Посольство Адама Лаксмана в Японию

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Посольство Адама Лаксмана в Японию — миссия по установлению российско-японских отношений, предпринятая в конце XVIII века.





Вопрос установления российско-японских отношений

К концу XVIII века возникла необходимость в установлении российско-японских отношений. С одной стороны в связи со становлением Российской империи как тихоокеанской державы[1] (ко времени посольства границы двух стран вплотную подошли друг ко другу в южной части Курильских островов: Кунашир находился в сфере влияния японцев, Уруп — россиян; Итуруп представлял собой промежуточную зону)[2]. С другой стороны, развитие товарно-денежных отношений и увеличение потребностей населения обоих государств создало предпосылки для выгодного для сторон торгового обмена[1]. Кроме того, российское руководство беспокоила экспансия Англии, США и Франции в тихоокеанском регионе[3].

Установлению межгосударственных отношений, однако, препятствовала политика самоизоляции Японии[1]. Кроме того, правительством этой страны запрещалось установление отношений со странами, где исповедуется христианство; исключением стала Голландия, но и с ней торговля была ограничена[4]. Ряд представителей самурайской интеллигенции, серди ратовал за установление торговых отношений с Российской империей, а также ликвидацию монополии Голландии на ввоз европейских товаров и действовавшей в приморских княжествах, таких как Мацумаэ и Сацума, контрабандной торговли. При этом возникали опасения, что внешняя торговля способна обогатить только купцов-посредников, а за рубеж могут быть вывезены необходимые для страны материалы, в том числе драгоценные металлы[5].

В 1780-х годах купеческие компании из Сибири стремились начать с Японией торговлю, в этом их поддерживала как местная администрация, так и российское правительство. В 1785 году Екатериной II был подписан указ о направлении научной экспедиции в Тихий океан, где в том числе предполагалось обследование омывавших Японию вод, командовал которой Иосиф Биллингс. 22 декабря 1786 года Коллегия иностранных дел своим указом предписывала направить российские корабли в Восточное море (к северу от Страны восходящего солнца) «по случаю покушения со стороны английских торговых промышленников на производство торга и звериных промыслов»[6]. Активную позицию по отношению к вопросу торговли проявляли иркутские купцы Григорий Шелихов и Иван Голиков, предлагавшие построить на Кунашире или Хоккайдо крепость и использовать выбранный остров для установления торговых отношений с Японией и Китаем[7].

В 1787 году Адмиралтейств-коллегией руководителю кругосветной экспедиции Григорию Муловскому была поставлена в том числе задача «причислить формально ко владению Российского государства» Курильские острова вплоть до острова Матмай (ныне Хоккайдо) и «примечать должно, нет ли хорошей гавани и удобного места для заложения крепости и селения». Острова, по мнению главы Коммерц-коллегии Александра Воронцова и гофмейстера Александра Безбородко, могли бы быть использованы как база для последующей торговли с Японией; в записке, адресованной Муловскому, граф Воронцов и статс-секретарь императрицы Соймонов рекомендовали тому направиться к острову Матмай (Хоккайдо), где законы об изоляции соблюдались не так строго и где жители всё-таки вели торговлю с посещавшими Южные Курильские острова россиянами. Экспедиция, однако, из-за начавшейся в августе 1787 года Русско-турецкой войны не состоялась[8].

Предыстория миссии

Крушение судна «Синсё-мару»

Вышедшее в декабре 1782 года в плавание из японской провинции Исэ судно «Синсё-мару», гружённое рисом и другими товарами, у побережья провинции Суруга во время шторма лишилось руля и мачты. Плавучее средство вынесло в открытое море, и на берег моряки вернулись только спустя несколько месяцев, когда в августе 1783 года «Синсё-мару» потерпело крушение у острова Амчитка в составе Алеутского архипелага. За время пребывания в открытом море из семнадцати членов экипажа погиб один; ещё семеро скончались за четыре года своего проживания на Амчитке, а трое — в 1787—1788 годах на Камчатке. Туда японцы добрались на построенном вместе с экипажем «Апостола Павла», также потерпевшем кораблекрушение, судне. Распоряжением коменданта Камчатки японцы в 1788 году были переправлены в Охотск[1][9], оттуда они были направлены сначала в Якутск, а затем в Иркутск[10].

Знакомство японцев с Эриком Лаксманом

С оставшимися в живых — капитаном корабля Дайкокуя Кодаю и членами экипажа Исокити, Коити, Кюэмон, Сёдзо и Синдзо — путешественник и натуралист Эрик Лаксман познакомился 7 (18) февраля 1789 года по их прибытии в Иркутск. Летом того же года Лаксман вместе с помощником коменданта Камчатки Тимофеем Ходкевичем направил прошение об их возвращении домой, в чём, однако, было отказано, а самим японцам предложено стать чиновниками. В ответе на повторное прошение, поданном уже Кодаю, морякам предлагалось остаться в любом другом — не чиновничьем — статусе. Они предложение отклонили и снова высказались за отправку в Японию[9][11].

Ещё одно, третье, обращение к властям оставалось без ответа[к. 1], самих японцев лишили ранее выделенного довольствия. Эрик Лаксман, которому требовалось направиться в Петербург по служебным делам, взял с собой Кодаю; 15 января 1791 года они выехали в столицу, а 19 февраля прибыли туда. В ночь перед отправлением умер Кюэмон, Сёдзо (ему ампутировали ногу) и Синдзо были больны, так что Коити и Исокити оставались ухаживать за ними в Иркутске[к. 2][9][13]. Кацурагава Хосю в «Хокуса бунряку» писал, что в России «в случае если умрёт человек, не получивший крещения, его не хоронят у храма, а обращаются с ним, как с издохшим животным или скотом. Поэтому, когда Синдзо серьёзно заболел и уже решил, что обязательно умрёт, [он] принял тамошнюю веру, [но после этого] против ожидания выздоровел, а при возвращении на родину Кодаю и других очень раскаивался [в содеянном]»[14].

Инициативы Эрика Лаксмана

Эрик Лаксман первым предложил использовать ситуацию с потерпевшими кораблекрушение моряками для отправки миссии в Японию[7]. В письме графу Воронцову от 26 февраля 1791 года учёный просил[15]:

«…осмеливаюсь Вашему сиятельству всепокорнейше представить, не можно ли настоящего случая употребить в пользу нашего отечества и завести с японцами знакомства с выгодою нашей торговле. Первым и надежнейшим к сему приступом почитаю я, есть ли благородно будет сих японцев доставлять в их отечество на нашем транспортном или купеческом судне, в Матумай, где их земляки для лесного торга беспрестанно находятся»[15].

В «Представлении о японском торге» — приложении к письму Воронцову — Лаксман указывал, что «японцев ревнивость к другим народам» в XVIII столетии «весьма уменьшилась. Голландцы хорошим своим поведением, почти чрез 200 лет продолжающимся, всякого поношения достойную народную болезнь, усилившуюся властолюбием португальцев, нарочито ослабили». Из повседневного общения с Кодаю Лаксман узнал, что «тамошнее обращение ныне в сравнении со временами Кемпфера, или за 140 лет отселе, сделалось гораздо свободнее»[16][17].

Натуралист писал, что «к знакомству и купечествованию с Япониею никто столько не имеет удобностей, как наши купцы, на Тихом море торгующие. Да и самое наше соседство даёт нам ближайшее к тому право. Никто не имеет легчайшего сообщения, никто не может иметь большей от того пользы, как наши купцы… И посему весьма желать надобно, чтобы наши купцы уже издавна о таковом знакомстве промышляющие, чрез возвращение часто упоминаемых чужеземцев могли получить случай к первому в сем деле приступу»[16][17].

«Сие начинание» Эрик Лаксман предлагал подкрепить «высочайшим сообщением к японскому правительству и некоторыми подарками, состоящими в сукнах, камлоте, сафьяне и прочьи, каковые товары голландцы, приезжающие в Нанчисаки, меняют на прутовое золото». Российские купцы, по его словам, «могут ежегодно выменивать японский чай, сарачинское пшено, шёлковые и бумажные ткани, золото и прочее у южных курилов на сукна, кожи, на бобровые и рысьи шкуры и прочее»[15].

Также Эрик Лаксман в отмечал важность недопущения того, чтобы японцы были доставлены на родину кем-то другими — англичанами или голландцами — что лишит Россию повода для установления отношений[к. 3][16]:

Эрик Лаксман надеялся, что миссия осуществит первое научное описание острова Матмай (Хоккайдо): ранее посещавшие Японию европейские учёные Кемпфер и Тунберг там не бывали[18][19]. Лаксман, помимо научного интереса, ратовал за конкуренцию между различными российскими компаниями в области торговли с Японией. В этом он, однако, расходился мнением с купцом Григорием Шелиховым, преследовавшим интересы только своей компании. Впоследствии в письме Александру Безбородко от 30 ноября 1793 года Адам Лаксман писал[20]:

«Хотя… предписано было, чтобы с сими путешествующими отправить иркутских купцов или их комиссионеров для некоторых торговых опытностей, однако рылъской именитой гражданин Шелихов, имеющий сильное влияние в здешнем начальстве, сей пункт в свою выгоду привлёк, и сколько я примечаю, то и ныне монополистическим оком взирает на будущую первоначальную японскую торговлю. А мне кажется, что им первые шаги предприняты должны быть с великодумною предосторожностью, то есть сходственно с волею Ея Величества»[20].

Приезд в Санкт-Петербург

Через два дня после приезда в столицу на имя Екатерины II гофмейстеру Александру Безбородко было подавно четвёртое прошение[21]. Кодаю, боявшийся что и в этот раз на прощение не будет должной реакции, также направил запрос о доставке на корабле и в адрес посланника Голландии в Российской империи Т. Лилаара. Тот отвечал: «Это дело нетрудное. Но поскольку Вы подали прошение в этой стране, сделать что-либо трудно. Вот если бы Вы отказались от своего прошения, то Вас можно было бы отправить с оказией»[22]. В Петербурге Лаксман проболел почти три месяца, и Кодаю всё это время ухаживал за ним[23].

28 июня 1791 года Кодаю и Лаксман прибыли во дворец в Царском Селе к Екатерине II на аудиенцию. Императрица выразила японцу своё сожаление в связи с гибелью членов экипажа и в тот же день поручила переправить того на родину. За время пребывания в Петербурге Кодаю встречался как с высшими чинами России — неоднократно с самой императрицей, её сыном Павлом и внуком Александром, так и с зарубежными послами[18].

Много времени японец уделил сообщению Эрику Лаксману своих знаний о родной стране; Кодаю исправлял названия на географической карте Японии, составленной Энгельбертом Кемпфером, подписывая их по-японски и по-латыни, начертил несколько новых карт[18]. В 1791 году он принимал участие в создании японского словника, а в 1792 году — «Сравнительного словаря всех языков и наречий, по азбучному способу расположенном»[24]. Узнали о принятом Екатериной II решении Кодаю и Лаксман только 29 сентября 1791 года[18][25].

Указ об организации миссии

13 сентября 1791 года своим указом «О установлении торговых сношений с Япониею», основанном на ранее высказанных идеях Эрика Лаксмана, Екатерина II поручала Ивану Пилю направить экспедицию в эту страну. По её мнению, «случай возвращения сих японцев в их отечество укрывает надежду завести с оным торговые связи, тем паче, что никакому европейскому народу нет столько удобностей к тому, как российскому, в рассуждении ближайшего по морю расстояния и самого соседства»[26]. По словам историка В. А. Дивина, так как «экспедиция должна была действовать только от имени иркутского генерал-губернатора», то «в случае провала попытки установить торговые отношения с Япо­нией престиж России не пострадал бы»[27].

