший этап в развитии португальской поэзии отмечен решительным влиянием латинских и итальянских образцов. Ко второй половине XIV в. относится и самая ранняя из попыток эпического повествования — «Поэма о битве у Саладо» Аффонсо Жиралдеша (Affonso Giraldes). Испано-итальянские и классические влияния можно различить уже у португальско-галисийских лириков конца XIV и начала XV вв. Таковы Жуан Родригеш де ла Камара (Juan Rodriguez de la Camara, также известный как Juan Rodríguez del Padrón, 1390—1450), Фернам Кашкисио (Fernam Casquicio), Вашко де Камоэнс (ум. 1386), Гонсало Родригеш (ум. 1385), Гарси Фернандеш де Жерена (1340—1400), Масиаш Влюблённый [Macias Namorado, первая половина XV в.] и мн. др. Популярным чтением в эту эпоху являлись рыцарские романы бретонского цикла, из которых уже в XIII в. большое распространение получил «Амадис Гальский» (Amadis de Gaula). Вопрос о влиянии португальской разработки этого романа на испанского «Амадиса» остается до сих пор открытым, хотя историко-литературная традиция и продолжает отдавать первенство Португалии.

Из ранних прозаиков следует упомянуть короля Дуарте I (1391—1438) с его морально-философской энциклопедией «Leal conselheiro» (Верный советник) и хроникёров Фернама Лопеша (Fernam Lopes, 1380—1460), Гомеша де Азурара (Gomes Eannes de Azurara, 1410 — ок. 1474), оставившего описание похода на Гвиней, и Дуарте Гальвао (Duarte Galvão, 1445—1517). Предвестниками «золотого века» португальской поэзии следует считать утонченных буколиков Бернардина Рибейру [Bernardim Ribeiro, 1486—1554], автора известной пасторали «Menina e moça», и Кристовама Фалкана (Christóvam Falcão, 1500—1558), оказавших значительное влияние и на испанскую литературу. Таким образом, к середине XVI в. мы наблюдаем в португальской литературе все характерные для феодально-аристократической поэтики жанры. Экономический подъём Португалии в связи с её колониальной экспансией в Америке, Африке и Азии дал мощный толчок развитию её национальной культуры. XVI век по праву считается «золотым веком» португальской литературы. Всё ярче сказывается влияние итальянских ренессансных воздействий. Молодой португальский торговый капитал в культурном отношении приобщается к лучшему и наиболее изысканному из того, что можно было найти у соседей и соперников. Выучка у классиков Апеннинского полуострова в соединении с незаурядным поэтическим талантом создала такого крупного поэта, как Франсишку де Са-де-Миранда (Francisco de Sá de Miranda, 1495—1558), автора эклог, лирических поэм и комедий итальянского типа, насадителя итальянских ритмов и поэтических форм. Его продолжателями являются Дьогу Бернардеш (Diogo Bernardes, ок. 1530—1605), Антониу Феррейра (Antonio Ferreira, 1528—1569), Франсишку Галван (Francisco Galvão, 1563 — около 1636) и другие. Выдающимися представителями португальской буколической поэзии были Франсишко Родригеш Лобо (Francisco Rodrigues Lobo, ок. 1550 — ок. 1625)] и Фернан Алвареш ду Ориенте (Fernão Alvares d’Oriente, 1540—1595). Мистика католицизма вдохновляла религиозную поэзию Элоя де Са Сотомаюра (Eloi de Sá Soutomaior). Первым португальским драматургом, деятельность которого важна также и в истории испанского театра, является Жил Висенте (Gil Vicente, ок. 1470 — ок. 1536), автор диалогов на религиозные темы и фарсов бытового характера. Опираясь на технику церковного и уличного театров позднего средневековья, он учитывал и возможности придворного спектакля в итальянском духе. Последующие португальские драматурги, как Рибейру Шиаду (Antonio Ribeiro Chiado, 1520—1591), Балтазар Диаш (Balthasar Dias), всё более и более склонялись к итальянским комедийным образцам, пропагандировавшимся в особенности Са-де-Миранда. Особняком стоит драматизированная повесть Жорже де Вашконселлуша (Jorge