Премия «Тони» за лучший мюзикл
Поделись знанием:
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.
Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.
Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».
В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.
В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.
Метивье, приехавший утром с поздравлением, в качестве доктора, нашел приличным de forcer la consigne [нарушить запрет], как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Случилось так, что в это именинное утро старый князь был в одном из своих самых дурных расположений духа. Он целое утро ходил по дому, придираясь ко всем и делая вид, что он не понимает того, что ему говорят, и что его не понимают. Княжна Марья твердо знала это состояние духа тихой и озабоченной ворчливости, которая обыкновенно разрешалась взрывом бешенства, и как перед заряженным, с взведенными курками, ружьем, ходила всё это утро, ожидая неизбежного выстрела. Утро до приезда доктора прошло благополучно. Пропустив доктора, княжна Марья села с книгой в гостиной у двери, от которой она могла слышать всё то, что происходило в кабинете.
Сначала она слышала один голос Метивье, потом голос отца, потом оба голоса заговорили вместе, дверь распахнулась и на пороге показалась испуганная, красивая фигура Метивье с его черным хохлом, и фигура князя в колпаке и халате с изуродованным бешенством лицом и опущенными зрачками глаз.
– Не понимаешь? – кричал князь, – а я понимаю! Французский шпион, Бонапартов раб, шпион, вон из моего дома – вон, я говорю, – и он захлопнул дверь.
Метивье пожимая плечами подошел к mademoiselle Bourienne, прибежавшей на крик из соседней комнаты.
– Князь не совсем здоров, – la bile et le transport au cerveau. Tranquillisez vous, je repasserai demain, [желчь и прилив к мозгу. Успокойтесь, я завтра зайду,] – сказал Метивье и, приложив палец к губам, поспешно вышел.
За дверью слышались шаги в туфлях и крики: «Шпионы, изменники, везде изменники! В своем доме нет минуты покоя!»
После отъезда Метивье старый князь позвал к себе дочь и вся сила его гнева обрушилась на нее. Она была виновата в том, что к нему пустили шпиона. .Ведь он сказал, ей сказал, чтобы она составила список, и тех, кого не было в списке, чтобы не пускали. Зачем же пустили этого мерзавца! Она была причиной всего. С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно, говорил он.
– Нет, матушка, разойтись, разойтись, это вы знайте, знайте! Я теперь больше не могу, – сказал он и вышел из комнаты. И как будто боясь, чтобы она не сумела как нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: – И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это; и это будет – разойтись, поищите себе места!… – Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видимо сам страдая, затряс кулаками и прокричал ей:
– И хоть бы какой нибудь дурак взял ее замуж! – Он хлопнул дверью, позвал к себе m lle Bourienne и затих в кабинете.
В два часа съехались избранные шесть персон к обеду. Гости – известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый, боевой товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой – ждали его в гостиной.
На днях приехавший в Москву в отпуск Борис пожелал быть представленным князю Николаю Андреевичу и сумел до такой степени снискать его расположение, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе.
Дом князя был не то, что называется «свет», но это был такой маленький кружок, о котором хотя и не слышно было в городе, но в котором лестнее всего было быть принятым. Это понял Борис неделю тому назад, когда при нем Ростопчин сказал главнокомандующему, звавшему графа обедать в Николин день, что он не может быть:
– В этот день уж я всегда езжу прикладываться к мощам князя Николая Андреича.
– Ах да, да, – отвечал главнокомандующий. – Что он?..
Небольшое общество, собравшееся в старомодной, высокой, с старой мебелью, гостиной перед обедом, было похоже на собравшийся, торжественный совет судилища. Все молчали и ежели говорили, то говорили тихо. Князь Николай Андреич вышел серьезен и молчалив. Княжна Марья еще более казалась тихою и робкою, чем обыкновенно. Гости неохотно обращались к ней, потому что видели, что ей было не до их разговоров. Граф Ростопчин один держал нить разговора, рассказывая о последних то городских, то политических новостях.
Лопухин и старый генерал изредка принимали участие в разговоре. Князь Николай Андреич слушал, как верховный судья слушает доклад, который делают ему, только изредка молчанием или коротким словцом заявляя, что он принимает к сведению то, что ему докладывают. Тон разговора был такой, что понятно было, никто не одобрял того, что делалось в политическом мире. Рассказывали о событиях, очевидно подтверждающих то, что всё шло хуже и хуже; но во всяком рассказе и суждении было поразительно то, как рассказчик останавливался или бывал останавливаем всякий раз на той границе, где суждение могло относиться к лицу государя императора.
За обедом разговор зашел о последней политической новости, о захвате Наполеоном владений герцога Ольденбургского и о русской враждебной Наполеону ноте, посланной ко всем европейским дворам.
– Бонапарт поступает с Европой как пират на завоеванном корабле, – сказал граф Ростопчин, повторяя уже несколько раз говоренную им фразу. – Удивляешься только долготерпению или ослеплению государей. Теперь дело доходит до папы, и Бонапарт уже не стесняясь хочет низвергнуть главу католической религии, и все молчат! Один наш государь протестовал против захвата владений герцога Ольденбургского. И то… – Граф Ростопчин замолчал, чувствуя, что он стоял на том рубеже, где уже нельзя осуждать.
– Предложили другие владения заместо Ольденбургского герцогства, – сказал князь Николай Андреич. – Точно я мужиков из Лысых Гор переселял в Богучарово и в рязанские, так и он герцогов.