Указом «О установлении торговых сношений с Япониею» предписывалось[28][29]:

  • Либо нанять на казённые средства, либо использовать одно из судов экспедиции Иосифа Биллингса (если таковая своевременно будет завершена) «со всем нужным екипажем, наблюдая только, чтоб начальник онаго был из природных российских, а по неимению из таковых способнаго, хотя и из иностранных, но не из англичан и голландцов»;
  • За счёт казны содержать потерпевших кораблекрушение в пути и до их отправки на родину. Двоих японцев, принявших христианство и остающихся в Российской империи, определить учителями японского языка «с соразмерным жалованием» в иркутском училище, «и на первый случай отдать им… пять или шесть мальчиков…, дабы они со временем могли служить и переводчиками, когда произойдёт… желаемая связь с Японским государством…»[к. 4];
  • «Для препровождения… японцев в их отечество употребить одного из сыновей… профессора Лаксмана…, имеющих познания астрономии и навигации, поруча ему… делать на водах, островах и на твёрдой земле астрономическия, физическия и географическия наблюдения и замечания, равно и о торговых тамошних обстоятельствах»;
  • Составить «ясное и подробное наставление, заимствуя к тому советы и нужныя объяснения от помянутаго профессора Лаксмана…»;
  • Передать японскому правительству письмо с описанием как моряки «в российския области привезены были и каким пользовались здесь призрением» и желания российской стороны «иметь сношения и торговыя связи с Японским государством, уверяя, что у нас всем подданным японским, приходящим к портам и пределам нашим, всевозможныя пособия и ласки оказываемы будут»;
  • Использовать до 2000 казённых рублей для покупки подарков для японской стороны;
  • «… стараться склонить кого-либо из… иркутских купцов отправиться самим или из их прикащиков для опыта… с некоторым количеством отборных товаров, для жителей той страны потребных, по продаже коих могли они купить японских товаров, дабы из сего опыта удобно было получить просвещение ради будущих… торговых предприятий в Японию»;
  • Дабы «…движением не возбудить большаго в китайском правительстве внимания и в переговорах наших об открытии взаимнаго торгу не подать поводу к новым затруднениям», отказаться от предложенного путешествия в Японию через реку Амур (ранее, с учётом сложности путешествия из Иркутска в Японию через Якутск и Охотск, по Амуру предлагал плыть Эрик Лаксман[31]);
  • Представить расчёт требуемой для осуществления миссии суммы, дабы «об отпуске тех денег кому следует дать повеления»[28][29].

Путешествие

Подготовка

26 ноября 1791 года Эрик Лаксман вместе с Кодаю и ранее прибывшим Синдзо выехал из Петербурга[32], две недели они провели в Москве, посетив в том числе Кремль[33]; в Иркутск группа прибыла в январе 1792 года. Оттуда Иваном Пилем им было предписано направиться в Охотск. Руководителем посольства в Японию был назначен 26-летний поручик Адам Лаксман, уже имевший к тому времени опыт плавания в Охотском море и ранее помогавший своему отцу Эрику в исследованиях на востоке Сибири[34]. Ему были поручены осуществление научных наблюдений и сбор данных о торговле Японии[33]. Для миссии были приобретены в числе прочего и книги: «Навигационные исследования», «Описания Японии» Кемпфера, «Путешествие в Японию» Тунберга и другие[35].

Капитаном судна был назначен штурман Василий Ловцов (начальник порта Охотска), вторым штурманом — Василий Олесов, помощником штурмана — Филипп Мухоплёв, боцманматом — Тихон Сапожников, квартирмейстером — Семён Кошелев, в команду также входили сержанты геодезии Егор Туголуков и Иван Трапезников, купцы Влас Бабиков и Дмитрий Шабалин, комиссионер купца Рохлецова Иван Полномошный, сын коменданта Охотска Ивана Коха Василий; всего 40 человек[33][36][37][38][34][39]. В связи с ранее запланированной научной миссией в Якутию не смог принять участие в плавании Эрик Лаксман[2].

От Пиля Адам Лаксман и Ловцов получили состоящее из одиннадцати пунктов наставления с описанием того, что в миссии предстояло сделать[40]. Наставлением А. Лаксману и Ловцову Иваном Пилем предписывалось обходиться с жителями Матмая — одного из Курильских островов — «приязненно», чтобы те описали «весь остров с объяснением всяких выгод и способностей к хлебопашеству земли, со вниманием по сортам лесов, с промером рек и гаваней, также примерно и число жителей острова с их селениями; заметить в чём состоит продукт, какими товарами торгуют с японцами… да и не терпят ли от японцев неприязненных притеснений»[41].

Предполагалось, что при стоянке у острова экипаж заручится поддержкой местного населения, с помощью которого планировалось передать прошение о допуске в город Эдо, чтобы там передать японскому правительству письмо Пиля, объясняющее цель посольства — установление торговых отношений. Перед экипажем также была поставлена и другая задача — получение новых знаний о Японии по примеру таких путешественников, как Э. Кемпфер, И. Тицинг, К. Тунберг и И. Штюцер. Помимо этого, Эрик Лаксман передал сыну письма трём учёным-голландоведам и врачам Кацурагаве Хосю, Накагаве Дзюнъану и Курисаки Дове, известных ему по дневнику путешествий Карла Тунберга[41].

По предварительным подсчётам, миссия должна была обойтись в 32 318 рублей (на эти деньги планировалось купить судно, четыре пушки, порох, провиант и другую продукцию, обеспечить жалованием участников экспедиции и оставшихся в России японцев; 7 тысяч из этой суммы были предусмотрены на экстренный случай). Купленное за 5 тысяч рублей у Шелихова судно «Доброе предприятие», по описанию А. С. Полонского, «за малостию и неудобным расположением каюты», было «признано профессором К. Лаксманом, начальником экспедиции А. Лаксманом и штурманом Ловцовым за неспособное к назначенному вояжу и возвращено»; «как способнейшее по размерам и расположению» было выбрано другое судно — построенная в том же году бригантина «Святая Екатерина»[42]. На судно были погружены пушнина, ткани, зеркала и другие материалы и изделия, приобретённые за счёт казны, купца Рохлецова и Северо-Восточной компании Шелихова-Голикова[33].

Отбытие в Японию

13 сентября 1792 года «Святая Екатерина» вышла из порта Охотска[43]. По словам Эрика Лаксмана, Кодаю и «прочие некрещёные японцы» расстались с ним, «выражая свою благодарность: они плакали как дети»[44]. Согласно журналу Адама Лаксмана, 6 октября корабль прошёл пролив между Итурупом и Кунаширом, впоследствии, в 1811 году, названный Василием Головниным проливом Екатерины. Ещё через три дня судно бросило якорь в заливе Нэмуро[45][43]. По описанию А. С. Полонского, «к вечеру того же 9 октября прибыл… японский надзиратель… Съехав на берег в дом, Лаксман был принят весьма ласково», его «угощали чаем и приготовили ужин, от котораго он отказался. Потом имели разговор о причине следования, вразсуждении прозимовки, о построении на берегу светлицы и казармы, также не будет ли какого безпокойства от мохнатых»[46]. 12 октября Адам Лаксман направил через японских чиновников, также составивших своё донесение о прибывших, письмо с указанием целей визита главе княжества Мацумаэ Митихиро[47][43].

В заливе Нэмуро

17 ноября Лаксман, трое японцев и некоторые другие члены экипажа перебрались жить в специально построенные помещения; на бригантине был оставлен ежемесячносменяемый караул. Чиновники, не препятствуя экскурсиям в окрестностях Нэмуро, запретили тем не менее гостям торговать с местным населением, но при этом не обращали серьёзного внимания на обмен между ними подарками[43].

12 декабря прибыли из города Мацумаэ, а на следующий день встретились с Адамом Лаксманом чиновник Судзуки Кумадзо и врач Като Кэнго Киотоси: они передали сообщение об отправке в Эдо донесения губернатора Мацумаэ и письма самого Лаксмана. 14 декабря уже в адрес Судзуки был послан «от особы ея величества подарок: несколько аршин сукна, верверету и два сафьяна»; чиновник, однако, не стал их принимать, ожидая официального ответа правительства, но при этом одолжил для изготовления копий глобус и книгу по географии. 22 декабря из Мацумаэ приехал ещё один чиновник с тем же, что и у Кумадзо, сообщением[43][48].

29 декабря прибыли чиновники Танабэ Ясудзо и Такусака Рэндзиро, а также врач Гэннан; на следующий день они расспрашивали о России. Их любопытность отмечал Адам Лаксман: «… японцы были весьма прилежны и трудолюбивы, не оставили наше судно, чтобы не сделать ему модели, и для оснастки просили человека, почему и был посылаем квартирмейстер, сняли чертёж с окталу, даже с находившегося при мне токарного станка и с инструментов деревянные лекала»[49][50].

Впоследствии чиновники признавались, что боялись поездки в Нэмуро из-за того, что от голландцев неоднократно приходилось слышать о «жестоком и варварском» обращении в Российской империи с попавшими туда иностранцами, но теперь же сформировали о русских положительное мнение, о чём запланировали сообщить правительству страны, по тем же причинам опасавшемуся заключить с Россией союз. По мнению Танабэ Ясудзо, такой союз не придётся по душе голландцам, поскольку у россиян «всё то же, что и они привозят», но Российское государство при этом ближе[51][50].

По словам историка Куно Ёси, «поскольку впервые иностранная держава снова пожелала открыть Японию для торговли, сёгунское правительство восприняло это как серьёзное государственное событие». До получения официального ответа из столицы, властям Эдзо было поручено задержать корабль в Нэмуро и обеспечить членов экипажа продовольствием[52].

В 1791 году японскими властями дана следующая инструкция: «Если иностранное судно потерпит крушение, то необходимо вести наблюдение за ним. Если команда судна окажет сопротивление, уничтожить судно и людей. В противном случае обойтись с ними мирно, задержать их и ждать указаний правительства бакуфу»[5][53]. Родзю Мацудайра Саданобу отверг идею применить к прибывшим инструкцию; Япония, по его словам, была не готова к столкновению с Российской империей, показавшей свои мирные намерения возвращением на родину японцев и просьбой установить торговые отношения, посему «Святой Екатерине» позволялось направиться в Нагасаки, где за россиянами был бы установлен тот же контроль, что и за голландцами[52].

Пока корабль стоял в Нэмуро, русский экипаж занимался составлением карты северо-восточной части побережья Эдзо, осмотром окрестностей, изучением культуры японцев и айну[54]. 11 апреля русские посетили вошедшее в тот же залив японское судно[55]; 22 апреля стало известно о смерти Судзуки Кумадзо, его похороны посетил переводчик Туголуков[56]. 29 апреля в сопровождении чиновников из Мацумаэ и свиты прибыли эдоские чиновники Мурата Хёдзаэмон, Иноуэ Тацуносукэ и Ота Хикобэй[57][58]. На следующий день от цинги скончался Коити; ещё спустя сутки с русскими встретили прибывшие чиновники. Они зачитали документ[59]:

«По посланному вашему письму к Матсмайскому губернатору от декабря 12 прошедшего года и представленного от него при донесении в столицу нашу на рассмотрение для должного по оному исполнения, наш император благоволил послать для распределения и совершенного разрешения в 4-й день января сего года в Матсмай двух 5-й степени чиновников, которые туда 26 февраля и прибыли, а нас трёх человек и четырёх матсмайских чиновников марта 18 в здешнюю пристань, как для встречи вас, так и для изъявления вам, начальствующему российскому чиновнику, и кому следует, чтобы идти до города Матсмая сухим путём, что всё исполнили и теперь вам объявили»[59].

Ловцов замечал, что озвученное требование не может быть выполнено ввиду предписания доставить спасённых японцев «прямо туда, куда по предварительному от нас письму назначено будет», кроме того, это вынудит экипаж на обратном пути вторично зимовать в Японии[60]. Чиновники согласились, что бригантина может следовать до ближайшего к Мацумаэ порта Хакодатэ[61].

Отплытие к Хакодатэ и поездка в Мацумаэ

По разным предлогам со стороны японских чиновников отправление «Святой Екатерины» задержалось. Бригантина покинула Нэмуро только 4 июня 1793 года; месяц спустя она достигла Хакодатэ. По словам Адама Лаксмана, разъезжавшие на лодках японцы, «кои, любопытства ради, нередко к судну приставая, просили дозволения им взойтить… были весьма от находившихся приставленных имеющимися у них железными палочками провожаемы; даже бросали в народ поленьями и, съезжая с судна на караульном боте, били безо всякой пощады, отганивая их далее…»[54][62].

6 июля члены экипажа были приглашены на берег: японские чиновники повели их в здание с табличкой «Русский дом», где их ждали угощения[54]. Через неделю включающая Адама Лаксмана и спасённых японцев — Кодаю и Исокити — группа вместе с японскими чиновниками и другими сопровождающими направилась в Мацумаэ на лошадях и в норимоно (разновидности паланкина), останавливаясь в предварительно подготовленных для ночлега домах. 16 июля на последней из таких остановок — Осамасуре — ими были встречены чиновники, присланные из Мацумаэ, с отрядом сопровождения, заменившим прежний. Около пятнадцати часов того же дня процессия добралась до пункта назначения. В ещё одном здании с вывеской «Русский дом», в котором их поселили, были «столы, стулья, скамейки и места для постелей, также новый пол без постилки. Прочее украшение состояло из картин, лаковых ящиков для бумаги, чернильных и для курения табаку приборов. Перед домом был сад с разными деревьями и поставленными из твёрдого гранита для горшков круглыми пьедесталами…, ничего через забор видеть было не можно»[63][64].

