Преступление и наказание

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Преступление и наказание

Первая публикация в журнале «Русский вестник» (1866, № 1)
Жанр:

роман

Автор:

Фёдор Достоевский

Язык оригинала:

русский

Дата написания:

1865—1866

Дата первой публикации:

1866

Текст произведения в Викитеке

«Преступление и наказание» — социально-психологический и социально-философский роман Фёдора Михайловича Достоевского, над которым писатель работал в 1865—1866 годах. Впервые опубликован в 1866 году в журнале «Русский вестник» (№ 1, 2, 4, 6—8, 11, 12). Через год вышло в свет отдельное издание, структура которого была немного изменена по сравнению с журнальной редакцией; кроме того, автор внёс в книжный вариант ряд сокращений и стилистических правок.

Замысел «Преступления и наказания» созревал у Достоевского в течение многих лет, однако центральная тема, связанная с идеей главного героя об «обыкновенных» и «необыкновенных» людях, начала формироваться только в 1863 году в Италии. Приступив к непосредственной работе над произведением, автор объединил черновики незавершённого романа «Пьяненькие», в котором была намечена сюжетная линия, повествующая о семье Мармеладовых, и наброски романа-исповеди, задуманного как откровение каторжанина. В процессе работы план расширился, и в основу сюжета легло преступление студента Родиона Раскольникова, убившего ради спасения близких старуху-процентщицу. При этом криминальная история стала для автора не только темой, но и поводом для размышлений о социальных обстоятельствах, толкающих человека на преступления, а также возможностью показать, какие сложные «химические» процессы происходят в душах людей. Одним из образов романа стал большой город второй половины XIX века, жизнь в котором полна конфликтов и драм. В произведении воссозданы узнаваемые приметы времени, воспроизведена петербургская топография.

Выход «Преступления и наказания» в свет вызвал бурную полемику в литературном сообществе России; отзывы рецензентов варьировались в диапазоне от восторга до полного неприятия. С фундаментальным анализом произведения выступили такие современники Достоевского, как Дмитрий Писарев, Николай Страхов, Николай Ахшарумов. В 1880-х годах произведение было переведено на французский, немецкий, шведский, английский, польский, венгерский, итальянский, датский, норвежский, финский языки. Произведение оказало влияние на мировой литературный процесс: во французской, итальянской, немецкой литературе появились романы-«спутники», продолжавшие развитие темы, заданной Достоевским. Роман был неоднократно инсценирован (первые моноспектакли появились в 1880-х годах, первая театральная постановка в России осуществлена в 1899 году, первая зарубежная сценическая версия представлена в Париже в 1888 году) и экранизирован.





Содержание

История создания

Путь от замысла до воплощения

Замысел произведения о так называемой «сильной личности», не боящейся ни угрызений совести, ни людского суда, начал созревать у Достоевского ещё на каторге. Осенью 1859 года Фёдор Михайлович сообщил в письме брату, что планирует в ближайшее время приступить к работе над романом-исповедью, основные контуры которого сформировались у него «на нарах, в тяжёлую минуту грусти и саморазложения». Однако путь от задумки до реализации оказался более долгим, и чертами человека, который «мог повелевать собою безгранично», автор вначале наделил каторжника Орлова из «Записок из Мёртвого дома»[1].

Летом 1865 года, находясь в сложной финансовой ситуации, писатель обратился к издателю журнала «Отечественные записки» Андрею Краевскому с просьбой выдать ему авансом 3000 рублей за ещё не написанный роман «Пьяненькие», в котором наметилась сюжетная канва, связанная с «картинами жизни» семьи Мармеладовых. Аналогичное предложение Достоевский направил и редактору «Санкт-Петербургских ведомостей» Валентину Коршу, пообещав предоставить готовую рукопись не позднее октября. В обоих случаях последовал отказ[2]. В итоге писатель получил нужную сумму от издателя Фёдора Стелловского, который взамен приобрёл все права на выпуск трёхтомного собрания сочинений Достоевского. Кроме того, Стелловский взял с Фёдора Михайловича обещание, что тот напишет для него новый роман (получивший впоследствии название «Игрок») не позднее ноября 1866 года[3].

Договор, заключённый со Стелловским, дал возможность писателю расплатиться с первоочередными долгами и выехать за границу. Там финансовые проблемы Достоевского обострились, потому что, находясь в Висбадене, он за пять дней проиграл в казино все деньги и часть личных вещей, включая карманные часы. В письме, адресованном Аполлинарии Сусловой (август 1865 года), Фёдор Михайлович сообщил, что в гостинице ему было отказано в обедах и других услугах: «Платье и сапоги не чистят, на мой зов не идут»[4]. Там, в маленьком номере, «без денег, без еды и без света», писатель приступил к работе над «Преступлением и наказанием». По замечанию литературоведа Леонида Гроссмана, давно вызревавшие идеи в момент денежного краха «дали какое-то новое сочетание и выдвинули на первый план замысел криминальной композиции»[5].

В сентябре того же 1865 года Достоевский предложил редактору журнала «Русский вестник» Михаилу Каткову разместить своё новое произведение на страницах его издания, сообщив, что начатая им работа — это «психологический отчёт одного преступления»:

Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключённый из студентов университета… решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги под проценты… В повести моей есть, кроме того, намёк на ту мысль, что налагаемое юридическое наказание за преступление гораздо меньше устрашает преступника, чем думают законодатели, отчасти потому, что он и сам его нравственно требует[6].

В октябре Катков отправил Достоевскому 300 рублей в качестве задатка; правда, деньги пришли в Висбаден с некоторым опозданием — к тому времени писатель уже выехал обратно в Россию[7]. Работа над «Преступлением и наказанием» была продолжена в Петербурге, причём в ноябре 1865 года Фёдор Михайлович забраковал и сжёг многостраничный черновик и начал писать заново. Через месяц он предоставил Каткову первые семь листов романа. Далее произведение отсылалось в «Русский вестник» частями по мере готовности. В одном из писем Достоевский сообщал: «Сижу над работой, как каторжник… Всю зиму никуда не ходил, никого и ничего не видел, в театре был только раз… И так продолжится до окончания романа — если не посадят в долговое отделение»[8].

Творческая история

Судя по черновикам Достоевского, при работе над «Преступлением и наказанием» он прошёл три творческих этапа. Произведение, начатое в гостиничном номере Висбадена, представляло собой исповедь человека, совершившего преступление; повествование велось от первого лица: «Я под судом и всё расскажу… Я для себя пишу, но пусть прочтут и другие». В процессе работы замысел изменился — в рукопись были включены фрагменты незавершённого романа «Пьяненькие». Этот вариант, в котором объединились две разные истории — каторжника и семьи Мармеладовых, — опять-таки не устроил Фёдора Михайловича[9], который, переходя к третьей — итоговой — редакции «Преступления и наказания», сделал для себя пометку: «Рассказ от себя, а не от него… Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим»[10].

В первой версии произведения у главного героя не было фамилии — его товарищ Разумихин называл персонажа Василием и Васюком. Следователь, работавший по делу об убийстве, именовался в рабочих материалах то Порфирием Степановичем, то Порфирием Филипьевичем Семёновым. Среди действующих лиц присутствовала молодая дочь Лизаветы Сяся, с которой у преступника сложились тёплые отношения. Позже появилась Соня; в отдельных записях две героини находились рядом, но затем Сяся была исключена из романа[11]. Свидригайлов (поначалу названный Аристовым) в первых черновых тетрадях был эпизодическим персонажем, сообщившим герою, что знает имя преступника[12].

Сюжет для «Преступления и наказания», возможно, был подсказан Достоевскому судебным процессом по делу двадцатисемилетнего москвича Герасима Чистова, раскольника, представителя купеческой семьи, убившего в январе 1865 году двух пожилых женщин. Орудием убийства служил топор; преступник извлёк из сундука и вынес из квартиры деньги и ценные вещи. Через полгода, в августе, начался суд. Фёдор Михайлович был знаком со стенографическим отчётом по делу; по мнению Леонида Гроссмана, «материалы этого процесса могли дать толчок его художественному воображению на первой ступени» работы над романом[13].

Достаточно долгим был авторский путь при поисках ответа на вопрос о том, почему Раскольников убил процентщицу. В письме Михаилу Каткову Фёдор Михайлович ограничил представление о смысле деяния своего героя «простой арифметикой»: студент решил лишить жизни «глухую, глупую, злую и больную старуху», чтобы дать шанс на спасение другим страдающим людям — себе, своей сестре и матери. Во второй версии романа также присутствовал своеобразный филантропический посыл со стороны персонажа: «Я власть беру, я силу добываю — деньги ли, могущество ль — не для худого. Я счастье несу». Наконец, в окончательной редакции была артикулирована раскольниковская «идея Наполеона» с разделением человечества на «тварей дрожащих» и «властелинов»[14].

Публикация

Поначалу принципы сотрудничества «Русского вестника» с авторами вызывали у Достоевского недоумение. Катков, получив от него в сентябре 1865 года предварительный план «Преступления и наказания», отправил в Висбаден аванс в 300 рублей без сопроводительного письма. Когда спустя три месяца Фёдор Михайлович отослал издателю первые листы рукописи, никакой реакции из журнала не последовало. Молчание длилось несколько недель, в течение которых писатель пребывал в полном неведении относительно судьбы своего произведения. В определённый момент, не выдержав, он отправил Каткову письмо, в котором попросил дать хоть какие-то сведения о планах редакции: «Если роман мой Вам не нравится или Вы раздумали печатать его — то пришлите мне его обратно. Вы непременный человек, Михаил Никифорович, и с человеческим чувством… Убедительно прошу от Вас ответа на это письмо скорого и ясного, чтоб я мог знать своё положение и что-то предпринять»[15]. В середине января 1866 года из журнала наконец-то поступил ответ: редакция извинилась перед автором за то, что слишком долго «оставляла его в недоумении», и сообщила, что начало «Преступления и наказания» уже напечатано в 1-м номере, который в ближайшие дни выйдет в свет. Позже писатель узнал, что для сотрудников «Русского вестника» неожиданное предложение со стороны Достоевского стало настоящим спасением, — в одном из писем Фёдор Михайлович рассказывал, что «у них из беллетристики на этот год ничего не было, Тургенев не пишет ничего, а с Львом Толстым они поссорились. Я явился на выручку. Но они страшно со мной осторожничали и политиковали»[16].

Сотрудничество оказалось взаимовыгодным: Катков, в течение года выплачивавший гонорары, помог Достоевскому избежать долговой ямы; тираж «Русского вестника» благодаря «Преступлению и наказанию» заметно увеличился. Читательский интерес к роману был связан не только с криминальным сюжетом и лихо закрученной интригой, но и с необычайным совпадением реальных событий и романной истории. В январе того же 1866 года, незадолго до выхода «Русского вестника» из печати, «Московские полицейские ведомости» сообщили о преступлении, совершённом студентом университета Даниловым: молодой человек убил ростовщика Попова и его служанку Нордман, неожиданно вошедшую в дом через незапертую дверь. Обозреватели газет и журналов перечитывали «Преступление и наказание» и сопоставляли детали — к примеру, газета «Русский инвалид» писала в те дни: «Если вы сравните роман с этим действительным происшествием, болезненность Раскольникова бросится в глаза ещё ярче»[17].

Сюжет

Действие романа начинается жарким июльским днём в Петербурге. Студент Родион Романович Раскольников, вынужденный уйти из университета из-за отсутствия денег, направляется в квартиру к процентщице Алёне Ивановне, чтобы сделать «пробу своему предприятию». В сознании героя в течение последнего месяца созревает идея убийства «гадкой старушонки»; одно-единственное преступление, по мнению Раскольникова, изменит его собственную жизнь и избавит сестру Дуню от необходимости выходить замуж за «благодетеля» Петра Петровича Лужина. Несмотря на проведённую «разведку», тщательно продуманный план ломается из-за внутренней паники Родиона Романовича (который после убийства процентщицы долго не может найти у неё ни денег, ни ценных закладов), а также внезапного возвращения домой сестры Алёны Ивановны. Тихая, безобидная, «поминутно беременная» Лизавета, оказавшаяся невольной свидетельницей преступления, становится второй жертвой студента[18].

И до, и после преступления на пути Родиона Романовича встречается много разных людей. В пивном заведении он знакомится с титулярным советником Семёном Захаровичем Мармеладовым, а позже — с его женой Катериной Ивановной и старшей дочерью Соней, которая ради спасения близких становится проституткой[18]. Соседом Сони оказывается помещик Свидригайлов, подслушивающий исповедь убийцы и пытающийся шантажировать этим признанием его сестру Авдотью Романовну[19]. Особняком стоит следователь Порфирий Петрович, который обнаруживает в газете «Периодическая речь» статью Раскольникова «О преступлении», напечатанную за несколько недель до убийства процентщицы. В ней автор излагает свои соображения о том, что все люди делятся на два разряда — «тварей дрожащих» и «Наполеонов». Беседы с Порфирием Петровичем о сущности преступления настолько изматывают героя, что он решается на явку с повинной[20].

В эпилоге романа действие переносится в сибирский острог, в котором находится Раскольников, приговорённый судом к восьми годам каторжных работ второго разряда. Вслед за ним в Сибирь переезжает и Соня Мармеладова, пытающаяся своей жертвенной любовью и самоотверженностью поддержать героя. Постепенное перерождение Родиона Романовича связано с отказом от «наполеоновской идеи» и верой в то, что он сумеет любовью и преданностью искупить все Сонины страдания[21].

Во многом она [Соня], подаренное ею Евангелие заражают студента-преступника непреодолимой жаждой жизни. Раскольников знает, что «новая жизнь не даром же ему достаётся», что придётся заплатить за неё великим будущим подвигом… Мы никогда не узнаем, какой великий подвиг совершил в будущем удержавшийся от самоубийства и воскресший Раскольников, ибо нового рассказа о его дальнейшей судьбе… так и не последовало[22].

Герои

Родион Раскольников

В черновиках Достоевского сохранились заметки, связанные с психологическим портретом Раскольникова, — писатель предполагал наделить главного героя такими качествами, как «непомерная гордость, высокомерие и презрение к обществу»; одновременно подчёркивалось, что «деспотизм — его черта»[23]. Однако в процессе работы образ персонажа усложнился; свидетельством тому — отзыв, который даёт Родиону его университетский товарищ Дмитрий Разумихин: «Точно в нём два противоположных характера поочерёдно меняются». С одной стороны, Раскольников мрачен, угрюм, скрытен; с другой — он способен на искренние порывы[24]. Так, впервые попав в дом Мармеладовых, герой незаметно кладёт все свои деньги на окно их комнаты; он вступается за Соню, которую Лужин обвиняет в воровстве[23]; его привязанность к людям порой рождается из жалости, а потому он тепло вспоминает о «больной девочке… дурнушке» — своей первой любви[24]. При этом Родион сознательно дистанцируется от общества — даже во время учёбы в университете он «всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело»[25]. По мнению литературоведа Валерия Кирпотина, своей отгороженностью от мира он близок другому персонажу Достоевского — Ивану Карамазову[26].

Внешность героя в романе описывается дважды. В начале произведения Раскольников представлен как высокий, стройный юноша «с прекрасными тёмными глазами», «замечательно хороший собой»; позже Достоевский создал иной портрет Родиона Романовича — после преступления он напоминает человека, с трудом превозмогающего сильную физическую боль: «Брови его были сдвинуты, губы сжаты, взгляд воспалённый». Подобный «метод двукратного портретирования» автор применил и к описанию внешности других персонажей — в частности, Сони и Свидригайлова. Этот художественный приём позволил писателю показать, что его герои за короткий отрезок времени прошли через череду тяжелейших испытаний, отразившихся на их наружности[27].

Преступление Раскольникова, как заметил Юрий Карякин, начинается отнюдь не в момент появления студента с топором в доме процентщицы; литературовед создал цепочку, демонстрирующую последовательность действий: слово → расчёт → дело. Под «словом» подразумевается статья Родиона Романовича, которую следователь Порфирий Петрович называет «первой, юной, горячей пробой пера». «Расчёт» — это попытка соотнести вред, приносимый миру процентщицей, с пользой, которой можно загладить деяние: «Одна смерть и сто жизней взамен — да ведь тут арифметика». Наконец, «дело» — это собственно убийство. Однако за одним «делом» начинает тянуться целая вереница других «дел»: смерть Лизаветы (к тому же, вероятно, беременной); самооговор красильщика Миколки, взявшего на себя вину за преступление Раскольникова; тяжёлая болезнь и смерть матери героя. «Реакция оказывается непредвиденной, цепной и неуправляемой»[28].

Исследователи отмечают два ключевых момента, определивших поведение героя до и после преступления. План убийства, вынашиваемый Раскольниковым, мог бы долго оставаться его «мрачной фантазией», если бы не полученное героем письмо от матери, — в нём Пульхерия Александровна рассказывает, что Дуня, сестра Родиона Романовича, работавшая гувернанткой в доме Свидригайлова, вынуждена оставить место из-за недвусмысленных притязаний со стороны хозяина; теперь у неё нет иных вариантов для спасения семьи от безденежья, кроме брака с Лужиным. С момента получения письма абстрактная «арифметика» и отвлечённая «идея» превращаются «в двигатель, запущенный на полную силу», отметил Валерий Кирпотин[29].

Второй момент связан с орудием убийства: когда герой лишает жизни Алёну Ивановну, лезвие топора направлено в лицо Раскольникову; в ситуации с Лизаветой, напротив, «удар пришёлся прямо по черепу, остриём». По мнению литературоведа Сергея Белова, эти сцены демонстрируют абсолютную власть топора: «Бессилие совладать с орудием убийства явилось началом крушения Раскольникова»[30]. Так преступление сразу переходит в наказание: герой понимает, что ответ на вопрос «Тварь я дрожащая, или право имею?» уже получен, а сам он — отнюдь не «сверхчеловек»[18].

Подтверждением того, что наполеоновская тема начала интересовать Достоевского задолго до начала работы над романом, являются воспоминания Аполлинарии Сусловой. Она писала, что ещё в 1863 году писатель, наблюдая в Италии за девочкой, которая брала уроки, внезапно произнёс: «Ну вот представь себе, такая девочка… и вдруг какой-нибудь Наполеон говорит: „Истребить весь город“. Всегда так было на свете». По словам Юрия Карякина, «эпоха была одержима наполеономанией», — отсюда и пушкинские строки «Мы все глядим в Наполеоны», и фраза Порфирия Петровича, адресованная Раскольникову: «Кто же у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает?»[31]

Процентщица Алёна Ивановна

Сцены, связанные с описанием быта и образа жизни Алёны Ивановны, были созданы, вероятно, под влиянием личных впечатлений Достоевского, которому с юношеских лет нередко доводилось общаться с ростовщиками. Выдача денег под залог ценных вещей была в XIX веке распространённым явлением, а свою деятельность процентщики, работавшие с мелкими закладами, поставили на профессиональную основу — как писали в 1865 году «Ведомости Санкт-Петербургской полиции», в рекламных объявлениях предложения «благодетелей» сопровождались уточнениями, что приём ведётся «во всякое время всякими суммами»[32]. Об Алёне Ивановне Раскольников узнаёт от своего приятеля Покорева зимой — за полгода до убийства. За полтора месяца до преступления Родион Романович слышит в трактире диалог студента и офицера — они характеризуют процентщицу как «злую, капризную старуху»: «Стоит только одним днём просрочить заклад, и пропала вещь». Рассуждения одного из собеседников о том, что «глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка… завтра же сама собой умрёт», порождает в душе Раскольникова мысль о том, что убийством процентщицы можно было бы решить проблемы многих людей[33].

При посещении Алёны Ивановны Раскольников испытывает «чувство бесконечного отвращения»[34], тем более что и внешне процентщица не вызывает симпатий: «Это была крошечная, сухая старушонка лет шестидесяти, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом»[35]. Доктор Александр Егорович Ризенкампф, общавшийся с Достоевским в первой половине 1840-х годов, вспоминал, что когда Фёдор Михайлович, испытывая острую нужду в деньгах, обратился за помощью к одному отставному унтер-офицеру, тот оформил сделку с грабительскими процентами:

Понятно, что при этой сделке Фёдор Михайлович должен был чувствовать глубокое отвращение к ростовщику. Оно, может быть, припомнилось ему, когда, столько лет спустя, он описывал ощущение Раскольникова при… посещении им процентщицы[36].

Семён Захарович Мармеладов

Первая встреча Раскольникова с титулярным советником Мармеладовым происходит в трактире накануне убийства процентщицы — нетрезвый незнакомец сам начинает разговор, в ходе которого успевает рассказать Родиону всю историю своей жизни[37]. Из его монолога студент узнаёт, что, будучи вдовцом и имея четырнадцатилетнюю дочь Соню, Семён Захарович сделал предложение Катерине Ивановне — «особе образованной и урождённой штабс-капитанской дочери», у которой на руках было трое малолетних детей. Когда главу семьи из-за пьянства уволили со службы, Мармеладовы перебрались из провинциального городка в Петербург, однако и в столице их жизнь не задалась. Крайняя нужда вынудила Соню получить «жёлтый билет» и отправиться на панель[38].

Хозяин заведения, прислушиваясь к исповеди гостя, задаёт ему вопрос: «А для ча не работаешь, для ча не служите, коли чиновник?», в котором обращения «ты» и «вы» перемешаны. По замечанию литературоведа Бориса Реизова, в сознании трактирщика Мармеладов — человек с «отёкшим от постоянного пьянства лицом», способный произносить витиеватые речи, — предстаёт сразу в двух образах: «Потенциально он на „вы“, реально — „ты“»[39][40]. Посетители распивочной, давно привыкшие к откровениям чиновника, относятся к нему как к «забавнику» и весьма ехидно комментируют реплики Семёна Захаровича. Своим шутовством, как считают исследователи, Семён Захарович напоминает персонажа из произведения Дени Дидро «Племянник Рамо» — их роднит крайняя степень падения в глазах общества и одновременно — сохранившаяся в душе человечность[41].

Афоризмы
  • Бедность не порок, это истина. Но нищета, милостивый государь, нищета — порок-с.
  • Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь, да пойти![42]

В тот же вечер Раскольников, провожающий обессиленного чиновника из трактира, попадает в дом Мармеладовых — «беднейшую комнату шагов в десять длиной», с чёрной дверью и протянутой через угол дырявой простынёй. В черновиках Достоевского при описании жилища присутствовали другие детали: дверь была закоптелой, а в углу находилась ширма. В окончательную редакцию писатель внёс изменения — и «дырявая простыня» стала символом крайней нужды и безысходности[43]. Через несколько дней Раскольников встречается с Мармеладовым при драматических обстоятельствах: Семён Захарович попадает под лошадь. Родион помогает доставить умирающего чиновника до дома, и тот, ненадолго очнувшись, успевает попросить прощения у Катерины Ивановны и Сони за причинённые им страдания[38].

Литературоведы считают, что в образе Мармеладова отразились судьбы и характеры нескольких людей, близких писателю. Речь идёт прежде всего о коллежском секретаре Александре Ивановиче Исаеве — первом муже Марии Дмитриевны Достоевской, с которым Фёдор Михайлович познакомился в семипалатинской ссылке в 1854 году. В письме старшему брату Михаилу Достоевский писал, что семья Исаевых из-за алкоголизма Александра Ивановича «впала в ужасную бедность», при этом сам чиновник — «натура сильно развитая, добрейшая»[44]. Кроме того, одним из возможных прототипов Мармеладова был литератор Пётр Никитич Горский, которого с Достоевским связывала работа в журнале «Время». Когда Горский попал в лечебницу для душевнобольных, Фёдор Михайлович навещал его и поддерживал деньгами[45]. Наконец, в истории Мармеладова воплотились элементы биографии Николая Михайловича Достоевского — младшего брата писателя, уволенного со службы из-за алкоголизма и до самой смерти прозябавшего в нищете[46][47].

Катерина Ивановна Мармеладова

О жизни Катерины Ивановны Раскольников узнаёт опять-таки из трактирного монолога Мармеладова. Судя по рассказу Семёна Захаровича, его супруга в молодости имела все шансы стать блестящей дамой: она окончила с золотой медалью губернский дворянский институт, на выпускном балу «с шалью танцевала при губернаторе» (такое право предоставлялось лишь особо отличившимся воспитанницам[48]). Затем Катерина Ивановна вышла замуж за пехотного офицера и покинула родительский дом. Её первый муж оказался человеком лихим и бесшабашным, к тому же игроком; после картёжного проигрыша он попал под суд и скоро умер. Вдова осталась с тремя маленькими детьми «в уезде далёком и зверском» — там и произошла её встреча с Семёном Захаровичем[42]. Придя в дом к Мармеладовым, Родион Романович видит перед собой высокую тонкую женщину лет тридцати, «с прекрасными тёмно-русыми волосами и раскрасневшимися до пятен щеками», с блестящими, точно в лихорадке, глазами[49].

Как следует из исповеди Мармеладова, именно Катерина Ивановна в минуту полного отчаяния подтолкнула падчерицу на панель. Кроткая Соня растерялась: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели мне на такое дело пойти?» — на что услышала: «А что ж, чего беречь? Эко сокровище!» По замечанию Валерия Кирпотина, вне контекста романа этот обмен репликами выглядит как прямое давление со стороны мачехи, принуждающей семнадцатилетнюю девушку к занятиям проституцией. Однако развитие событий показывает, что Соня принимает решение самостоятельно, да и Мармеладов, повествующий об этом драматическом эпизоде, просит Раскольникова не судить его жену слишком строго: «Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших»[50]. Когда Соня, вернувшись с улицы, отдала Катерине Ивановне первые заработанные деньги, та «весь вечер в ногах у ней на коленях простояла, ноги ей целовала, встать не хотела»[51]. Во время поминок, устроенных на деньги Раскольникова, Катерина Ивановна демонстрирует собравшимся гостям похвальный лист, полученный ею при выпуске из института, и делится планами по созданию в её родном городе Т. пансиона для благородных девиц. Осуществить свои намерения вдове не удаётся: после шумной ссоры с квартирной хозяйкой и скандала, разразившегося из-за обвинений Сони в воровстве, Катерина Ивановна покидает жилище. Находясь при смерти в комнатке, снимаемой падчерицей, она прощается с миром отчаянными восклицаниями: «Уездили клячу!… Надорвала-а-ась!»[52]

Вторая жена Достоевского — Анна Григорьевна — рассказывала в своих воспоминаниях, что в романной истории Катерины Ивановны нашли отражение некоторые обстоятельства жизни первой жены писателя Марии Дмитриевны, умершей от чахотки в 39-летнем возрасте. По уточнению литературоведа Леонида Гроссмана, портрет героини был «списан с покойной жены писателя в период её медленной агонии»[47]. Люди, знавшие Марию Дмитриевну, характеризовали её как «натуру страстную и экзальтированную»[53]. Она, как и Катерина Ивановна, осталась после смерти первого мужа в Сибири, без поддержки со стороны близких, с маленьким сыном на руках[48]. В то же время исследователи полагают, что в характере Катерины Ивановны отразились и некоторые черты близкой знакомой Достоевского — Марфы Браун (Елизаветы Хлебниковой), которая, выйдя замуж за спивающегося литератора Петра Горского, попала в ситуацию крайней нужды[54].

Соня Мармеладова

По мнению ряда критиков, образ Сони Мармеладовой относится к числу творческих неудач Достоевского; их основные претензии к автору «Преступления и наказания» связаны с тем, что эта «глубоко идеальная», несущая явный дидактический посыл героиня создана прежде всего для выражения религиозно-этических взглядов Фёдора Михайловича. Так, литератор Николай Ахшарумов считал, что «задумана она хорошо, но ей тела недостаёт»[55]. Литературовед Яков Зунделович называл Соню «только рупором идей». Его коллега Фёдор Евнин отмечал, что Соня — это персонаж-функция, главная задача которого — «служить воплощением „православного воззрения“» писателя[56]. С ними не соглашался Валерий Кирпотин:

Если бы образ Сони являлся только рупором для произнесения церковно-догматических прописей, он бы действительно не имел художественного значения. Однако с устранением Сони роман бы сильно пострадал, а структура его, может быть, и совсем распалась. Свести образ Сони Мармеладовой к голой схеме оказывается невозможным[57].

Соня, судя по рассказу Семёна Захаровича Мармеладова, не получила серьёзного образования: её отец пытался в домашних условиях изучать с дочерью историю и географию, однако из-за отсутствия нужных пособий уроки были быстро прекращены. Круг чтения героини ограничился несколькими романами и популярным в 1860-х годах сочинением Джорджа Льюиса «Физиология обыденной жизни». Поначалу Соня шила вещи на продажу, но прибыли эта работа почти не приносила: один из покупателей «не только денег за шитьё полдюжины голландских рубах до сих пор не отдал, но даже с обидой погнал её… под видом, будто бы рубашечный ворот сшит не по мерке и косяком»[58].

Описание внешности Сони дано в романе трижды. В момент прощания с умирающим отцом она появляется в жилище Мармеладовых в одежде проститутки: «Наряд её был грошовый, но разукрашенный по-уличному, под вкус и правила, сложившиеся в своём особом мире». Позже, в комнате Раскольникова, она предстаёт «скромной и даже бедно одетой девушкой, очень ещё молоденькой, почти похожей на девочку… с ясным, но как будто несколько запуганным лицом». Наконец, в одной из сцен Родион Романович видит перед собой «другую» Соню — герой с удивлением обнаруживает, что её «кроткие голубые глаза» могут «сверкать огнём»[59].

После получения «жёлтого билета» Соня стала снимать жильё в квартире портного Капернаумова[59]. Раскольников, придя к ней домой, видит странную обстановку: один угол выглядит слишком острым, другой кажется «безобразно тупым»; при почти полном отсутствии мебели выделяется комод, «как бы затерявшийся в пустоте». На комоде лежит Евангелие (подаренное, как выясняется, сестрой процентщицы Лизаветой[60]) — старая, многократно прочитанная книга в кожаном переплёте. По данным исследователей, автор романа при описании Евангелия взял за основу собственный экземпляр, полученный им в тобольском остроге от жён декабристов; впоследствии Достоевский вспоминал: «четыре года пролежала она [книга] под моей подушкой в каторге»[61].

Для Родиона Романовича встреча с Соней является знаковой — герои пересекаются в тот момент, когда «их души ещё обнажены для боли»[62]. Понимая, как много страданий выпало на долю юной Мармеладовой, Раскольников надеется сделать её своей союзницей. Именно ей он рассказывает о мотивах совершённого преступления: «Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина»[63]. Пытаясь объяснить Соне свою идею, он предлагает ей решить, кто более достоин жизни, — оклеветавший её Лужин или несчастная Катерина Ивановна. Этот вопрос непонятен Соне, у которой своя логика: «И кто тут меня судьёй поставил: кому жить, кому не жить?»[64]

Соня Мармеладова входит в галерею «положительных прекрасных людей» произведений Достоевского (к этому типу персонажей относятся также князь Мышкин из романа «Идиот» и герой «Братьев Карамазовых» Алёша). Литературной «сестрой» Сони является Лиза — персонаж повести «Записки из подполья»[65]. Кроме того, судьба Сони (как и её мачехи Катерины Ивановны) во многом совпадает с историей героини некрасовского стихотворения «Еду ли ночью по улице тёмной…» (1847), которая, оказавшись в трагической ситуации, ищет способы спасения себя и своего мужа на улице : «Я задремал. / Ты ушла молчаливо, / Принарядившись, как будто к венцу, / И через час принесла торопливо / Гробик ребёнку и ужин отцу»[66].

