Прехнер, Михаил Григорьевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Михаил Григорьевич Прехнер (1911, Варшава1941, Таллин) — советский фотограф.





Биография

Родился в 1911 году в Варшаве, в семье служащего Генриха Борисовича Прехнера и его жены Розы Гершковны (в девичестве Прейгер).[1]

Фотографией Михаил Прехнер увлекся ещё школьником, а с 17-летнего возраста уже начал сотрудничество с газетами и издательствами[2].

В послевоенное время судьба творческого наследия Прехнера оказалась незавидной: ни одной выставки в СССР, ни персональной, ни коллективной[2]. Работы Прехнера не воспроизводились и в книгах по истории советской фотографии[2]. Была лишь одна журнальная публикация — к 60-летию со дня рождения и 30-летию гибели на войне[2].

Семья

  • Брат — фотограф Макс Прехнер (1904—1982).
  • Дочь — Наталья Михайловна Хренова.
  • Двоюродные братья (со стороны матери) — Исаак Моисеевич Берклайд (1905—1991), учёный в области машиностроения, автор монографий «Датчики и измерительные головки» (1960) и «Контрольные автоматы: прогрессивные средства контроля размеров в машиностроении» (М.: Машгиз, 1961), ряда изобретений; художник Михаил Исаакович Эльцуфен (1913—1996). Двоюродная сестра — художник по костюмам Эдуарда Исааковна Эльцуфен (1911—2003), автор книги «Костюмы для сцены сделайте сами» (1960). Племянник — доктор химических наук, профессор Александр Борисович Терентьев (1933—2006), муж племянницы - Andrew Marcow, профессор музыки в Royal Conservatory of Music в Торонто (1942-2013).
  • Внучатый племянник известного Кишиневского раввина Шломо Зальмана Прейгера.

Персональные выставки

Источники

  1. [www.geni.com/people/Roza-Prekhner/6000000007209693958 Генеалогические данные семьи Прехнер]: Роза Гершковна Прейгер (мать фотографа) была уроженкой Тульчина.
  2. 1 2 3 4 Пелипейко Т. [diletant.ru/blogs/2154/4285/ Почти забытый фотограф] // Дилетант. — 2013. — 31 янв.


Напишите отзыв о статье "Прехнер, Михаил Григорьевич"

Отрывок, характеризующий Прехнер, Михаил Григорьевич

– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?