17 июля Лаксман встретился с японскими чиновниками в усадьбе Хамаясики: он рассказал о поручении Ивана Пиля направиться в Эдо с целью передать японскому правительству письмо, возвратить потерпевших кораблекрушение и договориться о российско-японском сотрудничестве[65]. Представитель губернатора, в свою очередь, зачитал постановление о возвращении Лаксману его ранее переданного письма из-за незнания русского языка и непонимания прилагавшегося перевода, написанного, по словам чиновника, «азбукой, похожей на японскую кана», но непонятного «из-за большого количества помарок» и труднораспознаваемых иероглифов: «поэтому во избежание всяких недоразумений отвечать… очень затруднительно»; не был принят и исправленный перевод. Чиновник из Эдо передал Лаксману сообщение правительства сёгуната о строгом запрете сношений иностранных государств за исключением Голландии с Японией, однако поскольку россияне не знали этого и проделали сложный путь, им в порядке исключения позволялось возвратить Кодаю и Исокити и давалось разрешение на посещение Нагасаки для проведения переговоров о торговле с тамошними чиновниками; поездка в Эдо запрещалась[66][67].

Находясь в Мацумаэ, Лаксман просил встречи с главой княжества, однако в этом ему было отказано; также он отправил японским учёным письма, ранее переданные ему отцом Эриком[68]. 19 июля Лаксману было сообщено об отказе японских чиновников принять не адресованное им письмо Пиля; по возражению Адама, Пиль их имена и звания знать не мог. На следующий день, тем не менее, уполномоченные выслушали перевод письма Пиля, но заявили о невозможности обсуждения поднятых вопросов в Мацумаэ и необходимости совершения такового действия в Нагасаки с «чиновниками по сношениям с иностранцами» (т. н. гайкоку-бугё). Вечером того же дня Кодаю и Исокити были переданы японским властям; на следующий день русским была передана расписка о их принятии. 23 июля чиновниками Лаксману был вручён «Лист о позволенном ходе в Нангасакскую гавань»[69][70][71]:

Позволяя великороссийскаго государства одному судну иметь вход в гавань Нангасакскую, изъясним уже, что изключая оной, в протчия места иностранным судам приставать возбранно. И повторяя о нетерпимой в нашем государстве вере христианской, дабы по прибытии оной образам слежения и жертвоприношения ни же знаков не было. И во всём, естли какое условие будет, чтоб наступать без противности нашему закону по врученной от нас предписанию. С чем для следования и лист препоручаем Адаму Лаксману[71].

Японские власти ожидали появления Лаксмана в Нагасаки, однако данным разрешением российская сторона воспользовалась только в 1804 году[72].

Возвращение в Российскую империю

26 июля члены экипажа «Святой Екатерины» в сопровождении эскорта покинули Мацумаэ, а 30 июля прибыли в Хакодатэ. 3 августа Лаксман узнал от Туголукова о секретной просьбе чиновников из Эдо передать им копию письма Пиля, что и было исполнено (копия переписана, а оригинальная копия возвращена). Два дня спустя русские перебрались на своё судно, но его отплытию мешал сильный ветер. 11 августа из пушек корабля был дан прощальный залп; чтобы выразить недовольство этим фактом и узнать его причину на шлюпке к «Святой Екатерине» был отправлен чиновник. 15 августа экипаж заметил следовавшие позади «два японских судна, которые, можно думать, были посланы для наблюдения нашего хода и не будем ли где иметь пристанища». 19-20 августа, проходя пролив между островами Итуруп и Уруп, экипаж сделал описание его берегов; по пути были осмотрены и другие острова из числа Курильских. 8 сентября корабль достиг Охотска[73][74]. Прибыв в Иркутск, Лаксман и Ловцов представили генерал-губернатору Пилю журнал и карту плавания, собранные натуральные вещи, а также переданные японскими чиновниками документы (5 штук)[75].

Указом Сената от 10 августа 1795 года члены команды были награждены: Адаму Лаксману присвоен чин коллежского асессора, назначено жалование в 450 рублей в год «до определения к сообразному месту» и подарены три японские сабли, ранее привезённые из Японии; В. Ловцову присвоен чин поручика, И. Трапезникову — чин прапорщика с назначением уездным землемером Иркутской губернии, Е. Туголукову — чин коллежского переводчика, В. Коху — чин прапорщика; заболевшие Т. Сапожников и С. Кошелёв был отправлены в отставку с повышением звания и «пенсиею получаемого ими ныне жалованья»; В. Бабикову была вручена золотая медаль «для ношения на шее». Оставшимся в России японцы Сёдзо и Синдзо стали получать то же жалование, что и русские преподаватели японского языка в училище. Эрик Лаксман получил 3 тысячи рублей, а впоследствии распоряжением Екатерины II орден Святого Владимира 4-й степени и чин коллежского советника[76][77][78].

Вопрос инициатора посольства

Различные исследователи по-разному оценивают, кого считать инициатором посольства Адама Лаксмана. По словам биографа Эрика Лаксмана В. Лагуса, приписывалось «генерал-губернатору Пилю (так как рескрипт дан на его имя), или даже Шелихову гораздо большее, а отцу Лаксмана гораздо меньшее участие в приведении в действие этой первой российской экспедиции в Японию, нежели согласно с истиной и справедливостью». По мнению историка Кирилла Черенко, «ярким примером такого несоответствия действительности» являются слова состоявшего на службе в Российско-американской компании Петра Тихменова о том, что «отец поручика Лаксмана, один из германских учёных, находившийся в Иркутске на службе при каком-то заводе, по внушению Шелихова, представил императрице проект об отправлении японцев на родину с целью попытаться вступить в сношения с Японией»[79].

По мнению историка Александра Преображенского, высказанном в 1961 году в статье «Первое русское посольство в Японии», Эрик Лаксман и Григорий Шелихов сыграли в этом одинаковую роль: «независимо друг от друга они представили правительству России свои проекты установления торговли с Японией». В другой своей статье, «Японцы глазами первого русского посольства» 1990 года, учёный отмечал, что «в составе посольства А. Лаксмана состояли купцы В. Бабиков, И. Полномочный (Полномошный) и Д. Шебалин (Шабалин), за которыми стоял знаменитый „Колумб Российский Григорий Иванович Шелихов“», при этом о роли Эрика Лаксмана в организации миссии не упоминалось. Важную, но вторичную по сравнению с ролью Эрика Лаксмана роль Шелихова в организации посольства отмечал историк Борис Полевой[80].

Оценки и результаты миссии

В Японии

По словам историка Кирилла Черевко, «подробные сообщения Д. Кодаю и Т. Исокити о России убедили сёгуна Иэнари и его правительство в доброжелательном отношении России к японцам, в её намерении установить добрососедские отношения с Японией, не навязывая ей силой торговлю с ней, вызвали у них стремление не от голландцев, а непосредственно от своих соотечественников получить первые достоверные сведения о России»[81]. Рассказы возвратившихся на родину моряков легли в основу ряда рукописей: «Записей о приёме сёгуном потерпевших кораблекрушение», «Кратких записок о скитаниях в северных морях», «Снов о России» и других[81]. Ясуси Иноуэ был написан роман «Сны о России», снят одноимённый фильм[82].

Сам визит русских вызвал интерес к русским языку и обычаям, японцы хранили привезённые ими сувениры, а карты, подаренные сначала Лаксманом, а впоследствии Николаем Резановым, повлияли на японскую картографию[83].

Саданобу, по мнению историка Нумады Итиро, «взвесил военную мощь России и реальные силы» Японии, и, «понимая, что невозможно уклониться от открытия портов, он решил установить торговые сношения и дал неофициальное согласие на то, чтобы разрешить это в Нагасаки». Дабы избежать возможных конфликтов с иностранными кораблями, в апреле 1793 года Мацудайра выдал руководству приморских территорий новое указание: «… было бы нежелательно, если бы мы по недоразумению осложнили дело, действуя слишком грубо… Поэтому обращаем ваше внимание на то, чтобы не применять решительных мер без достаточных на это оснований»[84].

По мнению историка Кирилла Черевко, «лицензия, возможно, была дана потому, что С. Мацудайра опасался в случае отказа в торговле вслед за появлением на севере Японии одного вооружённого русского судна более мощных сил такой крупной державы, какой была Россия, а прибытие этого судна в Нагасаки с целью открытия Японии для торговли с русскими могло бы встретить более серьёзное противодействие находившихся там голландцев, с которыми столкнулись бы русские»[85].

В Российской империи

Ряд европейских историков — современников событий — Ф. Бертух, Я. Виммер, К. Нейман, И. Тихменев и другие — полагали, что миссия была неудачна как с точки зрения установления российско-японских отношений, так и с точки зрения более глубокого, по сравнению с работами Кемпфера и Тунберга, изучения общества и природы Страны восходящего солнца. Тихменов, к примеру, писал[86]:

«Из некоторых источников того времени видно, что Лаксман мог достигнуть гораздо лучших результатов в сношениях с Японией. Во-первых, он по непонятной причине отказался от сухопутного путешествия… и решил следовать в одну из гаваней… и именно в Хокодаде, не иначе, как на своём судне. Во-вторых, отказался идти в Нагасаки для ходатайства о разрешении русским торговых сношений с Японией, тогда как данный ему ответ… и вообще расположение, с которым было принято посольство, давало большую надежду на успех, то есть на исключение русских из общего правила японской империи, запрещавшего сношения с иностранцами»[86].

Неследованием в Нагасаки объяснял неудачу миссии и граф Николай Румянцев в записке Александру I от 13 февраля 1803 года «О торге с Японией»[85]. В свою очередь, историк Василий Берх писал об Адаме Лаксмане, «что ежели бы он не отрёкся от следования сухим путём из Немуро в город Матмай, то доставил бы нам гораздо любопытнейшие сведения о малоизвестной стране сей, нежели помещённые ныне в его журнале и едва ли не выписанные из Тунберхова или Кемпферова описания о Японии»[87][88]. Меж тем, согласно инструкции Ивана Пиля, кораблю предписывалось вернуться в Россию в случае, если японское правительство не примет письмо генерал-губернатора, а ответ на предложение о торговле будет получен от местных властей[89].

Меж тем историк Кирилл Черевко называет отказ от следования в Мацумаэ по суше «правильным решением», так как это значительно увеличило бы сроки путешествия; молодость же Адама Лаксмана, бездействие и разногласия руководителей миссии, по его мнению, могли привести к моральному разложению экипажа. Кроме того, несколько его членов уже погибло и ещё несколько страдало от цинги из-за отсутствия свежих продуктов; в таком случае команда «Святой Екатерины» «вряд ли без серьёзных потерь смогла бы выдержать переход в южную часть Японии и обратно». Ещё одним фактором являлась необходимость ремонта корабля. По его же мнению, «причина неудачи посольства заключалась в политике, которую проводило в тот период правительство Японии в силу её внутреннего и международного положения»[90].

В руководящих кругах Российской империи, как отмечает историк Эсфирь Файнберг, было распространено и мнение, что «А. Лаксман и В. Ловцов не могли установить официальные отношения с Японией, ибо не получили полномочий от императрицы, занимали невысокое положение, не обладали нравственными достоинствами и дипломатическими способностями…»[91]. В Европе меж тем были наслышаны об установлении неофициальных российско-японских отношений; газеты писали о решимости западных стран в вопросе оспаривания приоритета в торговле с Японией[92].

28 февраля 1794 года Иван Пиль в донесении на имя Екатерины II писал: «…Последствие сей экспедиции доставило некоторое на первый случай удовлетворение… Вашего величества намерениям, простирающимся через торговлю с Японией, открыть новую отрасль и новое приращение коммерции подвластных Вам народов»[93]. Руководители экспедиции Адам Лаксман и Василий Ловцов, а также И. Ф. Трапезников и Е. И. Туголуков, по его мнению, выполнили свои обязательства. По его же словам, полученное разрешение «подаёт по обласканиям и уважениям, оказанным японцами нашим мореходам, несомненную надежду определить, что японский двор никогда уже не переменит своих о сём мыслей…». По примеру Ост-Индской Пиль предлагал создать компании для торговли с Японией в Иркутске и Охотске[94][93].

Меж тем сама Екатерина II в 1794 году на вопрос энциклопедиста Фридриха Гримма отвечала: «Итак, что это за история с потерпевшим кораблекрушение японцем? По-моему, она очень коротка. Он потерпел кораблекрушение, и его отправили домой. Сын Лаксмана сопровождал его и вернулся с безделушками, которые нам показывали в этом году в Царском Селе. Я бы за них не дала и десяти су. Пусть торгует там кто хочет, но я не буду этого делать». Когда в следующем году Жан Доминик Жозеф д'Огар послал ей «Мемуар, написанный в мае, июне и июле (1795) о торговле с Японией в частности и вообще интересах её императорского величества в Северо-Восточной Азии», императрица отзывалась следующим образом: «Ко мне прибыла очень длинная записка рыцаря Д’Огара. Если весь его портфель набит такими же солидными бумагами, как та, в которой он написал о торговле с Японией, то тут нечем долго заниматься, ибо о торговле Японии, по моему мнению, он не имеет ни малейшего представления». Однако в 1796 году Екатерина II, как отмечает Эсфирь Файнберг, писала «уже в несколько ином тоне»: «Его проект о Японии был бы хорош, если бы он знал местность. Вообще мы туда ездим, связи у нас там имеются, и мы очень дружески отправляем обратно потерпевших кораблекрушение»[95].