– Le duc d'Oldenbourg supporte son malheur avec une force de caractere et une resignation admirable, [Герцог Ольденбургский переносит свое несчастие с замечательной силой воли и покорностью судьбе,] – сказал Борис, почтительно вступая в разговор. Он сказал это потому, что проездом из Петербурга имел честь представляться герцогу. Князь Николай Андреич посмотрел на молодого человека так, как будто он хотел бы ему сказать кое что на это, но раздумал, считая его слишком для того молодым.
– Я читал наш протест об Ольденбургском деле и удивлялся плохой редакции этой ноты, – сказал граф Ростопчин, небрежным тоном человека, судящего о деле ему хорошо знакомом.
Пьер с наивным удивлением посмотрел на Ростопчина, не понимая, почему его беспокоила плохая редакция ноты.
– Разве не всё равно, как написана нота, граф? – сказал он, – ежели содержание ее сильно.
– Mon cher, avec nos 500 mille hommes de troupes, il serait facile d'avoir un beau style, [Мой милый, с нашими 500 ми тысячами войска легко, кажется, выражаться хорошим слогом,] – сказал граф Ростопчин. Пьер понял, почему графа Ростопчина беспокоила pедакция ноты.
– Кажется, писак довольно развелось, – сказал старый князь: – там в Петербурге всё пишут, не только ноты, – новые законы всё пишут. Мой Андрюша там для России целый волюм законов написал. Нынче всё пишут! – И он неестественно засмеялся.
Премия «Тони» в категории «Лучший мюзикл» | |
Tony Award for Best Musical | |
---|---|
Основание |
1949 |
Сайт |
[tonyawards.com rds.com] |
Список победителей и работ, номинированных на премию «Тони» в категории «Лучший мюзикл» (англ. Tony Award for Best Musical). Впервые была присуждена в 1949 году. Премия вручается продюсерам.
Содержание
Награды и номинации
1940-е
- 1949: «Целуй меня, Кэт» — музыка и слова: Коул Портер, либретто: Сэмуэль и Белла Спевак
1950-е
- 1950: «Юг Тихого океана» — музыка: Ричард Роджерс, слова: Оскар Хаммерстайн II, либретто: Оскар Хаммерстайн II и Логан, Джошуа
- 1951: «Парни и куколки» — музыка и слова: Фрэнк Лессер , либретто: Джо Суэрлинг и Эйб Берроуз
- 1952: «Король и я» — музыка: Ричард Роджерс, либретто и слова: Оскар Хаммерстайн II
- 1953: «Чудесный город» — музыка: Леонард Бернстайн, слова: Бетти Комден и Адольф Грин , либретто: Филдс, Джозеф и Джером Чодоров
- 1954: «Кисмет» — музыка: Александр Бородин, адаптация и слова: Роберт Райт и Джордж Форрест , либретто: Чарльз Ледерер и Лютер Дейвис
- 1955: «Пижамная игра» — музыка и слова: Ричард Адлер и Джерри Росс, либретто: Джордж Эббот и Ричард Биссел
- Fanny — музыка и слова: Харольд Роум, либретто: С. Н. Берман и Джошуа Логан
- Peter Pan — музыка: Мус Чарлап, слова: Кэролин Ли, дополнительная музыка: Жюль Стайн , дополнительные слова: Бетти Комден и Адольф Грин
- Plain and Fancy — музыка: Альберт Хейг, слова: Арнольд Хорвитт, либретто: Джозеф Стайн и Уилл Гликман
- Silk Stockings — музыка и слова: Коул Портер, либретто: Джордж С. Кауфман , Луин Макграт и Эйб Берроуз
- 1956: «Чёртовы янки» — либретто: Джордж Эббот и Дугласс Уоллоп, музыка: Ричард Адлер и Джерри Росс
- Pipe Dream — либретто и слова: Оскар Хаммерстайн II, музыка: Ричард Роджерс
- 1957: «Моя прекрасная леди» — либретто и слова: Алан Джей Лернер, музыка: Фредерик Лоу
- Bells Are Ringing — либретто и слова: Бетти Комден и Адольф Грин , музыка: Жюль Стайн
- Candide — либретто: Лиллиан Хеллман, музыка: Леонард Бернстайн, слова: Ричард Уилбур
- The Most Happy Fella — либретто, музыка и слова: Фрэнк Лессер
- 1958: The Music Man — либретто: Мередит Уиллсон и Фрэнклин Лейси, музыка и слова: Мередит Уиллсон
- «Вестсайдская история» — либретто: Артур Лорентс, музыка: Леонард Бернстайн, слова: Стивен Сондхайм
- New Girl in Town — либретто: Джордж Эббот, музыка и слова: Боб Меррилл
- Oh, Captain! — либретто: Эл Морган и Хосе Феррер, музыка и слова: Джей Ливингстон и Рэй Эванс
- Jamaica — либретто: E. Y. Harburg и Фред Сейди, музыка: Харольд Арлен, слова: E. Y. Harburg
- 1959: Redhead — либретто: Херберт и Дороти Филдс , Сидни Шелдон и Дейвид Шоу, музыка: Альберт Хейг, слова: Дороти Филдс
- Flower Drum Song — либретто: Оскар Хаммерстайн II и Филдс, Джозеф , слова: Оскар Хаммерстайн II, музыка: Ричард Роджерс
- La Plume de Ma Tante — написан, задуман и поставлен Робером Дери, музыка: Жерар Калви, английские слова: Росс Паркер
1960-е
- 1960 (ничья):
«Звуки музыки» — либретто: Ховард Линдси и Рассел Крауз , слова: Оскар Хаммерстайн II, музыка: Ричард Роджерс