Ferreira de Vasconcellos, 1515—1585) «Эуфрозина», написанная под влиянием анонимной испанской «Трагедии о Калисто и Мелибее». Крупнейшей фигурой этой эпохи является певец колониального величия Португалии Луис де Камоэнс (Luis de Camões, 1525—1580), или, как принято обозначать по-русски, Камоэнс, слагавший торжественные октавы португальским завоеваниям в далеком Индийском океане. Его поэма «Os Lusiadas» (Лузиады, 1 изд., 1572) наряду с «Освобожденным Иерусалимом» Тассо является крупнейшим эпическим произведением эпохи Возрождения. Основу её составляет описание морского похода Васко да Гамы на Индию. В десяти песнях повествуется о беспримерном героизме португальской флотилии и её капитана, об их испытаниях, жестокой борьбе и великих победах в полуденных странах «во имя христианской веры и величия родины». Согласно правилам классической поэтики, унаследованным преимущественно у Вергилия, в описываемых событиях ближайшее участие принимают олимпийские боги. Камоэнс пользуется также удобными поводами для воспевания былой славы Португалии, щедро рассыпая по всей поэме намеки и на современные события. Ряд строф поэмы отличается величайшим изобразительным мастерством и лирическим пафосом, преодолевающим каноны эпического повествования. Кроме «Лузиад» Камоэнсу принадлежат лучшие в португальской поэзии сонеты, написанные в манере Петрарки, оды, эклоги и наконец три, впрочем не столь примечательные, комедии. Творчество Камоэнса явилось кульминационным пунктом в развитии П. л. эпохи колониальной экспансии; оно в известном смысле и завершило её, так как ряд социально-политических условий в дальнейшем, вплоть до XIX века, мало благоприятствовал литературному преуспеянию страны. В 1580 Испания в форме насильственно навязанной унии аннексировала Португалию. Португалия утратила значительную часть своих колониальных владений, перешедших в руки голландцев и англичан, и наконец стала жертвой той экономической катастрофы, благодаря которой роль стран Пиренейского полуострова в европейской экономической и политической жизни стала с XVII в. третьестепенной. В удел многочисленным поэтам и писателям остались лишь воспоминания о прошлом величии колониальной монархии. Отсюда мы встречаем ряд эпических поэм, написанных в манере «Лузиад», Жеронимо Корте Реал [Jeronimo Corte Real, 1540—1593], Луиша Перейры Брандана (Luis Pereira Brandão), Монзиньо Кеведо [Quevedo], Габриэла ди Каштру (Gabriel Pereirade Castro, 1571—1632), Франсишку де Са-де-Менезеш (ум. 1664) и пр. Колониальная экспансия Португалии и связанный с её экономическими и политическими успехами в XVI веке рост самосознания её экспансионистских групп послужили источниками и материалом для развития обширной исторической литературы. Славные времена заокеанских походов и блистательные царствования королей-завоевателей дали обильную пищу воображению преимущественно историографов, например Фернам Лопеш де Каштаньеда (Fernam Lopes de Castanheda, 1500 — ок. 1550). Жуан ди Барруш (João de Barros, 1496—1570), Дьогу до Кото (Diogo do Couto, 1542—1616) и мн. др. Наряду с этим следует отметить и рост литературы путешествий, в особенности путешествий по Востоку. Иные повествовательные жанры эпохи копируют по преимуществу испано-итальянские образцы; таковы например некоторые плутовские романы. Рыцарский роман, идеализирующий былое рыцарство, заявил о себе соперником «Амадиса» по всеевропейской популярности «Chronica de Palmerim de Inglaterra» (Хроника о Пальмерине Английском, 1567) Франсишко де Морайша (1500—1572). Во второй половине XVI в., в связи с развитием католической реакции, можно наблюдать и некоторый подъём религиозно-философской литературы, представленной мистиками Томе де Жезушем (Frei Thome de Jesus, 1529—1582) и Жуаной ди Гама (Joana de Gama, ум. 1568).