В сообщении секретарю Петербургской академии наук Иоганну Эйлеру об успехе миссии писал Эрик Лаксман: «Всё время его пребывания там было целиком посвящено изучению и описанию края. Имевшиеся до сих пор сведения об этих островах или о побережье совершенно неправильные… Во время своего 10-дневного пребывания в Матмане он имел три аудиенции, при которых получил три бумаги. Первая содержит закон, согласно которому… иностранцам запрещается причаливать где бы то ни было, кроме гавани Нагасаки, во-вторых, расписку относительно доставки японских подданных и, в-третьих, …разрешение для русских императорских судов ежегодно заходить в Нагасаки». При этом, однако, Эрик Лаксман успехи своего сына преувеличил: разрешение и только для переговоров о торговле было дано лишь одному судну[96].

В письме гофмейстеру Александру Безбородко Эрик Лаксман поздравлял последнего с «благополучнейшим окончанием» миссии, указывая, что его сын «был принят с нарочитым уважением». При этом он сетовал на отношение к посольству со стороны других людей: «умолчать не должно, что не так все иностранные купцы, но и большая часть господ сие японское предприятие яко невозможное всячески критиковали, так и что я в Петербурге столько же был предметом насмешки, как здесь ненависти и гонения»[97][91].

По словам японоведа Дональда Кина, «мнения японских учёных расходятся по вопросу о том, насколько успешной была экспедиция Лаксмана. Одни считают, что он почти открыл Японию для русской торговли; другие утверждают, что разрешение посетить Нагасаки было не более чем вежливой маскировкой традиционной консервативной политики японского правительства»[98]. В своей книге «Японцы и русские» историк Синтаро Накамура писал, что «попытки русской стороны установить отношения с Японией потерпели неудачу. Однако это стало началом расшатывания политики изоляции государства, проводимой правительством бакуфу… кораблекрушение Кодаю и его спутников было чрезвычайно важным событием в истории Японии, хотя сам Кодаю и не подозревал, какую он сыграл важную роль»[99].

«Несправедливым», по словам историка Кирилла Черевко, «представляется и категорическое утверждение…, что экспедиция не выполнила поставленных перед ней научных задач по изучению флоры, фауны, минералов, географии…»[100]. Из путешествия были привезены образцы флоры и фауны, чертежи местностей, ремесленные изделия японцев и айну[101]. Собранная коллекция незначительно (206 против 232 образцов) уступала коллекции, собранной в те же годы Петером Палласом в экспедиции Иосифа Биллингса[100]. Адамом Лаксманом она была передана отцу, а тем — Петербургскому университету[102]. Созданные же ими географические чертежи и материалы по природе Японии вызвали интерес в научном мире; о составленных картах и зарисовках видов высоко отзывался Филипп Зибольд[103].

Вильгельм Лагус писал[104]:

«По слогу нескладные, а по содержанию однообразные отчёты Адама Лаксмана об экспедиции не привлекательны для большинства публики. Но они проникнуты любовью к истине, свидетельствуют о наблюдательности автора и вообще говорят в пользу его. Будучи в учёном отношении гораздо ниже приводимых им иногда Кемпфера и Тунберга, он тем не менее сообщает многие поучительные и важные сведения о природе и населении Японии, вследствие чего описания путешествий его знаменитых предшественников дополняются тем существеннее, что он посетил часть замечательного царства островов, которой они не видели»[104]

По оценке историка Эсфирь Файнберг, «учитывая политику изоляции Японии от внешнего мира, инструкции об изгнании иностранных судов из японских гаваней, можно утверждать, что А. Лаксман добился значительного успеха. Сёгунское правительство приняло Лаксмана как официального представителя России, поручило специальным уполномоченным вручить ему ответ, допустило пребывание в Японии русских как гостей… Адам Лаксман фактически явился первым русским послом в Японии, ибо был отправлен по указу Екатерины II, имел задание установить отношения между Россией и Японией и результаты его экспедиции обсуждались правительственными органами». Полученная же им «лицензия явилась юридическим основанием для отправления в Японию русских посольств (Н. П. Резанова в 1803 году и Е. В. Путятина в 1852 году)», а сама экспедиция «ускорила основание русской колонии на Урупе»[83].

Напишите отзыв о статье "Посольство Адама Лаксмана в Японию"

Комментарии

  1. По мнению история Кирилла Черевко, власти Иркутска такой ответ получили, но не спешили его сообщать[12].
  2. Сёдзо и Синдзо в последующем крестились, взяли имена Фёдор Степанович Ситников и Николай Петрович Колотыгин и стали преподавателями в иркутской школе японского языка[12].
  3. «…живущие здесь, в Санкт-Петербурге, сего мореплавательного народа купцы, как скоро узнали, что я привёз с собою помянутого японца, с своей стороны или паче со стороны их министра делали некоторые предложения, из коих заключить можно было, что они имели наклонность принять на себя отправление его чужестранца морем в его отечество и мне обещались щедро вознаградить убытки, понесённые мною в проводе его в столицу.

    Равные намерения удобно можно приметить и со стороны голландцев. И, может быть, по сей единственной причине только невыгодные известия о поступках сего приморского азиатского народа рассеяны, дабы не возбудить в ком соревнования, чтобы одним им пользоваться выгодами от торговли, с японцами происходящими. А что ни одни голландцы участвуют в Японском торге, но и другие народы потаённо там торгуют, доказывает привозимая к нам монета, которая кроме голландских червонцев, состоит из аглинских гиней»[16].
  4. Тем же указом японцы были награждены: «начальнику их Кооадаю 150 червонных и золотая медаль, и сверх того… золотые часы. …купцам, с ним возвращающимся, каждому по 50 червонных и по серебряной медали. Двум японцам, принявшим веру православного исповедания, …каждому по 200 рублей»[30].

Примечания

  1. 1 2 3 4 Файнберг, 1960, с. 52.
  2. 1 2 Черевко, 2010, с. 201.
  3. Файнберг, 1960, с. 46—47.
  4. Черевко, 2010, с. 183.
  5. 1 2 Файнберг, 1960, с. 57—58.
  6. Черевко, 2010, с. 181—183.
  7. 1 2 Черевко, 2010, с. 184.
  8. Черевко, 2010, с. 183—184.
  9. 1 2 3 Черевко, 2010, с. 187.
  10. Накамура, 1983, с. 90.
  11. Накамура, 1983, с. 91.
  12. 1 2 Черевко, 2010, с. 187—188.
  13. Накамура, 1983, с. 92—93.
  14. Кацурагава, 1978, с. 232.
  15. 1 2 3 Черевко, 2010, с. 192.
  16. 1 2 3 4 Черевко, 2010, с. 188—189.
  17. 1 2 Русские экспедиции…, 1989, с. 286—289.
  18. 1 2 3 4 Черевко, 2010, с. 193.
  19. Дивин, 1971, с. 306.
  20. 1 2 Черевко, 2010, с. 200.
  21. Черевко, 2010, с. 188.
  22. Черевко, 2010, с. 190—191.
  23. Кин, 1972, с. 57.
  24. Черевко, 2010, с. 194.
  25. Накамура, 1983, с. 97.
  26. Файнберг, 1960, с. 53.
  27. Дивин, 1971, с. 306—307.
  28. 1 2 Русские экспедиции…, 1989, с. 303—305.
  29. 1 2 Полонский, 1871, с. 473—475.
  30. Русские экспедиции…, 1989, с. 305.
  31. Черевко, 2010, с. 192—193.
  32. Накамура, 1983, с. 99.
  33. 1 2 3 4 Файнберг, 1960, с. 54.
  34. 1 2 Черевко, 2010, с. 195—196.
  35. Полонский, 1871, с. 479.
  36. Русские экспедиции…, 1989, с. 336—337.
  37. Дивин, 1971, с. 307.
  38. Полонский, 1871, с. 478—479.
  39. Полонский А. С. Курилы / Подготовка к печати В. О. Шубина и Н. Ф. Грызуновой. Вступительная статья и примечания В. О. Шубина // Краеведческий бюллетень : журн. / Гл. ред. М. С. Высоков. — 1994. — Вып. 3. — С. 27, 103.</span>
  40. Полонский, 1871, с. 479—485.
  41. 1 2 Черевко, 2010, с. 196—197.
  42. Полонский, 1871, с. 476—478.
  43. 1 2 3 4 5 Файнберг, 1960, с. 55.
  44. Лагус, 1890, с. 250.
  45. Полонский, 1871, с. 487—488.
  46. Полонский, 1871, с. 488.
  47. Черевко, 2010, с. 207.
  48. Полонский, 1871, с. 492—493.
  49. Полонский, 1871, с. 493—494.
  50. 1 2 Файнберг, 1960, с. 56.
  51. Полонский, 1871, с. 496—497.
  52. 1 2 Файнберг, 1960, с. 58—59.
  53. Накамура, 1983, с. 110—111.
  54. 1 2 3 Файнберг, 1960, с. 60.
  55. Полонский, 1871, с. 498.
  56. Полонский, 1871, с. 501—502.
  57. Полонский, 1871, с. 497—498, 503.
  58. Накамура, 1983, с. 109.
  59. 1 2 Полонский, 1871, с. 503—504.
  60. Полонский, 1871, с. 504—505.
  61. Стрижова, 2003, с. 81—82.
  62. Полонский, 1871, с. 516—517.
  63. Файнберг, 1960, с. 60—61.
  64. Полонский, 1871, с. 523, 525.
  65. Файнберг, 1960, с. 61.
  66. Файнберг, 1960, с. 62.
  67. Стрижова, 2003, с. 82—83.
  68. Файнберг, 1960, с. 63.
  69. Файнберг, 1960, с. 62—63.
  70. Полонский, 1871, с. 532.
  71. 1 2 Русские экспедиции…, 1989, с. 315.
  72. Кин, 1972, с. 61—62.
  73. Файнберг, 1960, с. 63—64.
  74. Полонский, 1871, с. 536—537.
  75. Полонский, 1871, с. 538—539.
  76. Полонский, 1871, с. 543.
  77. Черевко, 2010, с. 224—225.
  78. Стрижова, 2003, с. 85.
  79. Черевко, 2010, с. 198—199.
  80. Черевко, 2010, с. 199, 579.
  81. 1 2 Черевко, 2010, с. 225.
  82. Подалко П. Э. Романовы в Японии. Из истории августейших контактов // [japanstudies.ru/images/books/japan_2003-2004.pdf Япония 2003—2004. Ежегодник] : [[www.webcitation.org/6Zfu35iGb арх.] 30 июня 2015] / Главный редактор Э. В. Молодякова. — М. : МАКС Пресс, 2004. — С. 301. — 345 с. — 500 экз. — ISBN 5-317-01027-6.</span>
  83. 1 2 Файнберг, 1960, с. 67.
  84. Файнберг, 1960, с. 59.
  85. 1 2 Черевко, 2010, с. 220.
  86. 1 2 Черевко, 2010, с. 218—219.
  87. Дивин, 1971, с. 315.
  88. Берх, 1822, с. 254.
  89. Черевко, 2010, с. 219.
  90. Черевко, 2010, с. 219—220.
  91. 1 2 Файнберг, 1960, с. 64.
  92. Файнберг, 1960, с. 66.
  93. 1 2 Файнберг, 1960, с. 65.
  94. Черевко, 2010, с. 221—222.
  95. Файнберг, 1960, с. 65—66.
  96. Черевко, 2010, с. 222.
  97. Черевко, 2010, с. 222—223.
  98. Кин, 1972, с. 59.
  99. Накамура, 1983, с. 119.
  100. 1 2 Черевко, 2010, с. 223.
  101. Файнберг, 1960, с. 66—67.
  102. Накамура, 1983, с. 116.
  103. Черевко, 2010, с. 224.
  104. 1 2 Лагус, 1890, с. 275—276.
  105. </ol>