Fiorello! — либретто: Джером Вейдман и Джордж Эббот, слова: Шелдон Харник , музыка: Джерри Бок- Gypsy — либретто: Артур Лорентс, слова: Стивен Сондхайм, музыка: Жюль Стайн
- Однажды на матрасе — либретто: Джей Томпсон, Маршалл Барер и Дин Фуллер, слова: Маршалл Барер, музыка: Мэри Роджерс
- Take Me Along — либретто: Джозеф Стайн и Робер Рассел , слова и музыка: Боб Меррилл
- 1961: Bye Bye Birdie — либретто: Майкл Стюарт , музыка: Чарлз Страуз , слова: Ли Адамс
- Do Re Mi — либретто: Гарсон Канин, музыка: Жюль Стайн , слова: Бетти Комден и Адольф Грин
- Irma La Douce — оригинальные французские либретто и слова: Александр Бреффор, музыка: Маргерит Моннот, английское либретто и слова: Джулиан Мор, Дейвид Хенекер и Монти Норман
- 1962: «Как преуспеть в бизнесе, ничего не делая» — либретто: Эйб Берроуз , Джек Вайнсток и Уилли Гилберт, музыка и слова: Фрэнк Лессер
- Carnival! — либретто: Майкл Стюарт и Хелен Дойч, музыка и слова: Боб Меррилл
- Milk and Honey — либретто: Дон Аппелл, слова и музыка: Джерри Херман
- No Strings — либретто: Сэмуэль А. Тейлор, музыка и слова: Ричард Роджерс
- 1963: A Funny Thing Happened on the Way to the Forum — либретто: Берт Шевелов и Ларри Гербарт , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- Little Me — либретто: Нил Саймон, музыка: Сай Коулман, слова: Кэролин Ли
- «Оливер!» — либретто, музыка и слова: Лайонел Барт
- «Остановите Землю — я сойду» — либретто, музыка и слова: Лесли Брикасс и Энтони Ньюли
- 1964: «Хелло, Долли!» — либретто: Майкл Стюарт , музыка и слова: Джерри Херман
- Смешная девчонка — либретто: Изобель Леннарт, музыка: Жюль Стайн , слова: Боб Меррилл
- High Spirits — либретто, слова и музыка: Хью Мартин и Тимоти Грэй
- She Loves Me — либретто: не Джо Мастерофф , музыка: Джерри Бок, слова: Шелдон Харник
- 1965: «Скрипач на крыше» — либретто: Джозеф Стайн, музыка: Джерри Бок, слова: Шелдон Харник
- Golden Boy — либретто: Клиффорд Одетс и Уиллиам Гибсон, музыка: Чарлз Страуз , слова: Ли Адамс
- Half a Sixpence — либретто: Беверли Кросс, музыка и слова: Дейвид Хенекер
- Oh, What a Lovely War! — авторы: Джоан Литтлвуд и Theatre Workshop, Чарльз Чилтон и члены труппы
- 1966: Man of La Mancha — либретто: Дейл Вассерман, музыка: Митч Ли, слова: Джо Дарион
- Mame — либретто: Джером Лоренс и Robert E. Lee, музыка и слова: Джерри Херман
- Skyscraper — либретто: Питер Стоун , музыка: Джимми Ван Хёйзен, слова: Сэмми Кан
- «Милая Чарити» — либретто: Нил Саймон, музыка: Сай Коулман, слова: Дороти Филдс
- 1967: «Кабаре» — либретто: Джо Мастерофф , музыка: Джон Кандер, слова: Фред Эбб
- I Do! I Do! — либретто и слова: Том Джонс, музыка: Харви Шмидт
- The Apple Tree — либретто: Шелдон Харник и Джерри Бок, музыка: Джерри Бок, слова: Шелдон Харник
- Walking Happy — либретто: Роджер О. Хирсон и Кетти Фрингс, музыка: Джимми Ван Хёйзен, слова: Сэмми Кан
- 1968: Hallelujah, Baby! — либретто: Артур Лорентс, музыка: Жюль Стайн , слова: Бетти Комден и Адольф Грин
- The Happy Time — либретто: Н. Ричард Нэш, музыка: Джон Кандер, слова: Фред Эбб
- How Now, Dow Jones — либретто: Макс Шулман, музыка: Элмер Бернстайн, слова: Кэролин Ли
- Illya Darling — либретто: Жюль Дассен, музыка: Манос Хаджидакис, слова: Джо Дэрион
- 1969: 1776 — либретто: Питер Стоун , музыка и слова: Шерман Эдвардс
- «Волосы» — либретто: Джером Раньи и Джеймс Радо, музыка: Голт Макдермот, слова: Джеймс Радо
- Promises, Promises — либретто: Нил Саймон, музыка: Берт Бакарак, слова: Хал Дейвид
- Zorba — либретто: Джозеф Стайн, музыка: Джон Кандер, слова: Фред Эбб
1970-е
- 1970: Applause — либретто: Бетти Комден и Адольф Грин , музыка: Чарлз Страуз , слова: Ли Адамс
- Coco — либретто и слова: Алан Джей Лернер, музыка: Андре Превин
- Purlie — либретто: Осси Дейвис, Филип Роуз и Питер Уделл , музыка: Гари Гелд, слова: Питер Уделл
- 1971: Company — либретто: Джордж Ферт, музыка и слова: Стивен Сондхайм
- The Me Nobody Knows — либретто: Роберт Ливингстон, Херб Шапиро, Стивен М. Джозеф , музыка: Гари Уиллиам Фридман, слова: Уилл Холт
- The Rothschilds — либретто: Шерман Йеллен , музыка: Джерри Бок, слова: Шелдон Харник
- 1972: Two Gentlemen of Verona — музыка: Голт Макдермот, слова: Джон Гуар
- Ain’t Supposed to Die a Natural Death — либретто, музыка и слова: Мелвин Ван Пиблс
- Follies — либретто: Джеймс Голдман, музыка и слова: Стивен Сондхайм
- «Бриолин» — либретто, музыка и слова: Джим Джейкобс и Уоррен Кейси
