Публий Клодий Тразея Пет

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Публий Клодий Тразея Пет
лат. Publius Clodius Thrasea Paetus<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Ф. А. Бронников. Квестор читает смертный приговор Тразею Пету</td></tr>

Консул-суффект 56 года
Предшественник: неизвестно
Преемник: Нерон Клавдий Цезарь Август Германик и Луций Кальпурний Пизон
 
Вероисповедание: Древнеримская религия
Рождение: Патавий (совр. Падуя)
Смерть: 66(0066)
Рим
Супруга: Аррия Младшая
Дети: Фанния
Деятельность: политик, оратор, философ

Пу́блий Кло́дий Тразе́я Пет[1] (лат. Publius Clodius Thrasea Paetus) — римский сенатор, консул-суффект 56 года н. э. (ноябрь — декабрь), неформальный лидер «стоической оппозиции» императору Нерону, принуждённый им к самоубийству.





Происхождение и ранние годы

Согласно Диону Кассию[2], Тразея Пет принадлежал к выдающейся по родовитости и богатству семье из Патавия (совр. Падуя). Достоверно неизвестно, был ли этот город местом его рождения, или он родился в Риме, однако он определённо поддерживал связи с малой Родиной: и Тацит[3] и Дион Кассий[2] указывают, что он принимал участие в местном празднестве, проводившемся по традиции каждые тридцать лет, где пел в одеянии трагического актёра. О начале карьеры Тразеи Пета и его вхождении в состав сената ничего не известно. К 42 году н. э. он уже был женат на Аррии Младшей, дочери Цецины Пета, консула-суффекта 37 года н. э. Тесть Тразеи Пета принял участие в восстании Скрибониана против императора Клавдия под лозунгом восстановления республики. После поражения восстания Тразея Пет, по свидетельству Плиния Младшего, безуспешно пытался отговорить от самоубийства свою тёщу Аррию Старшую, решившую разделить участь мужа[4]:

Тразея, зять её, умолял её не искать смерти, сказал между прочим: «Что же, если мне придется погибнуть, ты хочешь, чтобы и дочь твоя умерла со мной»? — «Если она проживет с тобой так долго и в таком согласии, как я с Петом, то да — хочу», — ответила она.

Вероятно, именно после смерти Цецины Пета Тразея добавил когномен тестя Пет (лат. Paetus) к своему имени, что было весьма необычным шагом для зятя и что демонстрировало его связь с врагом императора. Тразея Пет состоял в жреческой коллегии квиндецемвиров[5]. Около времени своего консульства он выдал дочь Фаннию за Гая Гельвидия Приска, ставшего его единомышленником и политическим союзником. По косвенным признакам можно предположить, что в период между 52 и 62 годами н. э. Тразея Пет занимал должность наместника провинций: в творчестве поэта Персия (родственника Тразеи Пета со стороны жены) есть упоминания об их совместных путешествиях, а по закону сенаторы не могли покидать Италию иначе как по служебной надобности.

Политическая деятельность при Нероне

В 57 году н. э. Тразея Пет поддерживает иск киликийцев, обвинивших в вымогательстве своего прокуратора Коссуциана Капитона (зятя Софония Тигеллина), благодаря чему Коссуциан был осуждён[6]. Впервые в «Анналах» Тацита Тразея Пет упоминается при описании событий следующего года, когда он неожиданно выступил против малозначительного сенатского постановления, разрешавшего жителям Сиракуз давать игры с участием большего, чем обычно, числа гладиаторов. Своим выступлением он дал повод врагам для обвинения себя в том, что, удостаивая своим вниманием столь незначительные вопросы, отмалчивается при обсуждении проблем государственной важности. Объясняя друзьям своё поведение, Тразея сказал, что поднял этот вопрос «не по незнанию действительного положения дел, но для того, чтобы сенат пользовался подобающим ему уважением и всякому было ясно, что кто не проходит мимо таких мелочей, тот не преминет взять на себя заботу и о существенном»[7].