Литература

Историческая

Общее

Книги
  • Болховитинов Е. А. [vivaldi.nlr.ru/bx000000705/view Известие о первом Российском посольстве в Японию под начальством поручика Адама Лаксмана]. — М. : Тип. П. Бекетова, 1805. — 30 с.
  • Дивин В. А. Первое посольство а Японию // Русские мореплавания на Тихом океане в XVIII веке. — М. : Мысль, 1971. — С. 294—323. — 374 с.
  • Иванова М. В. [portal.tpu.ru/SHARED/r/RITA9/U_d/Tab4/kontakti.doc Из истории контактов России со странами Востока (XVII — нач. ХХ вв.): Учебное пособие] : [[web.archive.org/web/20150607152605/portal.tpu.ru/SHARED/r/RITA9/U_d/Tab4/kontakti.doc арх.] 7 июня 2015]. — Томск : Изд-во ТПУ, 2003. — 86 с. — 75 экз.</span>
  • Кин Д. Японцы открывают Европу. 1720—1830. — М. : Наука, 1972. — 207 с. — 30 000 экз.</span>
  • Кожевников В. В. Российско-японские отношения в XVIII — XIX вв. — Влдв. : Изд-во дальневосточного университета, 1997. — 112 с.</span>
  • Кутаков Л. Н. Россия и Япония. — М. : Наука, 1988. — 384 с. — 3500 экз.</span>
  • Лагус В. [www.archive.perm.ru/PDF/lichn/subbotin/для%20САЙТА/02113_Лагус%20В.%20Ерик%20Лаксман%20его%20жизнь%20путешествия%20исследования%20и%20переписка%201890_0.pdf Эрик Лаксман, его жизнь, путешествия, исследования и переписка] : [[web.archive.org/web/20150609172144/www.archive.perm.ru/PDF/lichn/subbotin/для%20САЙТА/02113_Лагус%20В.%20Ерик%20Лаксман%20его%20жизнь%20путешествия%20исследования%20и%20переписка%201890_0.pdf арх.] 9 июня 2015]. — СПб., 1890. — 488 с.</span>
  • Макарова Р. В. Внешняя политика России на Дальнем Востоке. Вторая половина XVIII — 60-е гг. XIX в. — М. : Московский государственный историко-архивный институт, 1974. — 118 с.</span>
  • Накамура С. Японцы и русские. Из истории контактов / Общая редакция д-ра ист. наук Б. Г. Сапожникова. — М. : Прогресс, 1983. — 304 с. — 50 000 экз.</span>
  • Османов Е. М., Самойлов Н. А. Россия и Япония // [media.orient.spbu.ru/publication/RiVFViIvNV2011/files/assets/common/downloads/publication.pdf Россия и Восток: феноменология взаимодействия и идентификации в Новое время] : [[web.archive.org/web/20150607154558/media.orient.spbu.ru/publication/RiVFViIvNV2011/files/assets/common/downloads/publication.pdf арх.] 7 июня 2015] / Отв. ред.: Н. Н. Дьяков, Н. А. Самойлов. — СПб. : СПбГУ, Восточный факультет; Изд-во «Студия НП-Принт», 2011. — С. 296—336. — 393 с. — 200 экз. — ISBN 978-5-91542-144-7.</span>
  • Полонский А. С. Курилы // [lib.rgo.ru/reader/flipping/Resource-1225/RuPRLIB12047237/index.html Записки Императорского Русского географического общества. По отделению этнографии] / Издано под редакциею действ. члена А. И. Савельева. — СПб. : Типография Майхова, 1871. — Т. IV. — С. 367—576.</span>
  • Раскин Н. М., Шафрановский И. И. Эрик Густавович Лаксман, выдающийся путешественник и натуралист XVIII века. — Л. : Наука, 1971. — 274 с.</span>
  • Файнберг Э. Я. Русско-японские отношения в 1697—1875 гг. — М. : Издательство восточной литературы, 1960. — 312 с. — 1500 экз.</span>
  • Черевко К. Е. Зарождение русско-японских отношений XVII—XIX века. — М. : Наука, 1999. — 256 с. — 700 экз. — ISBN 5-02-008592-8.</span>
  • Черевко К. Е. [www.rusinst.ru/docs/books/K.E.Cherevko-Rossiya_na_rubejah_Yaponii.pdf Россия на рубежах Японии, Китая и США (2-я половина XVII — начало XXI века)] : [[web.archive.org/web/20150608081715/www.rusinst.ru/docs/books/K.E.Cherevko-Rossiya_na_rubejah_Yaponii.pdf арх.] 8 июня 2015] / Отв. ред. О. А. Платонов. — М. : Институт русской цивилизации, 2010. — 688 с. — ISBN 978-5-902725-52-7.</span>
  • История российско-японских отношений: XVIII — начало XXI века: Учеб. пособие для студентов вузов / Под ред. С. В. Гришачёва. — М. : Аспект Пресс, 2015. — 336 с.</span>
  • [www.booksite.ru/fulltext/russ_america/pdf/79/text.pdf Русские экспедиции по изучению северной части Тихого океана во второй половине XVIII в. Сборник документов] : [[web.archive.org/web/20150701105013/www.booksite.ru/fulltext/russ_america/pdf/79/text.pdf арх.] 1 июля 2015]. — М. : Наука, 1989. — 400 с. — (Исследования русских на Тихом океане в XVIII — первой половине XIX в.). — 5000 экз. — ISBN 5-02-016981-1.</span>
Диссертации
  • Стрижова И. Б. Русско-японские отношения XVIII — начала XIX вв. : дис. … канд. ист. наук. — Саранск, 2003.</span>
Статьи
  • Берх В. Н. [starieknigi.info/Zhurnaly/SA/SA_1822_01_nom_03.pdf Путешествие поручика Адама Лаксмана в Японию] : [[web.archive.org/web/20150607161323/starieknigi.info/Zhurnaly/SA/SA_1822_01_nom_03.pdf арх.] 7 июня 2015] // Северный архив. — СПб., 1822. — № 3. — С. 245—273.</span>
  • Преображенский А. А. Первое русское посольство в Японию // Исторический архив. — 1961. — № 4. — С. 113—148.</span>
  • Файнберг Э. Я. Экспедиция Лаксмана в Японию (1792—1793) // Труды Московского института востоковедения. — 1947. — № 5.</span>

Отрывок, характеризующий Посольство Адама Лаксмана в Японию

– Иди, – сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и все усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая де Толли смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812 года.)
Народ беспокойно сновал по улицам.
Наложенные верхом возы с домашней посудой, стульями, шкафчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В соседнем доме Ферапонтова стояли повозки и, прощаясь, выли и приговаривали бабы. Дворняжка собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
– До смерти убил – хозяйку бил!.. Так бил, так волочил!..
– За что? – спросил Алпатыч.
– Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, что, говорит, мы то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова и, не желая более ничего знать, подошел к противоположной – хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
– Злодей ты, губитель, – прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней и, увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
– Аль уж ехать хочешь? – спросил он.
Не отвечая на вопрос и не оглядываясь на хозяина, перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
– Сочтем! Что ж, у губернатора был? – спросил Ферапонтов. – Какое решение вышло?
Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
– По нашему делу разве увеземся? – сказал Ферапонтов. – Дай до Дорогобужа по семи рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! – сказал он.
– Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Что же, чай пить будете? – прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
– Однако затихать стала, – сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, – должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит, сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать, что ли, в один день потопил.
Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в пятом часу приказал открыть Наполеон по городу, из ста тридцати орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
– То то сила! – говорил один. – И крышку и потолок так в щепки и разбило.
– Как свинья и землю то взрыло, – сказал другой. – Вот так важно, вот так подбодрил! – смеясь, сказал он. – Спасибо, отскочил, а то бы она тебя смазала.
Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядра попали в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом – ядра, то с приятным посвистыванием – гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
– Чего не видала! – крикнул он на кухарку, которая, с засученными рукавами, в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, что рассказывали.
– Вот чуда то, – приговаривала она, но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что то и застлало дымом улицу.
– Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки:
– Ой о ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!..
Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным шепотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали смоленскую чудотворную икону.
К сумеркам канонада стала стихать. Алпатыч вышел из подвала и остановился в дверях. Прежде ясное вечера нее небо все было застлано дымом. И сквозь этот дым странно светил молодой, высоко стоящий серп месяца. После замолкшего прежнего страшного гула орудий над городом казалась тишина, прерываемая только как бы распространенным по всему городу шелестом шагов, стонов, дальних криков и треска пожаров. Стоны кухарки теперь затихли. С двух сторон поднимались и расходились черные клубы дыма от пожаров. На улице не рядами, а как муравьи из разоренной кочки, в разных мундирах и в разных направлениях, проходили и пробегали солдаты. В глазах Алпатыча несколько из них забежали на двор Ферапонтова. Алпатыч вышел к воротам. Какой то полк, теснясь и спеша, запрудил улицу, идя назад.
– Сдают город, уезжайте, уезжайте, – сказал ему заметивший его фигуру офицер и тут же обратился с криком к солдатам:
– Я вам дам по дворам бегать! – крикнул он.
Алпатыч вернулся в избу и, кликнув кучера, велел ему выезжать. Вслед за Алпатычем и за кучером вышли и все домочадцы Ферапонтова. Увидав дым и даже огни пожаров, видневшиеся теперь в начинавшихся сумерках, бабы, до тех пор молчавшие, вдруг заголосили, глядя на пожары. Как бы вторя им, послышались такие же плачи на других концах улицы. Алпатыч с кучером трясущимися руками расправлял запутавшиеся вожжи и постромки лошадей под навесом.
Когда Алпатыч выезжал из ворот, он увидал, как в отпертой лавке Ферапонтова человек десять солдат с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами. В то же время, возвращаясь с улицы в лавку, вошел Ферапонтов. Увидав солдат, он хотел крикнуть что то, но вдруг остановился и, схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.
– Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! – закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу. Некоторые солдаты, испугавшись, выбежали, некоторые продолжали насыпать. Увидав Алпатыча, Ферапонтов обратился к нему.
– Решилась! Расея! – крикнул он. – Алпатыч! решилась! Сам запалю. Решилась… – Ферапонтов побежал на двор.
По улице, запружая ее всю, непрерывно шли солдаты, так что Алпатыч не мог проехать и должен был дожидаться. Хозяйка Ферапонтова с детьми сидела также на телеге, ожидая того, чтобы можно было выехать.
Была уже совсем ночь. На небе были звезды и светился изредка застилаемый дымом молодой месяц. На спуске к Днепру повозки Алпатыча и хозяйки, медленно двигавшиеся в рядах солдат и других экипажей, должны были остановиться. Недалеко от перекрестка, у которого остановились повозки, в переулке, горели дом и лавки. Пожар уже догорал. Пламя то замирало и терялось в черном дыме, то вдруг вспыхивало ярко, до странности отчетливо освещая лица столпившихся людей, стоявших на перекрестке. Перед пожаром мелькали черные фигуры людей, и из за неумолкаемого треска огня слышались говор и крики. Алпатыч, слезший с повозки, видя, что повозку его еще не скоро пропустят, повернулся в переулок посмотреть пожар. Солдаты шныряли беспрестанно взад и вперед мимо пожара, и Алпатыч видел, как два солдата и с ними какой то человек во фризовой шинели тащили из пожара через улицу на соседний двор горевшие бревна; другие несли охапки сена.
Алпатыч подошел к большой толпе людей, стоявших против горевшего полным огнем высокого амбара. Стены были все в огне, задняя завалилась, крыша тесовая обрушилась, балки пылали. Очевидно, толпа ожидала той минуты, когда завалится крыша. Этого же ожидал Алпатыч.
– Алпатыч! – вдруг окликнул старика чей то знакомый голос.
– Батюшка, ваше сиятельство, – отвечал Алпатыч, мгновенно узнав голос своего молодого князя.
Князь Андрей, в плаще, верхом на вороной лошади, стоял за толпой и смотрел на Алпатыча.
– Ты как здесь? – спросил он.
– Ваше… ваше сиятельство, – проговорил Алпатыч и зарыдал… – Ваше, ваше… или уж пропали мы? Отец…
– Как ты здесь? – повторил князь Андрей.
Пламя ярко вспыхнуло в эту минуту и осветило Алпатычу бледное и изнуренное лицо его молодого барина. Алпатыч рассказал, как он был послан и как насилу мог уехать.
– Что же, ваше сиятельство, или мы пропали? – спросил он опять.
Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре:
«Смоленск сдают, – писал он, – Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Усвяж».
Написав и передав листок Алпатычу, он на словах передал ему, как распорядиться отъездом князя, княжны и сына с учителем и как и куда ответить ему тотчас же. Еще не успел он окончить эти приказания, как верховой штабный начальник, сопутствуемый свитой, подскакал к нему.
– Вы полковник? – кричал штабный начальник, с немецким акцентом, знакомым князю Андрею голосом. – В вашем присутствии зажигают дома, а вы стоите? Что это значит такое? Вы ответите, – кричал Берг, который был теперь помощником начальника штаба левого фланга пехотных войск первой армии, – место весьма приятное и на виду, как говорил Берг.
Князь Андрей посмотрел на него и, не отвечая, продолжал, обращаясь к Алпатычу:
– Так скажи, что до десятого числа жду ответа, а ежели десятого не получу известия, что все уехали, я сам должен буду все бросить и ехать в Лысые Горы.
– Я, князь, только потому говорю, – сказал Берг, узнав князя Андрея, – что я должен исполнять приказания, потому что я всегда точно исполняю… Вы меня, пожалуйста, извините, – в чем то оправдывался Берг.
Что то затрещало в огне. Огонь притих на мгновенье; черные клубы дыма повалили из под крыши. Еще страшно затрещало что то в огне, и завалилось что то огромное.
– Урруру! – вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепешек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживленно радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.
Человек во фризовой шинели, подняв кверху руку, кричал:
– Важно! пошла драть! Ребята, важно!..
– Это сам хозяин, – послышались голоса.
– Так, так, – сказал князь Андрей, обращаясь к Алпатычу, – все передай, как я тебе говорил. – И, ни слова не отвечая Бергу, замолкшему подле него, тронул лошадь и поехал в переулок.