- 1973: A Little Night Music — либретто: Хью Уилер , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- Don’t Bother Me, I Can’t Cope — либретто, музыка и слова: Микки Грант
- Pippin — либретто: Роджер О. Хирсон и Боб Фосс, музыка и слова: Стивен Шварц
- Sugar — либретто: Питер Стоун , музыка: Жюль Стайн , слова: Боб Меррилл
- 1974: Raisin — либретто: Роберт Немирофф и Шэрлот Залцберг, музыка: Джадд Уолдин, слова: Роберт Бриттан
- Over Here! — либретто: Уилл Холт , музыка и слова: Ричард М. Шерман и Роберт Б. Шерман
- Seesaw — либретто: Майкл Беннетт , музыка: Сай Коулман, слова: Дороти Филдс
- 1975: The Wiz — либретто: Уильям Ф. Браун, музыка и слова: Чарли Смоллс
- Mack & Mabel — либретто: Майкл Стюарт , музыка и слова: Джерри Херман
- The Lieutenant — либретто, музыка и слова: Джин Кёрти, Найтра Шарфман и Чак Стрэнд
- Shenandoah — либретто: Джеймс Ли Барретт , Питер Уделл и Филип Роуз , музыка: Гари Гелд, слова: Питер Уделл
- 1976: A Chorus Line — либретто: Джеймс Кирквуд-младший, музыка: Марвин Хэмлиш, слова: Эдвард Клебан
- Bubbling Brown Sugar — либретто: Лофтен Митчелл
- «Чикаго» — либретто: Фред Эбб и Боб Фосс, музыка: Джон Кандер, слова: Фред Эбб
- Pacific Overtures — либретто: Джон Вейдман , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- 1977: «Энни» — либретто: Томас Миэн , музыка: Чарлз Страуз , слова: Мартин Чарнин
- Happy End — музыка: Курт Вайлл, слова: Бертольт Брехт
- I Love My Wife — либретто и слова: Майкл Стюарт , музыка: Сай Коулман
- Side by Side by Sondheim — музыка и слова: Стивен Сондхайм
- 1978: Ain’t Misbehavin' — музыка: Томас «Fats» Уоллер
- Dancin' — авторы не указаны; постановка и хореография: Боб Фосс
- On the Twentieth Century — либретто и слова: Бетти Комден и Адольф Грин , музыка: Сай Коулман
- Runaways — либретто, музыка и слова: Элизабет Сводос
- 1979: «Суини Тодд, демон-парикмахер с Флит-стрит» — либретто: Хью Уилер , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- Ballroom — либретто: Джером Касс, музыка: Билли Голденберг, слова: Алан Бергман и Мэрилин Бергман
- The Best Little Whorehouse in Texas — либретто: Ларри Л. Кинг и Питер Мастерсон, музыка и слова: Карол Холл
- They’re Playing Our Song — либретто: Нил Саймон, музыка: Марвин Хэмлиш, слова: Кэрол Байер Сейгер
1980-е
- 1980: «Эвита» — либретто и слова: Тим Райс, музыка: Эндрю Ллойд Уэббер
- A Day in Hollywood / A Night in the Ukraine — либретто и слова: Дик Восбург, музыка: Франк Лазарус
- Barnum — либретто: Марк Брамбл , музыка: Сай Коулман, слова: Майкл Стюарт
- Sugar Babies — написан Ральфом С. Алленом, музыка: Джимми Макхью, слова: Дороти Филдс и Ал Дубин
- 1981: «42-я улица» — либретто: Майкл Стюарт и Марк Брамбл , музыка: Гарри Уоррен , слова: Ал Дубин
- Sophisticated Ladies — музыка: Дюк Эллингтон
- Tintypes — либретто: Мел Марвин и Гари Пёрл
- Woman of the Year — либретто: Питер Стоун , музыка: Джон Кандер, слова: Фред Эбб
- 1982: Nine — либретто: Артур Копит, музыка и слова: Мори Йестон
- Dreamgirls — либретто и слова: Том Эйен, музыка: Генри Кригер
- Joseph and the Amazing Technicolor Dreamcoat — либретто и слова: Тим Райс, музыка: Эндрю Ллойд Уэббер
- Pump Boys and Dinettes — либретто, музыка и слова: Pump Boys and Dinettes (театральная организация, в которой принимают участие Джон Фоли, Марк Хардвик, Дебра Монк, Касс Морган, Джон Шиммел и Джим Уанн)
- 1983: «Кошки» — музыка: Э. Ллойд Уэббер, слова; Т. С. Элиот, Тревор Нанн
- Blues in the Night — авторы не указаны, задуман и поставлен Шелдоном Эппсом
- Merlin — либретто: Ричард Левинсон и Уильям Линк, музыка: Элмер Бернстайн, слова: Дон Блэк
- My One and Only — либретто: Питер Стоун и Тимоти С. Мейер, музыка: Джордж Гершвин, слова: Айра Гершвин
- 1984: La Cage aux Folles — либретто: Харви Файерстин, музыка и слова: Джерри Херман
- Baby — либретто: Сибилл Пирсон, музыка: Дейвид Шайр, слова: Ричард Молтби-младший
- Sunday in the Park with George — либретто: Джеймс Лапин , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- The Tap Dance Kid — либретто: Чарльз Блэквелл, музыка: Генри Кригер, слова: Роберт Лорик
- 1985: Big River — либретто: Уильям Хауптман, музыка и слова: Роджер Миллер
- Grind — либретто: Фэй Кэнин , музыка: Ларри Гроссман , слова: Эллен Фитцхью
- Leader of the Pack — либретто: Энн Биттс
- Quilters — либретто: Молли Ньюман и Барбара Дамашек , музыка и слова: Барбара Дамашек
- 1986: The Mystery of Edwin Drood — либретто, музыка и слова: Руперт Холмс