Аркадий Иванович Свидригайлов

Свидригайлов в романе выполняет роль своеобразного двойника Раскольникова[19] — подобный художественный приём, как считают исследователи, обычно позволял Достоевскому развивать заданную тему в разных вариациях и создавать несколько проекций одной идеи. Аркадий Иванович и сам сознаёт, что, говоря словами литературоведа Виктора Шкловского, является «тенью Раскольникова», — не случайно в одном из диалогов он обращается к Родиону Романовичу со словами: «Ну, не сказал ли я, что между нами есть какая-то общая точка, а?»[67]

Впервые фамилия персонажа упоминается в письме Пульхерии Александровны к сыну — в нём мать Раскольникова сообщает, что Свидригайлов, в доме которого её дочь Дуня служила гувернанткой, воспылав к девушке страстью, сделал ей «явное и гнусное предложение, обещая разные награды». Позже в разговоре со студентом Аркадий Иванович откровенно рассказывает и о других своих прегрешениях: он мошенничал за карточным столом, сидел в тюрьме, женился в своё время ради избавления от долгов, избивал жену хлыстом; себя он называет человеком «развратным и праздным»[19]. Комментируя внешность Свидригайлова («Глаза его были голубые и смотрели холодно, пристально и вдумчиво»), литературовед Фёдор Евнин отметил, что за маской внешнего благообразия скрываются «низменные инстинкты и страсти»[68].

Любовь Свидригайлова к Дуне сродни тому необузданному чувству, которое герой «Идиота» Парфён Рогожин испытывает по отношению к Настасье Филипповне. Для Аркадия Ивановича нахлынувшее на него неистовство становится мукой: «Право, я думал, что со мной сделается падучая; никогда не воображал, что могу дойти до такого исступления»[69]. Он фактически преследует сестру Раскольникова, преклоняясь перед нею и одновременно «вожделея, как грязное животное»[70]. При этом герой отнюдь «не однолинеен, не однотонно чёрен»[70] — он сам понимает это, когда произносит: «Не привилегию же в самом деле взял я делать одно только злое» (эта фраза, по замечанию историка литературы Альфреда Бема, перекликается с мефистофельским афоризмом «Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо»)[71].

Свидригайлов, являющийся, по утверждению Лужина, «самым развращённым и погибшим в пороках человеком»[72], совершает, тем не менее, больше благих дел, чем все остальные герои «Преступления и наказания»[73]. Так, именно он даёт деньги на похороны Катерины Ивановны, выделяет средства на устройство её малолетних детей, оставшихся сиротами, фактически оплачивает Сонину поездку в Сибирь за Раскольниковым[74]. В сцене свидания с Дуней, когда Аркадий Иванович открывает ей всю правду о преступлении Родиона, «человек побеждает зверя»: Свидригайлов даёт девушке возможность уйти из своего «нумера». Пистолет, брошенный Авдотьей Романовной, он забирает себе для «вояжа в Америку» — это словосочетание служит у него заменой слову «самоубийство»[75]. Главу, повествующую о скитаниях Свидригайлова перед последним выстрелом, исследователи называют «одной из самых потрясающих по художественной силе»[75]. Герой передвигается по Петербургу, фиксируя взглядом вывески, — подобным образом сам Достоевский, приговорённый в 1849 году к смертной казни по делу петрашевцев, искал глазами таблички над входом в знакомые лавки[76].

Прототипом Свидригайлова исследователи называют каторжника Павла Аристова, с которым Достоевский познакомился в омском остроге; тот в неволе вёл себя столь же развязно и дерзко, как и на свободе: крал, пытался устраивать побеги, наушничал[77]. В подготовительных материалах к «Преступлению и наказанию» сохранились авторские наброски к образу персонажа, которому свойственны «полнейшая беспринципность и крайний эгоизм»; все его деяния укладывались в формулу «Нет ничего святого»:

В Аристове нет пока и намёка ни на сложную внутреннюю жизнь Свидригайлова, ни на его внутреннюю независимость. Однако парадокс задуманного образа состоялся в том, что он, этот характер, оказался сложнее и таинственнее всех прочих[78].

Пётр Петрович Лужин

Судя по черновым наброскам к роману, Лужин замышлялся автором как персонаж тщеславный, скупой и самовлюблённый «до кокетства»; Достоевский предполагал при создании психологического портрета Петра Петровича выделить также такие качества, как «мелочность и страсть к сплетне»[79]. Именно эти черты угадывает Раскольников в женихе своей сестры при чтении письма матери. Пульхерия Александровна, рассказывая о посватавшемся к Дуне надворном советнике Лужине, характеризует его как человека «почтенного, благонадёжного и обеспеченного», однако Родиону Романовичу от описания неведомого «благодетеля», претендующего на роль родственника, становится «душно и тесно»[80].

Пётр Петрович задолго до встречи с Дуней создал в своём сознании образ будущей жены — она должна быть девушкой из хорошей семьи, получившей приличное образование, с доброй репутацией и обязательно бедной; именно такая супруга, по его мнению, «всю жизнь считала бы его спасением своим»[81]. Ради неё Лужин «прикапливал денег и ждал». Авдотья Романовна формально соответствует всем его требованиям. Прибыв в Петербург, герой посещает портного и парикмахера, чтобы, с одной стороны, достойно выглядеть на фоне молодой и красивой невесты, с другой — «подчеркнуть своё новое богатство, своё впервые приобретаемое значение»[82].

Когда Дуня в присутствии матери и брата отправляет Лужина «в отставку», Пётр Петрович долго не может поверить, что «две нищие и беззащитные женщины могут выйти из-под его власти». Стремясь отомстить Раскольникову, уязвлённый экс-жених устраивает провокацию в отношении Сони Мармеладовой[81]: вначале он вручает ей десять рублей, позже, словно спохватившись, обвиняет в краже «государственного кредитного билета сторублёвого достоинства». Как отметил специалист по творчеству Диккенса Игорь Катарский, подобным же образом адвокат Брасс — персонаж романа «Лавка древностей» — пытался скомпрометировать юного Кита[83]. В свою очередь, литературовед Наталья Долинина обнаружила определённое сходство между Лужиным и князем Петром Валковским из «Униженных и оскорблённых»: «Оба эти человека ни перед чем не остановятся, чтобы достигнуть своей цели»[84]. Наконец, идейную близость между тремя презирающими друг друга героями — Лужиным, Раскольниковым и Свидригайловым — выявил Юрий Карякин; по его словам, этих персонажей роднят исповедуемые ими принципы: «Возлюби прежде всего самого себя» и «Всё позволено»[85].

К числу возможных прототипов Лужина исследователи относят присяжного поверенного Павла Петровича Лыжина, которому, судя по сохранившейся повестке квартального надзирателя, Достоевский задолжал по векселям 249 и 450 рублей[86]. Кроме того, некоторые качества, присущие несостоявшемуся жениху Авдотьи Романовны, были свойственны Петру Андреевичу Карепину — мужу сестры писателя Варвары Михайловны[87]. Фёдор Михайлович не одобрял выбора сестры и считал её супруга «чёрствым дельцом и старым скрягой»[88].

Дуня Раскольникова

Двадцатидвухлетняя Дуня Раскольникова в финале «Преступления и наказания» становится женой бывшего студента Дмитрия Разумихина. Однако прежде чем этот «простоватый, честный, сильный как богатырь» человек сделал Авдотье Романовне предложение, ей довелось пережить и агрессивную страсть со стороны Свидригайлова, и унизительную роль «облагодетельствованной» невесты Лужина[89]. Одним из выпавших на долю Авдотьи Романовны испытаний становится её изгнание из дома Свидригайловых — «оскорблённая и опозоренная» девушка возвращается в город в крестьянской телеге, наполненной спешно брошенными вещами. Этот эпизод практически совпал с содержанием заметки, опубликованной в выпускавшемся Достоевским журнале «Время» (1861, № 3), — в ней речь шла о гувернантке, которая, спасаясь от домогательств хозяина, спряталась в саду. Выйдя из укрытия, служанка обнаружила, что её одежда выброшена на улицу[86].

Дуня внешне похожа на Родиона Романовича — она «замечательно хороша собой»: с тёмно-русыми волосами, чёрными глазами и почти всегда серьёзным выражением лица. По предположению исследователей, возможным прототипом героини была Авдотья Яковлевна Панаева — подтверждением тому является и фактически воспроизведённый портрет известной красавицы на страницах романа, и совпадение имён[90]. Достоевский познакомился с Авдотьей Яковлевной в 1845 году и некоторое время был увлечён ею; в письме, адресованном брату, он признавался, что «был влюблён не на шутку в Панаеву, теперь проходит»[91].

В то же время литературовед Ромэн Назиров писал, что считать, будто психологический портрет Дуни полностью совпадает с характером Панаевой, нельзя: персонажа «Преступления и наказания» отличает «героическое целомудрие», которое не было свойственно Авдотье Яковлевне. Поэтому не исключено, что в создание образа сестры Раскольникова Достоевский вложил и другие впечатления и воспоминания. Их отзвук Назиров нашёл в словах Свидригайлова, обращённых к Родиону Романовичу: «Она [Дуня] была бы одна из тех, которые претерпели мученичество и, уже конечно бы, улыбались, когда бы им жгли грудь раскалёнными щипцами». Соотнеся эту фразу с эпизодом из биографии Достоевского, посетившего в 1862 году палаццо Питти, литературовед пришёл к выводу, что в образе Дуни писатель запечатлел черты героини увиденной им во флорентийской галерее картины Себастьяно дель Пьомбо «Мученичество святой Агаты»[92].

Дуня (наряду с Полиной из «Игрока», Аглаей Епанчиной из «Идиота» и Грушенькой из «Братьев Карамазовых») входит в условную галерею «героинь-мучительниц» Достоевского[89].

Порфирий Петрович

Пристав следственных дел Порфирий Петрович — единственный из основных действующих лиц персонаж, которому Достоевский не дал фамилии[93]; имя, возможно, было позаимствовано автором из «Губернских очерков» Михаила Салтыкова-Щедрина, где фигурирует полный тёзка героя — «человек, казённых денег не расточающий, свои берегущий, чужих не желающий»[94]. Порфирий Петрович живёт в служебной квартире при полицейском участке[95] — именно там он проводит расследование и раскрывает преступление[93]. Придя к нему впервые с Разумихиным, Раскольников видит полноватого человека лет тридцати пяти, облачённого в халат и домашние туфли, с почти добродушным выражением на круглом лице[96].

Уже при первой встрече Порфирий Петрович демонстрирует редкую осведомлённость: двумя месяцами ранее он прочитал статью Раскольникова «О преступлении», в которой студент обосновал деление людей на «обыкновенных» и «необыкновенных». Во время беседы хозяин — с помощью наводящих вопросов — вынуждает Родиона Романовича перейти к рассуждениям о праве тех и других на существование. Речь следователя полна уменьшительно-ласкательных слов, она «обволакивающая и выматывающая»; пристав включает в диалоги провокационные реплики, заставляющие гостя раскрываться[96].

Как отмечал Валерий Кирпотин, Порфирий Петрович в беседах «логичен и интуитивен, умён и хитёр, осторожен и смел». Каждая встреча Раскольникова с ним — это очередной раунд поединка, в котором пристав использует почти гипнотические приёмы[97]. Уловки и мистификации следователя заканчиваются в конце последнего разговора героев (проходящего в каморке Раскольникова), когда Порфирий Петрович, понимая, что его собеседник надломлен и повержен, напоминает, что не надо «брезговать жизнью», и даёт ему некую свободу выбора[98].

Порфирий психологически угадал в Раскольникове убийцу, он психологически преследовал его, мучил его, экспериментировал над ним, пока не загнал его в угол и не добился его признания… У Порфирия нет никаких фактов, никаких улик, и в его подозрениях, в его созревшей наконец уверенности нет ничего, кроме психологии[99].

В литературоведении получили распространение несколько основных точек зрения, касающихся трактовки образа Порфирия Петровича. По мнению Виктора Шкловского, Фёдора Евнина, Леонида Гроссмана, следователь является в романе «идеологическим заместителем автора». Валерий Кирпотин, Георгий Фридлендер и некоторые другие исследователи придерживаются противоположных взглядов, считая его представителем «официальной законности». Выразитель третьей позиции — Юрий Карякин — полагал, что для Порфирия поединки с Раскольниковым не менее важны, чем для Родиона Романовича: пристав в романе также «проходит путь нравственного возрождения»[100]. Наконец, литературовед Игорь Сухих назвал пристава двойником главного героя: Порфирий Петрович хорошо понимает логику своего собеседника, «потому что узнаёт в нём какие-то собственные мысли»[101].

Другие персонажи

Дмитрия Разумихина — университетского товарища Раскольникова — Достоевский в одном из черновиков ошибочно назвал Рахметовым. Исследователи считают, что авторская оговорка не была случайной: и персонаж «Преступления и наказания», и герой романа Николая Чернышевского «Что делать?» входят в круг демократической молодёжи 1860-х годов[102]. И тот, и другой закаляют волю и тело: если Рахметов, готовясь к грядущим лишениям, тянет с бурлаками лямку на Волге и приучает себя не реагировать на боль, то Разумихин может «квартировать на крыше, терпеть адский голод и необыкновенный холод»[103]. Отличия между ними заключаются в том, что жёстко-целеустремлённый герой Чернышевского отсекает от себя всё лишнее и сближается только с единомышленниками, тогда как у персонажа Достоевского круг общения весьма широк: он с готовностью вступает в беседы с первым встречным и «человеку придаёт значение большее, чем его принципам»[104].

Разумихин почти неотлучно находится рядом с Раскольниковым, поддерживая не только его, но и Авдотью Романовну и Пульхерию Александровну. В эпилоге сообщается, что Дмитрий навещал товарища в тюрьме; после женитьбы на Дуне он планирует вместе с супругой перебраться в Сибирь, чтобы быть поближе к тому острогу, в котором отбывает срок Родион Романович[105].

Другим представителем прогрессивной молодёжи является Андрей Семёнович Лебезятников — сосед Мармеладовых, в квартире которого останавливается прибывший в Петербург Лужин. При разработке его образа Достоевский в предварительных материалах сделал пометку: «Нигилизм — это лакейство мысли»[106]. Персонаж задумывался как явная карикатура на героев Чернышевского, и потому его рассуждения о жизненном устройстве коммуны написаны с пародийной отсылкой на диалоги из романа «Что делать?»: «Я в твою комнату не смею входить, чтобы не надоедать тебе… Ты в мою так же»[107]. Однако, когда Лебезятников узнаёт о провокации Лужина в отношении Сони, комический налёт с него слетает: Андрей Семёнович сначала изобличает Петра Петровича, а затем пытается помочь покинувшей жилище Катерине Ивановне[108]. С этого момента, по словам Валерия Кирпотина, «карикатура кончилась, художник победил памфлетиста»[39].

Матери Родиона и Авдотьи — Пульхерии Александровне — в начале романа сорок три года; это мягкая, деликатная, исключительно честная женщина, которая, как отметил писатель Николай Наседкин, «до самого конца не осознала катастрофу сына». Драматические события, связанные с Раскольниковым, подрывают её здоровье: с момента вынесения приговора она беспрестанно говорит о Родионе, рассказывая о нём незнакомым людям на улицах и в лавках. Затем в её сознании возникает фантазия, что сын должен вернуться из Сибири через девять месяцев; Пульхерия Александровна начинает готовиться к встрече. После двухнедельной лихорадки, пребывая в почти непрерывном бреду, она умирает[109].

Имена и фамилии персонажей

Достоевский очень тщательно относился к выбору имён и фамилий своих персонажей — зачастую в них не только содержались характеристики действующих лиц, но и указывались их возможные прототипы; порой в ономастике Фёдора Михайловича исследователи выявляли перекличку с героями других авторов, литературными и мифологическими сюжетами, историческими событиями[110][111]. Так, в черновых материалах к «Преступлению и наказанию», когда Пульхерия Александровна произносит «Раскольниковы двести лет известны», присутствует отсылка к «корням» и конкретным датам, связанным с началом раскола[112]. Кроме того, по трактовке Альфреда Бема, существует смысловая связка между понятиями «раскол» и «раздвоение»[113].

Фамилию Свидригайлов, как считают исследователи, Достоевский мог увидеть на страницах журнала «Искра» (1861, № 26) — в заметке, рассказывающей о некоем «бесчинствующем» Свидригайлове, жителе маленького городка, которого автор публикации характеризовал как «человека тёмного происхождения, с грязным прошедшим»[114]. По другой версии, Фёдор Михайлович, изучая историю своего рода (его дочь Любовь Фёдоровна в книге мемуаров писала о литовских корнях отца[115]), вероятно, обратил внимание на фамилию князя Швитригайло, одна из частей которой (geil — «сладострастный») вполне соотносилась с личностью Аркадия Ивановича[116].

В произведениях Достоевского есть два персонажа по фамилии Лебезятников: один из них, надворный советник Семён Евсеевич, появляется в рассказе «Бобок» и проявляет себя как человек, стремящийся «услужить старшим по чину». Вторым является молодой прогрессист Андрей Семёнович из «Преступления и наказания». Значение этой фамилии, с одной стороны, объяснил сам Фёдор Михайлович, написавший в черновиках «Лебезятников, лебезить, поддакивать…»[106]; с другой — герой Дмитрий Разумихин, произносящий в романе фразу о том, что человек должен иметь твёрдую почву — «не то будешь подличать, лебезить, поддакивать»[117].

В истории семьи Мармеладовых — Семёна Захаровича, Катерины Ивановны, Сони — отразилось столь большое количество страданий, боли и несчастий, что Достоевский заложил в их фамилию «горько-ироничный» смысл[47]. Отдельные исследования касаются имени представительницы этой семьи — Сони. Согласно версии литературоведа Моисея Альтмана, существует определённая близость между героинями-тёзками Софьей Семёновной Мармеладовой и второй женой Фёдора Карамазова Софьей Ивановной — и та, и другая отличаются кротким нравом, «незлобивостью и безответностью». К числу их ближайших литературных «родственниц» относятся также Софья Матвеевна («Бесы») и Софья Андреевна Версилова («Подросток»)[118]. В «Преступлении и наказании» имя Соня идёт в сочетании со словом «вечный» («Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!»). По словам Валерия Кирпотина, этот эпитет, изначально использовавшийся Бальзаком применительно к отцу Горио («вечный отец»), в контексте романа Достоевского означает не только бесконечную преданность, но и «порядок, на котором стоит ненавистный Раскольникову мир»[119].

Другой смирной и покорной героиней романа является убитая Раскольниковым Лизавета Ивановна. Родион Романович, слушая воспоминания Сони о сводной сестре Алёны Ивановны, называет Лизавету «юродивой», а рассказчик сообщает, что её считали «чуть ли не идиоткой» (что у Достоевского означает не медицинский диагноз, а «сердечную простоту»). Среди её «сестёр» по духу — «блаженная Лизавета» из «Бесов» и Лизавета Смердящая из «Братьев Карамазовых»[120]. Имя, которое писатель дал своим персонажам, могло быть взято им из «Алфавитного списка святых с указанием чисел празднования их памяти и значения имён» — этот календарь находился в библиотеке Фёдора Михайловича, и он знал, что слово «Елизавета» переводится с иврита как «почитающая Бога». Наконец, связь с ещё одной Лизаветой Ивановной — воспитанницей графини из пушкинской «Пиковой дамы» — обнаружил Альфред Бем:

Германн губит старуху графиню и попутно морально «убивает» её воспитанницу, живущую с нею в одном доме. Раскольников убивает старуху-ростовщицу и здесь же убивает и её сводную сестру — Лизавету Ивановну… Совпадение в имени побочной жертвы не считаю случайным; оно выдаёт, скрытую может быть для самого Достоевского, связь обоих сюжетов[121].

Образ города

Быт и нравы

Среди образов «Преступления и наказания» исследователи выделяют Петербург, называя его не просто местом действия, а равноправным и даже, возможно, главным героем романа[122]. Достоевский считал Петербург и «самым умышленным», и «самым фантастическим городом в мире»[123]. Размышления о том, как он воздействует на внутренний мир человека, писатель вложил в уста Свидригайлова, который в разговоре с Раскольниковым замечает: «Редко где найдётся столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге! Чего стоят одни климатические влияния!»[124].

Основоположниками «петербургского текста» были Александр Пушкин и Николай Гоголь[101], но Достоевский, создавая образ большого города, продолжил тему, заданную другим литератором — Николаем Некрасовым — в составленном им альманахе «Физиология Петербурга» (1844—1845). Так, интонации включённого в некрасовский сборник рассказа Дмитрия Григоровича «Петербургские шарманщики» повторяются в словах Раскольникова, обращённых к случайному прохожему: «Я люблю, как поют под шарманку в холодный, тёмный и сырой осенний вечер, непременно в сырой… или, ещё лучше, когда снег мокрый падает»[125]. Шарманщики в ту пору были неотъемлемой частью городского пейзажа, и многие издания (к примеру, газета «Голос», 1865, № 20) обращали внимание на то, что дети постоянно «таскают с собой по улицам» этот механический инструмент[126].

В романе воссозданы элементы быта Петербурга 1860-х годов. Рассуждения Родиона Романовича об особом настроении, создаваемом шарманкой во время снегопада, когда «фонари с газом блистают», служат напоминанием о том, что в ту пору весь центр российской столицы уже освещался газовыми лампами[127]. В сцене, когда Раскольников после убийства Лизаветы идёт на кухню, чтобы вымыть руки и топор, присутствует деталь из хозяйственной жизни горожан: на лавке стоит «ведро, наполовину полное воды». В середине XIX века в Петербурге ещё не была построена система непрерывного водоснабжения, и жители или брали питьевую воду из колодцев, находящихся во многих дворах, или — с помощью водовозов — получали её из рек и каналов[128].

Во время скитаний по городу Раскольников заходит в трактир, просит слугу принести свежие газеты и просматривает заголовки; в заметках — среди прочих новостей — сообщается о многочисленных пожарах, которые, как писали в 1865 году «Русские ведомости», обрели в то время в Петербурге «ужасающие размеры». Публицист Николай Страхов в воспоминаниях о Достоевском рассказывал, что «пожары наводили ужас, который трудно передать»[129]. Направляясь в полицейскую контору, герой видит «дворников с книжками под мышкой». Как пояснял журналист и краевед Владимир Михневич, под «книжками» в романе подразумевались домовые книги, в которые заносились сведения о «всяком лице, прибывшем в Петербург»[130].

К числу новых для российской столицы веяний, отражённых в произведении, относятся коммуны, появившиеся после выхода в свет романа Николая Чернышевского «Что делать?» (1863), — о них много рассуждает Андрей Семёнович Лебезятников. Наиболее известной из них была община, организованная писателем Василием Слепцовым, — она располагалась на Знаменской улице и считалась центром притяжения демократической молодёжи. Кроме того, Достоевский, возможно, слышал о коммуне, находившейся на Средней Мещанской улице: писатель жил в том же районе [131].

Петербург Достоевского — это не город Невского проспекта, белых ночей и глядящихся в Неву пышных дворцов Английской набережной. Это Петербург доходных домов, чёрных лестниц, похожих на гроб каморок, полицейских управлений и кабаков… Город бедный живёт своей привычной жизнью и, кажется, не подозревает о другом, парадном Петербурге[101].

Петербургская топография

Действие романа начинается с того, что герой выходит из каморки, расположенной в С — м переулке, и направляется к К — му мосту. В 1907 году вдова Достоевского Анна Григорьевна расшифровала часть сокращённых наименований, сделав специальные пометки на полях собственного экземпляра «Преступления и наказания»; согласно её обозначениям, действие начинается в Столярном переулке, а Раскольников движется к Кокушкину мосту[132]. Однако исследователи К. А. Купман и А. М. Конечный, занимавшиеся изучением топографии романа, полагали, что под С — м переулком писатель, возможно, имел в виду другой элемент инфраструктуры — Спасский переулок:

Сложная картина нарушения реальной топографии Петербурга создаёт специфический образ города в романе: с одной стороны — узнаваемый конкретный район города, с другой — город-двойник, отражённый как бы в кривом зеркале, где улицы и расстояния не соответствуют реальным, а дома героев и их местонахождение подвижны и неуловимы [133].

Тем не менее многие литературоведы взяли за основу версию о том, что каморка Родиона Романовича находилась в доме Шиля в Столярном переулке: так, Моисей Альтман писал, что «местожительство Раскольникова тесно связано с адресами Достоевского»[134], краевед Евгения Саруханян указывала, что хотя у исследователей есть определённый выбор, более других «на дом Раскольникова походит здание на углу бывшей Средней Мещанской и Столярного переулка»[135], а Леонид Гроссман решительно утверждал, что Столярный переулок — «это точный адрес Раскольникова»[136]. При этом историк Николай Анциферов, соглашаясь с расшифровкой вдовы писателя, отмечал, что если исходить из текста романа, то похожих домов в Петербурге было много[137].

В Столярном переулке, судя по информации из газеты «Петербургский листок» за 1865 год, находилось шестнадцать домов, в которых размещалось восемнадцать трактиров и распивочных: «Так что желающие насладиться подкрепляющей и увеселяющей влагой… не имеют даже никакой необходимости смотреть на вывески: входи себе в любой дом — везде найдёшь вино»[138]. Направляясь к старухе-процентщице, Родион Романович проходит через Сенную площадь с её «обилием известных заведений». Достоевский был хорошо знаком с этим районом (о котором Салтыков-Щедрин писал как о месте, где «полиция не требует даже внешней благопристойности»[139]), поэтому маршрут своего героя он воспроизвёл весьма скрупулёзно. Именно на Сенной Раскольников замышляет убийство Алёны Ивановны; туда же он приходит, чтобы принародно признать себя убийцей: «Он стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю»[140].

Покидая свою каморку и возвращаясь в неё, Родион Романович постоянно спускается и поднимается по лестнице — согласно подсчётам исследователей, герой на протяжении романа выполняет это действие 48 раз. Сама же лестница обретает значение отдельного образа — как писал литературовед Л. Даунер, «восхождение и нисхождение Раскольникова являются своего рода психическим ритуалом… Его „путь“ — это буквально путь „вверх“ и „вниз“»[141]. Дмитрий Сергеевич Лихачёв признавался, что при преодолении тех тринадцати ступеней, которые ведут к жилищу героя, человека «охватывает ужас»: «Иллюзия реальности поразительная»[142].

У исследователей нет единой позиции по поводу адреса дома («преогромнейшего, выходившего одной стеной на канаву, а другою в — ю улицу») старухи-процентщицы. По мнению Дмитрия Лихачёва, Сергея Белова, Евгении Саруханян, Алёна Ивановна жила на набережной канала Грибоедова, 104/25[143][144]. Николай Анциферов предполагал, что её квартира находилась «на левом углу Садовой и Никольского рынка». Краеведы Юрий Краснов и Борис Метлицкий придерживались версии, что дом героини стоял неподалёку от Гороховой улицы[145].

В романе указывается, что жилище Раскольникова отделено от полицейской конторы «четвертью версты»; для того, чтобы добраться до неё, герой проходит через — ский мост, затем движется прямо и поворачивает налево. В плане Петербурга, составленном в 1849 году, и в адресной книге города за 1862 год значится полицейская контора, находившаяся по адресу: Большая Подъяческая, 26. Николай Анциферов и Евгения Саруханян считали, что путь героя пролегал именно к этому строению[146][147]. В то же время некоторые исследователи (например, Юрий Краснов и Борис Метлицкий) называли другой адрес — своё мнение они обосновывали тем, что квартира, в которой Достоевский работал над романом, в середине 1860-х годов «относилась к 3-му кварталу 2-й полицейской части», а соответствующая контора «размещалась в доме 67 по Екатерининскому каналу»[130].

Приметы времени

Достоевский, сообщив осенью 1865 года о работе над «Преступлением и наказанием» издателю Михаилу Каткову, упомянул, что «действие современное, в нынешнем году»[5]. В самом произведении указаний на конкретные даты не содержится, однако присутствуют узнаваемые приметы, позволяющие соотнести романные и реальные события. Уже первая фраза («В начале июля, в чрезвычайно жаркое время…») свидетельствует о том, что автор стремился внести в текст максимум достоверности, — как писали в июле 1865 года газеты «Петербургский листок» (№ 91) и «Голос» (№ 196), жара в середине лета действительно стояла невыносимая: «Сорок градусов на солнце, духота, зловоние из Фонтанки, каналов». При этом, по замечанию Владимира Данилова, описание накрывшего город зноя было необходимо Фёдору Михайловичу не только ради «придания роману колорита современности», но и для отражения психологического состояния героя: «Жара должна была содействовать обострению отрицательных впечатлений Раскольникова от окружающей жизни»[148]. Подобное мнение разделял и критик Вадим Кожинов, писавший, что жару в произведении не следует рассматривать в качестве одной лишь «метеорологической приметы»: «Это не только атмосфера июльского города, но и атмосфера преступления»[149].

Накануне преступления Раскольников, обратив внимание городового на подозрительного гражданина, произносит: «Вон он отошёл маленько, стоит, будто папироску свёртывает». Подробность, касающаяся папироски, была актуальной для середины 1865 года: летом вышло в свет постановление, разрешающее курение на улицах российской столицы. Как отмечали исследовали, Достоевский специально включил эту деталь в текст романа, чтобы «придать изображению характер текущего дня»[150].

Лужин, рассуждая о росте преступности в «высших классах», упоминает о том, что «в Москве ловят целую компанию подделывателей билетов последнего займа с лотереей — и в главных участниках один лектор всемирной истории». За репликой Петра Петровича стоит реальное происшествие, о котором, в частности, упоминали «Московские ведомости» (1865, № 197), — речь шла о раскрытии деяний группы лиц, создававших фальшивые свидетельства лотерейного займа. Не исключено, что Достоевский обратил внимание на эту криминальную историю потому, что «главным участником» был профессор академии коммерческих наук Александр Неофитов, приходившийся Фёдору Михайловичу родственником по материнской линии[151]. Свидригайлов, объясняя Раскольникову, почему он дважды ударил хлыстом свою жену Марфу Петровну, замечает, что аналогичный случай произошёл несколько лет назад с «осрамлённым всенародно и вселитературно одним дворянином», избившим в вагоне некую пассажирку. История, о которой вспомнил Аркадий Иванович, случилась в 1860 году. Пресса широко освещала обстоятельства дела, и выпускаемый в ту пору братьями Достоевскими журнал «Время» публиковал материалы, рассказывающие о «геройском подвиге» вышневолоцкого помещика Козляинова[152].