От Смоленска войска продолжали отступать. Неприятель шел вслед за ними. 10 го августа полк, которым командовал князь Андрей, проходил по большой дороге, мимо проспекта, ведущего в Лысые Горы. Жара и засуха стояли более трех недель. Каждый день по небу ходили курчавые облака, изредка заслоняя солнце; но к вечеру опять расчищало, и солнце садилось в буровато красную мглу. Только сильная роса ночью освежала землю. Остававшиеся на корню хлеба сгорали и высыпались. Болота пересохли. Скотина ревела от голода, не находя корма по сожженным солнцем лугам. Только по ночам и в лесах пока еще держалась роса, была прохлада. Но по дороге, по большой дороге, по которой шли войска, даже и ночью, даже и по лесам, не было этой прохлады. Роса не заметна была на песочной пыли дороги, встолченной больше чем на четверть аршина. Как только рассветало, начиналось движение. Обозы, артиллерия беззвучно шли по ступицу, а пехота по щиколку в мягкой, душной, не остывшей за ночь, жаркой пыли. Одна часть этой песочной пыли месилась ногами и колесами, другая поднималась и стояла облаком над войском, влипая в глаза, в волоса, в уши, в ноздри и, главное, в легкие людям и животным, двигавшимся по этой дороге. Чем выше поднималось солнце, тем выше поднималось облако пыли, и сквозь эту тонкую, жаркую пыль на солнце, не закрытое облаками, можно было смотреть простым глазом. Солнце представлялось большим багровым шаром. Ветра не было, и люди задыхались в этой неподвижной атмосфере. Люди шли, обвязавши носы и рты платками. Приходя к деревне, все бросалось к колодцам. Дрались за воду и выпивали ее до грязи.
Князь Андрей командовал полком, и устройство полка, благосостояние его людей, необходимость получения и отдачи приказаний занимали его. Пожар Смоленска и оставление его были эпохой для князя Андрея. Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили. Но добр и кроток он был только с своими полковыми, с Тимохиным и т. п., с людьми совершенно новыми и в чужой среде, с людьми, которые не могли знать и понимать его прошедшего; но как только он сталкивался с кем нибудь из своих прежних, из штабных, он тотчас опять ощетинивался; делался злобен, насмешлив и презрителен. Все, что связывало его воспоминание с прошедшим, отталкивало его, и потому он старался в отношениях этого прежнего мира только не быть несправедливым и исполнять свой долг.
Правда, все в темном, мрачном свете представлялось князю Андрею – особенно после того, как оставили Смоленск (который, по его понятиям, можно и должно было защищать) 6 го августа, и после того, как отец, больной, должен был бежать в Москву и бросить на расхищение столь любимые, обстроенные и им населенные Лысые Горы; но, несмотря на то, благодаря полку князь Андрей мог думать о другом, совершенно независимом от общих вопросов предмете – о своем полку. 10 го августа колонна, в которой был его полк, поравнялась с Лысыми Горами. Князь Андрей два дня тому назад получил известие, что его отец, сын и сестра уехали в Москву. Хотя князю Андрею и нечего было делать в Лысых Горах, он, с свойственным ему желанием растравить свое горе, решил, что он должен заехать в Лысые Горы.
Он велел оседлать себе лошадь и с перехода поехал верхом в отцовскую деревню, в которой он родился и провел свое детство. Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал посредине пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта. Дорожки сада уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее; стекла были разбиты, и деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса садовника. Никто не откликнулся. Обогнув оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый мужик (князь Андрей видал его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке.
Он был глух и не слыхал подъезда князя Андрея. Он сидел на лавке, на которой любил сиживать старый князь, и около него было развешено лычко на сучках обломанной и засохшей магнолии.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
Алпатыч, услав семью, один оставался в Лысых Горах; он сидел дома и читал Жития. Узнав о приезде князя Андрея, он, с очками на носу, застегиваясь, вышел из дома, поспешно подошел к князю и, ничего не говоря, заплакал, целуя князя Андрея в коленку.
Потом он отвернулся с сердцем на свою слабость и стал докладывать ему о положении дел. Все ценное и дорогое было отвезено в Богучарово. Хлеб, до ста четвертей, тоже был вывезен; сено и яровой, необыкновенный, как говорил Алпатыч, урожай нынешнего года зеленым взят и скошен – войсками. Мужики разорены, некоторый ушли тоже в Богучарово, малая часть остается.
Князь Андрей, не дослушав его, спросил, когда уехали отец и сестра, разумея, когда уехали в Москву. Алпатыч отвечал, полагая, что спрашивают об отъезде в Богучарово, что уехали седьмого, и опять распространился о долах хозяйства, спрашивая распоряжении.
– Прикажете ли отпускать под расписку командам овес? У нас еще шестьсот четвертей осталось, – спрашивал Алпатыч.
«Что отвечать ему? – думал князь Андрей, глядя на лоснеющуюся на солнце плешивую голову старика и в выражении лица его читая сознание того, что он сам понимает несвоевременность этих вопросов, но спрашивает только так, чтобы заглушить и свое горе.
– Да, отпускай, – сказал он.
– Ежели изволили заметить беспорядки в саду, – говорил Алпатыч, – то невозмежио было предотвратить: три полка проходили и ночевали, в особенности драгуны. Я выписал чин и звание командира для подачи прошения.
– Ну, что ж ты будешь делать? Останешься, ежели неприятель займет? – спросил его князь Андрей.
Алпатыч, повернув свое лицо к князю Андрею, посмотрел на него; и вдруг торжественным жестом поднял руку кверху.
– Он мой покровитель, да будет воля его! – проговорил он.
Толпа мужиков и дворовых шла по лугу, с открытыми головами, приближаясь к князю Андрею.
– Ну прощай! – сказал князь Андрей, нагибаясь к Алпатычу. – Уезжай сам, увози, что можешь, и народу вели уходить в Рязанскую или в Подмосковную. – Алпатыч прижался к его ноге и зарыдал. Князь Андрей осторожно отодвинул его и, тронув лошадь, галопом поехал вниз по аллее.
На выставке все так же безучастно, как муха на лице дорогого мертвеца, сидел старик и стукал по колодке лаптя, и две девочки со сливами в подолах, которые они нарвали с оранжерейных деревьев, бежали оттуда и наткнулись на князя Андрея. Увидав молодого барина, старшая девочка, с выразившимся на лице испугом, схватила за руку свою меньшую товарку и с ней вместе спряталась за березу, не успев подобрать рассыпавшиеся зеленые сливы.
Князь Андрей испуганно поспешно отвернулся от них, боясь дать заметить им, что он их видел. Ему жалко стало эту хорошенькую испуганную девочку. Он боялся взглянуть на нее, по вместе с тем ему этого непреодолимо хотелось. Новое, отрадное и успокоительное чувство охватило его, когда он, глядя на этих девочек, понял существование других, совершенно чуждых ему и столь же законных человеческих интересов, как и те, которые занимали его. Эти девочки, очевидно, страстно желали одного – унести и доесть эти зеленые сливы и не быть пойманными, и князь Андрей желал с ними вместе успеха их предприятию. Он не мог удержаться, чтобы не взглянуть на них еще раз. Полагая себя уже в безопасности, они выскочили из засады и, что то пища тоненькими голосками, придерживая подолы, весело и быстро бежали по траве луга своими загорелыми босыми ножонками.
Князь Андрей освежился немного, выехав из района пыли большой дороги, по которой двигались войска. Но недалеко за Лысыми Горами он въехал опять на дорогу и догнал свой полк на привале, у плотины небольшого пруда. Был второй час после полдня. Солнце, красный шар в пыли, невыносимо пекло и жгло спину сквозь черный сюртук. Пыль, все такая же, неподвижно стояла над говором гудевшими, остановившимися войсками. Ветру не было, В проезд по плотине на князя Андрея пахнуло тиной и свежестью пруда. Ему захотелось в воду – какая бы грязная она ни была. Он оглянулся на пруд, с которого неслись крики и хохот. Небольшой мутный с зеленью пруд, видимо, поднялся четверти на две, заливая плотину, потому что он был полон человеческими, солдатскими, голыми барахтавшимися в нем белыми телами, с кирпично красными руками, лицами и шеями. Все это голое, белое человеческое мясо с хохотом и гиком барахталось в этой грязной луже, как караси, набитые в лейку. Весельем отзывалось это барахтанье, и оттого оно особенно было грустно.
Один молодой белокурый солдат – еще князь Андрей знал его – третьей роты, с ремешком под икрой, крестясь, отступал назад, чтобы хорошенько разбежаться и бултыхнуться в воду; другой, черный, всегда лохматый унтер офицер, по пояс в воде, подергивая мускулистым станом, радостно фыркал, поливая себе голову черными по кисти руками. Слышалось шлепанье друг по другу, и визг, и уханье.
На берегах, на плотине, в пруде, везде было белое, здоровое, мускулистое мясо. Офицер Тимохин, с красным носиком, обтирался на плотине и застыдился, увидав князя, однако решился обратиться к нему:
– То то хорошо, ваше сиятельство, вы бы изволили! – сказал он.
– Грязно, – сказал князь Андрей, поморщившись.
– Мы сейчас очистим вам. – И Тимохин, еще не одетый, побежал очищать.
– Князь хочет.
– Какой? Наш князь? – заговорили голоса, и все заторопились так, что насилу князь Андрей успел их успокоить. Он придумал лучше облиться в сарае.
«Мясо, тело, chair a canon [пушечное мясо]! – думал он, глядя и на свое голое тело, и вздрагивая не столько от холода, сколько от самому ему непонятного отвращения и ужаса при виде этого огромного количества тел, полоскавшихся в грязном пруде.
7 го августа князь Багратион в своей стоянке Михайловке на Смоленской дороге писал следующее:
«Милостивый государь граф Алексей Андреевич.
(Он писал Аракчееву, но знал, что письмо его будет прочтено государем, и потому, насколько он был к тому способен, обдумывал каждое свое слово.)
Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии, что самое важное место понапрасну бросили. Я, с моей стороны, просил лично его убедительнейшим образом, наконец и писал; но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 ти часов и бил их; но он не хотел остаться и 14 ти часов. Это стыдно, и пятно армии нашей; а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть, война! Но зато неприятель потерял бездну…
Что стоило еще оставаться два дни? По крайней мере, они бы сами ушли; ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля скоро привести в Москву…
Слух носится, что вы думаете о мире. Чтобы помириться, боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться: вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас за стыд поставит носить мундир. Ежели уже так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах…
Надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству; но генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего Отечества… Я, право, с ума схожу от досады; простите мне, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армиею министру. Итак, я пишу вам правду: готовьте ополчение. Ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. Большое подозрение подает всей армии господин флигель адъютант Вольцоген. Он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он советует все министру. Я не токмо учтив против него, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно; но, любя моего благодетеля и государя, – повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашею ретирадою мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч; а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите ради бога, что наша Россия – мать наша – скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдаем сволочам и вселяем в каждого подданного ненависть и посрамление. Чего трусить и кого бояться?. Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно и ругают его насмерть…»