- Big Deal — либретто: Боб Фосс, много разных композиторов
- Song and Dance — музыка: Эндрю Ллойд Уэббер, слова: Дон Блэк
- Tango Argentino — авторы не указаны, задуман и поставлен Клаудио Сеговия и Гекктор Ореззоли
- 1987: «Отверженные» — либретто: Клод-Мишель Шёнберг и Ален Бублиль , музыка: Клод-Мишель Шёнберг , слова: Херберт Кретцмер
- Me and My Girl — либретто и слова: Л. Артур Роуз и Дуглас Фербер, музыка: Нил Гэй
- Rags — либретто: Джозеф Стайн, музыка: Чарлз Страуз , слова: Стивен Шварц
- Starlight Express — музыка: Эндрю Ллойд Уэббер, слова: Ричард Стилго
- 1988: «Призрак Оперы» — либретто: Ричард Стилго и Эндрю Ллойд Уэббер, музыка: Эндрю Ллойд Уэббер, слова: Чарльз Харт
- В лес — либретто: Джеймс Лапин , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- Romance/Romance — либретто и слова: Барри Харман, музыка: Кит Херрманн
- Sarafina! — либретто, музыка и слова: Мбонгени Нгема
- 1989: Jerome Robbins' Broadway — авторы не указаны, постановка: Джером Робинс
- Black and Blue — авторы не указаны, задуман и поставлен Клаудио Сеговия и Гектором Ореззоли
- Starmites — либретто: Стюарт Росс и Барри Китинг , музыка и слова: Барри Китинг
1990-е
- 1990: «Город ангелов» — либретто: Ларри Гербарт , слова: Дейвид Зиппел, музыка: Сай Коулман
- «Аспекты любви» — либретто: Эндрю Ллойд Уэббер, слова: Дон Блэк и Чарльз Харт, музыка: Эндрю Ллойд Уэббер
- Grand Hotel — либретто: Лютер Дейвис , музыка и слова: Джордж Форрест и Роберт Райт
- Meet Me in St. Louis — либретто: Хью Уилер , музыка и слова: Ральф Блейн и Хью Мартин
- 1991: The Will Rogers Follies — либретто: Питер Стоун , слова: Бетти Комден и Адольф Грин , музыка: Сай Коулман
- «Мисс Сайгон» — либретто: Ален Бублиль и Клод-Мишель Шёнберг , слова: Ален Бублиль и Ричард Молтби (младший) , музыка: Клод-Мишель Шёнберг
- Once on This Island — либретто и слова: Линн Аренс, музыка: Стивен Флаэрти
- The Secret Garden — либретто и слова: Марша Норман, музыка: Люси Саймон
- 1992: Crazy for You — либретто: Кен Людвиг, слова: Айра Гершвин, музыка: Джордж Гершвин
- Falsettos — либретто: Уильям Финн и Джеймс Лапин , музыка и слова: Уильям Финн
- Five Guys Named Moe — задуман Кларк Питерс, музыка и слова: много различных композиторов
- Jelly’s Last Jam — либретто: George C. Wolfe, слова: Сьюзан Биркенхед, музыка: Джерри Ролл Мортон
- 1993: Kiss of the Spider Woman — либретто: Терренс Макналли , слова: Фред Эбб, музыка: Джон Кандер
- Blood Brothers — либретто, музыка и слова: Вилли Расселл
- The Goodbye Girl — либретто: Нил Саймон, слова: Дейвид Зиппел, музыка: Марвин Хэмлиш
- The Who’s Tommy — либретто: Пит Таунзенд и Дес Макануфф, музыка и слова: Пит Таунзенд
- 1994: Passion — либретто: Джеймс Лапин , музыка и слова: Стивен Сондхайм
- A Grand Night for Singing — музыка: Ричард Роджерс, слова: Оскар Хаммерстайн II
- «Красавица и Чудовище» — либретто: Линда Вулвертон, слова: Говард Эшман и Тим Райс, музыка: Алан Менкен
- Cyrano: The Musical — либретто/слова: Кун ван Дейк, музыка: Ад ван Дейк
- 1995: «Бульвар Сансет» — либретто: Кристофер Хэмптон и Дон Блэк, слова: Дон Блэк, музыка: Эндрю Ллойд Уэббер
- Smokey Joe’s Cafe — музыка и слова: Джерри Либер и Майк Столлер
- 1996: Rent — либретто, музыка и слова: Джонатан Ларсон
- Bring in 'da Noise, Bring in 'da Funk — либретто: Reg E. Gaines; слова: Reg E. Gaines, George C. Wolfe и Энн Дюкесне; музыка: Дэрил Уотерс, Марк Зейн и Энн Дюкесне
- Chronicle of a Death Foretold — либретто адаптировано Грасиэлой Даниэле и Джимом Льюисом, музыка: Боб Телсон
- Swinging on a Star — либретто: Майкл Лидс, слова: Джонни Бурк, музыка: много различных композиторов
- 1997: Titanic — либретто: Питер Стоун , музыка и слова: Мори Йестон
- Juan Darien — либретто: Эллиот Голдентал и Джули Тэймор, слова: Эллиот Голдентал, музыка: Эллиот Голдентал
- Steel Pier — либретто: Дейвид Томпсон, слова: Фред Эбб, музыка: Джон Кандер
- The Life — либретто: Сай Коулман, Дейвид Ньюман и Айра Гасман ; слова: Айра Гасман ; музыка: Сай Коулман
- 1998: «Король Лев» — либретто: Роджер Аллерс и Ирэн Мекки; слова: Тим Райс; музыка: Элтон Джон; дополнительные музыка и слова: Лебо М, Марк Манчина, Джей Рифкин, Джули Тэймор и Ханс Циммер
- Side Show — либретто и слова: Билл Расселл, музыка: Генри Кригер
- The Scarlet Pimpernel — либретто и слова: Нэн Найтон, музыка: Франк Уайлдхорн
- Ragtime — либретто: Терренс Макналли , слова: Линн Аренс, музыка: Стивен Флаэрти