В XVII в. наблюдается полное оскудение португальской прозы и подчинение драматургии испанским образцам, упадок эпических форм и историографии, вынужденной культивировать воспоминания о былом национальном величии. За весь этот период можно назвать лишь два-три имени, возвышающихся над общим оскудением. Антониу Виейра (Antonio Vieira, 1608—1697) интересен своими морально-обличительными письмами, проповедями и «Пророчествами» о печальном будущем Португалии. В поэзии господствуют гонгористы вроде Франсишку Мануэл ди Мелло (Francisco Manoel de Mello, 1608—1666), Антониу Барбозы Баселлара (Antonio Barbosa Bacellar, 1610—1663) и др. Из всех памятников литературы этой эпохи наибольшей известностью пользуются так наз. «Письма португальской монахини», принадлежащие перу Марианны Алкофораду (Marianna Alcoforado, 1640—1673), отличающиеся своей лирической глубиной и тонкостью в обрисовке любовной страсти.

В преддверии XVIII в. литературная жизнь Португалии теплится в многочисленных феодально-салонных академиях, отражающих литературное вырождение. Создание в 1720 Португальской академии и культурная ориентация на Францию несколько оживили печальную литературную действительность. Франсишку Шавьер ди Менезеш, граф Эрисейра [Francisco Xavier de Menezes, 1673—1743] написал поэму «Henriqueida» (Энрикеида, 1741), члены «Общества аркадийцев» Педру Антониу Корреа Гарсан [Pedro Antonio Correa Garção, 1724—1772] и Антонио да Круш и Силва (Antonio Diniz da Cruz e Silva, 1731—1799) воскресили классические традиции и заслужили прозвища португальских Горация и Пиндара. К первой трети XVIII века относится творчество талантливого драматурга Антониу Жозе да Силва (Antonio José da Silva, 1705—1739), сына крещёного еврея, сожжённого на костре по обвинению в иудействе. Возврат к классицизму на фоне политической реакции и экономического упадка свидетельствует о стремлениях некоторой части португальской дворянской и буржуазной интеллигенции через обращение к «гармонической» античности уйти от неприглядной действительности. В этом отношении весьма показателен рецидив буколической и идиллической поэзии у Домингуша Торреш (Domingos Maximiano Torres, 1748—1810), возврат к забытому мастерству сонета и к элегии у Мануэла Барбозы дю Бокаже (Manoel Barbosa du Bocage, 1765—1805), учёная усидчивость эпика Жозе Агоштиньу де Маседу (José Agostinho de Macedo, 1761—1831) и т. д. Появляется и группа сатириков во главе с Николау Толентину ди Алмейдой (Nicolau Tolentino de Almeida, 1741—1811) Крупнейшим представителем классицизма и вместе с тем предвестником романтической поэзии является Франсишку Моноэл ду Нассименту (Francisco Monoel do Nascimento, 1734—1819).

Начало XIX века принесло Португалии неисчислимые бедствия. Оказавшись ареной борьбы между англичанами и французами, раздираемая гражданской войной, истощенная и разоренная страна забывает о литературе. Возрождение её связано уже с эпохой роста буржуазного самосознания, с эпохой глубоких социально-политических сдвигов, приведших в конце концов к падению монархии (1910). Первые шаги романтизма в начале XIX века связаны с либеральной общественностью. Алмейда Гаррет (Almeida Garrett, 1799—1854) прошёл в эмиграции школу французских романтиков. Португальский либерализм, в силу сложившихся исторических условий, принял яркую национально-патриотическую окраску. Наступившему упадку Португалии и её политической зависимости либералы противопоставляли её славное прошлое. Поэтому либерально-романтическая литература осуществляла задачи идеализации этого прошлого. В творчестве Алмейды Гаррета это сказалось в обращении к народной поэтической традиции, в идеализации старины в романе «O arco de Santa Anna», в поэмах «Camões» (Камоэнс, 1825) и «Dona Branca» (Дона Бранка, 1826), в драмах «Auto de Gil Vicente» (Ауто Жиля Висенте, 1838), «Dona Philippa de Vilhena» (Дона Филиппа де Вильена, 1840) и «О Alfageme de Santarem» (Оружейник из Сантарена, 1842). Продолжателем дела Гаррета явился «португальский Вальтер Скотт» Алешандре Эркулану (Alexandre Herculano, 1810—1877), автор «Легенд и рассказов» (1851), романов «Пресвитер Эурико» (1844) и «Систерский монах» (1848). Либеральную и антикатолическую точку зрения Эркулано развивал и в своих исторических работах «История Португалии» (1846—1853) и «О происхождении и учреждении инквизиции в Португалии» (1854—1859). В поэзии значительную роль играли романтик Антониу Фелисиану Каштилью (Antonio Feliciano de Castilho, 1800—1875) и лирики сентиментального толка, как например, Франсишку Гомеш де Аморин (Francisco Gomes de Amorim, 1827—1892), автор ряда песен свободы, драмы, осуждающей расовую ненависть, и пр.