Тот же Свидригайлов накануне самоубийства подходит к окну своего «нумера», смотрит в ночную мглу и думает о том, что «вода прибывает, к утру хлынет, зальёт подвалы и погреба». В этой сцене дана отсылка к конкретной дате: в ночь с 29 на 30 июня 1865 года в российской столице действительно началась сильная буря; от дождя и разрушительного ветра пострадала прежде всего Петербургская сторона[153].

Идея Раскольникова. Признание героя

В разговоре с Соней Мармеладовой Раскольников объясняет причины совершённого им преступления отнюдь не радением о судьбе близких или даже всего человечества — в основе его деяния лежат иные мотивы: «Я просто убил, для себя убил; для себя одного… Мне другое надо было узнать… Смогу ли переступить или не смогу!… Тварь ли я дрожащая, или право имею»[154]. Более подробно идея Родиона Романовича раскрывается в его беседах со следователем. Зимой, за полгода до убийства, герой написал статью «О преступлении», в которой обосновал деление человечества на два разряда. Низший разряд — это обыкновенные люди, существующие в рамках заповеди «Не убий». К высшему относятся Наполеон, Магомет, Ньютон, Кеплер, Ликург, Солон и другие «законодатели человечества»; они, согласно теории Раскольникова, «имеют право разрешить своей совести перешагнуть… через иные препятствия». Отправляясь с топором в дом Алёны Ивановны, Родион Романович примеряет свою теорию на себя, пытаясь определить, к какому разряду он принадлежит[101].

Когда Порфирий Петрович впервые выводит разговор на статью, Раскольников припоминает, что «действительно написал… по поводу одной книги». Исследователи выдвигали разные версии относительно её названия. По мнению Фёдора Евнина, речь шла о сочинении Наполеона III «История Юлия Цезаря», изданном весной 1865 года в Петербурге[155]. Выход книги сопровождался дискуссиями и в российской, и в зарубежной прессе, за которыми Достоевский внимательно следил. Возможно, его заинтересовали отдельные фрагменты из предисловия к «Истории…», перекликающиеся с тезисами Раскольникова: «Когда необыкновенные дела свидетельствуют о величии гениального человека, то приписывать ему страсти и побуждения посредственности — значит идти наперекор здравому смыслу»[156]. Валерий Кирпотин называл другое произведение, которое могло повлиять на мировоззрение Родиона Романовича, — это философский труд Макса Штирнера «Единственный и его собственность» (1845)[157], с содержанием которого Достоевский мог познакомиться ещё в молодые годы в доме Михаила Петрашевского. Появление книги Штирнера, провозглашавшей «крайний культ своего „я“», вызвало в своё время общественный резонанс и также стало поводом для полемики[158]. Литературовед Михаил Алексеев полагал, что существует определённое сходство между теорией Раскольникова и принципами, заложенными в трактате писателя Томаса де Квинси «Убийство как одно из изящных искусств»[158]. В то же время Юрий Карякин считал, что «книг таких было много, слишком много… Раскольниковская статья и есть художественный образ всех этих книг»[159].

Через тринадцать дней после убийства Раскольников прощается с Пульхерией Александровной, Дуней и Соней и отправляется сначала на Сенную, а затем — в полицейскую контору. Там герой произносит: «Это я убил тогда старуху-процентщицу и сестру её Лизавету топором и ограбил»[160]. Его признание, как заметил Юрий Карякин, — это ещё не раскаяние: герой кланяется народу на площади и делает явку с повинной не от осознания своей вины, а «от тоски, безысходности и нечеловеческой усталости»:

Он в это мгновение был как в «припадке», пишет Достоевский. Сцена всенародного покаяния на площади не получилась потому, что не было ещё самого покаяния. Народ на площади смеётся над ним… Вышел не катарсис, а именно припадок[161].

Эпилог

Эпилог в «Преступлении и наказании» исследователи называют информационным[162] и открытым[101]: в нём, с одной стороны, рассказывается о событиях, прошедших в течение полутора лет после признания Раскольникова (смерть Пульхерии Александровны, свадьба Авдотьи Романовны и Дмитрия Разумихина, их планы, касающиеся возможного переезда в Сибирь)[162]; с другой — обозначается перспектива для новой истории о «постепенном обновлении и перерождении человека»[101]. Правда, героем этой истории становится уже не Родион Романович, а «положительно-прекрасный человек» Лев Николаевич Мышкин из «Идиота» — следующего романа Достоевского[163].

Заключительная часть «Преступления и наказания» начинается с описания сибирского города, в крепости которого находится острог, — там отбывает восьмилетний срок ссыльнокаторжный второго разряда Родион Раскольников. В этой картине зафиксированы воспоминания Достоевского об Омском остроге, в котором Фёдор Михайлович находился в течение четырёх лет. Второй разряд каторжника означал, что осуждённому предстоит работать не в рудниках, как преступникам первого разряда, а в крепости. Сам Достоевский во время пребывания на каторге также входил в число арестантов второго разряда[164]. Приговор для Родиона Романовича, как отмечается в эпилоге, «оказался милостивее, чем можно было ожидать», — это было связано с тем, что по Уложению о наказаниях свода уголовных законов от 1843 года убийство процентщицы и её сестры трактовалось судом как «учинённое хотя и с намерением, но по внезапному побуждению»; кроме того, были учтены «явка с повинною и некоторые облегчающие вину обстоятельства»[165].

В первые месяцы пребывания в остроге Раскольников не чувствует за собой вины: «Совесть моя спокойна. Конечно, сделано уголовное преступление… ну и возьмите за букву закона мою голову… и довольно»[101]. Зато герой всё больше понимает, что между ним и другими каторжанами существует «непроходимая пропасть»: «Его даже стали ненавидеть… смеялись над его преступлением». Эти строки соотносятся с письмом Достоевского брату, где, в частности, говорится: «нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостью в нашем горе»[165].

Во время болезни Родиону Романовичу начинают сниться «вещие сны» — в одном из них он видит «моровую язву, идущую из глубины Азии на Европу»; в итоге должны погибнуть все, кроме немногих «избранных» людей. Этот сон предшествует «последнему перерождению» героя[101]; в основе его видения — 24-я глава Евангелия от Матфея, в которой Иисус говорит ученикам: «Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть, но это ещё не конец; ибо восстанет народ на народ, и царство на царство; и будут глады, моры и землетрясения по местам; всё же это — начало болезней… И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть; но ради избранных сократятся те дни»[166].

В черновиках Достоевского сохранилась запись, свидетельствующая о том, что идею романа писатель видел в тезисе «Православное воззрение, в чём есть православие. Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием»[167][168], поэтому Раскольников в процессе «перерождения» проходит через боль и мучения[169]. Сначала сны, а затем и приезд Сони Мармеладовой, совместное с нею чтение Нового Завета выводят героя из душевного тупика[170]. Пребывая в поисках финальной фразы, автор романа сделал пометку: «Последняя строчка. Неисповедимы пути, которыми Бог находит человека». В истории нравственных блужданий Раскольникова «Бог нашёл человека», считает литературовед Игорь Сухих[101]. Иной точки зрения придерживался Юрий Карякин, писавший, что Родион Романович «так и не открыл Евангелия»; у героя были другие основания для внутреннего обновления: «Разве могут её [Сонины] убеждения не быть теперь и моими убеждениями?» По мнению Карякина, «их воскресила любовь»[171].

Раскольникова спасает Соня. Судьбы её брата и сестры устраивает перед самоубийством Свидригайлов. Дуню выручает влюблённый в неё Разумихин. Человека спасает другой человек, но дыра в бытии затягивается лишь в этом месте. Все остальные проблемы остаются нерешёнными. Хватит ли на всех любви «вечной Сонечки»? Кто спасёт погибающий от безумия мир? Всегда ли находит Бог человека и как быть, если человек не находит его? Эти вопросы философский роман Достоевского оставил решать двадцатому веку[101].

Отзывы и рецензии

В 1866 году «Преступление и наказание» стало, по словам критика Николая Страхова, самым обсуждаемым произведением в российском литературном сообществе[172]. Начальные главы были опубликованы в январе, а уже в феврале появились первые рецензии. И хотя далеко не все отзывы были положительными, Достоевский в целом был доволен реакцией читателей и коллег: в письмах, адресованных друзьям — юристу Александру Егоровичу Врангелю и доктору богословия Ивану Янышеву, — Фёдор Михайлович сообщал, что роман положительно сказался на его репутации[173].

Первой откликнулась петербургская газета «Голос» (редактор которой, Андрей Краевский, за полгода до этого отказался от переговоров по поводу возможной публикации ещё не написанного романа в издаваемых им же «Отечественных записках») — анонимный автор отметил в номере от 17 февраля, что «Преступление и наказание» «обещает быть одним из капитальных произведений»; отдельно были выделены психологически точные детали, связанные с рождением и развитием мысли Раскольнинова об убийстве процентщицы[174].

Затем последовали весьма жёсткие рецензии в журнале «Современник». Публицист издания Григорий Елисеев указал в материале под рубрикой «Современное обозрение» (1866, № 2), что автор, выбрав в качестве героя-убийцы студента, бросил тень на всех молодых демократов 1860-х годов: «Бывали ли когда-нибудь случаи, чтобы студент убивал кого-нибудь ради грабежа? Что сказал бы Белинский об этой новой фантастичности г-на Достоевского?» Продолжив тему в третьем, мартовском номере журнала, Елисеев сравнил роман Достоевского с «Натурщицей» — повестью Николая Ахшарумова — и заявил, что, несмотря на содержащуюся в ней «чепуху и галиматью», по уровню художественности она «далеко превосходит» «Преступление и наказание». Особое возмущение рецензента вызвало заполненное физиологическими подробностями описание убийства старухи — по словам публициста, это была со стороны автора романа «чистая нелепость, для которой не может быть найдено никакого оправдания ни в летописях древнего, ни в летописях нового искусства»[174].

Следом подобные претензии прозвучали со страниц некоторых других изданий. Так, анонимный критик газеты «Неделя» (1866, № 5), поставив в упрёк Достоевскому нелюбовь к молодому поколению, упомянул, что аналогичная тема уже поднималась в романе «Отцы и дети», но, в отличие от Фёдора Михайловича, «г-н Тургенев вёл дело начистоту, не прибегая к грязненьким инсинуациям»: «Не так поступает г-н Ф. Достоевский. Он не говорит прямо, что либеральные идеи и естественные науки ведут молодых людей к убийству, а молодых девиц к проституции, а так, косвенным образом, даёт это почувствовать»[175].

Часть рецензентов признавала, что у них сложилось двойственное отношение к «Преступлению и наказанию». Например, не подписавшийся автор издания «Гласный суд» (1867, № 159), вспоминая год спустя о читательской реакции на роман, рассказывал, что в либеральных кругах довольно быстро сформировалось мнение о «тенденциозном» характере произведения, поэтому даже произносить его название было не принято («Говорили шёпотом, как о чём-то таком, о чём вслух говорить не следует»); в то же время при его обсуждениях в частных беседах нередко звучали реплики о тонком психологическом анализе, свойственном перу Достоевского[176]. Среди российских литераторов одним из первых на «Преступление и наказание» откликнулся Тургенев, назвавший начальные главы романа «замечательными»; при этом «отдающее самоковырянием» продолжение не вызвало у него восторга. Достаточно тёплые отзывы поступили от поэта Апполона Майкова и публициста Николая Огарёва[172]. Большая дискуссия развернулась в прессе вокруг образа главного героя. Журналист Алексей Суворин разместил на страницах газеты «Русский инвалид» (1867, № 63) статью, в которой назвал Раскольникова «нервной, повихнувшейся натурой». Публицист «Гласного суда» (1867, № 159) увидел в размышлениях, поведении и поступках Родиона Романовича «признаки белой горячки»[177]. Иное мнение высказал в статье «Борьба за жизнь» («Дело», 1867, № 5) Дмитрий Писарев, написавший, что «нет ничего удивительного в том, что Раскольников, утомлённый мелкою и неудачною борьбою за существование, впал в изнурительную апатию»[178].

Сам Достоевский сообщил, что наиболее близким ему по взглядам оказался Николай Страхов, напечатавший в «Отечественных записках» большую статью «Наша изящная словесность» (1867, № 2-4). В ней публицист, во-первых, категорически отверг предположения о том, что Раскольников является «сумасшедшим» и «больным человеком»; во-вторых, указал, что Родион Романович, наряду с тургеневским Базаровым, представляет собой тип «нового нигилиста»:

Раскольников есть истинно русский человек именно в том, что он дошёл до конца, до края той дороги, на которую его завёл заблудший ум. Эта черта русских людей, черта чрезвычайной серьёзности, как бы религиозности, с которым они предаются своим идеям, есть причина многих наших бед[179].

Художественные особенности

Язык и стиль

Исследователи заметили, что по мере развития сюжета ритм романа меняется: если в основной части произведения в «голосе» рассказчика нередко проскальзывают нервные, сбивчивые ноты, то в эпилоге — «в минуты особого просветления» — авторская речь становится спокойной и неторопливой[180]. В начале и середине «Преступления и наказания» есть много уступительных предложений, условностей, оговорок и обмолвок: «впрочем», «как будто», «хотя»[181]. При создании образов персонажей писатель использует разные приёмы: к примеру, характер процентщицы раскрывается за счёт включения в текст уменьшительно-ласкательных слов — «крошечная старушонка», «с вострыми и злыми глазками», тогда как показ психологического состояния Раскольникова даётся с помощью «дисгармонии его синтаксиса»[182].

Покидая свою каморку, Раскольников медленно, как бы в нерешимости, отправляется в сторону К — го моста. Слово «нерешимость» и близкие ему «не решаться», «неразрешимо», «нерешённое» являются, по мнению Вадима Кожинова, ключевыми: «„Преступление и наказание“ — роман неразрешимых ситуаций и роковых, чреватых трагическими последствиями решений»[183]. Столь же заметное место в лексике романа занимает слово «странный» («…подумал он с странною улыбкой»): по подсчётам литературного критика Виктора Топорова, Достоевский использует его в «Преступлении и наказании» около 150 раз — и во многом благодаря ему в сюжете формируется «атмосфера неожиданности»[184]. Ещё одно слово — «вдруг» — встречается почти 560 раз; оно, как правило, появляется в ситуациях, связанных со сменой настроения персонажей или внезапными поворотами сюжета[185].

Отдельного внимания исследователей удостоилась внутренняя речь Раскольникова. В ней присутствуют вопросы к невидимым собеседникам, их возможные ответы, возникающая между ними полемика. К своим «внутренним» оппонентам Родион Романович обращается обычно на «ты» и весьма небрежно; столь же издевательские реплики — от их имени — он порой адресует и себе. Культуролог Михаил Бахтин выбрал в качестве образца драматизированного внутреннего монолога героя его размышления после получения письма от Пульхерии Александровны: «Не бывать? А что ты сделаешь, чтобы этому не бывать?… Да за десять-то лет мать успеет ослепнуть от косынок, а пожалуй что и от слёз исчахнет, а сестра? Ну, придумай-ка, что может быть с сестрой через десять лет, али в эти десять лет? Догадался?»[186].

Роль рассказчика

В поэтике «Преступления и наказания» литературоведы выделяют роль рассказчика, которого Достоевский, судя по его рабочим материалам, представлял себе «невидимым, но всеведущим существом». Отказавшись от изначального намерения писать произведение от первого лица — от имени каторжника, автор, по мнению Леонида Гроссмана, тем не менее сохранил в тексте его интонации — следы черновых версий, написанных в исповедальной форме, обнаруживаются повсеместно и даже «как бы превращают весь роман во внутренний монолог Раскольникова»[187].

Иной точки зрения придерживается Евгения Иванчикова, считающая, что во многих эпизодах произведения ощущается присутствие так называемого имплицитного автора — он, в частности, даёт описание внешности героев, сообщает об обстановке в их домах, информирует об изменении погоды; с его участием созданы почти все заключительные страницы[188]. Временами рассказчик лаконичен, порой сдержан — к примеру, сообщая в эпилоге о том, как прошёл судебный процесс по делу Раскольникова, он демонстрирует суховатую отстранённость. Однако в некоторых сценах имплицитный автор внезапно раскрывается и проявляет своё незримое участие в сюжете с помощью личных местоименийМы и без того слишком далеко забежали») и соответствующих глагольных форм («Не стану теперь описывать, что было в тот вечер»)[189].

Двойники

Написав в 1845 году петербургскую поэму «Двойник», Достоевский признавался, что хотя сама повесть ему «решительно не удалась», её идея «была довольно светлая». В последующих произведениях писатель продолжал развивать тему двойничества, создавая рядом с главными героями образы их «подпольных типов»: для Ставрогина это Пётр Верховенский («Бесы»), для Ивана Карамазова — Смердяков («Братья Карамазовы»)[190]. По словам Игоря Сухих, двойники в романах Фёдора Михайловича — это «обычно искажённое, преувеличенное зеркало центрального персонажа»[101].

В «Преступлении и наказании» есть несколько действующих лиц, которых литературоведы относят к двойникам Раскольникова. Первый из них — студент — сидит в трактире рядом с офицером и в присутствии Родиона Романовича рассказывает о процентщице: «Я бы эту проклятую старуху убил и ограбил… без всякого зазора совести». Несмотря на пылкость произносимых речей, безымянный студент является «лишь бледным отражением» главного героя. Следующий его двойник — Аркадий Иванович Свидригайлов, человек, живущий вне рамок добра и зла: он способен на низкие поступки и в то же время легко откликается на добрые дела. Далее в списке двойников идёт следователь Порфирий Петрович, понимающий мотивы деяния Раскольникова как свои собственные, а также красильщик Миколка, который берёт на себя вину за несовершённое убийство ради «страсти к покаянию»[101].

Повторы и символы

Одним из элементов творческого почерка Достоевского является присутствие в тексте числовых и цветовых символов. Так, в романе многократно повторяется число «четыре»: на 4-м этаже живут старуха-процентщица и семья Мармеладовых; вещи, вынесенные из квартиры Алёны Ивановны, герой прячет вблизи строящегося четырёхэтажного дома; в полицейской конторе Родион Романович движется к четвёртой комнате. По мнению исследователей, в основе использования числа «четыре» лежат фольклорные и библейские традиции — не случайно в предложении Сони, советующей Раскольникову принародно покаяться на Сенной площади, звучат сказовые мотивы: «Стань на перекрёстке… поклонись всему свету на все четыре стороны»[191].

Столь же символичным является частое указание на определённое время суток — одиннадцать часов. В одиннадцатом часу Раскольников покидает жилище умершего Семёна Захаровича Мармеладова. Придя к Соне, герой с порога задаёт вопрос: «Я поздно… Одиннадцать часов есть?» В это же время на следующий день Родион Романович приходит к Порфирию Петровичу. Не исключено, что делая акцент на числе «одиннадцать», Достоевский имел в виду евангельскую притчу о работниках в винограднике, согласно которой хозяин, нанявший людей, велел управляющему расплатиться со всеми поровну, но начать с тех, кто пришёл позже других, — около одиннадцати часов: «Так будут последние первыми, и первые последними, ибо много званых, а мало избранных»[192].

По наблюдениям историка Сергея Соловьёва, основной фон «Преступления и наказания» создан за счёт одного только цвета — жёлтого. К примеру, в квартире Алёны Ивановны имеются жёлтые обои; мебель сделана из жёлтого дерева; картинки, развешанные по стенам, вставлены в жёлтые рамки. Каморка Раскольникова тоже «жёлтенькая». Жёлтый цвет превалирует в гостиничном номере, где остановился Свидригайлов. Как заметил Вадим Кожинов, «слово „жёлтый“ не раз соседствует с другим словом того же корня — „жёлчный“», поэтому в совокупности они дают представление о мучительных, давящих состояниях, в которых пребывают герои романа[193]. Придя в дом к старухе, чтобы сделать «пробу своему предприятию», Раскольников фиксирует взглядом просвечивающее сквозь занавески заходящее солнце. В его сознании мелькает мысль: «И тогда, стало быть, так же будет солнце светить». Заходящее солнце является ещё одним часто встречающимся символом в произведениях Достоевского — например, для Версилова («Подросток») очень важен образ «зовущего» светила в картине «Пейзаж с Ацисом и Галатеей» Клода Лоррена, а Алёше Карамазову памятен эпизод из детства, когда в отворённое окно пробивались «косые лучи заходящего солнца (косые-то лучи и запомнились всего более)». Если закат у Достоевского трактуется исследователями как «стихия, влияющая на героев», то солнце они рассматривают как символ «живой жизни». Во время третьего, решающего разговора Порфирия Петровича с Раскольниковым следователь советует: «Станьте солнцем, вас все и увидят. Солнцу прежде всего надо быть солнцем»[194].

Жанр и композиция

Литературоведы дают разные определения жанру «Преступления и наказания». Филолог Борис Энгельгардт называл роман идеологическим, а Михаил Бахтин — полифоническим[101]. По мнению Валерия Кирпотина, произведение является романом-трагедией, в котором драматический конфликт включён в эпическое повествование[195]. Сергей Белов выделил в структуре «Преступления и наказания» отдельную законченную трагедию в трёх действиях: это три встречи Раскольникова с Порфирием Петровичем, в которых история начинается с борьбы характеров, а завершается сокрушительным поражением одного из противников[196]. Критик Константин Мочульский сравнил сочинение Достоевского с пятиактной пьесой с прологом и эпилогом, отметив, что автор воссоздал в романной форме «искусство античной трагедии»[197].

Композиция романа построена таким образом, что в центре повествования почти постоянно находится Раскольников. От основной сюжетной линии расходятся, подобно лучам, побочные темы, связанные с судьбой семьи Мармеладовых, историей Авдотьи Романовны, биографиями Лужина и Свидригайлова. В первых частях произведения все побочные фабулы соединены в один клубок. По мере развития действия большинство из них постепенно исчерпывает себя (умирают Семён Захарович и Катерина Ивановна Мармеладовы, Дуня освобождается от назойливого внимания Петра Петровича и Аркадия Ивановича), и в шестой части к Родиону Романовичу как центру композиции остаются притянутыми лишь две сюжетные нити — Свидригайлова и Сони. После самоубийства Аркадия Ивановича своё присутствие вблизи Раскольникова сохраняет лишь Соня. Она же переходит вслед за героем в эпилог и вместе с ним движется к «новой истории, истории постепенного обновления человека»[198].

Литературная перекличка. Предтечи

«Преступление и наказание» и русская литература

Основная тема, развиваемая в «Преступлении и наказании», была задана ещё Александром Пушкиным. Его герои — Германн из «Пиковой дамы» («человек с профилем Наполеона и душой Мефистофеля»), Сильвио из повести «Выстрел» — стали литературными предшественниками Раскольникова, который перенял их «мрачные сомнения и душевные терзания». О том, как разрастались «наполеоновские» настроения в обществе, поэт написал ещё в 1821 году в оде «Наполеон», приуроченной к смерти французского императора: «Исчез властитель осужденный, / Могучий баловень побед, / И для изгнанника вселенной / Уже потомство настает»[199].

В романе Достоевского присутствуют — явно или в виде реминисценций — постоянные напоминания о пушкинских произведениях. К примеру, Разумихин, пришедший навестить заболевшего Раскольникова, полушутя успокаивает товарища тем, что в минуты бреда тот ничего не говорил «о графине». По мнению Альфреда Бема, в этой реплике обнаруживается завуалированная отсылка к «Пиковой даме»[200].

Целая галерея людей с «наполеоновским» сознанием присутствует также в творчестве Михаила Лермонтова. Среди его героев, близких Раскольникову по духу, были чиновник Красинский из незавершённого романа «Княгиня Лиговская», ПечоринГерой нашего времени»), АрбенинМаскарад» и «Арбенин»), Демон из одноимённой поэмы[201]. К Лермонтову восходят многие сцены «Преступления и наказания». Так, во время скитаний по Петербургу Раскольников стоит на мосту, смотрит на город и понимает, что «духом глухим и немым полна для него эта картина»[202]; здесь фактически воспроизводятся мысли лермонтовского «Демона»: «Я был отвергнут; как Эдем, / Мир для меня стал глух и нем»[203]. Накануне повторного визита к Алёне Ивановне Раскольников погружается в полузабытье; герою видятся оазисы, караваны, золотые пески, и эти грёзы во многом совпадают со строками из написанного Михаилом Юрьевичем восточного сказания «Три пальмы»[203].

По словам Георгия Фридлендера, совсем не случайно полемика, возникшая несколько десятилетий назад относительно авторства фразы «Все мы вышли из „Шинели“ Гоголя», завершилась в пользу Достоевского, а не Тургенева[204]. Гоголевское влияние на Фёдора Михайловича просматривается и в раннем творчестве (проблемы «маленького человека»), и в зрелые годы[205]. Например, появление в «Преступлении и наказании» персонажей-двойников во многом идёт от гоголевских традиций: тема двойничества разрабатывалась Николаем Васильевичем в «Невском проспекте» (Пискарёв и Пирогов)[206] и повести «Нос» (идея «взаимозаменяемости человека»)[207]. Когда Раскольников пытается избавиться от вещей, вынесенных из квартиры убитой процентщицы, то обнаруживает, что найти укромное место в большом городе сложно: «Везде люди так и кишат». Этот эпизод сопоставим со сценами из «Носа», в которых цирюльник Иван Яковлевич, нашедший в куске хлеба нос коллежского асессора Ковалёва, безуспешно стремится «как-нибудь нечаянно выронить его» на петербургских улицах[208].

Как заметил Валерий Кирпотин, в определённый момент, чтобы нагляднее продемонстрировать душевное смятение Раскольникова, Достоевский «подключил» своего героя к поэзии Николая Некрасова[209]. Так, в одном из драматических снов Родиона Романовича возникает картина смерти измученной неподъёмной тягой лошадки, избитой хозяином Миколкой; подобные мотивы присутствуют в некрасовском стихотворении «До сумерек» (1858): «Под жестокой рукой человека, / Чуть жива, безобразно тоща, / Надрывается лошадь-калека, / Непосильную ношу влача»[210]. Свидетельством того, что это произведение имело для Фёдора Михайловича особое значение, является напоминание о нём в другом романе — «Братьях Карамазовых», — герой которого, Иван, произносит: «У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечёт лошадь кнутом по глазам, „по кротким глазам“»[211].

Достоевского на протяжении десятилетий связывали весьма сложные отношения с Михаилом Салтыковым-Щедриным — писатели прошли путь от контактов в кругу петрашевцев до жёстких журнальных дискуссий и последующих примирений[212]. При этом внимание к творчеству Михаила Евграфовича со стороны Фёдора Михайловича было всегда пристальным, а содержание щедринских «Губернских очерков» Достоевский, по данным литературоведов, знал почти наизусть. Некоторые профессиональные навыки следователя Филоверитова из этого произведения, его психологические «уловки» нашли своё отражение в образе Порфирия Петровича[213].

«Преступление и наказание» и мировая литература

У Раскольникова было много «родственников» не только в русской, но и в зарубежной литературе: это поклонник Наполеона Жюльен Сорель из романа Стендаля «Красное и чёрное», Эжен де Растиньяк из бальзаковского «Отца Горио» и шекспировский Гамлет[214]. Знакомство Достоевского с творчеством Шекспира произошло, вероятно, в 1837 году, когда трагедия «Гамлет» вышла в России в переводе Николая Полевого; судя по воспоминаниям современников Фёдора Михайловича, писатель хорошо знал текст пьесы и легко воспроизводил по памяти большие отрывки[215]. В статье «Книжность и грамотность», опубликованной в 1861 году, Достоевский отмечал, что Шекспир «вошёл в кровь и плоть русского общества»[216].

Сравнивая Раскольникова и Гамлета, Валерий Кирпотин писал, что если шекспировский герой страстно пытается «выправить свихнувшийся мир», то персонаж «Преступления и наказания» стремится «восстать против мира, чтобы подчинить его своей воле»[217]. Терзания Родиона Романовича, особенно усугубившиеся после получения письма от Пульхерии Александровны («Не бывать тому, пока я жив, не бывать, не бывать, не бывать!»), сопоставимы с гамлетовским настроем: «О мысль моя, отныне ты должна / Кровавой быть, иль грош тебе цена»[218].

В число литературных предшественников Раскольникова входят и мятежные герои-романтики, среди которых выделяются байроновские гордые индивидуалисты Корсар, Лара, Манфред. В черновых материалах Достоевского сохранились записи, свидетельствующие о том, что автор видел определённое сходство между Родионом Романовичем и юным аристократом с «опустошённой душой» Жаном Сбогаром — персонажем одноимённого произведения Шарля Надье[219].

Достоевский с большим интересом следил за творчеством Виктора Гюго — в одной из своих тетрадей Фёдор Михайлович написал, что у этого французского прозаика «бездна художественных ошибок, но зато то, что у него вышло без ошибок, равняется по высоте Шекспиру»[220]. В 1862 году, когда роман Гюго «Собор Парижской Богоматери», впервые полностью переведённый в России, стал печататься в журнале «Время», Достоевский предварил публикацию предисловием, в котором отметил, что главной темой в искусстве XIX века должно стать оправдание «всеми отринутых парий общества». Через несколько лет сочетание «парии общества» появилось — применительно к Соне и Раскольникову — в черновиках к «Преступлению и наказанию»[221].

В 1861 году в журнале «Время» Достоевский опубликовал несколько рассказов Эдгара По, включая «Сердце-обличитель»[222]. Мотив вины, испытываемой рассказчиком, убившим старика, исследователи соотносят со страхами, преследующими Раскольникова, у которого и во сне, и во время встречи с проницательным мещанином (внятно произносящим: «Убивец!») начинает сильно биться сердце: «Ведь именно оно является обличителем»[223].

Влияние на мировую культуру

Выход в свет «Преступления и наказания» способствовал появлению многочисленных произведений-«спутников», которые в разных вариациях воспроизводили фабулу, мотивы, образы из произведения Достоевского[224]. Так, всплеск интереса к роману (сопровождаемый «потоком подражаний и заимствований») был отмечен во Франции в 1880-х годах, когда зрителям театра «Одеон» была представлена его сценическая версия. Одним из первых произведений, созданных под непосредственным влиянием «Преступления и наказания», стал роман Поля Бурже «Ученик» (1889) — в нём персонаж Робер Грелу воспринимает совершаемое им преступление как некий «естественнонаучный эксперимент»[225].

Затем петербургская история получила своеобразное продолжение в «Книге Монеллы» (1894) Марселя Швоба, героиня которой во многом повторила судьбу Сони Мармеладовой[226]. Отсылки к «Преступлению и наказанию» присутствуют и в творчестве Андре Жида, — по мнению исследователей, легко обнаруживаются параллели между Раскольниковым и девятнадцатилетним героем «Подземелья Ватикана» (1914) Лафкадио Влуики[227]. Сам же роман Андре Жида критики воспринимали как полемический парафраз «Преступления и наказания»[228].