- 1999: Fosse — задуман Ричард Молтби (младший) , Чет Уокер и Энн Ренкинг, музыка и слова: много различных композиторов
- The Civil War — либретто: Грегори Бойд и Франк Уайлдхорн, слова: Джек Мёрфи, музыка: Франк Уайлдхорн
- It Ain’t Nothin' But the Blues — либретто: Чарльз Бевел, Лита Гейзерс, Рэндалл Майлер, Рон Тейлор и Дэн Уитман; музыка и слова: много различных композиторов
- Parade — либретто Альфред Ури, музыка и слова: Джейсон Роберт Браун
2000-е
- 2000: Contact — задумано Сьюзан Строман и Джоном Вейдманом , либретто: Джон Вейдман , музыка и слова: много различных композиторов
- James Joyce’s The Dead — либретто: Ричард Нелсон, музыка: Шон Дейви , слова: Ричард Нелсон и Шон Дейви
- Swing! — задумано Полом Келли, музыка и слова: много различных композиторов
- The Wild Party — либретто: Майкл ДжонДжон Лакьюза и George C. Wolfe, музыка и слова: Майкл ДжонДжон Лакьюза
- 2001: «Продюсеры» — либретто: Мел Брукс и Томас Миэн , музыка и слова: Мел Брукс
- A Class Act — либретто: Линда Клайн и Лонни Прайс, музыка и слова: Эдвард Клебан
- The Full Monty — либретто: Терренс Макналли , музыка и слова: Дейвид Йазбек
- Jane Eyre — либретто: Джон Кейрд , слова: Джон Кейрд и Пол Гордон , музыка: Пол Гордон
- 2002: Thoroughly Modern Millie — либретто: Ричард Моррис и Дик Скэнлан, новые слова: Дик Скэнлан, новая музыка: Жанин Тезори
- Mamma Mia! — либретто: Кейтрин Джонсон , музыка и слова: Бенни Андерссон и Бьорн Ульвеус
- Sweet Smell of Success — либретто: Джон Гуар , слова: Крейг Карнелия, музыка: Марвин Хэмлиш
- Urinetown: The Musical — либретто: Грег Котис, слова: Грег Котис и Марк Холлман, музыка: Марк Холлман
- 2003: «Лак для волос» — либретто: Марк О'Доннелл и Томас Миэн , музыка: Марк Шейман , слова: Скотт Уиттман и Марк Шейман
- Amour — либретто и оригинальные французские слова: Дидье Ван Ковелер, адаптация либретто и английские слова: Джереми Сэмс; музыка: Мишель Легран
- A Year with Frog and Toad — либретто и слова: Уилли Рил, музыка: Роберт Рил
- Movin' Out — задумано Твилой Тарп, музыка и слова: Билли Джоэл
- 2004: Avenue Q — либретто: Джефф Уитти , музыка и слова: Рлоберт Лопес и Джефф Маркс
- The Boy from Oz — либретто: Мартин Шерман (оригинальное либретто: Ник Энрайт), музыка и слова: Питер Аллен
- Caroline, or Change — либретто и слова: Тони Кушнер, музыка: Жанин Тезори
- «Злая» — либретто: Винни Холцман, музыка и слова: Стивен Шварц
- 2005: «Спамалот» — либретто: Эрик Айдл, музыка: Джон Дю През и Эрик Айдл, слова: Эрик Айдл
- The Light in the Piazza — либретто: Крейг Лукас, музыка и слова: Адам Геттел
- Dirty Rotten Scoundrels — либретто: Джеффри Лейн, музыка и слова: Дейвид Йазбек
- The 25th Annual Putnam County Spelling Bee — либретто: Рейчел Шейнкин, музыка и слова: Уильям Финн
- 2006: Jersey Boys — либретто: Маршалл Брикман и Рик Элис, музыка и слова: Том Гаудио и Боб Крю
- The Color Purple — либретто: Марша Норман, музыка и слова: Бренда Рассел, Элли Уиллис и Стивен Брэй
- The Drowsy Chaperone — либретто: Боб Мартин и Дон Маккеллар, музыка и слова: Лиза Ламберт и Грег Моррисон
- The Wedding Singer — либретто: Тим Херлихи и Чэд Бегелин, музыка: Маттью Скляр, слова: Чэд Бегелин
- 2007: «Весеннее пробуждение» — либретто: Стивен Сейтер, музыка: Дункан Шейк, слова: Стивен Сейтер
- Curtains — либретто: Руперт Холмс, музыка: Джон Кандер, слова: Фред Эбб
- Grey Gardens — либретто: Дуг Райт, музыка: Скотт Фрэнкел, слова: Майкл Кори
- Mary Poppins — либретто: Джулиан Феллоус, музыка и слова: Роберт Б. Шерман, Ричард М. Шерман, Джордж Стайлс и Энтони Дрю
- 2008: In the Heights — либретто: Киара Алегрия Удес, музыка и слова: Лин-Мануэль Миранда
- Cry-Baby — либретто: Марк О'Доннелл и Томас Миэн , слова: Дейвид Джейвербаум , музыка: Адам Шлезингер
- Passing Strange — либретто и слова: Стю , музыка: Стю и Хайди Роудволд
- Xanadu — либретто: Дуглас Картер Бин, музыка и слова: Джефф Линн и Джон Фаррар
- 2009: «Билли Эллиот» — либретто и слова: Ли Холл, музыка: Элтон Джон
- Next to Normal — либретто и слова: Брайан Йорки, музыка: Том Китт
- Rock of Ages — либретто: Крис Д'Ариензо , музыка и слова: много различных композиторов
- Shrek the Musical — либретто и слова: Дейвид Линдси-Эбейр, музыка: Жанин Тезори
2010-е годы
- 2010: Memphis — либретто и слова: Джо Дипьетро , музыка и слова: Дейвид Брайан
- American Idiot — либретто: Майкл Майер, либретто и слова: Билли Джо Армстронг, музыка: Green Day
- Fela! — либретто: Билл Т. Джонс и Джим Льюис, музыка и слова: Фела Кути.