С середины XIX века португальская литература вступила в новую фазу своего существования. Молодое послеромантическое поколение, выражая настроения «мятежной» леволиберальной буржуазии, обратило свои взоры на передовую Европу. Центром литературного движения становится Коимбра с её университетом, а главой его — выдающийся поэт, член I Интернационала, Антеро де Кентал (Antero de Quentales, 1842—1891) вместе с филологом Теофилу Брагой (Theophilo Braga, p. 1843). Староромантические традиции однако ещё надолго сохранили свою силу. Поэт Томазо Рибейро Феррейра (Tomas Antonio Ribeiro Ferreira, 1831—1901) пишет романтико-патриотические поэмы на историческом материале, Жуан ди Деуш (João de Deus, 1830—1896) выражает лирическую стихию романтизма в духе Мюссе, Антеро де Кентал эпатирует провинциальную Португалию своим прудонизмом, антиклерикализмом и обнажением противоречий психики в своих сонетах. Утопический социализм, проникнутый мотивами своеобразного мистического анархизма, отличает творчество автора поэмы «Антихрист» Гомеша Леал (1849—1921). Оригинальным вариантом романтика-патриота явился талантливый поэт Герра Жункейру (Guerra Junqueiro, p. 1850). К идеологам умирающей аристократии, обращающейся к прошлому «благородству нации, поверженному во прах перед демократией», следует отнести Луиша де Магальяйнша (Luis de Magalhães, p. 1859) с его поэмой «Дон Себаштьян». Крупнейшим представителем парнасизма явился Антониу Фейжу (Antonio Feijo, 1862—1917), за которым последовало целое поколение модернистов.

Коимбрская школа воспитала ряд прозаиков, создавших буржуазно-реалистический и натуралистический роман. К ним принадлежат: плодовитый Камилу Каштелу Брану (Camillo Castello Branco, 1826—1890), типичный представитель мелкобуржуазного филантропизма, автор ряда романов из быта португальского города и его социальных низов, Жулиу Диниш (Julio Diniz, 1839—1871) — народник и бытописатель провинции. Жозе Мария Эса ди Кейрош (José Maria de Eça de Queiroz, 1846—1900), наиболее известный в Европе из новых португальских писателей, последователь Флобера, первый и лучший представитель психологического романа в португальской литературе, остановивший своё внимание преимущественно на конфликтах и кризисе мелкобуржуазного сознания в эпоху капитализации страны. Представителями натурализма явились: Жулио Пинто (1842—1907), Жайме ди Лима (Jaime Magalhães de Lima, p. 1857), Франсишко де Кейрош (Francisco de Queiroz, 1848—1919), Мануэл ди Силва Гайо (Manuel de Silva Gayo, р. 1860), Жуан Граве (João Grave, p. 1872) с его романом из рабочей жизни «Os Famintos», Мария Ваш ди Карвалью (D. Maria Amalia Vaz de Carvalho, 1847—1920), её муж Антониу Крешпу и т. д. Среди новеллистов, в основном испытавших влияние французских авторов, следует назвать Жулиу Машаду (1835—1890), Родригу Паганину (1835—1863), Аугушту Сарменту, Жозе Фиалью де Алмейду (José Fialho d’Almeida, 1857—1912) и Жозе ди Тринидаде Коэлью (José Francisco Trinidade Coelho, 1861—1908). Драматургия XIX века совершила свой путь от романтического историзма школы Гаррета к натуралистической буржуазной драме. Из авторов этой группы наиболее известны: Фернанду Калдейра (1841—1894), Антониу Эннеш (1848—1901), Максимилиано де Азеведо (1850—1911), Жозе да Монтейру (1846—1908). Значительнее всех Жуан да Камара (João da Camara, 1852—1908) — драматург большого диапазона, известный в особенности своими драмами из быта уходящей в прошлое португальской аристократии. Жулио Данташ [Julio Dantas, р. 1876] — крупнейший португальский драматург XX века. Рядом с ним следует назвать Ладислао Патрисиу, Франсишку Лаже, Жайме Кортезао, Виториану Брагу и некоторых других представителей натуралистической драматургии.