Альбер Камю, называвший себя учеником Достоевского, писал, что, познакомившись с произведениями Фёдора Михайловича в молодости, он пронёс изначальное потрясение через десятилетия: «Он нас учит тому, что мы знаем, но отказываемся признавать»[229]. Перекличка с «Преступлением и наказанием» наблюдается уже в первом из романов Камю — «Счастливая смерть» (1936—1938), герой которого решается на убийство «по совести», а после совершённого деяния доходит до полного исступления чувств[229]. По ряду причин автор сам отказался от публикации произведения, однако продолжил тему в повести «Посторонний» (1942), создав в ней образ «необычного» преступника. Отдельные сюжетные линии «Постороннего» опять-таки восходят к «Преступлению и наказанию»[230].

На «Преступление и наказание» обратили внимание и итальянские криминалисты, в том числе Энрико Ферри и Рафаэле Гарофало. Ферри писал, что глубокое понимание Достоевским психологии человека, воплощённое в романе, позволило Фёдору Михайловичу «предвосхитить многие выводы науки о преступлениях»[231]. Литературный критик Томазо Карлетти, посетивший Россию в конце XIX века и выпустивший книгу «Современная Россия» (1895), отметил, что «Преступление и наказание» сравнимо с профессиональной статьёй криминолога о человеческой природе[232]. Проблема, заявленная в романе Достоевского, заинтересовала итальянского писателя Габриеле Д’Аннунцио, который в своей «Невинной жертве» (1892) создал образ героя, идущего на убийство ради «утверждения права сильного»[233]. А в сочинении Луиджи Капуаны «Маркиз Роккавердиана» влияние Достоевского было столь отчётливым, что переводчик дал произведению второе название — «Преступление и наказание»[234].

В 1882 году «Преступление и наказание» было переведено на немецкий язык[235]. Поначалу роман не привлекал внимания читателей, однако после того, как издатель В. Фридрих отправил несколько десятков экземпляров известным литераторам, ситуация изменилась: произведение стало «самой читаемой книгой Достоевского» из тех, что выпускались в Германии в 1880—1890-х годах[236]. Свидетельством её необычайной популярности являются воспоминания современников о том, как поэт Конрад Альберти, придя на встречу с представителями берлинского клуба натуралистов, немедленно спросил у собравшихся: «Вы уже прочли „Раскольникова“ Достоевского? По сравнению с ним мы все жалкие дилетанты»[237]. Большим поклонником Достоевского был Герман Гессе, писавший:

Книги, подобные «Идиоту», «Раскольникову» и «Братьям Карамазовым», будут в грядущем, когда всё внешнее в них устареет, восприниматься человечеством в их совокупности, так, как мы сейчас воспринимаем Данте, едва ли понятного в сотне отдельных мелочей, но вечно живого и потрясающего нас, ибо в нём запечатлён поэтический образ целой эпохи мировой истории[238].

Непосредственное воздействие Достоевского просматривается в романе Франца Кафки «Процесс». По словам литературоведа Александра Белобратова, пересечение с отдельными эпизодами, событиями и мотивами «Преступления и наказания» обнаруживаются во всём «интертекстуальном поле» «Процесса». В обоих произведениях присутствует «ситуация „ареста без заключения“»; Раскольников и Йозеф К. при общении со следователями ведут себя почти одинаково; в сюжетных линиях, связанных с расследованием, возникает тема маляров; перекличка выявляется даже при описании полицейского участка и судебной канцелярии[239]. «Подобного рода схождения многочисленны и участвуют в структурировании и смыслообразовании романа австрийского писателя», — подчеркнул Белобратов[240].

В XXI веке роман «Преступление и наказание» сподвиг режиссёра и писателя Вуди Аллена к созданию фильма, герой которого Эйб Лукас — преподаватель философии и знаток творчества Достоевского — является своеобразным «потомком» Родиона Раскольникова. Картина «Иррациональный человек» вышла в 2015 году. По замечанию рецензента газеты «Ведомости» Олега Зинцова, с одной стороны, параллели с Достоевским в ленте обозначены весьма чётко («..если студент Родион Раскольников, задумав убить старуху-процентщицу, исходил из идеи сверхчеловека, то преподаватель Эйб Лукас мыслит убийство пристрастного судьи как едва ли не нравственный императив»); с другой — режиссёр вовсе не стремился к буквальному переложению сюжета «Преступления и наказания», а потому в иные моменты возникает впечатление, что «еще немного — и Вуди Аллен весело посмеется над Достоевским»[241].

Адаптации

Сценические версии

Первым «актёром», представившим зрителям отрывки из «Преступления и наказания», был сам Достоевский, выступившим с чтением фрагментов ещё не завершённого романа в марте 1866 года на мероприятии, посвящённом сбору средств в пользу Литературного фонда[242]. Через год, когда публикация произведения в «Русском вестнике» уже завершилась, к автору обратился литератор Александр Ушаков с предложением «приноровить его [роман] для сцены». Однако план инсценировки, составленный Ушаковым и направленный в Главное управление по делам печати, получил отрицательный вердикт цензора, отметившего в рапорте, что «в основе пьесы лежит нигилистическая идея о невменяемости»[243].

В 1880-х годах в России получили известность моноспектакли по «Преступлению и наказанию», подготовленные актёром Василием Андреевым-Бурлаком. В рецензии газеты «Новое время» (1884) отмечалось, что читаемые со сцены клуба петербургского Художественного общества монологи Мармеладова в исполнении Андреева-Бурлака «вызывали слёзы у публики»: «Актёр явился тут настоящим, большим художником, умеющим побеждать массу зрителей, заставлять их притаить дыхание и плакать искренними слезами настоящего сострадания»[244].

Первый спектакль по мотивам «Преступления и наказания» был поставлен в 1888 году в парижском театре «Одеон»; постановку осуществили Поль Жинисти и Гюг ле Ру, роль Раскольникова исполнил Поль Муне[245]. Через два года сценическая версия романа была представлена зрителям Германии — пьесу написали Е. Цабель и Э. Коппель, образ Раскольникова воплотил Адальберт Матковский[246]. Инсценируя «Преступление и наказание», драматурги отнюдь не всегда следовали тексту романа: так, в спектакле «Одеона» главный герой шёл на преступление из-за того, что старуха «толкала Соню на путь порока»; авторы немецкой версии также изменили сюжетную канву, сделав Алёну Ивановну своеобразной «посредницей» между Соней и Свидригайловым[247].

В России первая инсценировка «Преступления и наказания» была осуществлена в 1899 году в Театре Литературно-художественного общества в Петербурге (Петербургском малом театре). Исполнитель главной роли Павел Орленев, по отзывам рецензентов, настолько «артистически точно передал и человечески переболел раздвоенностью, раздражением, нервными срывами своего героя», что это перевоплощение стало для актёра жизненной проблемой, — в определённый момент он признался, что «Раскольников убил в нём жизнерадостность»[248].

В советское время одной из весьма заметных сценических версий романа стал спектакль Театра имени Моссовета «Петербургские сновидения» (1969). Режиссёр Юрий Завадский, объясняя свой выбор и трактовку произведения, писал, что «над Раскольниковым нет неба. Мечется перед нами в бесплодных попытках вырваться из замкнутого пространства, из городского колодца, в сущности, очень беспомощный и очень несчастный человек»[249]. Рецензенты отмечали, что в спектакле Завадского «соединились поэзия, гротеск и публицистика»[250]. Первым исполнителем роли Раскольникова в «Петербургских сновидениях» был Геннадий Бортников; позже режиссёр ввёл на эту роль ещё и Георгия Тараторкина. В итоге, по утверждению критика С. Овчинниковой, в театре появились две «равно интересные для зрителей» версии одного спектакля[251].

В 1979 году спектакль «Преступление и наказание» был поставлен в Театре на Таганке. Постановка Юрия Любимова отличалась максимальной жёсткостью и полемичностью: «Никакого отпущения грехов за содеянное! Никакого смягчения приговора за покаяние!» Раскольников (Александр Трофимов), относящийся к человечеству с откровенным презрением[252], сталкивался с угрюмым цинизмом Свидригайлова (Владимир Высоцкий)[253].

Когда в финале Раскольников — А. Трофимов зажигал свечи, зажатые в руках убитых им женщин, и две актрисы… широко распахивали глаза, будто бы прощая, тотчас же появлялся Свидригайлов, который свечи задувал. Это означало: прощения не будет. Затем Свидригайлов выходил в центр сцены, и Высоцкий — уже не от свидригайловского имени, а от себя, от Любимова, от театра — громко возвещал: «Молодец Раскольников, что старуху убил. Жаль, что попался!»[254]

Экранизации

Первая из известных экранизаций «Преступления и наказания» была осуществлена в России в 1909 году режиссёром Василием Гончаровым[255]; сам фильм, премьера которого состоялась в мае 1910-го, не сохранился[256]. Через несколько лет свою киноиллюстрацию к роману представил режиссёр Иван Вронский, пригласивший на роль Раскольникова Павла Орленева. Зимой 1913 года журнал «Театр и жизнь» разместил заметку, в которой говорилось, что «Орленев впервые выступил в двух киногастролях — „Преступление и наказание“ и „Горе-злосчастье“». Киногастролями (или кинемодрамами) в ту пору называли действо, при котором театральная постановка была соединена с одновременным показом на экране фрагментов ленты[257]. Оператором фильма был Николай Феофанович Козловский[258].

В 1934 году вышел фильм «Преступление и наказание» (Crime et châtiment) французского режиссёра Пьера Шеналя. Актёр Пьер Бланшар, воплотивший на экране образ Раскольникова, получил на Международном кинофестивале в Венеции (1935) Кубок Вольпи за лучшую мужскую роль[259]. В 1935 году к экранизации романа приступил американский режиссёр Джозеф фон Штернберг; снятая им картина по роману Достоевского в оригинале имела название Crime and Punishment[260]. Роль Раскольникова в этой ленте сыграл актёр Петер Лорре[261].

Ещё одна французская киноверсия «Преступления и наказания» (Crime et Chatiment) была представлена зрителям в 1956 году. Фильм поставил режиссёр Жорж Лампен, роль Рене Брунеля — парижского «Раскольникова» — сыграл Робер Оссейн, а Марина Влади (в ту пору — жена Оссейна) создала образ Лили Марселен — «французской» Сони Мармеладовой[262]. Музыку к картине написал композитор Артюр Онеггер[263].

В СССР первая экранизация романа Достоевского состоялась в 1969 году. Двухсерийный фильм «Преступление и наказание», снятый Львом Кулиджановым, участвовал в основной программе Венецианского кинофестиваля. Создатели и актёры ленты (режиссёр-постановщик Лев Кулиджанов, художник-постановщик Пётр Пашкевич, оператор Вячеслав Шумский; актёры Георгий Тараторкин (Раскольников) и Иннокентий Смоктуновский (Порфирий Петрович) были удостоены Государственной премии РСФСР имени братьев Васильевых (1971)[264]. По словам киноведа Андрея Плахова, в отличие от Ивана Пырьева, поставившего двумя годами ранее фильм по другому роману Достоевского — «Братьям Карамазовым», — Кулиджанов «предложил холодноватую интеллектуальную» трактовку произведения[265]. В Тараторкине-Раскольникове критики отметили «какую-то особую, присущую страдающим людям аскетичность и нервность»[266].

В 2007 году режиссёр Дмитрий Светозаров выпустил 8-серийный телевизионный фильм «Преступление и наказание», в котором снимались Владимир Кошевой (Раскольников), Полина Филоненко (Соня Мармеладова), Андрей Панин (Порфирий Петрович), Александр Балуев (Свидригайлов)[267]. Экранизация Светозарова вызвала неоднозначные отклики у критиков — так, литературоведа Людмилу Сараскину удивил основной посыл ленты, выраженный в строчках песни, которая звучит на фоне титров: «Кто много посмеет, тот и прав. Тот над ними и властелин»[268].

Авторы, увлечённые поиском аутентичных пуговиц, не поверили Достоевскому в главном — так что мы видим другого Раскольникова, другую историю. Раскольников-Кошевой, лишённый нравственных рефлексий, одержимый одной лишь злобой, не способный ужаснуться содеянному или хотя бы сожалеть о нём, предвосхищает Петрушу Верховенского[269].

Напишите отзыв о статье "Преступление и наказание"

Примечания

  1. Белов, 1979, с. 9.
  2. Опульская, 1970, с. 681.
  3. Опульская, 1970, с. 682.
  4. Белов, 1979, с. 10.
  5. 1 2 Белов, 1979, с. 11.
  6. Белов, 1979, с. 11—13.
  7. Опульская, 1970, с. 683.
  8. Белов, 1979, с. 14.
  9. Белов, 1979, с. 17.
  10. Белов, 1979, с. 18.
  11. Коган, 1973, с. 314.
  12. Коган, 1973, с. 315.
  13. Коган, 1973, с. 332.
  14. Белов, 1979, с. 19.
  15. Сараскина, 2013, с. 420—421.
  16. Сараскина, 2013, с. 421.
  17. Сараскина, 2013, с. 437—438.
  18. 1 2 3 Наседкин, 2008, с. 409.
  19. 1 2 3 Наседкин, 2008, с. 425.
  20. Наседкин, 2008, с. 409—410.
  21. Наседкин, 2008, с. 411—412.
  22. Наседкин, 2008, с. 412.
  23. 1 2 Наседкин, 2008, с. 408.
  24. 1 2 Кирпотин, 1986, с. 28.
  25. Кирпотин, 1986, с. 36.
  26. Кирпотин, 1986, с. 70.
  27. Белов, 1979, с. 50—51.
  28. Карякин, 1976, с. 16.
  29. Кирпотин, 1986, с. 83—84.
  30. Белов, 1979, с. 106.
  31. Карякин, 1976, с. 98—99.
  32. Белов, 1979, с. 60—61.
  33. Наседкин, 2008, с. 147—148.
  34. Белов, 1979, с. 61.
  35. Наседкин, 2008, с. 147.
  36. Белов, 1979, с. 62.
  37. Наседкин, 2008, с. 328.
  38. 1 2 Наседкин, 2008, с. 329.
  39. 1 2 Белов, 1979, с. 66.
  40. Реизов Б. Г. Из наблюдения за стилем Ф. М. Достоевского // Вопросы теории и истории языка. — Л.: Издательство Ленинградского университета, 1969. — С. 99—101.
  41. Белов, 1979, с. 76.
  42. 1 2 Наседкин, 2008, с. 330.
  43. Белов, 1979, с. 79.
  44. Наседкин, 2008, с. 604—605.
  45. Наседкин, 2008, с. 556.
  46. Наседкин, 2008, с. 587.
  47. 1 2 3 Белов, 1979, с. 64.
  48. 1 2 Белов, 1979, с. 69.
  49. Наседкин, 2008, с. 331.
  50. Кирпотин, 1986, с. 139.
  51. Кирпотин, 1986, с. 101.
  52. Наседкин, 2008, с. 331—332.
  53. Наседкин, 2008, с. 578.
  54. Наседкин, 2008, с. 527.
  55. Кирпотин, 1986, с. 126.
  56. Кирпотин, 1986, с. 127.
  57. Кирпотин, 1986, с. 128.
  58. Наседкин, 2008, с. 332.
  59. 1 2 Наседкин, 2008, с. 333.
  60. Кирпотин, 1986, с. 123.
  61. Белов, 1979, с. 179—180.
  62. Карякин, 1976, с. 34.
  63. Карякин, 1976, с. 24.
  64. Долинина, 1997, с. 117.
  65. Наседкин, 2008, с. 334.
  66. Кирпотин, 1986, с. 134.
  67. Кирпотин, 1986, с. 195.
  68. Белов, 1979, с. 150.
  69. Кирпотин, 1986, с. 218.
  70. 1 2 Кирпотин, 1986, с. 219.
  71. Белов, 1979, с. 175.
  72. Кирпотин, 1986, с. 206.
  73. Кирпотин, 1986, с. 207.
  74. Наседкин, 2008, с. 426.
  75. 1 2 Кирпотин, 1986, с. 222.
  76. Наседкин, 2008, с. 428.
  77. Наседкин, 2008, с. 513.
  78. Лодзинский В. Э. «Тайна» Свидригайлова // Достоевский. Материалы и исследования / Главный редактор Фридлендер Г. М. — СПб: Наука. Санкт-Петербургское отделение, 1992. — Т. 10. — С. 68—69.
  79. Наседкин, 2008, с. 319.
  80. Наседкин, 2008, с. 316.
  81. 1 2 Наседкин, 2008, с. 317.
  82. Белов, 1979, с. 130.
  83. Белов, 1979, с. 196.
  84. Долинина, 1997, с. 116.
  85. Карякин, 1976, с. 39.
  86. 1 2 Белов, 1979, с. 84.
  87. Белов, 1979, с. 85.
  88. Наседкин, 2008, с. 609.
  89. 1 2 Наседкин, 2008, с. 412—413.
  90. Белов, 1979, с. 81.
  91. Петербург, 2002, с. 84.
  92. Назиров Р. Г. О прототипах некоторых персонажей Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования / Редактор Фридлендер Г. М. — Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1974. — Т. 1. — С. 207—208.
  93. 1 2 Наседкин, 2008, с. 397.
  94. Белов, 1979, с. 126.
  95. Белов, 1979, с. 128.
  96. 1 2 Наседкин, 2008, с. 396.
  97. Кирпотин, 1986, с. 258.
  98. Миджиферджян Т. В. Раскольников — Свидригайлов — Порфирий Петрович: поединок сознаний // Достоевский. Материалы и исследования / Редактор Фридлендер Г. М. — Л.: Наука. Ленинградское отделение, 1987. — Т. 7. — С. 77.
  99. Кирпотин, 1986, с. 260.
  100. Белов, 1979, с. 127.
  101. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Сухих И. Н. [magazines.russ.ru/zvezda/2007/1/su20.html Русская литература XIX века] // Звезда. — 2007. — № 1.
  102. Белов, 1979, с. 93.
  103. Белов, 1979, с. 94.
  104. Кирпотин, 1986, с. 246.
  105. Наседкин, 2008, с. 406.
  106. 1 2 Наседкин, 2008, с. 305.
  107. Белов, 1979, с. 190—191.
  108. Кирпотин, 1986, с. 241.
  109. Наседкин, 2008, с. 413.
  110. Белов, 1979, с. 56.
  111. Альтман, 1975, с. 6—8.
  112. Альтман, 1975, с. 44.
  113. Белов, 1979, с. 57.
  114. Белов, 1979, с. 82.
  115. Сараскина, 2013, с. 23.
  116. Белов, 1979, с. 83.
  117. Альтман, 1975, с. 170.
  118. Альтман, 1975, с. 175.
  119. Кирпотин, 1986.
  120. Альтман, 1975, с. 176—178.
  121. Белов, 1979, с. 98.
  122. Петербург, 2002, с. 251.
  123. Белов, 1979, с. 170.
  124. Петербург, 2002, с. 17.
  125. Данилов В. В. К вопросу о композиционных приёмах в «Преступлении и наказании» Достоевского // Известия АН СССР. — 1933. — № 3. — С. 256.
  126. Белов, 1979, с. 75.
  127. Белов, 1979, с. 136.
  128. Белов, 1979, с. 107.
  129. Белов, 1979, с. 140.
  130. 1 2 Белов, 1979, с. 109.
  131. Белов, 1979, с. 187.
  132. Саруханян, 1972, с. 167—168.
  133. Купман К. А., Конечный А. М. Наблюдения над топографией «Преступления и наказания» // Известия АН СССР. — 1976. — № 2. — С. 184.
  134. Альтман, 1975, с. 198.
  135. Саруханян, 1972, с. 180.
  136. Гроссман Л. П. Достоевский. — М.: Молодая гвардия, 1962. — С. 69.
  137. Анциферов Н. П. Петербург Достоевского. — Пб: Брокгауз — Ефрон, 1923. — С. 94.
  138. Саруханян, 1972, с. 169.
  139. Саруханян, 1972, с. 170.
  140. Петербург, 2002, с. 249.
  141. Dauner L. Raskolnikov in Search of a Soul // Modern Fiction Studies. — 1958. — № 4. — С. 200—201.
  142. Лихачёв Д. С. В поисках выражения реального // Вопросы литературы. — 1971. — № 11. — С. 177.
  143. Саруханян, 1972, с. 183.
  144. Лихачёв Д. С., Белов С. В. Там, где жил Достоевский // Литературная газета. — 1976. — № 30.
  145. Белов, 1979, с. 53.
  146. Анциферов Н. П. Петербург Достоевского. — Пб: Брокгауз — Ефрон, 1923. — С. 99.
  147. Саруханян, 1972, с. 188.
  148. Данилов В. В. К вопросу о композиционных приёмах в «Преступлении и наказании» Достоевского // Известия АН СССР. — 1933. — № 3. — С. 249—250.
  149. Кожинов, 1971, с. 121.
  150. Белов, 1979, с. 91.
  151. Белов, 1979, с. 134.
  152. Белов, 1979, с. 168.
  153. Белов, 1979, с. 219.
  154. Карякин, 1976, с. 25.
  155. Евнин Ф. И. Роман «Преступление и наказание» // Творчество Ф. М. Достоевского. Сборник статей. — М.: Издательство АН СССР, 1959. — С. 153.
  156. Белов, 1979, с. 156.
  157. Кирпотин, 1986, с. 69.
  158. 1 2 Белов, 1979, с. 157.
  159. Карякин, 1976, с. 99.
  160. Карякин, 1976, с. 68.
  161. Карякин, 1976, с. 75.
  162. 1 2 Кирпотин, 1986, с. 396.
  163. Белов, 1979, с. 231.
  164. Белов, 1979, с. 224—225.
  165. 1 2 Белов, 1979, с. 226.
  166. Белов, 1979, с. 229—230.
  167. Соколов, 2007, с. 65.
  168. Коган, 1973, с. 322.
  169. Соколов, 2007, с. 86.
  170. Соколов, 2007, с. 75—76.
  171. Карякин, 1976, с. 82.
  172. 1 2 Коган, 1973, с. 349.
  173. Коган, 1973, с. 345.
  174. 1 2 Коган, 1973, с. 346.
  175. Коган, 1973, с. 347.
  176. Коган, 1973, с. 348.
  177. Коган, 1973, с. 350.
  178. Коган, 1973, с. 351.
  179. Коган, 1973, с. 353.
  180. Белов, 1979, с. 24.
  181. Белов, 1979, с. 25.
  182. Белов, 1979, с. 26.
  183. Кожинов, 1971, с. 118—119.
  184. Белов, 1979, с. 49.
  185. Белов, 1979, с. 92.
  186. Бахтин, 1994, с. 142—143.
  187. Иванчикова, 2001, с. 118.
  188. Иванчикова, 2001, с. 119.
  189. Иванчикова, 2001, с. 119—120.
  190. Наседкин, 2008, с. 42.
  191. Белов, 1979, с. 54—55.
  192. Белов, 1979, с. 78.
  193. Белов, 1979, с. 58.
  194. Белов, 1979, с. 59—60.
  195. Кирпотин, 1986, с. 378—379.
  196. Белов, 1979, с. 32—33.
  197. Громова Н. А. Достоевский. Документы, дневники, письма, мемуары, отзывы литературных критиков и философов. — М.: Аграф, 2000. — С. 104—105. — ISBN 5-7784-0132-9.
  198. Белов, 1979, с. 31—32.
  199. Фридлендер2, 1964, с. 146—147.
  200. Белов, 1979, с. 124.
  201. Фридлендер2, 1964, с. 147.
  202. Альми, 1991, с. 66—67.
  203. 1 2 Альми, 1991, с. 69.
  204. Фридлендер3, 1987, с. 5.
  205. Фридлендер3, 1987, с. 8.
  206. Ермакова, 1990, с. 28.
  207. Ермакова, 1990, с. 29.
  208. Белов, 1979, с. 115.
  209. Кирпотин, 1986, с. 43.
  210. Кирпотин, 1986, с. 45.
  211. Белов, 1979, с. 97.
  212. Туниманов, 1978, с. 92—93.
  213. Туниманов, 1978, с. 101.
  214. Фридлендер, 1979, с. 19.
  215. Левин, 1974, с. 110.
  216. Левин, 1974, с. 113.
  217. Кирпотин, 1986, с. 83.
  218. Кирпотин, 1986, с. 84.
  219. Коган, 1973, с. 344.
  220. Фридлендер, 1979, с. 154.
  221. Кирпотин, 1986, с. 155.
  222. Боград, 2010, с. 94.
  223. Боград, 2010, с. 95.
  224. Фридлендер, 1979, с. 255.
  225. Фридлендер, 1979, с. 257—258.
  226. Реизов, 1978, с. 38.
  227. Реизов, 1978, с. 51.
  228. Реизов, 1978, с. 55.
  229. 1 2 Реизов, 1978, с. 81.
  230. Фридлендер, 1979, с. 278.
  231. Реизов, 1978, с. 11—12.
  232. Реизов, 1978, с. 13.
  233. Реизов, 1978, с. 17.
  234. Реизов, 1978, с. 18.
  235. Реизов, 1978, с. 175.
  236. Реизов, 1978, с. 178.
  237. Реизов, 1978, с. 179.
  238. Фридлендер, 1979, с. 317.
  239. Белобратов А. В. Процесс «Процесса»: Франц Кафка и его роман-фрагмент (послесловие) // [fanread.ru/book/5812740/?page=49 Франц Кафка. Процесс]. — М.: Азбука-классика, 2006. — С. 279—316.
  240. Белобратов А. В. Процесс «Процесса»: Франц Кафка и его роман-фрагмент (послесловие) // [fanread.ru/book/5812740/?page=50 Франц Кафка. Процесс]. — М.: Азбука-классика, 2006. — С. 279—316.
  241. Зинцов Олег [www.vedomosti.ru/newspaper/articles/2015/08/11/604404-moralnii-aperitiv Вуди Аллен снял комедию по мотивам «Преступления и наказания»] // Ведомости. — 2015. — № 11 августа.
  242. Нинов, 1983, с. 205.
  243. Коган, 1973, с. 356.
  244. Нинов, 1983, с. 209—210.
  245. Коган, 1973, с. 357.
  246. Коган, 1973, с. 358.
  247. Нинов, 1983, с. 469.
  248. Нинов, 1983, с. 218.
  249. Нинов, 1983, с. 45.
  250. Нинов, 1983, с. 332.
  251. Нинов, 1983, с. 438.
  252. Нинов, 1983, с. 446.
  253. Нинов, 1983, с. 30.
  254. Нинов, 1983, с. 454.
  255. Юткевич, 1987, с. 99.
  256. [www.fedordostoevsky.ru/spectacles/films/Crime_and_Punishment1909/ Преступление и наказание (1909, реж. В. Гончаров)]. Достоевский. Антология жизни и творчества. Проверено 7 июля 2016.
  257. Мацкин А. П. Орленев. — М.: Искусство, 1977. — С. 336.
  258. Юткевич, 1987, с. 205.
  259. Юткевич, 1987, с. 49.
  260. Юткевич, 1987, с. 504.
  261. Юткевич, 1987, с. 241.
  262. Юткевич, 1987, с. 77.
  263. Юткевич, 1987, с. 306.
  264. [test.russiancinema.ru/index.php?e_dept_id=2&e_movie_id=5163 Преступление и наказание]. Энциклопедия отечественного кино под редакцией Любови Аркус. Проверено 7 июля 2016.
  265. [test.russiancinema.ru/index.php?e_dept_id=1&e_person_id=489 Лев Кулиджанов]. Энциклопедия отечественного кино под редакцией Любови Аркус. Проверено 7 июля 2016.
  266. [test.russiancinema.ru/index.php?e_dept_id=1&e_person_id=2514 Георгий Тараторкин]. Энциклопедия отечественного кино под редакцией Любови Аркус. Проверено 7 июля 2016.
  267. [test.russiancinema.ru/index.php?e_dept_id=2&e_movie_id=19917 Преступление и наказание]. Энциклопедия отечественного кино под редакцией Любови Аркус. Проверено 7 июля 2016.
  268. Сараскина, 2010, с. 459.
  269. Сараскина, 2010, с. 461.

Литература


Отрывок, характеризующий Преступление и наказание

– Какая ужасная вещь война, какая ужасная вещь! Quelle terrible chose que la guerre!
Войска авангарда расположились впереди Вишау, в виду цепи неприятельской, уступавшей нам место при малейшей перестрелке в продолжение всего дня. Авангарду объявлена была благодарность государя, обещаны награды, и людям роздана двойная порция водки. Еще веселее, чем в прошлую ночь, трещали бивачные костры и раздавались солдатские песни.
Денисов в эту ночь праздновал производство свое в майоры, и Ростов, уже довольно выпивший в конце пирушки, предложил тост за здоровье государя, но «не государя императора, как говорят на официальных обедах, – сказал он, – а за здоровье государя, доброго, обворожительного и великого человека; пьем за его здоровье и за верную победу над французами!»
– Коли мы прежде дрались, – сказал он, – и не давали спуску французам, как под Шенграбеном, что же теперь будет, когда он впереди? Мы все умрем, с наслаждением умрем за него. Так, господа? Может быть, я не так говорю, я много выпил; да я так чувствую, и вы тоже. За здоровье Александра первого! Урра!
– Урра! – зазвучали воодушевленные голоса офицеров.
И старый ротмистр Кирстен кричал воодушевленно и не менее искренно, чем двадцатилетний Ростов.
Когда офицеры выпили и разбили свои стаканы, Кирстен налил другие и, в одной рубашке и рейтузах, с стаканом в руке подошел к солдатским кострам и в величественной позе взмахнув кверху рукой, с своими длинными седыми усами и белой грудью, видневшейся из за распахнувшейся рубашки, остановился в свете костра.
– Ребята, за здоровье государя императора, за победу над врагами, урра! – крикнул он своим молодецким, старческим, гусарским баритоном.
Гусары столпились и дружно отвечали громким криком.
Поздно ночью, когда все разошлись, Денисов потрепал своей коротенькой рукой по плечу своего любимца Ростова.
– Вот на походе не в кого влюбиться, так он в ца'я влюбился, – сказал он.
– Денисов, ты этим не шути, – крикнул Ростов, – это такое высокое, такое прекрасное чувство, такое…
– Ве'ю, ве'ю, д'ужок, и 'азделяю и одоб'яю…
– Нет, не понимаешь!
И Ростов встал и пошел бродить между костров, мечтая о том, какое было бы счастие умереть, не спасая жизнь (об этом он и не смел мечтать), а просто умереть в глазах государя. Он действительно был влюблен и в царя, и в славу русского оружия, и в надежду будущего торжества. И не он один испытывал это чувство в те памятные дни, предшествующие Аустерлицкому сражению: девять десятых людей русской армии в то время были влюблены, хотя и менее восторженно, в своего царя и в славу русского оружия.