В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие – в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.
С 1805 года мы мирились и ссорились с Бонапартом, мы делали конституции и разделывали их, а салон Анны Павловны и салон Элен были точно такие же, какие они были один семь лет, другой пять лет тому назад. Точно так же у Анны Павловны говорили с недоумением об успехах Бонапарта и видели, как в его успехах, так и в потакании ему европейских государей, злостный заговор, имеющий единственной целью неприятность и беспокойство того придворного кружка, которого представительницей была Анна Павловна. Точно так же у Элен, которую сам Румянцев удостоивал своим посещением и считал замечательно умной женщиной, точно так же как в 1808, так и в 1812 году с восторгом говорили о великой нации и великом человеке и с сожалением смотрели на разрыв с Францией, который, по мнению людей, собиравшихся в салоне Элен, должен был кончиться миром.
В последнее время, после приезда государя из армии, произошло некоторое волнение в этих противоположных кружках салонах и произведены были некоторые демонстрации друг против друга, но направление кружков осталось то же. В кружок Анны Павловны принимались из французов только закоренелые легитимисты, и здесь выражалась патриотическая мысль о том, что не надо ездить во французский театр и что содержание труппы стоит столько же, сколько содержание целого корпуса. За военными событиями следилось жадно, и распускались самые выгодные для нашей армии слухи. В кружке Элен, румянцевском, французском, опровергались слухи о жестокости врага и войны и обсуживались все попытки Наполеона к примирению. В этом кружке упрекали тех, кто присоветывал слишком поспешные распоряжения о том, чтобы приготавливаться к отъезду в Казань придворным и женским учебным заведениям, находящимся под покровительством императрицы матери. Вообще все дело войны представлялось в салоне Элен пустыми демонстрациями, которые весьма скоро кончатся миром, и царствовало мнение Билибина, бывшего теперь в Петербурге и домашним у Элен (всякий умный человек должен был быть у нее), что не порох, а те, кто его выдумали, решат дело. В этом кружке иронически и весьма умно, хотя весьма осторожно, осмеивали московский восторг, известие о котором прибыло вместе с государем в Петербург.
В кружке Анны Павловны, напротив, восхищались этими восторгами и говорили о них, как говорит Плутарх о древних. Князь Василий, занимавший все те же важные должности, составлял звено соединения между двумя кружками. Он ездил к ma bonne amie [своему достойному другу] Анне Павловне и ездил dans le salon diplomatique de ma fille [в дипломатический салон своей дочери] и часто, при беспрестанных переездах из одного лагеря в другой, путался и говорил у Анны Павловны то, что надо было говорить у Элен, и наоборот.
Вскоре после приезда государя князь Василий разговорился у Анны Павловны о делах войны, жестоко осуждая Барклая де Толли и находясь в нерешительности, кого бы назначить главнокомандующим. Один из гостей, известный под именем un homme de beaucoup de merite [человек с большими достоинствами], рассказав о том, что он видел нынче выбранного начальником петербургского ополчения Кутузова, заседающего в казенной палате для приема ратников, позволил себе осторожно выразить предположение о том, что Кутузов был бы тот человек, который удовлетворил бы всем требованиям.
Анна Павловна грустно улыбнулась и заметила, что Кутузов, кроме неприятностей, ничего не дал государю.
– Я говорил и говорил в Дворянском собрании, – перебил князь Василий, – но меня не послушали. Я говорил, что избрание его в начальники ополчения не понравится государю. Они меня не послушали.
– Все какая то мания фрондировать, – продолжал он. – И пред кем? И все оттого, что мы хотим обезьянничать глупым московским восторгам, – сказал князь Василий, спутавшись на минуту и забыв то, что у Элен надо было подсмеиваться над московскими восторгами, а у Анны Павловны восхищаться ими. Но он тотчас же поправился. – Ну прилично ли графу Кутузову, самому старому генералу в России, заседать в палате, et il en restera pour sa peine! [хлопоты его пропадут даром!] Разве возможно назначить главнокомандующим человека, который не может верхом сесть, засыпает на совете, человека самых дурных нравов! Хорошо он себя зарекомендовал в Букарещте! Я уже не говорю о его качествах как генерала, но разве можно в такую минуту назначать человека дряхлого и слепого, просто слепого? Хорош будет генерал слепой! Он ничего не видит. В жмурки играть… ровно ничего не видит!
Никто не возражал на это.
24 го июля это было совершенно справедливо. Но 29 июля Кутузову пожаловано княжеское достоинство. Княжеское достоинство могло означать и то, что от него хотели отделаться, – и потому суждение князя Василья продолжало быть справедливо, хотя он и не торопился ого высказывать теперь. Но 8 августа был собран комитет из генерал фельдмаршала Салтыкова, Аракчеева, Вязьмитинова, Лопухина и Кочубея для обсуждения дел войны. Комитет решил, что неудачи происходили от разноначалий, и, несмотря на то, что лица, составлявшие комитет, знали нерасположение государя к Кутузову, комитет, после короткого совещания, предложил назначить Кутузова главнокомандующим. И в тот же день Кутузов был назначен полномочным главнокомандующим армий и всего края, занимаемого войсками.
9 го августа князь Василий встретился опять у Анны Павловны с l'homme de beaucoup de merite [человеком с большими достоинствами]. L'homme de beaucoup de merite ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения императрицы Марии Федоровны. Князь Василий вошел в комнату с видом счастливого победителя, человека, достигшего цели своих желаний.
– Eh bien, vous savez la grande nouvelle? Le prince Koutouzoff est marechal. [Ну с, вы знаете великую новость? Кутузов – фельдмаршал.] Все разногласия кончены. Я так счастлив, так рад! – говорил князь Василий. – Enfin voila un homme, [Наконец, вот это человек.] – проговорил он, значительно и строго оглядывая всех находившихся в гостиной. L'homme de beaucoup de merite, несмотря на свое желание получить место, не мог удержаться, чтобы не напомнить князю Василью его прежнее суждение. (Это было неучтиво и перед князем Василием в гостиной Анны Павловны, и перед Анной Павловной, которая так же радостно приняла эту весть; но он не мог удержаться.)
– Mais on dit qu'il est aveugle, mon prince? [Но говорят, он слеп?] – сказал он, напоминая князю Василью его же слова.
– Allez donc, il y voit assez, [Э, вздор, он достаточно видит, поверьте.] – сказал князь Василий своим басистым, быстрым голосом с покашливанием, тем голосом и с покашливанием, которым он разрешал все трудности. – Allez, il y voit assez, – повторил он. – И чему я рад, – продолжал он, – это то, что государь дал ему полную власть над всеми армиями, над всем краем, – власть, которой никогда не было ни у какого главнокомандующего. Это другой самодержец, – заключил он с победоносной улыбкой.
– Дай бог, дай бог, – сказала Анна Павловна. L'homme de beaucoup de merite, еще новичок в придворном обществе, желая польстить Анне Павловне, выгораживая ее прежнее мнение из этого суждения, сказал.
– Говорят, что государь неохотно передал эту власть Кутузову. On dit qu'il rougit comme une demoiselle a laquelle on lirait Joconde, en lui disant: «Le souverain et la patrie vous decernent cet honneur». [Говорят, что он покраснел, как барышня, которой бы прочли Жоконду, в то время как говорил ему: «Государь и отечество награждают вас этой честью».]
– Peut etre que la c?ur n'etait pas de la partie, [Может быть, сердце не вполне участвовало,] – сказала Анна Павловна.
– О нет, нет, – горячо заступился князь Василий. Теперь уже он не мог никому уступить Кутузова. По мнению князя Василья, не только Кутузов был сам хорош, но и все обожали его. – Нет, это не может быть, потому что государь так умел прежде ценить его, – сказал он.
– Дай бог только, чтобы князь Кутузов, – сказала Анпа Павловна, – взял действительную власть и не позволял бы никому вставлять себе палки в колеса – des batons dans les roues.
Князь Василий тотчас понял, кто был этот никому. Он шепотом сказал:
– Я верно знаю, что Кутузов, как непременное условие, выговорил, чтобы наследник цесаревич не был при армии: Vous savez ce qu'il a dit a l'Empereur? [Вы знаете, что он сказал государю?] – И князь Василий повторил слова, будто бы сказанные Кутузовым государю: «Я не могу наказать его, ежели он сделает дурно, и наградить, ежели он сделает хорошо». О! это умнейший человек, князь Кутузов, et quel caractere. Oh je le connais de longue date. [и какой характер. О, я его давно знаю.]
– Говорят даже, – сказал l'homme de beaucoup de merite, не имевший еще придворного такта, – что светлейший непременным условием поставил, чтобы сам государь не приезжал к армии.
Как только он сказал это, в одно мгновение князь Василий и Анна Павловна отвернулись от него и грустно, со вздохом о его наивности, посмотрели друг на друга.


В то время как это происходило в Петербурге, французы уже прошли Смоленск и все ближе и ближе подвигались к Москве. Историк Наполеона Тьер, так же, как и другие историки Наполеона, говорит, стараясь оправдать своего героя, что Наполеон был привлечен к стенам Москвы невольно. Он прав, как и правы все историки, ищущие объяснения событий исторических в воле одного человека; он прав так же, как и русские историки, утверждающие, что Наполеон был привлечен к Москве искусством русских полководцев. Здесь, кроме закона ретроспективности (возвратности), представляющего все прошедшее приготовлением к совершившемуся факту, есть еще взаимность, путающая все дело. Хороший игрок, проигравший в шахматы, искренно убежден, что его проигрыш произошел от его ошибки, и он отыскивает эту ошибку в начале своей игры, но забывает, что в каждом его шаге, в продолжение всей игры, были такие же ошибки, что ни один его ход не был совершенен. Ошибка, на которую он обращает внимание, заметна ему только потому, что противник воспользовался ею. Насколько же сложнее этого игра войны, происходящая в известных условиях времени, и где не одна воля руководит безжизненными машинами, а где все вытекает из бесчисленного столкновения различных произволов?
После Смоленска Наполеон искал сражения за Дорогобужем у Вязьмы, потом у Царева Займища; но выходило, что по бесчисленному столкновению обстоятельств до Бородина, в ста двадцати верстах от Москвы, русские не могли принять сражения. От Вязьмы было сделано распоряжение Наполеоном для движения прямо на Москву.
Moscou, la capitale asiatique de ce grand empire, la ville sacree des peuples d'Alexandre, Moscou avec ses innombrables eglises en forme de pagodes chinoises! [Москва, азиатская столица этой великой империи, священный город народов Александра, Москва с своими бесчисленными церквами, в форме китайских пагод!] Эта Moscou не давала покоя воображению Наполеона. На переходе из Вязьмы к Цареву Займищу Наполеон верхом ехал на своем соловом энглизированном иноходчике, сопутствуемый гвардией, караулом, пажами и адъютантами. Начальник штаба Бертье отстал для того, чтобы допросить взятого кавалерией русского пленного. Он галопом, сопутствуемый переводчиком Lelorgne d'Ideville, догнал Наполеона и с веселым лицом остановил лошадь.
– Eh bien? [Ну?] – сказал Наполеон.
– Un cosaque de Platow [Платовский казак.] говорит, что корпус Платова соединяется с большой армией, что Кутузов назначен главнокомандующим. Tres intelligent et bavard! [Очень умный и болтун!]
Наполеон улыбнулся, велел дать этому казаку лошадь и привести его к себе. Он сам желал поговорить с ним. Несколько адъютантов поскакало, и через час крепостной человек Денисова, уступленный им Ростову, Лаврушка, в денщицкой куртке на французском кавалерийском седле, с плутовским и пьяным, веселым лицом подъехал к Наполеону. Наполеон велел ему ехать рядом с собой и начал спрашивать:
– Вы казак?
– Казак с, ваше благородие.
«Le cosaque ignorant la compagnie dans laquelle il se trouvait, car la simplicite de Napoleon n'avait rien qui put reveler a une imagination orientale la presence d'un souverain, s'entretint avec la plus extreme familiarite des affaires de la guerre actuelle», [Казак, не зная того общества, в котором он находился, потому что простота Наполеона не имела ничего такого, что бы могло открыть для восточного воображения присутствие государя, разговаривал с чрезвычайной фамильярностью об обстоятельствах настоящей войны.] – говорит Тьер, рассказывая этот эпизод. Действительно, Лаврушка, напившийся пьяным и оставивший барина без обеда, был высечен накануне и отправлен в деревню за курами, где он увлекся мародерством и был взят в плен французами. Лаврушка был один из тех грубых, наглых лакеев, видавших всякие виды, которые считают долгом все делать с подлостью и хитростью, которые готовы сослужить всякую службу своему барину и которые хитро угадывают барские дурные мысли, в особенности тщеславие и мелочность.
Попав в общество Наполеона, которого личность он очень хорошо и легко признал. Лаврушка нисколько не смутился и только старался от всей души заслужить новым господам.
Он очень хорошо знал, что это сам Наполеон, и присутствие Наполеона не могло смутить его больше, чем присутствие Ростова или вахмистра с розгами, потому что не было ничего у него, чего бы не мог лишить его ни вахмистр, ни Наполеон.
Он врал все, что толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта или нет, Лаврушка прищурился и задумался.
Он увидал тут тонкую хитрость, как всегда во всем видят хитрость люди, подобные Лаврушке, насупился и помолчал.
– Оно значит: коли быть сраженью, – сказал он задумчиво, – и в скорости, так это так точно. Ну, а коли пройдет три дня апосля того самого числа, тогда, значит, это самое сражение в оттяжку пойдет.
Наполеону перевели это так: «Si la bataille est donnee avant trois jours, les Francais la gagneraient, mais que si elle serait donnee plus tard, Dieu seul sait ce qui en arrivrait», [«Ежели сражение произойдет прежде трех дней, то французы выиграют его, но ежели после трех дней, то бог знает что случится».] – улыбаясь передал Lelorgne d'Ideville. Наполеон не улыбнулся, хотя он, видимо, был в самом веселом расположении духа, и велел повторить себе эти слова.
Лаврушка заметил это и, чтобы развеселить его, сказал, притворяясь, что не знает, кто он.
– Знаем, у вас есть Бонапарт, он всех в мире побил, ну да об нас другая статья… – сказал он, сам не зная, как и отчего под конец проскочил в его словах хвастливый патриотизм. Переводчик передал эти слова Наполеону без окончания, и Бонапарт улыбнулся. «Le jeune Cosaque fit sourire son puissant interlocuteur», [Молодой казак заставил улыбнуться своего могущественного собеседника.] – говорит Тьер. Проехав несколько шагов молча, Наполеон обратился к Бертье и сказал, что он хочет испытать действие, которое произведет sur cet enfant du Don [на это дитя Дона] известие о том, что тот человек, с которым говорит этот enfant du Don, есть сам император, тот самый император, который написал на пирамидах бессмертно победоносное имя.
Известие было передано.
Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его, и что Наполеон думает, что он испугается), чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, выпучил глаза и сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь. «A peine l'interprete de Napoleon, – говорит Тьер, – avait il parle, que le Cosaque, saisi d'une sorte d'ebahissement, no profera plus une parole et marcha les yeux constamment attaches sur ce conquerant, dont le nom avait penetre jusqu'a lui, a travers les steppes de l'Orient. Toute sa loquacite s'etait subitement arretee, pour faire place a un sentiment d'admiration naive et silencieuse. Napoleon, apres l'avoir recompense, lui fit donner la liberte, comme a un oiseau qu'on rend aux champs qui l'ont vu naitre». [Едва переводчик Наполеона сказал это казаку, как казак, охваченный каким то остолбенением, не произнес более ни одного слова и продолжал ехать, не спуская глаз с завоевателя, имя которого достигло до него через восточные степи. Вся его разговорчивость вдруг прекратилась и заменилась наивным и молчаливым чувством восторга. Наполеон, наградив казака, приказал дать ему свободу, как птице, которую возвращают ее родным полям.]
Наполеон поехал дальше, мечтая о той Moscou, которая так занимала его воображение, a l'oiseau qu'on rendit aux champs qui l'on vu naitre [птица, возвращенная родным полям] поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, чего не было и что он будет рассказывать у своих. Того же, что действительно с ним было, он не хотел рассказывать именно потому, что это казалось ему недостойным рассказа. Он выехал к казакам, расспросил, где был полк, состоявший в отряде Платова, и к вечеру же нашел своего барина Николая Ростова, стоявшего в Янкове и только что севшего верхом, чтобы с Ильиным сделать прогулку по окрестным деревням. Он дал другую лошадь Лаврушке и взял его с собой.