Литература Португалии начала XX века характеризуется отсутствием какого-либо центрального и главенствующего течения. Она в значительной мере ориентируется на французские образцы. Воинствующий символист Эуженио ди Каштру (р. 1869) замкнулся в кругу своих виртуозных ритмов и условных, абстрактных образов. Поэтический импрессионизм и мистическую созерцательность культивируют поэты Раул Брандао (Raul Brandão) и Венсеслао де Морайш. Антониу Коррейра д’Оливейра (Antonio Correira d’Oliveira, р. 1880) отличается приверженностью к религиозной романтике, так же как и его сверстник Аффонсу Лопеш Виейра (Affonso Lopes Vieira, p. 1878). Оба они — поэты заката романтизма, прошедшего формальную выучку у символистов.

Литературное поколение 1910 (год падения монархии и установления республиканского режима) выросло в условиях республиканско-буржуазного режима, в условиях глубокой внутренней дифференциации буржуазной интеллигенции. На крайне правом фланге стоят такие писатели, как поэт-мистик Антонио Сардинья и католический романист Мануэл Рибейру (Manoel Ribeiro). Выразителями интеллигентской рефлексии являются поэты Тейшейра ди Пашкуайш (Teixeira de Pascoaes) и Жайме Кортезао. Оппозиционная литература, проникнутая порой социалистическими и пацифистскими мотивами, представлена романами блестящего стилиста Акилину Рибейру (Aquilino Ribeiro) и Пино де Морайша. Социальным очеркистом, стоящим на платформе реформизма, является Эзекиел ди Кампуш. Крестьянско-кулацкая идеология проникает повести и рассказы Ипполиту Репозу, бытописателем распадающегося крестьянского уклада является Самуэл Мапа и изобразителем городского дна — Раул Брандао. Новейшие литературные течения, как экспрессионизм, дадаизм и т. д., нашли соответствующее отражение и в португальской литературе. Пропагандистом их является молодой поэт, новеллист и критик Антонио Ферро.



Галисийская литература

Середина XIX в. явилась эпохой возрождения галисийской литературы, замолкнувшей со времён короля Диниша и его преемников. Земледельческая Галисия выдвинула по преимуществу писателей и поэтов крестьянского быта, идеологов среднего крестьянства и народнической интеллигенции. Среди них нужно назвать следующие имена: Жуан Пинтош (1811—1876), Франсишко Анвон (1817—1878), Жозе Розада и Перейра (1817—1886), и наиболее популярные: Розалия де Каштро (1837—1885) и Валентин Ламаш де Карважал (1849—1906). Эдуардо Пондал (1835—1917) и Мануэл Курош Экринеш (1851—1908) отобразили в своих поэмах быт бедноты и дали впервые поэтическое оформление социальному протесту крестьянства. Из прозаиков наиболее известны Аурелио Рибалта (р. 1864), Мануэл Лугреш и Фрейре (р. 1863), Эраклио Переш Пласер и Франсишка Эррера.

Статья основана на материалах Литературной энциклопедии 1929—1939.

См. также

Напишите отзыв о статье "Португальская литература"

Литература

  • Антология португальской и бразильской литературы: XIX—XX вв. / Сост. О. К. Васильева-Шведе, А. М. Гах. — Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1964. — 290 с.
  • Была темная ночь: Рассказы португальских писателей / Сост. и предисл. Е. Ряузовой. — М.: Гослитиздат, 1962. — 318 с.
  • Португальская драма / Сост., ред. пер. Е. Любимовой; Статья, коммент. А. Косе. — М.: Искусство, 1984.- 352 с.
  • Португальская поэзия XX века / Сост., предисл и справки об авторах Е. Голубевой. — М.: Худож. лит., 1974.- 253 с.
  • Лузитанская лира / Сост., предисл, и коммент. С. Пискуновой. — М.: Хулож. лит., 1986. — 493 с.
  • Тертерян И. А. Человек мифотворящий: О литературе Испании, Португалии и Латинской Америки. М.: Советский писатель, 1988.
  • Овчаренко О. Португальская литература. Историко-литературные очерки. — М. : ИМЛИ РАН, 2005. — 368 с.