На следующий день государь остановился в Вишау. Лейб медик Вилье несколько раз был призываем к нему. В главной квартире и в ближайших войсках распространилось известие, что государь был нездоров. Он ничего не ел и дурно спал эту ночь, как говорили приближенные. Причина этого нездоровья заключалась в сильном впечатлении, произведенном на чувствительную душу государя видом раненых и убитых.
На заре 17 го числа в Вишау был препровожден с аванпостов французский офицер, приехавший под парламентерским флагом, требуя свидания с русским императором. Офицер этот был Савари. Государь только что заснул, и потому Савари должен был дожидаться. В полдень он был допущен к государю и через час поехал вместе с князем Долгоруковым на аванпосты французской армии.
Как слышно было, цель присылки Савари состояла в предложении свидания императора Александра с Наполеоном. В личном свидании, к радости и гордости всей армии, было отказано, и вместо государя князь Долгоруков, победитель при Вишау, был отправлен вместе с Савари для переговоров с Наполеоном, ежели переговоры эти, против чаяния, имели целью действительное желание мира.
Ввечеру вернулся Долгоруков, прошел прямо к государю и долго пробыл у него наедине.
18 и 19 ноября войска прошли еще два перехода вперед, и неприятельские аванпосты после коротких перестрелок отступали. В высших сферах армии с полдня 19 го числа началось сильное хлопотливо возбужденное движение, продолжавшееся до утра следующего дня, 20 го ноября, в который дано было столь памятное Аустерлицкое сражение.
До полудня 19 числа движение, оживленные разговоры, беготня, посылки адъютантов ограничивались одной главной квартирой императоров; после полудня того же дня движение передалось в главную квартиру Кутузова и в штабы колонных начальников. Вечером через адъютантов разнеслось это движение по всем концам и частям армии, и в ночь с 19 на 20 поднялась с ночлегов, загудела говором и заколыхалась и тронулась громадным девятиверстным холстом 80 титысячная масса союзного войска.
Сосредоточенное движение, начавшееся поутру в главной квартире императоров и давшее толчок всему дальнейшему движению, было похоже на первое движение серединного колеса больших башенных часов. Медленно двинулось одно колесо, повернулось другое, третье, и всё быстрее и быстрее пошли вертеться колеса, блоки, шестерни, начали играть куранты, выскакивать фигуры, и мерно стали подвигаться стрелки, показывая результат движения.
Как в механизме часов, так и в механизме военного дела, так же неудержимо до последнего результата раз данное движение, и так же безучастно неподвижны, за момент до передачи движения, части механизма, до которых еще не дошло дело. Свистят на осях колеса, цепляясь зубьями, шипят от быстроты вертящиеся блоки, а соседнее колесо так же спокойно и неподвижно, как будто оно сотни лет готово простоять этою неподвижностью; но пришел момент – зацепил рычаг, и, покоряясь движению, трещит, поворачиваясь, колесо и сливается в одно действие, результат и цель которого ему непонятны.
Как в часах результат сложного движения бесчисленных различных колес и блоков есть только медленное и уравномеренное движение стрелки, указывающей время, так и результатом всех сложных человеческих движений этих 1000 русских и французов – всех страстей, желаний, раскаяний, унижений, страданий, порывов гордости, страха, восторга этих людей – был только проигрыш Аустерлицкого сражения, так называемого сражения трех императоров, т. е. медленное передвижение всемирно исторической стрелки на циферблате истории человечества.
Князь Андрей был в этот день дежурным и неотлучно при главнокомандующем.
В 6 м часу вечера Кутузов приехал в главную квартиру императоров и, недолго пробыв у государя, пошел к обер гофмаршалу графу Толстому.
Болконский воспользовался этим временем, чтобы зайти к Долгорукову узнать о подробностях дела. Князь Андрей чувствовал, что Кутузов чем то расстроен и недоволен, и что им недовольны в главной квартире, и что все лица императорской главной квартиры имеют с ним тон людей, знающих что то такое, чего другие не знают; и поэтому ему хотелось поговорить с Долгоруковым.
– Ну, здравствуйте, mon cher, – сказал Долгоруков, сидевший с Билибиным за чаем. – Праздник на завтра. Что ваш старик? не в духе?
– Не скажу, чтобы был не в духе, но ему, кажется, хотелось бы, чтоб его выслушали.
– Да его слушали на военном совете и будут слушать, когда он будет говорить дело; но медлить и ждать чего то теперь, когда Бонапарт боится более всего генерального сражения, – невозможно.
– Да вы его видели? – сказал князь Андрей. – Ну, что Бонапарт? Какое впечатление он произвел на вас?
– Да, видел и убедился, что он боится генерального сражения более всего на свете, – повторил Долгоруков, видимо, дорожа этим общим выводом, сделанным им из его свидания с Наполеоном. – Ежели бы он не боялся сражения, для чего бы ему было требовать этого свидания, вести переговоры и, главное, отступать, тогда как отступление так противно всей его методе ведения войны? Поверьте мне: он боится, боится генерального сражения, его час настал. Это я вам говорю.
– Но расскажите, как он, что? – еще спросил князь Андрей.
– Он человек в сером сюртуке, очень желавший, чтобы я ему говорил «ваше величество», но, к огорчению своему, не получивший от меня никакого титула. Вот это какой человек, и больше ничего, – отвечал Долгоруков, оглядываясь с улыбкой на Билибина.
– Несмотря на мое полное уважение к старому Кутузову, – продолжал он, – хороши мы были бы все, ожидая чего то и тем давая ему случай уйти или обмануть нас, тогда как теперь он верно в наших руках. Нет, не надобно забывать Суворова и его правила: не ставить себя в положение атакованного, а атаковать самому. Поверьте, на войне энергия молодых людей часто вернее указывает путь, чем вся опытность старых кунктаторов.
– Но в какой же позиции мы атакуем его? Я был на аванпостах нынче, и нельзя решить, где он именно стоит с главными силами, – сказал князь Андрей.
Ему хотелось высказать Долгорукову свой, составленный им, план атаки.
– Ах, это совершенно всё равно, – быстро заговорил Долгоруков, вставая и раскрывая карту на столе. – Все случаи предвидены: ежели он стоит у Брюнна…
И князь Долгоруков быстро и неясно рассказал план флангового движения Вейротера.
Князь Андрей стал возражать и доказывать свой план, который мог быть одинаково хорош с планом Вейротера, но имел тот недостаток, что план Вейротера уже был одобрен. Как только князь Андрей стал доказывать невыгоды того и выгоды своего, князь Долгоруков перестал его слушать и рассеянно смотрел не на карту, а на лицо князя Андрея.
– Впрочем, у Кутузова будет нынче военный совет: вы там можете всё это высказать, – сказал Долгоруков.
– Я это и сделаю, – сказал князь Андрей, отходя от карты.
– И о чем вы заботитесь, господа? – сказал Билибин, до сих пор с веселой улыбкой слушавший их разговор и теперь, видимо, собираясь пошутить. – Будет ли завтра победа или поражение, слава русского оружия застрахована. Кроме вашего Кутузова, нет ни одного русского начальника колонн. Начальники: Неrr general Wimpfen, le comte de Langeron, le prince de Lichtenstein, le prince de Hohenloe et enfin Prsch… prsch… et ainsi de suite, comme tous les noms polonais. [Вимпфен, граф Ланжерон, князь Лихтенштейн, Гогенлое и еще Пришпршипрш, как все польские имена.]
– Taisez vous, mauvaise langue, [Удержите ваше злоязычие.] – сказал Долгоруков. – Неправда, теперь уже два русских: Милорадович и Дохтуров, и был бы 3 й, граф Аракчеев, но у него нервы слабы.
– Однако Михаил Иларионович, я думаю, вышел, – сказал князь Андрей. – Желаю счастия и успеха, господа, – прибавил он и вышел, пожав руки Долгорукову и Бибилину.
Возвращаясь домой, князь Андрей не мог удержаться, чтобы не спросить молчаливо сидевшего подле него Кутузова, о том, что он думает о завтрашнем сражении?
Кутузов строго посмотрел на своего адъютанта и, помолчав, ответил:
– Я думаю, что сражение будет проиграно, и я так сказал графу Толстому и просил его передать это государю. Что же, ты думаешь, он мне ответил? Eh, mon cher general, je me mele de riz et des et cotelettes, melez vous des affaires de la guerre. [И, любезный генерал! Я занят рисом и котлетами, а вы занимайтесь военными делами.] Да… Вот что мне отвечали!


В 10 м часу вечера Вейротер с своими планами переехал на квартиру Кутузова, где и был назначен военный совет. Все начальники колонн были потребованы к главнокомандующему, и, за исключением князя Багратиона, который отказался приехать, все явились к назначенному часу.
Вейротер, бывший полным распорядителем предполагаемого сражения, представлял своею оживленностью и торопливостью резкую противоположность с недовольным и сонным Кутузовым, неохотно игравшим роль председателя и руководителя военного совета. Вейротер, очевидно, чувствовал себя во главе.движения, которое стало уже неудержимо. Он был, как запряженная лошадь, разбежавшаяся с возом под гору. Он ли вез, или его гнало, он не знал; но он несся во всю возможную быстроту, не имея времени уже обсуждать того, к чему поведет это движение. Вейротер в этот вечер был два раза для личного осмотра в цепи неприятеля и два раза у государей, русского и австрийского, для доклада и объяснений, и в своей канцелярии, где он диктовал немецкую диспозицию. Он, измученный, приехал теперь к Кутузову.
Он, видимо, так был занят, что забывал даже быть почтительным с главнокомандующим: он перебивал его, говорил быстро, неясно, не глядя в лицо собеседника, не отвечая на деланные ему вопросы, был испачкан грязью и имел вид жалкий, измученный, растерянный и вместе с тем самонадеянный и гордый.
Кутузов занимал небольшой дворянский замок около Остралиц. В большой гостиной, сделавшейся кабинетом главнокомандующего, собрались: сам Кутузов, Вейротер и члены военного совета. Они пили чай. Ожидали только князя Багратиона, чтобы приступить к военному совету. В 8 м часу приехал ординарец Багратиона с известием, что князь быть не может. Князь Андрей пришел доложить о том главнокомандующему и, пользуясь прежде данным ему Кутузовым позволением присутствовать при совете, остался в комнате.
– Так как князь Багратион не будет, то мы можем начинать, – сказал Вейротер, поспешно вставая с своего места и приближаясь к столу, на котором была разложена огромная карта окрестностей Брюнна.
Кутузов в расстегнутом мундире, из которого, как бы освободившись, выплыла на воротник его жирная шея, сидел в вольтеровском кресле, положив симметрично пухлые старческие руки на подлокотники, и почти спал. На звук голоса Вейротера он с усилием открыл единственный глаз.
– Да, да, пожалуйста, а то поздно, – проговорил он и, кивнув головой, опустил ее и опять закрыл глаза.
Ежели первое время члены совета думали, что Кутузов притворялся спящим, то звуки, которые он издавал носом во время последующего чтения, доказывали, что в эту минуту для главнокомандующего дело шло о гораздо важнейшем, чем о желании выказать свое презрение к диспозиции или к чему бы то ни было: дело шло для него о неудержимом удовлетворении человеческой потребности – .сна. Он действительно спал. Вейротер с движением человека, слишком занятого для того, чтобы терять хоть одну минуту времени, взглянул на Кутузова и, убедившись, что он спит, взял бумагу и громким однообразным тоном начал читать диспозицию будущего сражения под заглавием, которое он тоже прочел:
«Диспозиция к атаке неприятельской позиции позади Кобельница и Сокольница, 20 ноября 1805 года».
Диспозиция была очень сложная и трудная. В оригинальной диспозиции значилось:
Da der Feind mit seinerien linken Fluegel an die mit Wald bedeckten Berge lehnt und sich mit seinerien rechten Fluegel laengs Kobeinitz und Sokolienitz hinter die dort befindIichen Teiche zieht, wir im Gegentheil mit unserem linken Fluegel seinen rechten sehr debordiren, so ist es vortheilhaft letzteren Fluegel des Feindes zu attakiren, besondere wenn wir die Doerfer Sokolienitz und Kobelienitz im Besitze haben, wodurch wir dem Feind zugleich in die Flanke fallen und ihn auf der Flaeche zwischen Schlapanitz und dem Thuerassa Walde verfolgen koennen, indem wir dem Defileen von Schlapanitz und Bellowitz ausweichen, welche die feindliche Front decken. Zu dieserien Endzwecke ist es noethig… Die erste Kolonne Marieschirt… die zweite Kolonne Marieschirt… die dritte Kolonne Marieschirt… [Так как неприятель опирается левым крылом своим на покрытые лесом горы, а правым крылом тянется вдоль Кобельница и Сокольница позади находящихся там прудов, а мы, напротив, превосходим нашим левым крылом его правое, то выгодно нам атаковать сие последнее неприятельское крыло, особливо если мы займем деревни Сокольниц и Кобельниц, будучи поставлены в возможность нападать на фланг неприятеля и преследовать его в равнине между Шлапаницем и лесом Тюрасским, избегая вместе с тем дефилеи между Шлапаницем и Беловицем, которою прикрыт неприятельский фронт. Для этой цели необходимо… Первая колонна марширует… вторая колонна марширует… третья колонна марширует…] и т. д., читал Вейротер. Генералы, казалось, неохотно слушали трудную диспозицию. Белокурый высокий генерал Буксгевден стоял, прислонившись спиною к стене, и, остановив свои глаза на горевшей свече, казалось, не слушал и даже не хотел, чтобы думали, что он слушает. Прямо против Вейротера, устремив на него свои блестящие открытые глаза, в воинственной позе, оперев руки с вытянутыми наружу локтями на колени, сидел румяный Милорадович с приподнятыми усами и плечами. Он упорно молчал, глядя в лицо Вейротера, и спускал с него глаза только в то время, когда австрийский начальник штаба замолкал. В это время Милорадович значительно оглядывался на других генералов. Но по значению этого значительного взгляда нельзя было понять, был ли он согласен или несогласен, доволен или недоволен диспозицией. Ближе всех к Вейротеру сидел граф Ланжерон и с тонкой улыбкой южного французского лица, не покидавшей его во всё время чтения, глядел на свои тонкие пальцы, быстро перевертывавшие за углы золотую табакерку с портретом. В середине одного из длиннейших периодов он остановил вращательное движение табакерки, поднял голову и с неприятною учтивостью на самых концах тонких губ перебил Вейротера и хотел сказать что то; но австрийский генерал, не прерывая чтения, сердито нахмурился и замахал локтями, как бы говоря: потом, потом вы мне скажете свои мысли, теперь извольте смотреть на карту и слушать. Ланжерон поднял глаза кверху с выражением недоумения, оглянулся на Милорадовича, как бы ища объяснения, но, встретив значительный, ничего не значущий взгляд Милорадовича, грустно опустил глаза и опять принялся вертеть табакерку.
– Une lecon de geographie, [Урок из географии,] – проговорил он как бы про себя, но довольно громко, чтобы его слышали.
Пржебышевский с почтительной, но достойной учтивостью пригнул рукой ухо к Вейротеру, имея вид человека, поглощенного вниманием. Маленький ростом Дохтуров сидел прямо против Вейротера с старательным и скромным видом и, нагнувшись над разложенною картой, добросовестно изучал диспозиции и неизвестную ему местность. Он несколько раз просил Вейротера повторять нехорошо расслышанные им слова и трудные наименования деревень. Вейротер исполнял его желание, и Дохтуров записывал.
Когда чтение, продолжавшееся более часу, было кончено, Ланжерон, опять остановив табакерку и не глядя на Вейротера и ни на кого особенно, начал говорить о том, как трудно было исполнить такую диспозицию, где положение неприятеля предполагается известным, тогда как положение это может быть нам неизвестно, так как неприятель находится в движении. Возражения Ланжерона были основательны, но было очевидно, что цель этих возражений состояла преимущественно в желании дать почувствовать генералу Вейротеру, столь самоуверенно, как школьникам ученикам, читавшему свою диспозицию, что он имел дело не с одними дураками, а с людьми, которые могли и его поучить в военном деле. Когда замолк однообразный звук голоса Вейротера, Кутузов открыл глава, как мельник, который просыпается при перерыве усыпительного звука мельничных колес, прислушался к тому, что говорил Ланжерон, и, как будто говоря: «а вы всё еще про эти глупости!» поспешно закрыл глаза и еще ниже опустил голову.
Стараясь как можно язвительнее оскорбить Вейротера в его авторском военном самолюбии, Ланжерон доказывал, что Бонапарте легко может атаковать, вместо того, чтобы быть атакованным, и вследствие того сделать всю эту диспозицию совершенно бесполезною. Вейротер на все возражения отвечал твердой презрительной улыбкой, очевидно вперед приготовленной для всякого возражения, независимо от того, что бы ему ни говорили.
– Ежели бы он мог атаковать нас, то он нынче бы это сделал, – сказал он.
– Вы, стало быть, думаете, что он бессилен, – сказал Ланжерон.
– Много, если у него 40 тысяч войска, – отвечал Вейротер с улыбкой доктора, которому лекарка хочет указать средство лечения.
– В таком случае он идет на свою погибель, ожидая нашей атаки, – с тонкой иронической улыбкой сказал Ланжерон, за подтверждением оглядываясь опять на ближайшего Милорадовича.
Но Милорадович, очевидно, в эту минуту думал менее всего о том, о чем спорили генералы.
– Ma foi, [Ей Богу,] – сказал он, – завтра всё увидим на поле сражения.
Вейротер усмехнулся опять тою улыбкой, которая говорила, что ему смешно и странно встречать возражения от русских генералов и доказывать то, в чем не только он сам слишком хорошо был уверен, но в чем уверены были им государи императоры.
– Неприятель потушил огни, и слышен непрерывный шум в его лагере, – сказал он. – Что это значит? – Или он удаляется, чего одного мы должны бояться, или он переменяет позицию (он усмехнулся). Но даже ежели бы он и занял позицию в Тюрасе, он только избавляет нас от больших хлопот, и распоряжения все, до малейших подробностей, остаются те же.
– Каким же образом?.. – сказал князь Андрей, уже давно выжидавший случая выразить свои сомнения.
Кутузов проснулся, тяжело откашлялся и оглянул генералов.
– Господа, диспозиция на завтра, даже на нынче (потому что уже первый час), не может быть изменена, – сказал он. – Вы ее слышали, и все мы исполним наш долг. А перед сражением нет ничего важнее… (он помолчал) как выспаться хорошенько.
Он сделал вид, что привстает. Генералы откланялись и удалились. Было уже за полночь. Князь Андрей вышел.

Военный совет, на котором князю Андрею не удалось высказать свое мнение, как он надеялся, оставил в нем неясное и тревожное впечатление. Кто был прав: Долгоруков с Вейротером или Кутузов с Ланжероном и др., не одобрявшими план атаки, он не знал. «Но неужели нельзя было Кутузову прямо высказать государю свои мысли? Неужели это не может иначе делаться? Неужели из за придворных и личных соображений должно рисковать десятками тысяч и моей, моей жизнью?» думал он.
«Да, очень может быть, завтра убьют», подумал он. И вдруг, при этой мысли о смерти, целый ряд воспоминаний, самых далеких и самых задушевных, восстал в его воображении; он вспоминал последнее прощание с отцом и женою; он вспоминал первые времена своей любви к ней! Вспомнил о ее беременности, и ему стало жалко и ее и себя, и он в нервично размягченном и взволнованном состоянии вышел из избы, в которой он стоял с Несвицким, и стал ходить перед домом.
Ночь была туманная, и сквозь туман таинственно пробивался лунный свет. «Да, завтра, завтра! – думал он. – Завтра, может быть, всё будет кончено для меня, всех этих воспоминаний не будет более, все эти воспоминания не будут иметь для меня более никакого смысла. Завтра же, может быть, даже наверное, завтра, я это предчувствую, в первый раз мне придется, наконец, показать всё то, что я могу сделать». И ему представилось сражение, потеря его, сосредоточение боя на одном пункте и замешательство всех начальствующих лиц. И вот та счастливая минута, тот Тулон, которого так долго ждал он, наконец, представляется ему. Он твердо и ясно говорит свое мнение и Кутузову, и Вейротеру, и императорам. Все поражены верностью его соображения, но никто не берется исполнить его, и вот он берет полк, дивизию, выговаривает условие, чтобы уже никто не вмешивался в его распоряжения, и ведет свою дивизию к решительному пункту и один одерживает победу. А смерть и страдания? говорит другой голос. Но князь Андрей не отвечает этому голосу и продолжает свои успехи. Диспозиция следующего сражения делается им одним. Он носит звание дежурного по армии при Кутузове, но делает всё он один. Следующее сражение выиграно им одним. Кутузов сменяется, назначается он… Ну, а потом? говорит опять другой голос, а потом, ежели ты десять раз прежде этого не будешь ранен, убит или обманут; ну, а потом что ж? – «Ну, а потом, – отвечает сам себе князь Андрей, – я не знаю, что будет потом, не хочу и не могу знать: но ежели хочу этого, хочу славы, хочу быть известным людям, хочу быть любимым ими, то ведь я не виноват, что я хочу этого, что одного этого я хочу, для одного этого я живу. Да, для одного этого! Я никогда никому не скажу этого, но, Боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую. Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно. И как ни дороги, ни милы мне многие люди – отец, сестра, жена, – самые дорогие мне люди, – но, как ни страшно и неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать, за любовь вот этих людей», подумал он, прислушиваясь к говору на дворе Кутузова. На дворе Кутузова слышались голоса укладывавшихся денщиков; один голос, вероятно, кучера, дразнившего старого Кутузовского повара, которого знал князь Андрей, и которого звали Титом, говорил: «Тит, а Тит?»
– Ну, – отвечал старик.
– Тит, ступай молотить, – говорил шутник.
– Тьфу, ну те к чорту, – раздавался голос, покрываемый хохотом денщиков и слуг.
«И все таки я люблю и дорожу только торжеством над всеми ими, дорожу этой таинственной силой и славой, которая вот тут надо мной носится в этом тумане!»


Ростов в эту ночь был со взводом во фланкёрской цепи, впереди отряда Багратиона. Гусары его попарно были рассыпаны в цепи; сам он ездил верхом по этой линии цепи, стараясь преодолеть сон, непреодолимо клонивший его. Назади его видно было огромное пространство неясно горевших в тумане костров нашей армии; впереди его была туманная темнота. Сколько ни вглядывался Ростов в эту туманную даль, он ничего не видел: то серелось, то как будто чернелось что то; то мелькали как будто огоньки, там, где должен быть неприятель; то ему думалось, что это только в глазах блестит у него. Глаза его закрывались, и в воображении представлялся то государь, то Денисов, то московские воспоминания, и он опять поспешно открывал глаза и близко перед собой он видел голову и уши лошади, на которой он сидел, иногда черные фигуры гусар, когда он в шести шагах наезжал на них, а вдали всё ту же туманную темноту. «Отчего же? очень может быть, – думал Ростов, – что государь, встретив меня, даст поручение, как и всякому офицеру: скажет: „Поезжай, узнай, что там“. Много рассказывали же, как совершенно случайно он узнал так какого то офицера и приблизил к себе. Что, ежели бы он приблизил меня к себе! О, как бы я охранял его, как бы я говорил ему всю правду, как бы я изобличал его обманщиков», и Ростов, для того чтобы живо представить себе свою любовь и преданность государю, представлял себе врага или обманщика немца, которого он с наслаждением не только убивал, но по щекам бил в глазах государя. Вдруг дальний крик разбудил Ростова. Он вздрогнул и открыл глаза.
«Где я? Да, в цепи: лозунг и пароль – дышло, Ольмюц. Экая досада, что эскадрон наш завтра будет в резервах… – подумал он. – Попрошусь в дело. Это, может быть, единственный случай увидеть государя. Да, теперь недолго до смены. Объеду еще раз и, как вернусь, пойду к генералу и попрошу его». Он поправился на седле и тронул лошадь, чтобы еще раз объехать своих гусар. Ему показалось, что было светлей. В левой стороне виднелся пологий освещенный скат и противоположный, черный бугор, казавшийся крутым, как стена. На бугре этом было белое пятно, которого никак не мог понять Ростов: поляна ли это в лесу, освещенная месяцем, или оставшийся снег, или белые дома? Ему показалось даже, что по этому белому пятну зашевелилось что то. «Должно быть, снег – это пятно; пятно – une tache», думал Ростов. «Вот тебе и не таш…»
«Наташа, сестра, черные глаза. На… ташка (Вот удивится, когда я ей скажу, как я увидал государя!) Наташку… ташку возьми…» – «Поправей то, ваше благородие, а то тут кусты», сказал голос гусара, мимо которого, засыпая, проезжал Ростов. Ростов поднял голову, которая опустилась уже до гривы лошади, и остановился подле гусара. Молодой детский сон непреодолимо клонил его. «Да, бишь, что я думал? – не забыть. Как с государем говорить буду? Нет, не то – это завтра. Да, да! На ташку, наступить… тупить нас – кого? Гусаров. А гусары в усы… По Тверской ехал этот гусар с усами, еще я подумал о нем, против самого Гурьева дома… Старик Гурьев… Эх, славный малый Денисов! Да, всё это пустяки. Главное теперь – государь тут. Как он на меня смотрел, и хотелось ему что то сказать, да он не смел… Нет, это я не смел. Да это пустяки, а главное – не забывать, что я нужное то думал, да. На – ташку, нас – тупить, да, да, да. Это хорошо». – И он опять упал головой на шею лошади. Вдруг ему показалось, что в него стреляют. «Что? Что? Что!… Руби! Что?…» заговорил, очнувшись, Ростов. В то мгновение, как он открыл глаза, Ростов услыхал перед собою там, где был неприятель, протяжные крики тысячи голосов. Лошади его и гусара, стоявшего подле него, насторожили уши на эти крики. На том месте, с которого слышались крики, зажегся и потух один огонек, потом другой, и по всей линии французских войск на горе зажглись огни, и крики всё более и более усиливались. Ростов слышал звуки французских слов, но не мог их разобрать. Слишком много гудело голосов. Только слышно было: аааа! и рррр!
– Что это? Ты как думаешь? – обратился Ростов к гусару, стоявшему подле него. – Ведь это у неприятеля?
Гусар ничего не ответил.
– Что ж, ты разве не слышишь? – довольно долго подождав ответа, опять спросил Ростов.
– А кто ё знает, ваше благородие, – неохотно отвечал гусар.
– По месту должно быть неприятель? – опять повторил Ростов.
– Може он, а може, и так, – проговорил гусар, – дело ночное. Ну! шали! – крикнул он на свою лошадь, шевелившуюся под ним.
Лошадь Ростова тоже торопилась, била ногой по мерзлой земле, прислушиваясь к звукам и приглядываясь к огням. Крики голосов всё усиливались и усиливались и слились в общий гул, который могла произвести только несколько тысячная армия. Огни больше и больше распространялись, вероятно, по линии французского лагеря. Ростову уже не хотелось спать. Веселые, торжествующие крики в неприятельской армии возбудительно действовали на него: Vive l'empereur, l'empereur! [Да здравствует император, император!] уже ясно слышалось теперь Ростову.
– А недалеко, – должно быть, за ручьем? – сказал он стоявшему подле него гусару.
Гусар только вздохнул, ничего не отвечая, и прокашлялся сердито. По линии гусар послышался топот ехавшего рысью конного, и из ночного тумана вдруг выросла, представляясь громадным слоном, фигура гусарского унтер офицера.
– Ваше благородие, генералы! – сказал унтер офицер, подъезжая к Ростову.
Ростов, продолжая оглядываться на огни и крики, поехал с унтер офицером навстречу нескольким верховым, ехавшим по линии. Один был на белой лошади. Князь Багратион с князем Долгоруковым и адъютантами выехали посмотреть на странное явление огней и криков в неприятельской армии. Ростов, подъехав к Багратиону, рапортовал ему и присоединился к адъютантам, прислушиваясь к тому, что говорили генералы.
– Поверьте, – говорил князь Долгоруков, обращаясь к Багратиону, – что это больше ничего как хитрость: он отступил и в арьергарде велел зажечь огни и шуметь, чтобы обмануть нас.
– Едва ли, – сказал Багратион, – с вечера я их видел на том бугре; коли ушли, так и оттуда снялись. Г. офицер, – обратился князь Багратион к Ростову, – стоят там еще его фланкёры?
– С вечера стояли, а теперь не могу знать, ваше сиятельство. Прикажите, я съезжу с гусарами, – сказал Ростов.
Багратион остановился и, не отвечая, в тумане старался разглядеть лицо Ростова.
– А что ж, посмотрите, – сказал он, помолчав немного.
– Слушаю с.
Ростов дал шпоры лошади, окликнул унтер офицера Федченку и еще двух гусар, приказал им ехать за собою и рысью поехал под гору по направлению к продолжавшимся крикам. Ростову и жутко и весело было ехать одному с тремя гусарами туда, в эту таинственную и опасную туманную даль, где никто не был прежде его. Багратион закричал ему с горы, чтобы он не ездил дальше ручья, но Ростов сделал вид, как будто не слыхал его слов, и, не останавливаясь, ехал дальше и дальше, беспрестанно обманываясь, принимая кусты за деревья и рытвины за людей и беспрестанно объясняя свои обманы. Спустившись рысью под гору, он уже не видал ни наших, ни неприятельских огней, но громче, яснее слышал крики французов. В лощине он увидал перед собой что то вроде реки, но когда он доехал до нее, он узнал проезженную дорогу. Выехав на дорогу, он придержал лошадь в нерешительности: ехать по ней, или пересечь ее и ехать по черному полю в гору. Ехать по светлевшей в тумане дороге было безопаснее, потому что скорее можно было рассмотреть людей. «Пошел за мной», проговорил он, пересек дорогу и стал подниматься галопом на гору, к тому месту, где с вечера стоял французский пикет.
– Ваше благородие, вот он! – проговорил сзади один из гусар.
И не успел еще Ростов разглядеть что то, вдруг зачерневшееся в тумане, как блеснул огонек, щелкнул выстрел, и пуля, как будто жалуясь на что то, зажужжала высоко в тумане и вылетела из слуха. Другое ружье не выстрелило, но блеснул огонек на полке. Ростов повернул лошадь и галопом поехал назад. Еще раздались в разных промежутках четыре выстрела, и на разные тоны запели пули где то в тумане. Ростов придержал лошадь, повеселевшую так же, как он, от выстрелов, и поехал шагом. «Ну ка еще, ну ка еще!» говорил в его душе какой то веселый голос. Но выстрелов больше не было.
Только подъезжая к Багратиону, Ростов опять пустил свою лошадь в галоп и, держа руку у козырька, подъехал к нему.
Долгоруков всё настаивал на своем мнении, что французы отступили и только для того, чтобы обмануть нас, разложили огни.
– Что же это доказывает? – говорил он в то время, как Ростов подъехал к ним. – Они могли отступить и оставить пикеты.
– Видно, еще не все ушли, князь, – сказал Багратион. – До завтрашнего утра, завтра всё узнаем.
– На горе пикет, ваше сиятельство, всё там же, где был с вечера, – доложил Ростов, нагибаясь вперед, держа руку у козырька и не в силах удержать улыбку веселья, вызванного в нем его поездкой и, главное, звуками пуль.
– Хорошо, хорошо, – сказал Багратион, – благодарю вас, г. офицер.
– Ваше сиятельство, – сказал Ростов, – позвольте вас просить.
– Что такое?
– Завтра эскадрон наш назначен в резервы; позвольте вас просить прикомандировать меня к 1 му эскадрону.
– Как фамилия?
– Граф Ростов.
– А, хорошо. Оставайся при мне ординарцем.
– Ильи Андреича сын? – сказал Долгоруков.
Но Ростов не отвечал ему.
– Так я буду надеяться, ваше сиятельство.
– Я прикажу.
«Завтра, очень может быть, пошлют с каким нибудь приказанием к государю, – подумал он. – Слава Богу».