Княжна Марья не была в Москве и вне опасности, как думал князь Андрей.
После возвращения Алпатыча из Смоленска старый князь как бы вдруг опомнился от сна. Он велел собрать из деревень ополченцев, вооружить их и написал главнокомандующему письмо, в котором извещал его о принятом им намерении оставаться в Лысых Горах до последней крайности, защищаться, предоставляя на его усмотрение принять или не принять меры для защиты Лысых Гор, в которых будет взят в плен или убит один из старейших русских генералов, и объявил домашним, что он остается в Лысых Горах.
Но, оставаясь сам в Лысых Горах, князь распорядился об отправке княжны и Десаля с маленьким князем в Богучарово и оттуда в Москву. Княжна Марья, испуганная лихорадочной, бессонной деятельностью отца, заменившей его прежнюю опущенность, не могла решиться оставить его одного и в первый раз в жизни позволила себе не повиноваться ему. Она отказалась ехать, и на нее обрушилась страшная гроза гнева князя. Он напомнил ей все, в чем он был несправедлив против нее. Стараясь обвинить ее, он сказал ей, что она измучила его, что она поссорила его с сыном, имела против него гадкие подозрения, что она задачей своей жизни поставила отравлять его жизнь, и выгнал ее из своего кабинета, сказав ей, что, ежели она не уедет, ему все равно. Он сказал, что знать не хочет о ее существовании, но вперед предупреждает ее, чтобы она не смела попадаться ему на глаза. То, что он, вопреки опасений княжны Марьи, не велел насильно увезти ее, а только не приказал ей показываться на глаза, обрадовало княжну Марью. Она знала, что это доказывало то, что в самой тайне души своей он был рад, что она оставалась дома и не уехала.
На другой день после отъезда Николушки старый князь утром оделся в полный мундир и собрался ехать главнокомандующему. Коляска уже была подана. Княжна Марья видела, как он, в мундире и всех орденах, вышел из дома и пошел в сад сделать смотр вооруженным мужикам и дворовым. Княжна Марья свдела у окна, прислушивалась к его голосу, раздававшемуся из сада. Вдруг из аллеи выбежало несколько людей с испуганными лицами.
Княжна Марья выбежала на крыльцо, на цветочную дорожку и в аллею. Навстречу ей подвигалась большая толпа ополченцев и дворовых, и в середине этой толпы несколько людей под руки волокли маленького старичка в мундире и орденах. Княжна Марья подбежала к нему и, в игре мелкими кругами падавшего света, сквозь тень липовой аллеи, не могла дать себе отчета в том, какая перемена произошла в его лице. Одно, что она увидала, было то, что прежнее строгое и решительное выражение его лица заменилось выражением робости и покорности. Увидав дочь, он зашевелил бессильными губами и захрипел. Нельзя было понять, чего он хотел. Его подняли на руки, отнесли в кабинет и положили на тот диван, которого он так боялся последнее время.
Привезенный доктор в ту же ночь пустил кровь и объявил, что у князя удар правой стороны.
В Лысых Горах оставаться становилось более и более опасным, и на другой день после удара князя, повезли в Богучарово. Доктор поехал с ними.
Когда они приехали в Богучарово, Десаль с маленьким князем уже уехали в Москву.
Все в том же положении, не хуже и не лучше, разбитый параличом, старый князь три недели лежал в Богучарове в новом, построенном князем Андреем, доме. Старый князь был в беспамятстве; он лежал, как изуродованный труп. Он не переставая бормотал что то, дергаясь бровями и губами, и нельзя было знать, понимал он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и, чувствовал потребность еще выразить что то. Но что это было, никто не мог понять; был ли это какой нибудь каприз больного и полусумасшедшего, относилось ли это до общего хода дел, или относилось это до семейных обстоятельств?
Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины; но княжна Марья думала (и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение), думала, что он что то хотел сказать ей. Он, очевидно, страдал и физически и нравственно.
Надежды на исцеление не было. Везти его было нельзя. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? «Не лучше ли бы было конец, совсем конец! – иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она часто следила за ним не с надеждой найти призкаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу.
Как ни странно было княжне сознавать в себе это чувство, но оно было в ней. И что было еще ужаснее для княжны Марьи, это было то, что со времени болезни ее отца (даже едва ли не раньше, не тогда ли уж, когда она, ожидая чего то, осталась с ним) в ней проснулись все заснувшие в ней, забытые личные желания и надежды. То, что годами не приходило ей в голову – мысли о свободной жизни без вечного страха отца, даже мысли о возможности любви и семейного счастия, как искушения дьявола, беспрестанно носились в ее воображении. Как ни отстраняла она от себя, беспрестанно ей приходили в голову вопросы о том, как она теперь, после того, устроит свою жизнь. Это были искушения дьявола, и княжна Марья знала это. Она знала, что единственное орудие против него была молитва, и она пыталась молиться. Она становилась в положение молитвы, смотрела на образа, читала слова молитвы, но не могла молиться. Она чувствовала, что теперь ее охватил другой мир – житейской, трудной и свободной деятельности, совершенно противоположный тому нравственному миру, в который она была заключена прежде и в котором лучшее утешение была молитва. Она не могла молиться и не могла плакать, и житейская забота охватила ее.
Оставаться в Вогучарове становилось опасным. Со всех сторон слышно было о приближающихся французах, и в одной деревне, в пятнадцати верстах от Богучарова, была разграблена усадьба французскими мародерами.
Доктор настаивал на том, что надо везти князя дальше; предводитель прислал чиновника к княжне Марье, уговаривая ее уезжать как можно скорее. Исправник, приехав в Богучарово, настаивал на том же, говоря, что в сорока верстах французы, что по деревням ходят французские прокламации и что ежели княжна не уедет с отцом до пятнадцатого, то он ни за что не отвечает.
Княжна пятнадцатого решилась ехать. Заботы приготовлений, отдача приказаний, за которыми все обращались к ней, целый день занимали ее. Ночь с четырнадцатого на пятнадцатое она провела, как обыкновенно, не раздеваясь, в соседней от той комнаты, в которой лежал князь. Несколько раз, просыпаясь, она слышала его кряхтенье, бормотанье, скрип кровати и шаги Тихона и доктора, ворочавших его. Несколько раз она прислушивалась у двери, и ей казалось, что он нынче бормотал громче обыкновенного и чаще ворочался. Она не могла спать и несколько раз подходила к двери, прислушиваясь, желая войти и не решаясь этого сделать. Хотя он и не говорил, но княжна Марья видела, знала, как неприятно было ему всякое выражение страха за него. Она замечала, как недовольно он отвертывался от ее взгляда, иногда невольно и упорно на него устремленного. Она знала, что ее приход ночью, в необычное время, раздражит его.
Но никогда ей так жалко не было, так страшно не было потерять его. Она вспоминала всю свою жизнь с ним, и в каждом слове, поступке его она находила выражение его любви к ней. Изредка между этими воспоминаниями врывались в ее воображение искушения дьявола, мысли о том, что будет после его смерти и как устроится ее новая, свободная жизнь. Но с отвращением отгоняла она эти мысли. К утру он затих, и она заснула.
Она проснулась поздно. Та искренность, которая бывает при пробуждении, показала ей ясно то, что более всего в болезни отца занимало ее. Она проснулась, прислушалась к тому, что было за дверью, и, услыхав его кряхтенье, со вздохом сказала себе, что было все то же.
– Да чему же быть? Чего же я хотела? Я хочу его смерти! – вскрикнула она с отвращением к себе самой.
Она оделась, умылась, прочла молитвы и вышла на крыльцо. К крыльцу поданы были без лошадей экипажи, в которые укладывали вещи.
Утро было теплое и серое. Княжна Марья остановилась на крыльце, не переставая ужасаться перед своей душевной мерзостью и стараясь привести в порядок свои мысли, прежде чем войти к нему.
Доктор сошел с лестницы и подошел к ней.
– Ему получше нынче, – сказал доктор. – Я вас искал. Можно кое что понять из того, что он говорит, голова посвежее. Пойдемте. Он зовет вас…
Сердце княжны Марьи так сильно забилось при этом известии, что она, побледнев, прислонилась к двери, чтобы не упасть. Увидать его, говорить с ним, подпасть под его взгляд теперь, когда вся душа княжны Марьи была переполнена этих страшных преступных искушений, – было мучительно радостно и ужасно.
– Пойдемте, – сказал доктор.
Княжна Марья вошла к отцу и подошла к кровати. Он лежал высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми, покрытыми лиловыми узловатыми жилками ручками на одеяле, с уставленным прямо левым глазом и с скосившимся правым глазом, с неподвижными бровями и губами. Он весь был такой худенький, маленький и жалкий. Лицо его, казалось, ссохлось или растаяло, измельчало чертами. Княжна Марья подошла и поцеловала его руку. Левая рука сжала ее руку так, что видно было, что он уже давно ждал ее. Он задергал ее руку, и брови и губы его сердито зашевелились.
Она испуганно глядела на него, стараясь угадать, чего он хотел от нее. Когда она, переменя положение, подвинулась, так что левый глаз видел ее лицо, он успокоился, на несколько секунд не спуская с нее глаза. Потом губы и язык его зашевелились, послышались звуки, и он стал говорить, робко и умоляюще глядя на нее, видимо, боясь, что она не поймет его.
Княжна Марья, напрягая все силы внимания, смотрела на него. Комический труд, с которым он ворочал языком, заставлял княжну Марью опускать глаза и с трудом подавлять поднимавшиеся в ее горле рыдания. Он сказал что то, по нескольку раз повторяя свои слова. Княжна Марья не могла понять их; но она старалась угадать то, что он говорил, и повторяла вопросительно сказанные им слона.