- Million Dollar Quartet — либретто: Колин Эскотт и Флойд Мьютрукс, музыка и слова: много различных композиторов
- 2011: «Книга мормона» — сюжет, музыка и слова: Трей Паркер, Роберт Лопес и Мэтт Стоун
- Поймай меня, если сможешь — либретто: Терренс Макналли , музыка и слова: Марк Шейман , слова: Скотт Уиттман
- The Scottsboro Boys — либретто: Дейвид Томпсон, музыка и слова: Джон Кандер и Фред Эбб
- Sister Act — либретто: Чери Стайнкеллнер, Билл Стайнкеллнер и Дуглас Картер Бин, музыка: Алан Менкен, слова: Гленн Слейтер
- 2012: Once — либретто: Энда Уолш, музыка и слова: Глен Хансард и Маркета Ирглова
- Leap of Faith — либретто: Джейнус Серкоун , либретто и слова: Гленн Слейтер, музыка: Алан Менкен
- Newsies — либретто: Харви Файерстин, музыка: Алан Менкен, слова: Джек Фельдман
- Nice Work If You Can Get It — либретто: Джо Дипьетро , музыка и слова: Джордж и Айра Гершвин
- 2013: Kinky Boots — либретто: Харви Файерстин, музыка и слова: Синди Лопер
- Bring It On: The Musical — либретто: Джефф Уитти , музыка: Лин-Мануэль Миранда и Том Китт , слова: Аманда Грин и Лин-Мануэль Миранда
- A Christmas Story: The Musical — либретто: Джозеф Робинетт, музыка и слова: Бендж Пасек и Джастин Пол
- Matilda the Musical — либретто: Деннис Келли, музыка и слова: Тим Минчин
- 2014: «Руководство джентльмена по любви и убийству[en]» — либретто: Роберт Л. Фридман[en], стихи Стивена Лутвака и Фридмана. Основано на книге «Израэль Рэнк: Автобиография преступника» Роя Хорнимана[en]
- «После полуночи[en]» — музыка и слова: много различных композиторов
- «Аладдин» — либретто: Чад Беглин[en], музыка: Алан Менкен, стихи: Ховард Эшман[en], Тим Райс и Чад Беглин. Основано на одноимённом анимационном фильме.
- «Прекрасная Кэрол Кинг[en]» — либретто: Дуглас МакГрат[en], музыка и стихи: Джерри Гоффин, Кэрол Кинг, Барри Мэнн[en] и Синтия Вейл[en].
Источники
- [www.tonyawards.com/en_US/history/pastwinners/index.html Поиск по победителям и номинантам] — Официальный сайт премии «Тони»
- [www.ibdb.com/advSearchAwards.php Поиск по наградам] — IBDB
Напишите отзыв о статье "Премия «Тони» за лучший мюзикл"
Ссылки
- [tonyawards.com rds.com] — официальный сайт премии «Тони»
|
Отрывок, характеризующий Премия «Тони» за лучший мюзикл
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.
Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.
Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».
В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.
В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.
Метивье, приехавший утром с поздравлением, в качестве доктора, нашел приличным de forcer la consigne [нарушить запрет], как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Случилось так, что в это именинное утро старый князь был в одном из своих самых дурных расположений духа. Он целое утро ходил по дому, придираясь ко всем и делая вид, что он не понимает того, что ему говорят, и что его не понимают. Княжна Марья твердо знала это состояние духа тихой и озабоченной ворчливости, которая обыкновенно разрешалась взрывом бешенства, и как перед заряженным, с взведенными курками, ружьем, ходила всё это утро, ожидая неизбежного выстрела. Утро до приезда доктора прошло благополучно. Пропустив доктора, княжна Марья села с книгой в гостиной у двери, от которой она могла слышать всё то, что происходило в кабинете.
Сначала она слышала один голос Метивье, потом голос отца, потом оба голоса заговорили вместе, дверь распахнулась и на пороге показалась испуганная, красивая фигура Метивье с его черным хохлом, и фигура князя в колпаке и халате с изуродованным бешенством лицом и опущенными зрачками глаз.
– Не понимаешь? – кричал князь, – а я понимаю! Французский шпион, Бонапартов раб, шпион, вон из моего дома – вон, я говорю, – и он захлопнул дверь.