Крики и огни в неприятельской армии происходили оттого, что в то время, как по войскам читали приказ Наполеона, сам император верхом объезжал свои бивуаки. Солдаты, увидав императора, зажигали пуки соломы и с криками: vive l'empereur! бежали за ним. Приказ Наполеона был следующий:
«Солдаты! Русская армия выходит против вас, чтобы отмстить за австрийскую, ульмскую армию. Это те же баталионы, которые вы разбили при Голлабрунне и которые вы с тех пор преследовали постоянно до этого места. Позиции, которые мы занимаем, – могущественны, и пока они будут итти, чтоб обойти меня справа, они выставят мне фланг! Солдаты! Я сам буду руководить вашими баталионами. Я буду держаться далеко от огня, если вы, с вашей обычной храбростью, внесете в ряды неприятельские беспорядок и смятение; но если победа будет хоть одну минуту сомнительна, вы увидите вашего императора, подвергающегося первым ударам неприятеля, потому что не может быть колебания в победе, особенно в тот день, в который идет речь о чести французской пехоты, которая так необходима для чести своей нации.
Под предлогом увода раненых не расстроивать ряда! Каждый да будет вполне проникнут мыслию, что надо победить этих наемников Англии, воодушевленных такою ненавистью против нашей нации. Эта победа окончит наш поход, и мы можем возвратиться на зимние квартиры, где застанут нас новые французские войска, которые формируются во Франции; и тогда мир, который я заключу, будет достоин моего народа, вас и меня.
Наполеон».


В 5 часов утра еще было совсем темно. Войска центра, резервов и правый фланг Багратиона стояли еще неподвижно; но на левом фланге колонны пехоты, кавалерии и артиллерии, долженствовавшие первые спуститься с высот, для того чтобы атаковать французский правый фланг и отбросить его, по диспозиции, в Богемские горы, уже зашевелились и начали подниматься с своих ночлегов. Дым от костров, в которые бросали всё лишнее, ел глаза. Было холодно и темно. Офицеры торопливо пили чай и завтракали, солдаты пережевывали сухари, отбивали ногами дробь, согреваясь, и стекались против огней, бросая в дрова остатки балаганов, стулья, столы, колеса, кадушки, всё лишнее, что нельзя было увезти с собою. Австрийские колонновожатые сновали между русскими войсками и служили предвестниками выступления. Как только показывался австрийский офицер около стоянки полкового командира, полк начинал шевелиться: солдаты сбегались от костров, прятали в голенища трубочки, мешочки в повозки, разбирали ружья и строились. Офицеры застегивались, надевали шпаги и ранцы и, покрикивая, обходили ряды; обозные и денщики запрягали, укладывали и увязывали повозки. Адъютанты, батальонные и полковые командиры садились верхами, крестились, отдавали последние приказания, наставления и поручения остающимся обозным, и звучал однообразный топот тысячей ног. Колонны двигались, не зная куда и не видя от окружавших людей, от дыма и от усиливающегося тумана ни той местности, из которой они выходили, ни той, в которую они вступали.
Солдат в движении так же окружен, ограничен и влеком своим полком, как моряк кораблем, на котором он находится. Как бы далеко он ни прошел, в какие бы странные, неведомые и опасные широты ни вступил он, вокруг него – как для моряка всегда и везде те же палубы, мачты, канаты своего корабля – всегда и везде те же товарищи, те же ряды, тот же фельдфебель Иван Митрич, та же ротная собака Жучка, то же начальство. Солдат редко желает знать те широты, в которых находится весь корабль его; но в день сражения, Бог знает как и откуда, в нравственном мире войска слышится одна для всех строгая нота, которая звучит приближением чего то решительного и торжественного и вызывает их на несвойственное им любопытство. Солдаты в дни сражений возбужденно стараются выйти из интересов своего полка, прислушиваются, приглядываются и жадно расспрашивают о том, что делается вокруг них.
Туман стал так силен, что, несмотря на то, что рассветало, не видно было в десяти шагах перед собою. Кусты казались громадными деревьями, ровные места – обрывами и скатами. Везде, со всех сторон, можно было столкнуться с невидимым в десяти шагах неприятелем. Но долго шли колонны всё в том же тумане, спускаясь и поднимаясь на горы, минуя сады и ограды, по новой, непонятной местности, нигде не сталкиваясь с неприятелем. Напротив того, то впереди, то сзади, со всех сторон, солдаты узнавали, что идут по тому же направлению наши русские колонны. Каждому солдату приятно становилось на душе оттого, что он знал, что туда же, куда он идет, то есть неизвестно куда, идет еще много, много наших.
– Ишь ты, и курские прошли, – говорили в рядах.
– Страсть, братец ты мой, что войски нашей собралось! Вечор посмотрел, как огни разложили, конца краю не видать. Москва, – одно слово!
Хотя никто из колонных начальников не подъезжал к рядам и не говорил с солдатами (колонные начальники, как мы видели на военном совете, были не в духе и недовольны предпринимаемым делом и потому только исполняли приказания и не заботились о том, чтобы повеселить солдат), несмотря на то, солдаты шли весело, как и всегда, идя в дело, в особенности в наступательное. Но, пройдя около часу всё в густом тумане, большая часть войска должна была остановиться, и по рядам пронеслось неприятное сознание совершающегося беспорядка и бестолковщины. Каким образом передается это сознание, – весьма трудно определить; но несомненно то, что оно передается необыкновенно верно и быстро разливается, незаметно и неудержимо, как вода по лощине. Ежели бы русское войско было одно, без союзников, то, может быть, еще прошло бы много времени, пока это сознание беспорядка сделалось бы общею уверенностью; но теперь, с особенным удовольствием и естественностью относя причину беспорядков к бестолковым немцам, все убедились в том, что происходит вредная путаница, которую наделали колбасники.
– Что стали то? Аль загородили? Или уж на француза наткнулись?
– Нет не слыхать. А то палить бы стал.
– То то торопили выступать, а выступили – стали без толку посереди поля, – всё немцы проклятые путают. Эки черти бестолковые!
– То то я бы их и пустил наперед. А то, небось, позади жмутся. Вот и стой теперь не емши.
– Да что, скоро ли там? Кавалерия, говорят, дорогу загородила, – говорил офицер.
– Эх, немцы проклятые, своей земли не знают, – говорил другой.
– Вы какой дивизии? – кричал, подъезжая, адъютант.
– Осьмнадцатой.
– Так зачем же вы здесь? вам давно бы впереди должно быть, теперь до вечера не пройдете.
– Вот распоряжения то дурацкие; сами не знают, что делают, – говорил офицер и отъезжал.
Потом проезжал генерал и сердито не по русски кричал что то.
– Тафа лафа, а что бормочет, ничего не разберешь, – говорил солдат, передразнивая отъехавшего генерала. – Расстрелял бы я их, подлецов!
– В девятом часу велено на месте быть, а мы и половины не прошли. Вот так распоряжения! – повторялось с разных сторон.
И чувство энергии, с которым выступали в дело войска, начало обращаться в досаду и злобу на бестолковые распоряжения и на немцев.
Причина путаницы заключалась в том, что во время движения австрийской кавалерии, шедшей на левом фланге, высшее начальство нашло, что наш центр слишком отдален от правого фланга, и всей кавалерии велено было перейти на правую сторону. Несколько тысяч кавалерии продвигалось перед пехотой, и пехота должна была ждать.
Впереди произошло столкновение между австрийским колонновожатым и русским генералом. Русский генерал кричал, требуя, чтобы остановлена была конница; австриец доказывал, что виноват был не он, а высшее начальство. Войска между тем стояли, скучая и падая духом. После часовой задержки войска двинулись, наконец, дальше и стали спускаться под гору. Туман, расходившийся на горе, только гуще расстилался в низах, куда спустились войска. Впереди, в тумане, раздался один, другой выстрел, сначала нескладно в разных промежутках: тратта… тат, и потом всё складнее и чаще, и завязалось дело над речкою Гольдбахом.
Не рассчитывая встретить внизу над речкою неприятеля и нечаянно в тумане наткнувшись на него, не слыша слова одушевления от высших начальников, с распространившимся по войскам сознанием, что было опоздано, и, главное, в густом тумане не видя ничего впереди и кругом себя, русские лениво и медленно перестреливались с неприятелем, подвигались вперед и опять останавливались, не получая во время приказаний от начальников и адъютантов, которые блудили по туману в незнакомой местности, не находя своих частей войск. Так началось дело для первой, второй и третьей колонны, которые спустились вниз. Четвертая колонна, при которой находился сам Кутузов, стояла на Праценских высотах.
В низах, где началось дело, был всё еще густой туман, наверху прояснело, но всё не видно было ничего из того, что происходило впереди. Были ли все силы неприятеля, как мы предполагали, за десять верст от нас или он был тут, в этой черте тумана, – никто не знал до девятого часа.
Было 9 часов утра. Туман сплошным морем расстилался по низу, но при деревне Шлапанице, на высоте, на которой стоял Наполеон, окруженный своими маршалами, было совершенно светло. Над ним было ясное, голубое небо, и огромный шар солнца, как огромный пустотелый багровый поплавок, колыхался на поверхности молочного моря тумана. Не только все французские войска, но сам Наполеон со штабом находился не по ту сторону ручьев и низов деревень Сокольниц и Шлапаниц, за которыми мы намеревались занять позицию и начать дело, но по сю сторону, так близко от наших войск, что Наполеон простым глазом мог в нашем войске отличать конного от пешего. Наполеон стоял несколько впереди своих маршалов на маленькой серой арабской лошади, в синей шинели, в той самой, в которой он делал итальянскую кампанию. Он молча вглядывался в холмы, которые как бы выступали из моря тумана, и по которым вдалеке двигались русские войска, и прислушивался к звукам стрельбы в лощине. В то время еще худое лицо его не шевелилось ни одним мускулом; блестящие глаза были неподвижно устремлены на одно место. Его предположения оказывались верными. Русские войска частью уже спустились в лощину к прудам и озерам, частью очищали те Праценские высоты, которые он намерен был атаковать и считал ключом позиции. Он видел среди тумана, как в углублении, составляемом двумя горами около деревни Прац, всё по одному направлению к лощинам двигались, блестя штыками, русские колонны и одна за другой скрывались в море тумана. По сведениям, полученным им с вечера, по звукам колес и шагов, слышанным ночью на аванпостах, по беспорядочности движения русских колонн, по всем предположениям он ясно видел, что союзники считали его далеко впереди себя, что колонны, двигавшиеся близ Працена, составляли центр русской армии, и что центр уже достаточно ослаблен для того, чтобы успешно атаковать его. Но он всё еще не начинал дела.
Нынче был для него торжественный день – годовщина его коронования. Перед утром он задремал на несколько часов и здоровый, веселый, свежий, в том счастливом расположении духа, в котором всё кажется возможным и всё удается, сел на лошадь и выехал в поле. Он стоял неподвижно, глядя на виднеющиеся из за тумана высоты, и на холодном лице его был тот особый оттенок самоуверенного, заслуженного счастья, который бывает на лице влюбленного и счастливого мальчика. Маршалы стояли позади его и не смели развлекать его внимание. Он смотрел то на Праценские высоты, то на выплывавшее из тумана солнце.
Когда солнце совершенно вышло из тумана и ослепляющим блеском брызнуло по полям и туману (как будто он только ждал этого для начала дела), он снял перчатку с красивой, белой руки, сделал ею знак маршалам и отдал приказание начинать дело. Маршалы, сопутствуемые адъютантами, поскакали в разные стороны, и через несколько минут быстро двинулись главные силы французской армии к тем Праценским высотам, которые всё более и более очищались русскими войсками, спускавшимися налево в лощину.


В 8 часов Кутузов выехал верхом к Працу, впереди 4 й Милорадовичевской колонны, той, которая должна была занять места колонн Пржебышевского и Ланжерона, спустившихся уже вниз. Он поздоровался с людьми переднего полка и отдал приказание к движению, показывая тем, что он сам намерен был вести эту колонну. Выехав к деревне Прац, он остановился. Князь Андрей, в числе огромного количества лиц, составлявших свиту главнокомандующего, стоял позади его. Князь Андрей чувствовал себя взволнованным, раздраженным и вместе с тем сдержанно спокойным, каким бывает человек при наступлении давно желанной минуты. Он твердо был уверен, что нынче был день его Тулона или его Аркольского моста. Как это случится, он не знал, но он твердо был уверен, что это будет. Местность и положение наших войск были ему известны, насколько они могли быть известны кому нибудь из нашей армии. Его собственный стратегический план, который, очевидно, теперь и думать нечего было привести в исполнение, был им забыт. Теперь, уже входя в план Вейротера, князь Андрей обдумывал могущие произойти случайности и делал новые соображения, такие, в которых могли бы потребоваться его быстрота соображения и решительность.
Налево внизу, в тумане, слышалась перестрелка между невидными войсками. Там, казалось князю Андрею, сосредоточится сражение, там встретится препятствие, и «туда то я буду послан, – думал он, – с бригадой или дивизией, и там то с знаменем в руке я пойду вперед и сломлю всё, что будет предо мной».
Князь Андрей не мог равнодушно смотреть на знамена проходивших батальонов. Глядя на знамя, ему всё думалось: может быть, это то самое знамя, с которым мне придется итти впереди войск.
Ночной туман к утру оставил на высотах только иней, переходивший в росу, в лощинах же туман расстилался еще молочно белым морем. Ничего не было видно в той лощине налево, куда спустились наши войска и откуда долетали звуки стрельбы. Над высотами было темное, ясное небо, и направо огромный шар солнца. Впереди, далеко, на том берегу туманного моря, виднелись выступающие лесистые холмы, на которых должна была быть неприятельская армия, и виднелось что то. Вправо вступала в область тумана гвардия, звучавшая топотом и колесами и изредка блестевшая штыками; налево, за деревней, такие же массы кавалерии подходили и скрывались в море тумана. Спереди и сзади двигалась пехота. Главнокомандующий стоял на выезде деревни, пропуская мимо себя войска. Кутузов в это утро казался изнуренным и раздражительным. Шедшая мимо его пехота остановилась без приказания, очевидно, потому, что впереди что нибудь задержало ее.
– Да скажите же, наконец, чтобы строились в батальонные колонны и шли в обход деревни, – сердито сказал Кутузов подъехавшему генералу. – Как же вы не поймете, ваше превосходительство, милостивый государь, что растянуться по этому дефилею улицы деревни нельзя, когда мы идем против неприятеля.
– Я предполагал построиться за деревней, ваше высокопревосходительство, – отвечал генерал.
Кутузов желчно засмеялся.
– Хороши вы будете, развертывая фронт в виду неприятеля, очень хороши.
– Неприятель еще далеко, ваше высокопревосходительство. По диспозиции…
– Диспозиция! – желчно вскрикнул Кутузов, – а это вам кто сказал?… Извольте делать, что вам приказывают.
– Слушаю с.
– Mon cher, – сказал шопотом князю Андрею Несвицкий, – le vieux est d'une humeur de chien. [Мой милый, наш старик сильно не в духе.]
К Кутузову подскакал австрийский офицер с зеленым плюмажем на шляпе, в белом мундире, и спросил от имени императора: выступила ли в дело четвертая колонна?
Кутузов, не отвечая ему, отвернулся, и взгляд его нечаянно попал на князя Андрея, стоявшего подле него. Увидав Болконского, Кутузов смягчил злое и едкое выражение взгляда, как бы сознавая, что его адъютант не был виноват в том, что делалось. И, не отвечая австрийскому адъютанту, он обратился к Болконскому:
– Allez voir, mon cher, si la troisieme division a depasse le village. Dites lui de s'arreter et d'attendre mes ordres. [Ступайте, мой милый, посмотрите, прошла ли через деревню третья дивизия. Велите ей остановиться и ждать моего приказа.]
Только что князь Андрей отъехал, он остановил его.
– Et demandez lui, si les tirailleurs sont postes, – прибавил он. – Ce qu'ils font, ce qu'ils font! [И спросите, размещены ли стрелки. – Что они делают, что они делают!] – проговорил он про себя, все не отвечая австрийцу.
Князь Андрей поскакал исполнять поручение.
Обогнав всё шедшие впереди батальоны, он остановил 3 ю дивизию и убедился, что, действительно, впереди наших колонн не было стрелковой цепи. Полковой командир бывшего впереди полка был очень удивлен переданным ему от главнокомандующего приказанием рассыпать стрелков. Полковой командир стоял тут в полной уверенности, что впереди его есть еще войска, и что неприятель не может быть ближе 10 ти верст. Действительно, впереди ничего не было видно, кроме пустынной местности, склоняющейся вперед и застланной густым туманом. Приказав от имени главнокомандующего исполнить упущенное, князь Андрей поскакал назад. Кутузов стоял всё на том же месте и, старчески опустившись на седле своим тучным телом, тяжело зевал, закрывши глаза. Войска уже не двигались, а стояли ружья к ноге.
– Хорошо, хорошо, – сказал он князю Андрею и обратился к генералу, который с часами в руках говорил, что пора бы двигаться, так как все колонны с левого фланга уже спустились.
– Еще успеем, ваше превосходительство, – сквозь зевоту проговорил Кутузов. – Успеем! – повторил он.
В это время позади Кутузова послышались вдали звуки здоровающихся полков, и голоса эти стали быстро приближаться по всему протяжению растянувшейся линии наступавших русских колонн. Видно было, что тот, с кем здоровались, ехал скоро. Когда закричали солдаты того полка, перед которым стоял Кутузов, он отъехал несколько в сторону и сморщившись оглянулся. По дороге из Працена скакал как бы эскадрон разноцветных всадников. Два из них крупным галопом скакали рядом впереди остальных. Один был в черном мундире с белым султаном на рыжей энглизированной лошади, другой в белом мундире на вороной лошади. Это были два императора со свитой. Кутузов, с аффектацией служаки, находящегося во фронте, скомандовал «смирно» стоявшим войскам и, салютуя, подъехал к императору. Вся его фигура и манера вдруг изменились. Он принял вид подначальственного, нерассуждающего человека. Он с аффектацией почтительности, которая, очевидно, неприятно поразила императора Александра, подъехал и салютовал ему.
Неприятное впечатление, только как остатки тумана на ясном небе, пробежало по молодому и счастливому лицу императора и исчезло. Он был, после нездоровья, несколько худее в этот день, чем на ольмюцком поле, где его в первый раз за границей видел Болконский; но то же обворожительное соединение величавости и кротости было в его прекрасных, серых глазах, и на тонких губах та же возможность разнообразных выражений и преобладающее выражение благодушной, невинной молодости.
На ольмюцком смотру он был величавее, здесь он был веселее и энергичнее. Он несколько разрумянился, прогалопировав эти три версты, и, остановив лошадь, отдохновенно вздохнул и оглянулся на такие же молодые, такие же оживленные, как и его, лица своей свиты. Чарторижский и Новосильцев, и князь Болконский, и Строганов, и другие, все богато одетые, веселые, молодые люди, на прекрасных, выхоленных, свежих, только что слегка вспотевших лошадях, переговариваясь и улыбаясь, остановились позади государя. Император Франц, румяный длиннолицый молодой человек, чрезвычайно прямо сидел на красивом вороном жеребце и озабоченно и неторопливо оглядывался вокруг себя. Он подозвал одного из своих белых адъютантов и спросил что то. «Верно, в котором часу они выехали», подумал князь Андрей, наблюдая своего старого знакомого, с улыбкой, которую он не мог удержать, вспоминая свою аудиенцию. В свите императоров были отобранные молодцы ординарцы, русские и австрийские, гвардейских и армейских полков. Между ними велись берейторами в расшитых попонах красивые запасные царские лошади.
Как будто через растворенное окно вдруг пахнуло свежим полевым воздухом в душную комнату, так пахнуло на невеселый Кутузовский штаб молодостью, энергией и уверенностью в успехе от этой прискакавшей блестящей молодежи.
– Что ж вы не начинаете, Михаил Ларионович? – поспешно обратился император Александр к Кутузову, в то же время учтиво взглянув на императора Франца.
– Я поджидаю, ваше величество, – отвечал Кутузов, почтительно наклоняясь вперед.
Император пригнул ухо, слегка нахмурясь и показывая, что он не расслышал.
– Поджидаю, ваше величество, – повторил Кутузов (князь Андрей заметил, что у Кутузова неестественно дрогнула верхняя губа, в то время как он говорил это поджидаю ). – Не все колонны еще собрались, ваше величество.
Государь расслышал, но ответ этот, видимо, не понравился ему; он пожал сутуловатыми плечами, взглянул на Новосильцева, стоявшего подле, как будто взглядом этим жалуясь на Кутузова.
– Ведь мы не на Царицыном лугу, Михаил Ларионович, где не начинают парада, пока не придут все полки, – сказал государь, снова взглянув в глаза императору Францу, как бы приглашая его, если не принять участие, то прислушаться к тому, что он говорит; но император Франц, продолжая оглядываться, не слушал.
– Потому и не начинаю, государь, – сказал звучным голосом Кутузов, как бы предупреждая возможность не быть расслышанным, и в лице его еще раз что то дрогнуло. – Потому и не начинаю, государь, что мы не на параде и не на Царицыном лугу, – выговорил он ясно и отчетливо.
В свите государя на всех лицах, мгновенно переглянувшихся друг с другом, выразился ропот и упрек. «Как он ни стар, он не должен бы, никак не должен бы говорить этак», выразили эти лица.
Государь пристально и внимательно посмотрел в глаза Кутузову, ожидая, не скажет ли он еще чего. Но Кутузов, с своей стороны, почтительно нагнув голову, тоже, казалось, ожидал. Молчание продолжалось около минуты.
– Впрочем, если прикажете, ваше величество, – сказал Кутузов, поднимая голову и снова изменяя тон на прежний тон тупого, нерассуждающего, но повинующегося генерала.
Он тронул лошадь и, подозвав к себе начальника колонны Милорадовича, передал ему приказание к наступлению.
Войско опять зашевелилось, и два батальона Новгородского полка и батальон Апшеронского полка тронулись вперед мимо государя.
В то время как проходил этот Апшеронский батальон, румяный Милорадович, без шинели, в мундире и орденах и со шляпой с огромным султаном, надетой набекрень и с поля, марш марш выскакал вперед и, молодецки салютуя, осадил лошадь перед государем.
– С Богом, генерал, – сказал ему государь.
– Ma foi, sire, nous ferons ce que qui sera dans notre possibilite, sire, [Право, ваше величество, мы сделаем, что будет нам возможно сделать, ваше величество,] – отвечал он весело, тем не менее вызывая насмешливую улыбку у господ свиты государя своим дурным французским выговором.
Милорадович круто повернул свою лошадь и стал несколько позади государя. Апшеронцы, возбуждаемые присутствием государя, молодецким, бойким шагом отбивая ногу, проходили мимо императоров и их свиты.
– Ребята! – крикнул громким, самоуверенным и веселым голосом Милорадович, видимо, до такой степени возбужденный звуками стрельбы, ожиданием сражения и видом молодцов апшеронцев, еще своих суворовских товарищей, бойко проходивших мимо императоров, что забыл о присутствии государя. – Ребята, вам не первую деревню брать! – крикнул он.
– Рады стараться! – прокричали солдаты.
Лошадь государя шарахнулась от неожиданного крика. Лошадь эта, носившая государя еще на смотрах в России, здесь, на Аустерлицком поле, несла своего седока, выдерживая его рассеянные удары левой ногой, настораживала уши от звуков выстрелов, точно так же, как она делала это на Марсовом поле, не понимая значения ни этих слышавшихся выстрелов, ни соседства вороного жеребца императора Франца, ни всего того, что говорил, думал, чувствовал в этот день тот, кто ехал на ней.
Государь с улыбкой обратился к одному из своих приближенных, указывая на молодцов апшеронцев, и что то сказал ему.


Кутузов, сопутствуемый своими адъютантами, поехал шагом за карабинерами.
Проехав с полверсты в хвосте колонны, он остановился у одинокого заброшенного дома (вероятно, бывшего трактира) подле разветвления двух дорог. Обе дороги спускались под гору, и по обеим шли войска.
Туман начинал расходиться, и неопределенно, верстах в двух расстояния, виднелись уже неприятельские войска на противоположных возвышенностях. Налево внизу стрельба становилась слышнее. Кутузов остановился, разговаривая с австрийским генералом. Князь Андрей, стоя несколько позади, вглядывался в них и, желая попросить зрительную трубу у адъютанта, обратился к нему.
– Посмотрите, посмотрите, – говорил этот адъютант, глядя не на дальнее войско, а вниз по горе перед собой. – Это французы!
Два генерала и адъютанты стали хвататься за трубу, вырывая ее один у другого. Все лица вдруг изменились, и на всех выразился ужас. Французов предполагали за две версты от нас, а они явились вдруг, неожиданно перед нами.
– Это неприятель?… Нет!… Да, смотрите, он… наверное… Что ж это? – послышались голоса.
Князь Андрей простым глазом увидал внизу направо поднимавшуюся навстречу апшеронцам густую колонну французов, не дальше пятисот шагов от того места, где стоял Кутузов.
«Вот она, наступила решительная минута! Дошло до меня дело», подумал князь Андрей, и ударив лошадь, подъехал к Кутузову. «Надо остановить апшеронцев, – закричал он, – ваше высокопревосходительство!» Но в тот же миг всё застлалось дымом, раздалась близкая стрельба, и наивно испуганный голос в двух шагах от князя Андрея закричал: «ну, братцы, шабаш!» И как будто голос этот был команда. По этому голосу всё бросилось бежать.
Смешанные, всё увеличивающиеся толпы бежали назад к тому месту, где пять минут тому назад войска проходили мимо императоров. Не только трудно было остановить эту толпу, но невозможно было самим не податься назад вместе с толпой.
Болконский только старался не отставать от нее и оглядывался, недоумевая и не в силах понять того, что делалось перед ним. Несвицкий с озлобленным видом, красный и на себя не похожий, кричал Кутузову, что ежели он не уедет сейчас, он будет взят в плен наверное. Кутузов стоял на том же месте и, не отвечая, доставал платок. Из щеки его текла кровь. Князь Андрей протеснился до него.
– Вы ранены? – спросил он, едва удерживая дрожание нижней челюсти.
– Раны не здесь, а вот где! – сказал Кутузов, прижимая платок к раненой щеке и указывая на бегущих. – Остановите их! – крикнул он и в то же время, вероятно убедясь, что невозможно было их остановить, ударил лошадь и поехал вправо.
Вновь нахлынувшая толпа бегущих захватила его с собой и повлекла назад.
Войска бежали такой густой толпой, что, раз попавши в середину толпы, трудно было из нее выбраться. Кто кричал: «Пошел! что замешкался?» Кто тут же, оборачиваясь, стрелял в воздух; кто бил лошадь, на которой ехал сам Кутузов. С величайшим усилием выбравшись из потока толпы влево, Кутузов со свитой, уменьшенной более чем вдвое, поехал на звуки близких орудийных выстрелов. Выбравшись из толпы бегущих, князь Андрей, стараясь не отставать от Кутузова, увидал на спуске горы, в дыму, еще стрелявшую русскую батарею и подбегающих к ней французов. Повыше стояла русская пехота, не двигаясь ни вперед на помощь батарее, ни назад по одному направлению с бегущими. Генерал верхом отделился от этой пехоты и подъехал к Кутузову. Из свиты Кутузова осталось только четыре человека. Все были бледны и молча переглядывались.
– Остановите этих мерзавцев! – задыхаясь, проговорил Кутузов полковому командиру, указывая на бегущих; но в то же мгновение, как будто в наказание за эти слова, как рой птичек, со свистом пролетели пули по полку и свите Кутузова.
Французы атаковали батарею и, увидав Кутузова, выстрелили по нем. С этим залпом полковой командир схватился за ногу; упало несколько солдат, и подпрапорщик, стоявший с знаменем, выпустил его из рук; знамя зашаталось и упало, задержавшись на ружьях соседних солдат.
Солдаты без команды стали стрелять.
– Ооох! – с выражением отчаяния промычал Кутузов и оглянулся. – Болконский, – прошептал он дрожащим от сознания своего старческого бессилия голосом. – Болконский, – прошептал он, указывая на расстроенный батальон и на неприятеля, – что ж это?
Но прежде чем он договорил эти слова, князь Андрей, чувствуя слезы стыда и злобы, подступавшие ему к горлу, уже соскакивал с лошади и бежал к знамени.
– Ребята, вперед! – крикнул он детски пронзительно.
«Вот оно!» думал князь Андрей, схватив древко знамени и с наслаждением слыша свист пуль, очевидно, направленных именно против него. Несколько солдат упало.
– Ура! – закричал князь Андрей, едва удерживая в руках тяжелое знамя, и побежал вперед с несомненной уверенностью, что весь батальон побежит за ним.
Действительно, он пробежал один только несколько шагов. Тронулся один, другой солдат, и весь батальон с криком «ура!» побежал вперед и обогнал его. Унтер офицер батальона, подбежав, взял колебавшееся от тяжести в руках князя Андрея знамя, но тотчас же был убит. Князь Андрей опять схватил знамя и, волоча его за древко, бежал с батальоном. Впереди себя он видел наших артиллеристов, из которых одни дрались, другие бросали пушки и бежали к нему навстречу; он видел и французских пехотных солдат, которые хватали артиллерийских лошадей и поворачивали пушки. Князь Андрей с батальоном уже был в 20 ти шагах от орудий. Он слышал над собою неперестававший свист пуль, и беспрестанно справа и слева от него охали и падали солдаты. Но он не смотрел на них; он вглядывался только в то, что происходило впереди его – на батарее. Он ясно видел уже одну фигуру рыжего артиллериста с сбитым на бок кивером, тянущего с одной стороны банник, тогда как французский солдат тянул банник к себе за другую сторону. Князь Андрей видел уже ясно растерянное и вместе озлобленное выражение лиц этих двух людей, видимо, не понимавших того, что они делали.
«Что они делают? – думал князь Андрей, глядя на них: – зачем не бежит рыжий артиллерист, когда у него нет оружия? Зачем не колет его француз? Не успеет добежать, как француз вспомнит о ружье и заколет его».
Действительно, другой француз, с ружьем на перевес подбежал к борющимся, и участь рыжего артиллериста, всё еще не понимавшего того, что ожидает его, и с торжеством выдернувшего банник, должна была решиться. Но князь Андрей не видал, чем это кончилось. Как бы со всего размаха крепкой палкой кто то из ближайших солдат, как ему показалось, ударил его в голову. Немного это больно было, а главное, неприятно, потому что боль эта развлекала его и мешала ему видеть то, на что он смотрел.
«Что это? я падаю? у меня ноги подкашиваются», подумал он и упал на спину. Он раскрыл глаза, надеясь увидать, чем кончилась борьба французов с артиллеристами, и желая знать, убит или нет рыжий артиллерист, взяты или спасены пушки. Но он ничего не видал. Над ним не было ничего уже, кроме неба – высокого неба, не ясного, но всё таки неизмеримо высокого, с тихо ползущими по нем серыми облаками. «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, – подумал князь Андрей, – не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, – совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба? И как я счастлив, я, что узнал его наконец. Да! всё пустое, всё обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу!…»