Научная библиотека диссертаций и авторефератов disserCat www.dissercat.com/content/poetika-liriki-mariu-de-sa-karneiru#ixzz3TuiQbUEV

Отрывок, характеризующий Португальская литература

– Г…'аз! Два! Т'и!… – сердито прокричал Денисов и отошел в сторону. Оба пошли по протоптанным дорожкам всё ближе и ближе, в тумане узнавая друг друга. Противники имели право, сходясь до барьера, стрелять, когда кто захочет. Долохов шел медленно, не поднимая пистолета, вглядываясь своими светлыми, блестящими, голубыми глазами в лицо своего противника. Рот его, как и всегда, имел на себе подобие улыбки.
– Так когда хочу – могу стрелять! – сказал Пьер, при слове три быстрыми шагами пошел вперед, сбиваясь с протоптанной дорожки и шагая по цельному снегу. Пьер держал пистолет, вытянув вперед правую руку, видимо боясь как бы из этого пистолета не убить самого себя. Левую руку он старательно отставлял назад, потому что ему хотелось поддержать ею правую руку, а он знал, что этого нельзя было. Пройдя шагов шесть и сбившись с дорожки в снег, Пьер оглянулся под ноги, опять быстро взглянул на Долохова, и потянув пальцем, как его учили, выстрелил. Никак не ожидая такого сильного звука, Пьер вздрогнул от своего выстрела, потом улыбнулся сам своему впечатлению и остановился. Дым, особенно густой от тумана, помешал ему видеть в первое мгновение; но другого выстрела, которого он ждал, не последовало. Только слышны были торопливые шаги Долохова, и из за дыма показалась его фигура. Одной рукой он держался за левый бок, другой сжимал опущенный пистолет. Лицо его было бледно. Ростов подбежал и что то сказал ему.
– Не…е…т, – проговорил сквозь зубы Долохов, – нет, не кончено, – и сделав еще несколько падающих, ковыляющих шагов до самой сабли, упал на снег подле нее. Левая рука его была в крови, он обтер ее о сюртук и оперся ею. Лицо его было бледно, нахмуренно и дрожало.
– Пожалу… – начал Долохов, но не мог сразу выговорить… – пожалуйте, договорил он с усилием. Пьер, едва удерживая рыдания, побежал к Долохову, и хотел уже перейти пространство, отделяющее барьеры, как Долохов крикнул: – к барьеру! – и Пьер, поняв в чем дело, остановился у своей сабли. Только 10 шагов разделяло их. Долохов опустился головой к снегу, жадно укусил снег, опять поднял голову, поправился, подобрал ноги и сел, отыскивая прочный центр тяжести. Он глотал холодный снег и сосал его; губы его дрожали, но всё улыбаясь; глаза блестели усилием и злобой последних собранных сил. Он поднял пистолет и стал целиться.
– Боком, закройтесь пистолетом, – проговорил Несвицкий.
– 3ак'ойтесь! – не выдержав, крикнул даже Денисов своему противнику.
Пьер с кроткой улыбкой сожаления и раскаяния, беспомощно расставив ноги и руки, прямо своей широкой грудью стоял перед Долоховым и грустно смотрел на него. Денисов, Ростов и Несвицкий зажмурились. В одно и то же время они услыхали выстрел и злой крик Долохова.
– Мимо! – крикнул Долохов и бессильно лег на снег лицом книзу. Пьер схватился за голову и, повернувшись назад, пошел в лес, шагая целиком по снегу и вслух приговаривая непонятные слова:
– Глупо… глупо! Смерть… ложь… – твердил он морщась. Несвицкий остановил его и повез домой.
Ростов с Денисовым повезли раненого Долохова.
Долохов, молча, с закрытыми глазами, лежал в санях и ни слова не отвечал на вопросы, которые ему делали; но, въехав в Москву, он вдруг очнулся и, с трудом приподняв голову, взял за руку сидевшего подле себя Ростова. Ростова поразило совершенно изменившееся и неожиданно восторженно нежное выражение лица Долохова.
– Ну, что? как ты чувствуешь себя? – спросил Ростов.
– Скверно! но не в том дело. Друг мой, – сказал Долохов прерывающимся голосом, – где мы? Мы в Москве, я знаю. Я ничего, но я убил ее, убил… Она не перенесет этого. Она не перенесет…
– Кто? – спросил Ростов.
– Мать моя. Моя мать, мой ангел, мой обожаемый ангел, мать, – и Долохов заплакал, сжимая руку Ростова. Когда он несколько успокоился, он объяснил Ростову, что живет с матерью, что ежели мать увидит его умирающим, она не перенесет этого. Он умолял Ростова ехать к ней и приготовить ее.
Ростов поехал вперед исполнять поручение, и к великому удивлению своему узнал, что Долохов, этот буян, бретёр Долохов жил в Москве с старушкой матерью и горбатой сестрой, и был самый нежный сын и брат.