Метивье пожимая плечами подошел к mademoiselle Bourienne, прибежавшей на крик из соседней комнаты.
– Князь не совсем здоров, – la bile et le transport au cerveau. Tranquillisez vous, je repasserai demain, [желчь и прилив к мозгу. Успокойтесь, я завтра зайду,] – сказал Метивье и, приложив палец к губам, поспешно вышел.
За дверью слышались шаги в туфлях и крики: «Шпионы, изменники, везде изменники! В своем доме нет минуты покоя!»
После отъезда Метивье старый князь позвал к себе дочь и вся сила его гнева обрушилась на нее. Она была виновата в том, что к нему пустили шпиона. .Ведь он сказал, ей сказал, чтобы она составила список, и тех, кого не было в списке, чтобы не пускали. Зачем же пустили этого мерзавца! Она была причиной всего. С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно, говорил он.
– Нет, матушка, разойтись, разойтись, это вы знайте, знайте! Я теперь больше не могу, – сказал он и вышел из комнаты. И как будто боясь, чтобы она не сумела как нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: – И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это; и это будет – разойтись, поищите себе места!… – Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видимо сам страдая, затряс кулаками и прокричал ей:
– И хоть бы какой нибудь дурак взял ее замуж! – Он хлопнул дверью, позвал к себе m lle Bourienne и затих в кабинете.
В два часа съехались избранные шесть персон к обеду. Гости – известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый, боевой товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой – ждали его в гостиной.
На днях приехавший в Москву в отпуск Борис пожелал быть представленным князю Николаю Андреевичу и сумел до такой степени снискать его расположение, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе.
Дом князя был не то, что называется «свет», но это был такой маленький кружок, о котором хотя и не слышно было в городе, но в котором лестнее всего было быть принятым. Это понял Борис неделю тому назад, когда при нем Ростопчин сказал главнокомандующему, звавшему графа обедать в Николин день, что он не может быть:
– В этот день уж я всегда езжу прикладываться к мощам князя Николая Андреича.
– Ах да, да, – отвечал главнокомандующий. – Что он?..
Небольшое общество, собравшееся в старомодной, высокой, с старой мебелью, гостиной перед обедом, было похоже на собравшийся, торжественный совет судилища. Все молчали и ежели говорили, то говорили тихо. Князь Николай Андреич вышел серьезен и молчалив. Княжна Марья еще более казалась тихою и робкою, чем обыкновенно. Гости неохотно обращались к ней, потому что видели, что ей было не до их разговоров. Граф Ростопчин один держал нить разговора, рассказывая о последних то городских, то политических новостях.
Лопухин и старый генерал изредка принимали участие в разговоре. Князь Николай Андреич слушал, как верховный судья слушает доклад, который делают ему, только изредка молчанием или коротким словцом заявляя, что он принимает к сведению то, что ему докладывают. Тон разговора был такой, что понятно было, никто не одобрял того, что делалось в политическом мире. Рассказывали о событиях, очевидно подтверждающих то, что всё шло хуже и хуже; но во всяком рассказе и суждении было поразительно то, как рассказчик останавливался или бывал останавливаем всякий раз на той границе, где суждение могло относиться к лицу государя императора.
За обедом разговор зашел о последней политической новости, о захвате Наполеоном владений герцога Ольденбургского и о русской враждебной Наполеону ноте, посланной ко всем европейским дворам.
– Бонапарт поступает с Европой как пират на завоеванном корабле, – сказал граф Ростопчин, повторяя уже несколько раз говоренную им фразу. – Удивляешься только долготерпению или ослеплению государей. Теперь дело доходит до папы, и Бонапарт уже не стесняясь хочет низвергнуть главу католической религии, и все молчат! Один наш государь протестовал против захвата владений герцога Ольденбургского. И то… – Граф Ростопчин замолчал, чувствуя, что он стоял на том рубеже, где уже нельзя осуждать.
– Предложили другие владения заместо Ольденбургского герцогства, – сказал князь Николай Андреич. – Точно я мужиков из Лысых Гор переселял в Богучарово и в рязанские, так и он герцогов.
– Le duc d'Oldenbourg supporte son malheur avec une force de caractere et une resignation admirable, [Герцог Ольденбургский переносит свое несчастие с замечательной силой воли и покорностью судьбе,] – сказал Борис, почтительно вступая в разговор. Он сказал это потому, что проездом из Петербурга имел честь представляться герцогу. Князь Николай Андреич посмотрел на молодого человека так, как будто он хотел бы ему сказать кое что на это, но раздумал, считая его слишком для того молодым.
– Я читал наш протест об Ольденбургском деле и удивлялся плохой редакции этой ноты, – сказал граф Ростопчин, небрежным тоном человека, судящего о деле ему хорошо знакомом.
Пьер с наивным удивлением посмотрел на Ростопчина, не понимая, почему его беспокоила плохая редакция ноты.
– Разве не всё равно, как написана нота, граф? – сказал он, – ежели содержание ее сильно.
– Mon cher, avec nos 500 mille hommes de troupes, il serait facile d'avoir un beau style, [Мой милый, с нашими 500 ми тысячами войска легко, кажется, выражаться хорошим слогом,] – сказал граф Ростопчин. Пьер понял, почему графа Ростопчина беспокоила pедакция ноты.
– Кажется, писак довольно развелось, – сказал старый князь: – там в Петербурге всё пишут, не только ноты, – новые законы всё пишут. Мой Андрюша там для России целый волюм законов написал. Нынче всё пишут! – И он неестественно засмеялся.