На правом фланге у Багратиона в 9 ть часов дело еще не начиналось. Не желая согласиться на требование Долгорукова начинать дело и желая отклонить от себя ответственность, князь Багратион предложил Долгорукову послать спросить о том главнокомандующего. Багратион знал, что, по расстоянию почти 10 ти верст, отделявшему один фланг от другого, ежели не убьют того, кого пошлют (что было очень вероятно), и ежели он даже и найдет главнокомандующего, что было весьма трудно, посланный не успеет вернуться раньше вечера.
Багратион оглянул свою свиту своими большими, ничего невыражающими, невыспавшимися глазами, и невольно замиравшее от волнения и надежды детское лицо Ростова первое бросилось ему в глаза. Он послал его.
– А ежели я встречу его величество прежде, чем главнокомандующего, ваше сиятельство? – сказал Ростов, держа руку у козырька.
– Можете передать его величеству, – поспешно перебивая Багратиона, сказал Долгоруков.
Сменившись из цепи, Ростов успел соснуть несколько часов перед утром и чувствовал себя веселым, смелым, решительным, с тою упругостью движений, уверенностью в свое счастие и в том расположении духа, в котором всё кажется легко, весело и возможно.
Все желания его исполнялись в это утро; давалось генеральное сражение, он участвовал в нем; мало того, он был ординарцем при храбрейшем генерале; мало того, он ехал с поручением к Кутузову, а может быть, и к самому государю. Утро было ясное, лошадь под ним была добрая. На душе его было радостно и счастливо. Получив приказание, он пустил лошадь и поскакал вдоль по линии. Сначала он ехал по линии Багратионовых войск, еще не вступавших в дело и стоявших неподвижно; потом он въехал в пространство, занимаемое кавалерией Уварова и здесь заметил уже передвижения и признаки приготовлений к делу; проехав кавалерию Уварова, он уже ясно услыхал звуки пушечной и орудийной стрельбы впереди себя. Стрельба всё усиливалась.
В свежем, утреннем воздухе раздавались уже, не как прежде в неравные промежутки, по два, по три выстрела и потом один или два орудийных выстрела, а по скатам гор, впереди Працена, слышались перекаты ружейной пальбы, перебиваемой такими частыми выстрелами из орудий, что иногда несколько пушечных выстрелов уже не отделялись друг от друга, а сливались в один общий гул.
Видно было, как по скатам дымки ружей как будто бегали, догоняя друг друга, и как дымы орудий клубились, расплывались и сливались одни с другими. Видны были, по блеску штыков между дымом, двигавшиеся массы пехоты и узкие полосы артиллерии с зелеными ящиками.
Ростов на пригорке остановил на минуту лошадь, чтобы рассмотреть то, что делалось; но как он ни напрягал внимание, он ничего не мог ни понять, ни разобрать из того, что делалось: двигались там в дыму какие то люди, двигались и спереди и сзади какие то холсты войск; но зачем? кто? куда? нельзя было понять. Вид этот и звуки эти не только не возбуждали в нем какого нибудь унылого или робкого чувства, но, напротив, придавали ему энергии и решительности.
«Ну, еще, еще наддай!» – обращался он мысленно к этим звукам и опять пускался скакать по линии, всё дальше и дальше проникая в область войск, уже вступивших в дело.
«Уж как это там будет, не знаю, а всё будет хорошо!» думал Ростов.
Проехав какие то австрийские войска, Ростов заметил, что следующая за тем часть линии (это была гвардия) уже вступила в дело.
«Тем лучше! посмотрю вблизи», подумал он.
Он поехал почти по передней линии. Несколько всадников скакали по направлению к нему. Это были наши лейб уланы, которые расстроенными рядами возвращались из атаки. Ростов миновал их, заметил невольно одного из них в крови и поскакал дальше.
«Мне до этого дела нет!» подумал он. Не успел он проехать нескольких сот шагов после этого, как влево от него, наперерез ему, показалась на всем протяжении поля огромная масса кавалеристов на вороных лошадях, в белых блестящих мундирах, которые рысью шли прямо на него. Ростов пустил лошадь во весь скок, для того чтоб уехать с дороги от этих кавалеристов, и он бы уехал от них, ежели бы они шли всё тем же аллюром, но они всё прибавляли хода, так что некоторые лошади уже скакали. Ростову всё слышнее и слышнее становился их топот и бряцание их оружия и виднее становились их лошади, фигуры и даже лица. Это были наши кавалергарды, шедшие в атаку на французскую кавалерию, подвигавшуюся им навстречу.
Кавалергарды скакали, но еще удерживая лошадей. Ростов уже видел их лица и услышал команду: «марш, марш!» произнесенную офицером, выпустившим во весь мах свою кровную лошадь. Ростов, опасаясь быть раздавленным или завлеченным в атаку на французов, скакал вдоль фронта, что было мочи у его лошади, и всё таки не успел миновать их.
Крайний кавалергард, огромный ростом рябой мужчина, злобно нахмурился, увидав перед собой Ростова, с которым он неминуемо должен был столкнуться. Этот кавалергард непременно сбил бы с ног Ростова с его Бедуином (Ростов сам себе казался таким маленьким и слабеньким в сравнении с этими громадными людьми и лошадьми), ежели бы он не догадался взмахнуть нагайкой в глаза кавалергардовой лошади. Вороная, тяжелая, пятивершковая лошадь шарахнулась, приложив уши; но рябой кавалергард всадил ей с размаху в бока огромные шпоры, и лошадь, взмахнув хвостом и вытянув шею, понеслась еще быстрее. Едва кавалергарды миновали Ростова, как он услыхал их крик: «Ура!» и оглянувшись увидал, что передние ряды их смешивались с чужими, вероятно французскими, кавалеристами в красных эполетах. Дальше нельзя было ничего видеть, потому что тотчас же после этого откуда то стали стрелять пушки, и всё застлалось дымом.
В ту минуту как кавалергарды, миновав его, скрылись в дыму, Ростов колебался, скакать ли ему за ними или ехать туда, куда ему нужно было. Это была та блестящая атака кавалергардов, которой удивлялись сами французы. Ростову страшно было слышать потом, что из всей этой массы огромных красавцев людей, из всех этих блестящих, на тысячных лошадях, богачей юношей, офицеров и юнкеров, проскакавших мимо его, после атаки осталось только осьмнадцать человек.
«Что мне завидовать, мое не уйдет, и я сейчас, может быть, увижу государя!» подумал Ростов и поскакал дальше.
Поровнявшись с гвардейской пехотой, он заметил, что чрез нее и около нее летали ядры, не столько потому, что он слышал звук ядер, сколько потому, что на лицах солдат он увидал беспокойство и на лицах офицеров – неестественную, воинственную торжественность.
Проезжая позади одной из линий пехотных гвардейских полков, он услыхал голос, назвавший его по имени.
– Ростов!
– Что? – откликнулся он, не узнавая Бориса.
– Каково? в первую линию попали! Наш полк в атаку ходил! – сказал Борис, улыбаясь той счастливой улыбкой, которая бывает у молодых людей, в первый раз побывавших в огне.
Ростов остановился.
– Вот как! – сказал он. – Ну что?
– Отбили! – оживленно сказал Борис, сделавшийся болтливым. – Ты можешь себе представить?
И Борис стал рассказывать, каким образом гвардия, ставши на место и увидав перед собой войска, приняла их за австрийцев и вдруг по ядрам, пущенным из этих войск, узнала, что она в первой линии, и неожиданно должна была вступить в дело. Ростов, не дослушав Бориса, тронул свою лошадь.
– Ты куда? – спросил Борис.
– К его величеству с поручением.
– Вот он! – сказал Борис, которому послышалось, что Ростову нужно было его высочество, вместо его величества.
И он указал ему на великого князя, который в ста шагах от них, в каске и в кавалергардском колете, с своими поднятыми плечами и нахмуренными бровями, что то кричал австрийскому белому и бледному офицеру.
– Да ведь это великий князь, а мне к главнокомандующему или к государю, – сказал Ростов и тронул было лошадь.
– Граф, граф! – кричал Берг, такой же оживленный, как и Борис, подбегая с другой стороны, – граф, я в правую руку ранен (говорил он, показывая кисть руки, окровавленную, обвязанную носовым платком) и остался во фронте. Граф, держу шпагу в левой руке: в нашей породе фон Бергов, граф, все были рыцари.
Берг еще что то говорил, но Ростов, не дослушав его, уже поехал дальше.
Проехав гвардию и пустой промежуток, Ростов, для того чтобы не попасть опять в первую линию, как он попал под атаку кавалергардов, поехал по линии резервов, далеко объезжая то место, где слышалась самая жаркая стрельба и канонада. Вдруг впереди себя и позади наших войск, в таком месте, где он никак не мог предполагать неприятеля, он услыхал близкую ружейную стрельбу.
«Что это может быть? – подумал Ростов. – Неприятель в тылу наших войск? Не может быть, – подумал Ростов, и ужас страха за себя и за исход всего сражения вдруг нашел на него. – Что бы это ни было, однако, – подумал он, – теперь уже нечего объезжать. Я должен искать главнокомандующего здесь, и ежели всё погибло, то и мое дело погибнуть со всеми вместе».
Дурное предчувствие, нашедшее вдруг на Ростова, подтверждалось всё более и более, чем дальше он въезжал в занятое толпами разнородных войск пространство, находящееся за деревнею Працом.
– Что такое? Что такое? По ком стреляют? Кто стреляет? – спрашивал Ростов, ровняясь с русскими и австрийскими солдатами, бежавшими перемешанными толпами наперерез его дороги.
– А чорт их знает? Всех побил! Пропадай всё! – отвечали ему по русски, по немецки и по чешски толпы бегущих и непонимавших точно так же, как и он, того, что тут делалось.
– Бей немцев! – кричал один.
– А чорт их дери, – изменников.
– Zum Henker diese Ruesen… [К чорту этих русских…] – что то ворчал немец.
Несколько раненых шли по дороге. Ругательства, крики, стоны сливались в один общий гул. Стрельба затихла и, как потом узнал Ростов, стреляли друг в друга русские и австрийские солдаты.
«Боже мой! что ж это такое? – думал Ростов. – И здесь, где всякую минуту государь может увидать их… Но нет, это, верно, только несколько мерзавцев. Это пройдет, это не то, это не может быть, – думал он. – Только поскорее, поскорее проехать их!»
Мысль о поражении и бегстве не могла притти в голову Ростову. Хотя он и видел французские орудия и войска именно на Праценской горе, на той самой, где ему велено было отыскивать главнокомандующего, он не мог и не хотел верить этому.


Около деревни Праца Ростову велено было искать Кутузова и государя. Но здесь не только не было их, но не было ни одного начальника, а были разнородные толпы расстроенных войск.
Он погонял уставшую уже лошадь, чтобы скорее проехать эти толпы, но чем дальше он подвигался, тем толпы становились расстроеннее. По большой дороге, на которую он выехал, толпились коляски, экипажи всех сортов, русские и австрийские солдаты, всех родов войск, раненые и нераненые. Всё это гудело и смешанно копошилось под мрачный звук летавших ядер с французских батарей, поставленных на Праценских высотах.
– Где государь? где Кутузов? – спрашивал Ростов у всех, кого мог остановить, и ни от кого не мог получить ответа.
Наконец, ухватив за воротник солдата, он заставил его ответить себе.
– Э! брат! Уж давно все там, вперед удрали! – сказал Ростову солдат, смеясь чему то и вырываясь.
Оставив этого солдата, который, очевидно, был пьян, Ростов остановил лошадь денщика или берейтора важного лица и стал расспрашивать его. Денщик объявил Ростову, что государя с час тому назад провезли во весь дух в карете по этой самой дороге, и что государь опасно ранен.
– Не может быть, – сказал Ростов, – верно, другой кто.
– Сам я видел, – сказал денщик с самоуверенной усмешкой. – Уж мне то пора знать государя: кажется, сколько раз в Петербурге вот так то видал. Бледный, пребледный в карете сидит. Четверню вороных как припустит, батюшки мои, мимо нас прогремел: пора, кажется, и царских лошадей и Илью Иваныча знать; кажется, с другим как с царем Илья кучер не ездит.
Ростов пустил его лошадь и хотел ехать дальше. Шедший мимо раненый офицер обратился к нему.
– Да вам кого нужно? – спросил офицер. – Главнокомандующего? Так убит ядром, в грудь убит при нашем полку.
– Не убит, ранен, – поправил другой офицер.
– Да кто? Кутузов? – спросил Ростов.
– Не Кутузов, а как бишь его, – ну, да всё одно, живых не много осталось. Вон туда ступайте, вон к той деревне, там всё начальство собралось, – сказал этот офицер, указывая на деревню Гостиерадек, и прошел мимо.
Ростов ехал шагом, не зная, зачем и к кому он теперь поедет. Государь ранен, сражение проиграно. Нельзя было не верить этому теперь. Ростов ехал по тому направлению, которое ему указали и по которому виднелись вдалеке башня и церковь. Куда ему было торопиться? Что ему было теперь говорить государю или Кутузову, ежели бы даже они и были живы и не ранены?
– Этой дорогой, ваше благородие, поезжайте, а тут прямо убьют, – закричал ему солдат. – Тут убьют!
– О! что говоришь! сказал другой. – Куда он поедет? Тут ближе.
Ростов задумался и поехал именно по тому направлению, где ему говорили, что убьют.
«Теперь всё равно: уж ежели государь ранен, неужели мне беречь себя?» думал он. Он въехал в то пространство, на котором более всего погибло людей, бегущих с Працена. Французы еще не занимали этого места, а русские, те, которые были живы или ранены, давно оставили его. На поле, как копны на хорошей пашне, лежало человек десять, пятнадцать убитых, раненых на каждой десятине места. Раненые сползались по два, по три вместе, и слышались неприятные, иногда притворные, как казалось Ростову, их крики и стоны. Ростов пустил лошадь рысью, чтобы не видать всех этих страдающих людей, и ему стало страшно. Он боялся не за свою жизнь, а за то мужество, которое ему нужно было и которое, он знал, не выдержит вида этих несчастных.
Французы, переставшие стрелять по этому, усеянному мертвыми и ранеными, полю, потому что уже никого на нем живого не было, увидав едущего по нем адъютанта, навели на него орудие и бросили несколько ядер. Чувство этих свистящих, страшных звуков и окружающие мертвецы слились для Ростова в одно впечатление ужаса и сожаления к себе. Ему вспомнилось последнее письмо матери. «Что бы она почувствовала, – подумал он, – коль бы она видела меня теперь здесь, на этом поле и с направленными на меня орудиями».
В деревне Гостиерадеке были хотя и спутанные, но в большем порядке русские войска, шедшие прочь с поля сражения. Сюда уже не доставали французские ядра, и звуки стрельбы казались далекими. Здесь все уже ясно видели и говорили, что сражение проиграно. К кому ни обращался Ростов, никто не мог сказать ему, ни где был государь, ни где был Кутузов. Одни говорили, что слух о ране государя справедлив, другие говорили, что нет, и объясняли этот ложный распространившийся слух тем, что, действительно, в карете государя проскакал назад с поля сражения бледный и испуганный обер гофмаршал граф Толстой, выехавший с другими в свите императора на поле сражения. Один офицер сказал Ростову, что за деревней, налево, он видел кого то из высшего начальства, и Ростов поехал туда, уже не надеясь найти кого нибудь, но для того только, чтобы перед самим собою очистить свою совесть. Проехав версты три и миновав последние русские войска, около огорода, окопанного канавой, Ростов увидал двух стоявших против канавы всадников. Один, с белым султаном на шляпе, показался почему то знакомым Ростову; другой, незнакомый всадник, на прекрасной рыжей лошади (лошадь эта показалась знакомою Ростову) подъехал к канаве, толкнул лошадь шпорами и, выпустив поводья, легко перепрыгнул через канаву огорода. Только земля осыпалась с насыпи от задних копыт лошади. Круто повернув лошадь, он опять назад перепрыгнул канаву и почтительно обратился к всаднику с белым султаном, очевидно, предлагая ему сделать то же. Всадник, которого фигура показалась знакома Ростову и почему то невольно приковала к себе его внимание, сделал отрицательный жест головой и рукой, и по этому жесту Ростов мгновенно узнал своего оплакиваемого, обожаемого государя.
«Но это не мог быть он, один посреди этого пустого поля», подумал Ростов. В это время Александр повернул голову, и Ростов увидал так живо врезавшиеся в его памяти любимые черты. Государь был бледен, щеки его впали и глаза ввалились; но тем больше прелести, кротости было в его чертах. Ростов был счастлив, убедившись в том, что слух о ране государя был несправедлив. Он был счастлив, что видел его. Он знал, что мог, даже должен был прямо обратиться к нему и передать то, что приказано было ему передать от Долгорукова.
Но как влюбленный юноша дрожит и млеет, не смея сказать того, о чем он мечтает ночи, и испуганно оглядывается, ища помощи или возможности отсрочки и бегства, когда наступила желанная минута, и он стоит наедине с ней, так и Ростов теперь, достигнув того, чего он желал больше всего на свете, не знал, как подступить к государю, и ему представлялись тысячи соображений, почему это было неудобно, неприлично и невозможно.
«Как! Я как будто рад случаю воспользоваться тем, что он один и в унынии. Ему неприятно и тяжело может показаться неизвестное лицо в эту минуту печали; потом, что я могу сказать ему теперь, когда при одном взгляде на него у меня замирает сердце и пересыхает во рту?» Ни одна из тех бесчисленных речей, которые он, обращая к государю, слагал в своем воображении, не приходила ему теперь в голову. Те речи большею частию держались совсем при других условиях, те говорились большею частию в минуту побед и торжеств и преимущественно на смертном одре от полученных ран, в то время как государь благодарил его за геройские поступки, и он, умирая, высказывал ему подтвержденную на деле любовь свою.
«Потом, что же я буду спрашивать государя об его приказаниях на правый фланг, когда уже теперь 4 й час вечера, и сражение проиграно? Нет, решительно я не должен подъезжать к нему. Не должен нарушать его задумчивость. Лучше умереть тысячу раз, чем получить от него дурной взгляд, дурное мнение», решил Ростов и с грустью и с отчаянием в сердце поехал прочь, беспрестанно оглядываясь на всё еще стоявшего в том же положении нерешительности государя.
В то время как Ростов делал эти соображения и печально отъезжал от государя, капитан фон Толь случайно наехал на то же место и, увидав государя, прямо подъехал к нему, предложил ему свои услуги и помог перейти пешком через канаву. Государь, желая отдохнуть и чувствуя себя нездоровым, сел под яблочное дерево, и Толь остановился подле него. Ростов издалека с завистью и раскаянием видел, как фон Толь что то долго и с жаром говорил государю, как государь, видимо, заплакав, закрыл глаза рукой и пожал руку Толю.
«И это я мог бы быть на его месте?» подумал про себя Ростов и, едва удерживая слезы сожаления об участи государя, в совершенном отчаянии поехал дальше, не зная, куда и зачем он теперь едет.
Его отчаяние было тем сильнее, что он чувствовал, что его собственная слабость была причиной его горя.
Он мог бы… не только мог бы, но он должен был подъехать к государю. И это был единственный случай показать государю свою преданность. И он не воспользовался им… «Что я наделал?» подумал он. И он повернул лошадь и поскакал назад к тому месту, где видел императора; но никого уже не было за канавой. Только ехали повозки и экипажи. От одного фурмана Ростов узнал, что Кутузовский штаб находится неподалеку в деревне, куда шли обозы. Ростов поехал за ними.
Впереди его шел берейтор Кутузова, ведя лошадей в попонах. За берейтором ехала повозка, и за повозкой шел старик дворовый, в картузе, полушубке и с кривыми ногами.
– Тит, а Тит! – сказал берейтор.
– Чего? – рассеянно отвечал старик.
– Тит! Ступай молотить.
– Э, дурак, тьфу! – сердито плюнув, сказал старик. Прошло несколько времени молчаливого движения, и повторилась опять та же шутка.
В пятом часу вечера сражение было проиграно на всех пунктах. Более ста орудий находилось уже во власти французов.
Пржебышевский с своим корпусом положил оружие. Другие колонны, растеряв около половины людей, отступали расстроенными, перемешанными толпами.
Остатки войск Ланжерона и Дохтурова, смешавшись, теснились около прудов на плотинах и берегах у деревни Аугеста.
В 6 м часу только у плотины Аугеста еще слышалась жаркая канонада одних французов, выстроивших многочисленные батареи на спуске Праценских высот и бивших по нашим отступающим войскам.
В арьергарде Дохтуров и другие, собирая батальоны, отстреливались от французской кавалерии, преследовавшей наших. Начинало смеркаться. На узкой плотине Аугеста, на которой столько лет мирно сиживал в колпаке старичок мельник с удочками, в то время как внук его, засучив рукава рубашки, перебирал в лейке серебряную трепещущую рыбу; на этой плотине, по которой столько лет мирно проезжали на своих парных возах, нагруженных пшеницей, в мохнатых шапках и синих куртках моравы и, запыленные мукой, с белыми возами уезжали по той же плотине, – на этой узкой плотине теперь между фурами и пушками, под лошадьми и между колес толпились обезображенные страхом смерти люди, давя друг друга, умирая, шагая через умирающих и убивая друг друга для того только, чтобы, пройдя несколько шагов, быть точно. так же убитыми.
Каждые десять секунд, нагнетая воздух, шлепало ядро или разрывалась граната в средине этой густой толпы, убивая и обрызгивая кровью тех, которые стояли близко. Долохов, раненый в руку, пешком с десятком солдат своей роты (он был уже офицер) и его полковой командир, верхом, представляли из себя остатки всего полка. Влекомые толпой, они втеснились во вход к плотине и, сжатые со всех сторон, остановились, потому что впереди упала лошадь под пушкой, и толпа вытаскивала ее. Одно ядро убило кого то сзади их, другое ударилось впереди и забрызгало кровью Долохова. Толпа отчаянно надвинулась, сжалась, тронулась несколько шагов и опять остановилась.
Пройти эти сто шагов, и, наверное, спасен; простоять еще две минуты, и погиб, наверное, думал каждый. Долохов, стоявший в середине толпы, рванулся к краю плотины, сбив с ног двух солдат, и сбежал на скользкий лед, покрывший пруд.
– Сворачивай, – закричал он, подпрыгивая по льду, который трещал под ним, – сворачивай! – кричал он на орудие. – Держит!…
Лед держал его, но гнулся и трещал, и очевидно было, что не только под орудием или толпой народа, но под ним одним он сейчас рухнется. На него смотрели и жались к берегу, не решаясь еще ступить на лед. Командир полка, стоявший верхом у въезда, поднял руку и раскрыл рот, обращаясь к Долохову. Вдруг одно из ядер так низко засвистело над толпой, что все нагнулись. Что то шлепнулось в мокрое, и генерал упал с лошадью в лужу крови. Никто не взглянул на генерала, не подумал поднять его.
– Пошел на лед! пошел по льду! Пошел! вороти! аль не слышишь! Пошел! – вдруг после ядра, попавшего в генерала, послышались бесчисленные голоса, сами не зная, что и зачем кричавшие.
Одно из задних орудий, вступавшее на плотину, своротило на лед. Толпы солдат с плотины стали сбегать на замерзший пруд. Под одним из передних солдат треснул лед, и одна нога ушла в воду; он хотел оправиться и провалился по пояс.
Ближайшие солдаты замялись, орудийный ездовой остановил свою лошадь, но сзади всё еще слышались крики: «Пошел на лед, что стал, пошел! пошел!» И крики ужаса послышались в толпе. Солдаты, окружавшие орудие, махали на лошадей и били их, чтобы они сворачивали и подвигались. Лошади тронулись с берега. Лед, державший пеших, рухнулся огромным куском, и человек сорок, бывших на льду, бросились кто вперед, кто назад, потопляя один другого.
Ядра всё так же равномерно свистели и шлепались на лед, в воду и чаще всего в толпу, покрывавшую плотину, пруды и берег.


На Праценской горе, на том самом месте, где он упал с древком знамени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью, и, сам не зная того, стонал тихим, жалостным и детским стоном.
К вечеру он перестал стонать и совершенно затих. Он не знал, как долго продолжалось его забытье. Вдруг он опять чувствовал себя живым и страдающим от жгучей и разрывающей что то боли в голове.
«Где оно, это высокое небо, которое я не знал до сих пор и увидал нынче?» было первою его мыслью. «И страдания этого я не знал также, – подумал он. – Да, я ничего, ничего не знал до сих пор. Но где я?»
Он стал прислушиваться и услыхал звуки приближающегося топота лошадей и звуки голосов, говоривших по французски. Он раскрыл глаза. Над ним было опять всё то же высокое небо с еще выше поднявшимися плывущими облаками, сквозь которые виднелась синеющая бесконечность. Он не поворачивал головы и не видал тех, которые, судя по звуку копыт и голосов, подъехали к нему и остановились.
Подъехавшие верховые были Наполеон, сопутствуемый двумя адъютантами. Бонапарте, объезжая поле сражения, отдавал последние приказания об усилении батарей стреляющих по плотине Аугеста и рассматривал убитых и раненых, оставшихся на поле сражения.
– De beaux hommes! [Красавцы!] – сказал Наполеон, глядя на убитого русского гренадера, который с уткнутым в землю лицом и почернелым затылком лежал на животе, откинув далеко одну уже закоченевшую руку.
– Les munitions des pieces de position sont epuisees, sire! [Батарейных зарядов больше нет, ваше величество!] – сказал в это время адъютант, приехавший с батарей, стрелявших по Аугесту.
– Faites avancer celles de la reserve, [Велите привезти из резервов,] – сказал Наполеон, и, отъехав несколько шагов, он остановился над князем Андреем, лежавшим навзничь с брошенным подле него древком знамени (знамя уже, как трофей, было взято французами).
– Voila une belle mort, [Вот прекрасная смерть,] – сказал Наполеон, глядя на Болконского.
Князь Андрей понял, что это было сказано о нем, и что говорит это Наполеон. Он слышал, как называли sire того, кто сказал эти слова. Но он слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но он и не заметил, а тотчас же забыл их. Ему жгло голову; он чувствовал, что он исходит кровью, и он видел над собою далекое, высокое и вечное небо. Он знал, что это был Наполеон – его герой, но в эту минуту Наполеон казался ему столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нем облаками. Ему было совершенно всё равно в эту минуту, кто бы ни стоял над ним, что бы ни говорил об нем; он рад был только тому, что остановились над ним люди, и желал только, чтоб эти люди помогли ему и возвратили бы его к жизни, которая казалась ему столь прекрасною, потому что он так иначе понимал ее теперь. Он собрал все свои силы, чтобы пошевелиться и произвести какой нибудь звук. Он слабо пошевелил ногою и произвел самого его разжалобивший, слабый, болезненный стон.
– А! он жив, – сказал Наполеон. – Поднять этого молодого человека, ce jeune homme, и свезти на перевязочный пункт!
Сказав это, Наполеон поехал дальше навстречу к маршалу Лану, который, сняв шляпу, улыбаясь и поздравляя с победой, подъезжал к императору.
Князь Андрей не помнил ничего дальше: он потерял сознание от страшной боли, которую причинили ему укладывание на носилки, толчки во время движения и сондирование раны на перевязочном пункте. Он очнулся уже только в конце дня, когда его, соединив с другими русскими ранеными и пленными офицерами, понесли в госпиталь. На этом передвижении он чувствовал себя несколько свежее и мог оглядываться и даже говорить.
Первые слова, которые он услыхал, когда очнулся, – были слова французского конвойного офицера, который поспешно говорил:
– Надо здесь остановиться: император сейчас проедет; ему доставит удовольствие видеть этих пленных господ.
– Нынче так много пленных, чуть не вся русская армия, что ему, вероятно, это наскучило, – сказал другой офицер.
– Ну, однако! Этот, говорят, командир всей гвардии императора Александра, – сказал первый, указывая на раненого русского офицера в белом кавалергардском мундире.
Болконский узнал князя Репнина, которого он встречал в петербургском свете. Рядом с ним стоял другой, 19 летний мальчик, тоже раненый кавалергардский офицер.
Бонапарте, подъехав галопом, остановил лошадь.
– Кто старший? – сказал он, увидав пленных.
Назвали полковника, князя Репнина.
– Вы командир кавалергардского полка императора Александра? – спросил Наполеон.
– Я командовал эскадроном, – отвечал Репнин.
– Ваш полк честно исполнил долг свой, – сказал Наполеон.
– Похвала великого полководца есть лучшая награда cолдату, – сказал Репнин.
– С удовольствием отдаю ее вам, – сказал Наполеон. – Кто этот молодой человек подле вас?
Князь Репнин назвал поручика Сухтелена.
Посмотрев на него, Наполеон сказал, улыбаясь:
– II est venu bien jeune se frotter a nous. [Молод же явился он состязаться с нами.]
– Молодость не мешает быть храбрым, – проговорил обрывающимся голосом Сухтелен.
– Прекрасный ответ, – сказал Наполеон. – Молодой человек, вы далеко пойдете!
Князь Андрей, для полноты трофея пленников выставленный также вперед, на глаза императору, не мог не привлечь его внимания. Наполеон, видимо, вспомнил, что он видел его на поле и, обращаясь к нему, употребил то самое наименование молодого человека – jeune homme, под которым Болконский в первый раз отразился в его памяти.
– Et vous, jeune homme? Ну, а вы, молодой человек? – обратился он к нему, – как вы себя чувствуете, mon brave?
Несмотря на то, что за пять минут перед этим князь Андрей мог сказать несколько слов солдатам, переносившим его, он теперь, прямо устремив свои глаза на Наполеона, молчал… Ему так ничтожны казались в эту минуту все интересы, занимавшие Наполеона, так мелочен казался ему сам герой его, с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял, – что он не мог отвечать ему.
Да и всё казалось так бесполезно и ничтожно в сравнении с тем строгим и величественным строем мысли, который вызывали в нем ослабление сил от истекшей крови, страдание и близкое ожидание смерти. Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих.
Император, не дождавшись ответа, отвернулся и, отъезжая, обратился к одному из начальников:
– Пусть позаботятся об этих господах и свезут их в мой бивуак; пускай мой доктор Ларрей осмотрит их раны. До свидания, князь Репнин, – и он, тронув лошадь, галопом поехал дальше.
На лице его было сиянье самодовольства и счастия.
Солдаты, принесшие князя Андрея и снявшие с него попавшийся им золотой образок, навешенный на брата княжною Марьею, увидав ласковость, с которою обращался император с пленными, поспешили возвратить образок.
Князь Андрей не видал, кто и как надел его опять, но на груди его сверх мундира вдруг очутился образок на мелкой золотой цепочке.
«Хорошо бы это было, – подумал князь Андрей, взглянув на этот образок, который с таким чувством и благоговением навесила на него сестра, – хорошо бы это было, ежели бы всё было так ясно и просто, как оно кажется княжне Марье. Как хорошо бы было знать, где искать помощи в этой жизни и чего ждать после нее, там, за гробом! Как бы счастлив и спокоен я был, ежели бы мог сказать теперь: Господи, помилуй меня!… Но кому я скажу это! Или сила – неопределенная, непостижимая, к которой я не только не могу обращаться, но которой не могу выразить словами, – великое всё или ничего, – говорил он сам себе, – или это тот Бог, который вот здесь зашит, в этой ладонке, княжной Марьей? Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего то непонятного, но важнейшего!»
Носилки тронулись. При каждом толчке он опять чувствовал невыносимую боль; лихорадочное состояние усилилось, и он начинал бредить. Те мечтания об отце, жене, сестре и будущем сыне и нежность, которую он испытывал в ночь накануне сражения, фигура маленького, ничтожного Наполеона и над всем этим высокое небо, составляли главное основание его горячечных представлений.
Тихая жизнь и спокойное семейное счастие в Лысых Горах представлялись ему. Он уже наслаждался этим счастием, когда вдруг являлся маленький Напoлеон с своим безучастным, ограниченным и счастливым от несчастия других взглядом, и начинались сомнения, муки, и только небо обещало успокоение. К утру все мечтания смешались и слились в хаос и мрак беспамятства и забвения, которые гораздо вероятнее, по мнению самого Ларрея, доктора Наполеона, должны были разрешиться смертью, чем выздоровлением.
– C'est un sujet nerveux et bilieux, – сказал Ларрей, – il n'en rechappera pas. [Это человек нервный и желчный, он не выздоровеет.]
Князь Андрей, в числе других безнадежных раненых, был сдан на попечение жителей.