Пьер в последнее время редко виделся с женою с глазу на глаз. И в Петербурге, и в Москве дом их постоянно бывал полон гостями. В следующую ночь после дуэли, он, как и часто делал, не пошел в спальню, а остался в своем огромном, отцовском кабинете, в том самом, в котором умер граф Безухий.
Он прилег на диван и хотел заснуть, для того чтобы забыть всё, что было с ним, но он не мог этого сделать. Такая буря чувств, мыслей, воспоминаний вдруг поднялась в его душе, что он не только не мог спать, но не мог сидеть на месте и должен был вскочить с дивана и быстрыми шагами ходить по комнате. То ему представлялась она в первое время после женитьбы, с открытыми плечами и усталым, страстным взглядом, и тотчас же рядом с нею представлялось красивое, наглое и твердо насмешливое лицо Долохова, каким оно было на обеде, и то же лицо Долохова, бледное, дрожащее и страдающее, каким оно было, когда он повернулся и упал на снег.
«Что ж было? – спрашивал он сам себя. – Я убил любовника , да, убил любовника своей жены. Да, это было. Отчего? Как я дошел до этого? – Оттого, что ты женился на ней, – отвечал внутренний голос.
«Но в чем же я виноват? – спрашивал он. – В том, что ты женился не любя ее, в том, что ты обманул и себя и ее, – и ему живо представилась та минута после ужина у князя Василья, когда он сказал эти невыходившие из него слова: „Je vous aime“. [Я вас люблю.] Всё от этого! Я и тогда чувствовал, думал он, я чувствовал тогда, что это было не то, что я не имел на это права. Так и вышло». Он вспомнил медовый месяц, и покраснел при этом воспоминании. Особенно живо, оскорбительно и постыдно было для него воспоминание о том, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в 12 м часу дня, в шелковом халате пришел из спальни в кабинет, и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно поклонился, поглядел на лицо Пьера, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие счастию своего принципала.
«А сколько раз я гордился ею, гордился ее величавой красотой, ее светским тактом, думал он; гордился тем своим домом, в котором она принимала весь Петербург, гордился ее неприступностью и красотой. Так вот чем я гордился?! Я тогда думал, что не понимаю ее. Как часто, вдумываясь в ее характер, я говорил себе, что я виноват, что не понимаю ее, не понимаю этого всегдашнего спокойствия, удовлетворенности и отсутствия всяких пристрастий и желаний, а вся разгадка была в том страшном слове, что она развратная женщина: сказал себе это страшное слово, и всё стало ясно!
«Анатоль ездил к ней занимать у нее денег и целовал ее в голые плечи. Она не давала ему денег, но позволяла целовать себя. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой говорила, что она не так глупа, чтобы быть ревнивой: пусть делает, что хочет, говорила она про меня. Я спросил у нее однажды, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что она не дура, чтобы желать иметь детей, и что от меня детей у нее не будет».
Потом он вспомнил грубость, ясность ее мыслей и вульгарность выражений, свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем аристократическом кругу. «Я не какая нибудь дура… поди сам попробуй… allez vous promener», [убирайся,] говорила она. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер не мог понять, отчего он не любил ее. Да я никогда не любил ее, говорил себе Пьер; я знал, что она развратная женщина, повторял он сам себе, но не смел признаться в этом.
И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
– Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
– Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
– Я? что я? – сказал Пьер.
– Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
– Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
– Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
– И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
– Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
– Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
– Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
– Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
– Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
Элен не выбежала из комнаты.

Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
«Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
– Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
– Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
– Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
– Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
– Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
– Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
– Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.