В начале 1806 года Николай Ростов вернулся в отпуск. Денисов ехал тоже домой в Воронеж, и Ростов уговорил его ехать с собой до Москвы и остановиться у них в доме. На предпоследней станции, встретив товарища, Денисов выпил с ним три бутылки вина и подъезжая к Москве, несмотря на ухабы дороги, не просыпался, лежа на дне перекладных саней, подле Ростова, который, по мере приближения к Москве, приходил все более и более в нетерпение.
«Скоро ли? Скоро ли? О, эти несносные улицы, лавки, калачи, фонари, извозчики!» думал Ростов, когда уже они записали свои отпуски на заставе и въехали в Москву.
– Денисов, приехали! Спит! – говорил он, всем телом подаваясь вперед, как будто он этим положением надеялся ускорить движение саней. Денисов не откликался.
– Вот он угол перекресток, где Захар извозчик стоит; вот он и Захар, и всё та же лошадь. Вот и лавочка, где пряники покупали. Скоро ли? Ну!
– К какому дому то? – спросил ямщик.
– Да вон на конце, к большому, как ты не видишь! Это наш дом, – говорил Ростов, – ведь это наш дом! Денисов! Денисов! Сейчас приедем.
Денисов поднял голову, откашлялся и ничего не ответил.
– Дмитрий, – обратился Ростов к лакею на облучке. – Ведь это у нас огонь?
– Так точно с и у папеньки в кабинете светится.
– Еще не ложились? А? как ты думаешь? Смотри же не забудь, тотчас достань мне новую венгерку, – прибавил Ростов, ощупывая новые усы. – Ну же пошел, – кричал он ямщику. – Да проснись же, Вася, – обращался он к Денисову, который опять опустил голову. – Да ну же, пошел, три целковых на водку, пошел! – закричал Ростов, когда уже сани были за три дома от подъезда. Ему казалось, что лошади не двигаются. Наконец сани взяли вправо к подъезду; над головой своей Ростов увидал знакомый карниз с отбитой штукатуркой, крыльцо, тротуарный столб. Он на ходу выскочил из саней и побежал в сени. Дом также стоял неподвижно, нерадушно, как будто ему дела не было до того, кто приехал в него. В сенях никого не было. «Боже мой! все ли благополучно?» подумал Ростов, с замиранием сердца останавливаясь на минуту и тотчас пускаясь бежать дальше по сеням и знакомым, покривившимся ступеням. Всё та же дверная ручка замка, за нечистоту которой сердилась графиня, также слабо отворялась. В передней горела одна сальная свеча.
Старик Михайла спал на ларе. Прокофий, выездной лакей, тот, который был так силен, что за задок поднимал карету, сидел и вязал из покромок лапти. Он взглянул на отворившуюся дверь, и равнодушное, сонное выражение его вдруг преобразилось в восторженно испуганное.
– Батюшки, светы! Граф молодой! – вскрикнул он, узнав молодого барина. – Что ж это? Голубчик мой! – И Прокофий, трясясь от волненья, бросился к двери в гостиную, вероятно для того, чтобы объявить, но видно опять раздумал, вернулся назад и припал к плечу молодого барина.
– Здоровы? – спросил Ростов, выдергивая у него свою руку.
– Слава Богу! Всё слава Богу! сейчас только покушали! Дай на себя посмотреть, ваше сиятельство!
– Всё совсем благополучно?
– Слава Богу, слава Богу!
Ростов, забыв совершенно о Денисове, не желая никому дать предупредить себя, скинул шубу и на цыпочках побежал в темную, большую залу. Всё то же, те же ломберные столы, та же люстра в чехле; но кто то уж видел молодого барина, и не успел он добежать до гостиной, как что то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и обняло и стало целовать его. Еще другое, третье такое же существо выскочило из другой, третьей двери; еще объятия, еще поцелуи, еще крики, слезы радости. Он не мог разобрать, где и кто папа, кто Наташа, кто Петя. Все кричали, говорили и целовали его в одно и то же время. Только матери не было в числе их – это он помнил.
– А я то, не знал… Николушка… друг мой!
– Вот он… наш то… Друг мой, Коля… Переменился! Нет свечей! Чаю!
– Да меня то поцелуй!
– Душенька… а меня то.
Соня, Наташа, Петя, Анна Михайловна, Вера, старый граф, обнимали его; и люди и горничные, наполнив комнаты, приговаривали и ахали.
Петя повис на его ногах. – А меня то! – кричал он. Наташа, после того, как она, пригнув его к себе, расцеловала всё его лицо, отскочила от него и держась за полу его венгерки, прыгала как коза всё на одном месте и пронзительно визжала.
Со всех сторон были блестящие слезами радости, любящие глаза, со всех сторон были губы, искавшие поцелуя.
Соня красная, как кумач, тоже держалась за его руку и вся сияла в блаженном взгляде, устремленном в его глаза, которых она ждала. Соне минуло уже 16 лет, и она была очень красива, особенно в эту минуту счастливого, восторженного оживления. Она смотрела на него, не спуская глаз, улыбаясь и задерживая дыхание. Он благодарно взглянул на нее; но всё еще ждал и искал кого то. Старая графиня еще не выходила. И вот послышались шаги в дверях. Шаги такие быстрые, что это не могли быть шаги его матери.
Но это была она в новом, незнакомом еще ему, сшитом без него платье. Все оставили его, и он побежал к ней. Когда они сошлись, она упала на его грудь рыдая. Она не могла поднять лица и только прижимала его к холодным снуркам его венгерки. Денисов, никем не замеченный, войдя в комнату, стоял тут же и, глядя на них, тер себе глаза.
– Василий Денисов, друг вашего сына, – сказал он, рекомендуясь графу, вопросительно смотревшему на него.
– Милости прошу. Знаю, знаю, – сказал граф, целуя и обнимая Денисова. – Николушка писал… Наташа, Вера, вот он Денисов.
Те же счастливые, восторженные лица обратились на мохнатую фигуру Денисова и окружили его.
– Голубчик, Денисов! – визгнула Наташа, не помнившая себя от восторга, подскочила к нему, обняла и поцеловала его. Все смутились поступком Наташи. Денисов тоже покраснел, но улыбнулся и взяв руку Наташи, поцеловал ее.
Денисова отвели в приготовленную для него комнату, а Ростовы все собрались в диванную около Николушки.
Старая графиня, не выпуская его руки, которую она всякую минуту целовала, сидела с ним рядом; остальные, столпившись вокруг них, ловили каждое его движенье, слово, взгляд, и не спускали с него восторженно влюбленных глаз. Брат и сестры спорили и перехватывали места друг у друга поближе к нему, и дрались за то, кому принести ему чай, платок, трубку.
Ростов был очень счастлив любовью, которую ему выказывали; но первая минута его встречи была так блаженна, что теперешнего его счастия ему казалось мало, и он всё ждал чего то еще, и еще, и еще.
На другое утро приезжие спали с дороги до 10 го часа.
В предшествующей комнате валялись сабли, сумки, ташки, раскрытые чемоданы, грязные сапоги. Вычищенные две пары со шпорами были только что поставлены у стенки. Слуги приносили умывальники, горячую воду для бритья и вычищенные платья. Пахло табаком и мужчинами.
– Гей, Г'ишка, т'убку! – крикнул хриплый голос Васьки Денисова. – Ростов, вставай!
Ростов, протирая слипавшиеся глаза, поднял спутанную голову с жаркой подушки.
– А что поздно? – Поздно, 10 й час, – отвечал Наташин голос, и в соседней комнате послышалось шуршанье крахмаленных платьев, шопот и смех девичьих голосов, и в чуть растворенную дверь мелькнуло что то голубое, ленты, черные волоса и веселые лица. Это была Наташа с Соней и Петей, которые пришли наведаться, не встал ли.
– Николенька, вставай! – опять послышался голос Наташи у двери.
– Сейчас!
В это время Петя, в первой комнате, увидав и схватив сабли, и испытывая тот восторг, который испытывают мальчики, при виде воинственного старшего брата, и забыв, что сестрам неприлично видеть раздетых мужчин, отворил дверь.
– Это твоя сабля? – кричал он. Девочки отскочили. Денисов с испуганными глазами спрятал свои мохнатые ноги в одеяло, оглядываясь за помощью на товарища. Дверь пропустила Петю и опять затворилась. За дверью послышался смех.
– Николенька, выходи в халате, – проговорил голос Наташи.
– Это твоя сабля? – спросил Петя, – или это ваша? – с подобострастным уважением обратился он к усатому, черному Денисову.
Ростов поспешно обулся, надел халат и вышел. Наташа надела один сапог с шпорой и влезала в другой. Соня кружилась и только что хотела раздуть платье и присесть, когда он вышел. Обе были в одинаковых, новеньких, голубых платьях – свежие, румяные, веселые. Соня убежала, а Наташа, взяв брата под руку, повела его в диванную, и у них начался разговор. Они не успевали спрашивать друг друга и отвечать на вопросы о тысячах мелочей, которые могли интересовать только их одних. Наташа смеялась при всяком слове, которое он говорил и которое она говорила, не потому, чтобы было смешно то, что они говорили, но потому, что ей было весело и она не в силах была удерживать своей радости, выражавшейся смехом.
– Ах, как хорошо, отлично! – приговаривала она ко всему. Ростов почувствовал, как под влиянием жарких лучей любви, в первый раз через полтора года, на душе его и на лице распускалась та детская улыбка, которою он ни разу не улыбался с тех пор, как выехал из дома.
– Нет, послушай, – сказала она, – ты теперь совсем мужчина? Я ужасно рада, что ты мой брат. – Она тронула его усы. – Мне хочется знать, какие вы мужчины? Такие ли, как мы? Нет?
– Отчего Соня убежала? – спрашивал Ростов.
– Да. Это еще целая история! Как ты будешь говорить с Соней? Ты или вы?
– Как случится, – сказал Ростов.
– Говори ей вы, пожалуйста, я тебе после скажу.
– Да что же?
– Ну я теперь скажу. Ты знаешь, что Соня мой друг, такой друг, что я руку сожгу для нее. Вот посмотри. – Она засучила свой кисейный рукав и показала на своей длинной, худой и нежной ручке под плечом, гораздо выше локтя (в том месте, которое закрыто бывает и бальными платьями) красную метину.
– Это я сожгла, чтобы доказать ей любовь. Просто линейку разожгла на огне, да и прижала.
Сидя в своей прежней классной комнате, на диване с подушечками на ручках, и глядя в эти отчаянно оживленные глаза Наташи, Ростов опять вошел в тот свой семейный, детский мир, который не имел ни для кого никакого смысла, кроме как для него, но который доставлял ему одни из лучших наслаждений в жизни; и сожжение руки линейкой, для показания любви, показалось ему не бесполезно: он понимал и не удивлялся этому.
– Так что же? только? – спросил он.
– Ну так дружны, так дружны! Это что, глупости – линейкой; но мы навсегда друзья. Она кого полюбит, так навсегда; а я этого не понимаю, я забуду сейчас.
– Ну так что же?
– Да, так она любит меня и тебя. – Наташа вдруг покраснела, – ну ты помнишь, перед отъездом… Так она говорит, что ты это всё забудь… Она сказала: я буду любить его всегда, а он пускай будет свободен. Ведь правда, что это отлично, благородно! – Да, да? очень благородно? да? – спрашивала Наташа так серьезно и взволнованно, что видно было, что то, что она говорила теперь, она прежде говорила со слезами.
Ростов задумался.
– Я ни в чем не беру назад своего слова, – сказал он. – И потом, Соня такая прелесть, что какой же дурак станет отказываться от своего счастия?
– Нет, нет, – закричала Наташа. – Мы про это уже с нею говорили. Мы знали, что ты это скажешь. Но это нельзя, потому что, понимаешь, ежели ты так говоришь – считаешь себя связанным словом, то выходит, что она как будто нарочно это сказала. Выходит, что ты всё таки насильно на ней женишься, и выходит совсем не то.
Ростов видел, что всё это было хорошо придумано ими. Соня и вчера поразила его своей красотой. Нынче, увидав ее мельком, она ему показалась еще лучше. Она была прелестная 16 тилетняя девочка, очевидно страстно его любящая (в этом он не сомневался ни на минуту). Отчего же ему было не любить ее теперь, и не жениться даже, думал Ростов, но теперь столько еще других радостей и занятий! «Да, они это прекрасно придумали», подумал он, «надо оставаться свободным».
– Ну и прекрасно, – сказал он, – после поговорим. Ах как я тебе рад! – прибавил он.
– Ну, а что же ты, Борису не изменила? – спросил брат.
– Вот глупости! – смеясь крикнула Наташа. – Ни об нем и ни о ком я не думаю и знать не хочу.
– Вот как! Так ты что же?
– Я? – переспросила Наташа, и счастливая улыбка осветила ее лицо. – Ты видел Duport'a?
– Нет.
– Знаменитого Дюпора, танцовщика не видал? Ну так ты не поймешь. Я вот что такое. – Наташа взяла, округлив руки, свою юбку, как танцуют, отбежала несколько шагов, перевернулась, сделала антраша, побила ножкой об ножку и, став на самые кончики носков, прошла несколько шагов.
– Ведь стою? ведь вот, – говорила она; но не удержалась на цыпочках. – Так вот я что такое! Никогда ни за кого не пойду замуж, а пойду в танцовщицы. Только никому не говори.
Ростов так громко и весело захохотал, что Денисову из своей комнаты стало завидно, и Наташа не могла удержаться, засмеялась с ним вместе. – Нет, ведь хорошо? – всё говорила она.
– Хорошо, за Бориса уже не хочешь выходить замуж?
Наташа вспыхнула. – Я не хочу ни за кого замуж итти. Я ему то же самое скажу, когда увижу.
– Вот как! – сказал Ростов.
– Ну, да, это всё пустяки, – продолжала болтать Наташа. – А что Денисов хороший? – спросила она.
– Хороший.
– Ну и прощай, одевайся. Он страшный, Денисов?
– Отчего страшный? – спросил Nicolas. – Нет. Васька славный.
– Ты его Васькой зовешь – странно. А, что он очень хорош?
– Очень хорош.
– Ну, приходи скорей чай пить. Все вместе.
И Наташа встала на цыпочках и прошлась из комнаты так, как делают танцовщицы, но улыбаясь так, как только улыбаются счастливые 15 летние девочки. Встретившись в гостиной с Соней, Ростов покраснел. Он не знал, как обойтись с ней. Вчера они поцеловались в первую минуту радости свидания, но нынче они чувствовали, что нельзя было этого сделать; он чувствовал, что все, и мать и сестры, смотрели на него вопросительно и от него ожидали, как он поведет себя с нею. Он поцеловал ее руку и назвал ее вы – Соня . Но глаза их, встретившись, сказали друг другу «ты» и нежно поцеловались. Она просила своим взглядом у него прощения за то, что в посольстве Наташи она смела напомнить ему о его обещании и благодарила его за его любовь. Он своим взглядом благодарил ее за предложение свободы и говорил, что так ли, иначе ли, он никогда не перестанет любить ее, потому что нельзя не любить ее.
– Как однако странно, – сказала Вера, выбрав общую минуту молчания, – что Соня с Николенькой теперь встретились на вы и как чужие. – Замечание Веры было справедливо, как и все ее замечания; но как и от большей части ее замечаний всем сделалось неловко, и не только Соня, Николай и Наташа, но и старая графиня, которая боялась этой любви сына к Соне, могущей лишить его блестящей партии, тоже покраснела, как девочка. Денисов, к удивлению Ростова, в новом мундире, напомаженный и надушенный, явился в гостиную таким же щеголем, каким он был в сражениях, и таким любезным с дамами и кавалерами, каким Ростов никак не ожидал его видеть.


Вернувшись в Москву из армии, Николай Ростов был принят домашними как лучший сын, герой и ненаглядный Николушка; родными – как милый, приятный и почтительный молодой человек; знакомыми – как красивый гусарский поручик, ловкий танцор и один из лучших женихов Москвы.
Знакомство у Ростовых была вся Москва; денег в нынешний год у старого графа было достаточно, потому что были перезаложены все имения, и потому Николушка, заведя своего собственного рысака и самые модные рейтузы, особенные, каких ни у кого еще в Москве не было, и сапоги, самые модные, с самыми острыми носками и маленькими серебряными шпорами, проводил время очень весело. Ростов, вернувшись домой, испытал приятное чувство после некоторого промежутка времени примеривания себя к старым условиям жизни. Ему казалось, что он очень возмужал и вырос. Отчаяние за невыдержанный из закона Божьего экзамен, занимание денег у Гаврилы на извозчика, тайные поцелуи с Соней, он про всё это вспоминал, как про ребячество, от которого он неизмеримо был далек теперь. Теперь он – гусарский поручик в серебряном ментике, с солдатским Георгием, готовит своего рысака на бег, вместе с известными охотниками, пожилыми, почтенными. У него знакомая дама на бульваре, к которой он ездит вечером. Он дирижировал мазурку на бале у Архаровых, разговаривал о войне с фельдмаршалом Каменским, бывал в английском клубе, и был на ты с одним сорокалетним полковником, с которым познакомил его Денисов.
Страсть его к государю несколько ослабела в Москве, так как он за это время не видал его. Но он часто рассказывал о государе, о своей любви к нему, давая чувствовать, что он еще не всё рассказывает, что что то еще есть в его чувстве к государю, что не может быть всем понятно; и от всей души разделял общее в то время в Москве чувство обожания к императору Александру Павловичу, которому в Москве в то время было дано наименование ангела во плоти.
В это короткое пребывание Ростова в Москве, до отъезда в армию, он не сблизился, а напротив разошелся с Соней. Она была очень хороша, мила, и, очевидно, страстно влюблена в него; но он был в той поре молодости, когда кажется так много дела, что некогда этим заниматься, и молодой человек боится связываться – дорожит своей свободой, которая ему нужна на многое другое. Когда он думал о Соне в это новое пребывание в Москве, он говорил себе: Э! еще много, много таких будет и есть там, где то, мне еще неизвестных. Еще успею, когда захочу, заняться и любовью, а теперь некогда. Кроме того, ему казалось что то унизительное для своего мужества в женском обществе. Он ездил на балы и в женское общество, притворяясь, что делал это против воли. Бега, английский клуб, кутеж с Денисовым, поездка туда – это было другое дело: это было прилично молодцу гусару.
В начале марта, старый граф Илья Андреич Ростов был озабочен устройством обеда в английском клубе для приема князя Багратиона.
Граф в халате ходил по зале, отдавая приказания клубному эконому и знаменитому Феоктисту, старшему повару английского клуба, о спарже, свежих огурцах, землянике, теленке и рыбе для обеда князя Багратиона. Граф, со дня основания клуба, был его членом и старшиною. Ему было поручено от клуба устройство торжества для Багратиона, потому что редко кто умел так на широкую руку, хлебосольно устроить пир, особенно потому, что редко кто умел и хотел приложить свои деньги, если они понадобятся на устройство пира. Повар и эконом клуба с веселыми лицами слушали приказания графа, потому что они знали, что ни при ком, как при нем, нельзя было лучше поживиться на обеде, который стоил несколько тысяч.
– Так смотри же, гребешков, гребешков в тортю положи, знаешь! – Холодных стало быть три?… – спрашивал повар. Граф задумался. – Нельзя меньше, три… майонез раз, – сказал он, загибая палец…
– Так прикажете стерлядей больших взять? – спросил эконом. – Что ж делать, возьми, коли не уступают. Да, батюшка ты мой, я было и забыл. Ведь надо еще другую антре на стол. Ах, отцы мои! – Он схватился за голову. – Да кто же мне цветы привезет?
– Митинька! А Митинька! Скачи ты, Митинька, в подмосковную, – обратился он к вошедшему на его зов управляющему, – скачи ты в подмосковную и вели ты сейчас нарядить барщину Максимке садовнику. Скажи, чтобы все оранжереи сюда волок, укутывал бы войлоками. Да чтобы мне двести горшков тут к пятнице были.
Отдав еще и еще разные приказания, он вышел было отдохнуть к графинюшке, но вспомнил еще нужное, вернулся сам, вернул повара и эконома и опять стал приказывать. В дверях послышалась легкая, мужская походка, бряцанье шпор, и красивый, румяный, с чернеющимися усиками, видимо отдохнувший и выхолившийся на спокойном житье в Москве, вошел молодой граф.
– Ах, братец мой! Голова кругом идет, – сказал старик, как бы стыдясь, улыбаясь перед сыном. – Хоть вот ты бы помог! Надо ведь еще песенников. Музыка у меня есть, да цыган что ли позвать? Ваша братия военные это любят.
– Право, папенька, я думаю, князь Багратион, когда готовился к Шенграбенскому сражению, меньше хлопотал, чем вы теперь, – сказал сын, улыбаясь.
Старый граф притворился рассерженным. – Да, ты толкуй, ты попробуй!
И граф обратился к повару, который с умным и почтенным лицом, наблюдательно и ласково поглядывал на отца и сына.
– Какова молодежь то, а, Феоктист? – сказал он, – смеется над нашим братом стариками.
– Что ж, ваше сиятельство, им бы только покушать хорошо, а как всё собрать да сервировать , это не их дело.
– Так, так, – закричал граф, и весело схватив сына за обе руки, закричал: – Так вот же что, попался ты мне! Возьми ты сейчас сани парные и ступай ты к Безухову, и скажи, что граф, мол, Илья Андреич прислали просить у вас земляники и ананасов свежих. Больше ни у кого не достанешь. Самого то нет, так ты зайди, княжнам скажи, и оттуда, вот что, поезжай ты на Разгуляй – Ипатка кучер знает – найди ты там Ильюшку цыгана, вот что у графа Орлова тогда плясал, помнишь, в белом казакине, и притащи ты его сюда, ко мне.
– И с цыганками его сюда привести? – спросил Николай смеясь. – Ну, ну!…
В это время неслышными шагами, с деловым, озабоченным и вместе христиански кротким видом, никогда не покидавшим ее, вошла в комнату Анна Михайловна. Несмотря на то, что каждый день Анна Михайловна заставала графа в халате, всякий раз он конфузился при ней и просил извинения за свой костюм.
– Ничего, граф, голубчик, – сказала она, кротко закрывая глаза. – А к Безухому я съезжу, – сказала она. – Пьер приехал, и теперь мы всё достанем, граф, из его оранжерей. Мне и нужно было видеть его. Он мне прислал письмо от Бориса. Слава Богу, Боря теперь при штабе.
Граф обрадовался, что Анна Михайловна брала одну часть его поручений, и велел ей заложить маленькую карету.
– Вы Безухову скажите, чтоб он приезжал. Я его запишу. Что он с женой? – спросил он.
Анна Михайловна завела глаза, и на лице ее выразилась глубокая скорбь…
– Ах, мой друг, он очень несчастлив, – сказала она. – Ежели правда, что мы слышали, это ужасно. И думали ли мы, когда так радовались его счастию! И такая высокая, небесная душа, этот молодой Безухов! Да, я от души жалею его и постараюсь дать ему утешение, которое от меня будет зависеть.
– Да что ж такое? – спросили оба Ростова, старший и младший.
Анна Михайловна глубоко вздохнула: – Долохов, Марьи Ивановны сын, – сказала она таинственным шопотом, – говорят, совсем компрометировал ее. Он его вывел, пригласил к себе в дом в Петербурге, и вот… Она сюда приехала, и этот сорви голова за ней, – сказала Анна Михайловна, желая выразить свое сочувствие Пьеру, но в невольных интонациях и полуулыбкою выказывая сочувствие сорви голове, как она назвала Долохова. – Говорят, сам Пьер совсем убит своим горем.
– Ну, всё таки скажите ему, чтоб он приезжал в клуб, – всё рассеется. Пир горой будет.
На другой день, 3 го марта, во 2 м часу по полудни, 250 человек членов Английского клуба и 50 человек гостей ожидали к обеду дорогого гостя и героя Австрийского похода, князя Багратиона. В первое время по получении известия об Аустерлицком сражении Москва пришла в недоумение. В то время русские так привыкли к победам, что, получив известие о поражении, одни просто не верили, другие искали объяснений такому странному событию в каких нибудь необыкновенных причинах. В Английском клубе, где собиралось всё, что было знатного, имеющего верные сведения и вес, в декабре месяце, когда стали приходить известия, ничего не говорили про войну и про последнее сражение, как будто все сговорились молчать о нем. Люди, дававшие направление разговорам, как то: граф Ростопчин, князь Юрий Владимирович Долгорукий, Валуев, гр. Марков, кн. Вяземский, не показывались в клубе, а собирались по домам, в своих интимных кружках, и москвичи, говорившие с чужих голосов (к которым принадлежал и Илья Андреич Ростов), оставались на короткое время без определенного суждения о деле войны и без руководителей. Москвичи чувствовали, что что то нехорошо и что обсуждать эти дурные вести трудно, и потому лучше молчать. Но через несколько времени, как присяжные выходят из совещательной комнаты, появились и тузы, дававшие мнение в клубе, и всё заговорило ясно и определенно. Были найдены причины тому неимоверному, неслыханному и невозможному событию, что русские были побиты, и все стало ясно, и во всех углах Москвы заговорили одно и то же. Причины эти были: измена австрийцев, дурное продовольствие войска, измена поляка Пшебышевского и француза Ланжерона, неспособность Кутузова, и (потихоньку говорили) молодость и неопытность государя, вверившегося дурным и ничтожным людям. Но войска, русские войска, говорили все, были необыкновенны и делали чудеса храбрости. Солдаты, офицеры, генералы – были герои. Но героем из героев был князь Багратион, прославившийся своим Шенграбенским делом и отступлением от Аустерлица, где он один провел свою колонну нерасстроенною и целый день отбивал вдвое сильнейшего неприятеля. Тому, что Багратион выбран был героем в Москве, содействовало и то, что он не имел связей в Москве, и был чужой. В лице его отдавалась должная честь боевому, простому, без связей и интриг, русскому солдату, еще связанному воспоминаниями Итальянского похода с именем Суворова. Кроме того в воздаянии ему таких почестей лучше всего показывалось нерасположение и неодобрение Кутузову.
– Ежели бы не было Багратиона, il faudrait l'inventer, [надо бы изобрести его.] – сказал шутник Шиншин, пародируя слова Вольтера. Про Кутузова никто не говорил, и некоторые шопотом бранили его, называя придворною вертушкой и старым сатиром. По всей Москве повторялись слова князя Долгорукова: «лепя, лепя и облепишься», утешавшегося в нашем поражении воспоминанием прежних побед, и повторялись слова Ростопчина про то, что французских солдат надо возбуждать к сражениям высокопарными фразами, что с Немцами надо логически рассуждать, убеждая их, что опаснее бежать, чем итти вперед; но что русских солдат надо только удерживать и просить: потише! Со всex сторон слышны были новые и новые рассказы об отдельных примерах мужества, оказанных нашими солдатами и офицерами при Аустерлице. Тот спас знамя, тот убил 5 ть французов, тот один заряжал 5 ть пушек. Говорили и про Берга, кто его не знал, что он, раненый в правую руку, взял шпагу в левую и пошел вперед. Про Болконского ничего не говорили, и только близко знавшие его жалели, что он рано умер, оставив беременную жену и чудака отца.


3 го марта во всех комнатах Английского клуба стоял стон разговаривающих голосов и, как пчелы на весеннем пролете, сновали взад и вперед, сидели, стояли, сходились и расходились, в мундирах, фраках и еще кое кто в пудре и кафтанах, члены и гости клуба. Пудренные, в чулках и башмаках ливрейные лакеи стояли у каждой двери и напряженно старались уловить каждое движение гостей и членов клуба, чтобы предложить свои услуги. Большинство присутствовавших были старые, почтенные люди с широкими, самоуверенными лицами, толстыми пальцами, твердыми движениями и голосами. Этого рода гости и члены сидели по известным, привычным местам и сходились в известных, привычных кружках. Малая часть присутствовавших состояла из случайных гостей – преимущественно молодежи, в числе которой были Денисов, Ростов и Долохов, который был опять семеновским офицером. На лицах молодежи, особенно военной, было выражение того чувства презрительной почтительности к старикам, которое как будто говорит старому поколению: уважать и почитать вас мы готовы, но помните, что всё таки за нами будущность.
Несвицкий был тут же, как старый член клуба. Пьер, по приказанию жены отпустивший волоса, снявший очки и одетый по модному, но с грустным и унылым видом, ходил по залам. Его, как и везде, окружала атмосфера людей, преклонявшихся перед его богатством, и он с привычкой царствования и рассеянной презрительностью обращался с ними.
По годам он бы должен был быть с молодыми, по богатству и связям он был членом кружков старых, почтенных гостей, и потому он переходил от одного кружка к другому.
Старики из самых значительных составляли центр кружков, к которым почтительно приближались даже незнакомые, чтобы послушать известных людей. Большие кружки составлялись около графа Ростопчина, Валуева и Нарышкина. Ростопчин рассказывал про то, как русские были смяты бежавшими австрийцами и должны были штыком прокладывать себе дорогу сквозь беглецов.