Весной 59 года года н. э. Тразея Пет впервые открыто выразил своё отвращение к Нерону и угодливости римской знати. Когда в сенате было зачитано письмо Нерона, оправдывающее убийство его матери Агриппины, сенаторы наперебой начали предлагать меры по искоренению её памяти и вознесения благодарности богам. По действующей процедуре высказать своё мнение необходимо было всем сенаторам, но Тразея Пет, не проронив ни слова, покинул курию, «ввиду того, что он не мог бы сказать то, что хотел, и не хотел говорить то, что мог бы»[8].

В 62 году н. э. претор Антистий Созиан, написавший оскорбительные стихи о Нероне, был обвинён Коссуционом Капитоном[9] (возвращённым в сенат под влиянием Тигеллина) в оскорблении величия — это было обвинение, грозившее смертью. Тразея выступил против смертного приговора, утверждая, что по закону достаточным наказанием будет конфискация имущества и изгнание. Большинство сената под влиянием Тразеи Пета проголосовало за предложенное им решение, но консулы не рискнули самостоятельно ввести его в действие и отправили на утверждение императору. Осталось неясным, действительно ли Нерон желал предать смерти Антистия Созиана или только хотел использовать смертный приговор как повод продемонстрировать своё милосердие, помиловав осуждённого, однако в послании сенату он, хотя и утвердил принятое решение, явно выразил своё неудовольствие им. В конце того же года суду был предан критянин Клавдий Тимарх за «его оскорбительные для римского сената слова, ибо он не раз повторял, что, будет ли вынесена благодарность управлявшим Критом проконсулам, зависит исключительно от него»[10]. Тразея Пет выступил за изгнание обвиняемого из провинции и в своей речи призвал выносить оценку деятельности магистратов, основываясь только на мнении римских граждан, то есть ограничить зависимость римских администраторов от провинциалов в духе времён республики. Его речь вызвала общее сочувствие, и в дальнейшем были приняты определённые меры в этом направлении.

В следующем году Нерон явно выразил своё недовольство Тразеей Петом. Когда у императора родилась дочь от Поппеи Сабины в Анции, и сенат в полном составе отправился туда засвидетельствовать почтение, Тразее единственному это было воспрещено. Согласно Тациту, Тразея стоически перенёс это оскорбление и свидетельство близкой гибели. Тем не менее вскоре после этого Нерон, похваляясь перед своим наставником Сенекой, сказал, что примирился с Тразеей, и Сенека принёс императору по этому поводу свои поздравления.

Примерно с этого времени Тразея Пет отошёл от политической деятельности, по-видимому, считая абсентеизм высшей формой протеста в условиях усиливавшегося деспотизма. Впоследствии его обвинитель Коссуциан Капитон утверждал, что Тразея «за три последних года ни разу не вошёл в курию»[5], что, впрочем, может быть риторическим преувеличением. Тем не менее Тразея Пет не оставлял забот о своих клиентах и, вероятно, именно тогда написал панегирическую биографию Катона Младшего. Этот не дошедший до нас труд послужил основным источником для Плутарха при создании им жизнеописания Катона.

Обвинение и смерть

По уничтожении стольких именитых мужей Нерон в конце концов возымел желание истребить саму добродетель, предав смерти Тразею Пета и Барею Сорана — они оба издавна были ненавистны ему, и в особенности Тразея...

Корнелий Тацит. Анналы, XVI, 21

В 66 году н. э. Нерон принял окончательное решение покончить со «стоической оппозицией» в сенате. Несмотря на покорность большей части сенаторов и всадничества он всё же не мог не считаться с общественным мнением и, по предположению Тацита, умышленно назначил процесс на дни прибытия в Рим Тиридата для его возведения на армянский престол, «чтобы толками о внешних делах отвлечь внимание от преступления внутри государства, либо, может быть, с тем, чтобы казнью именитых мужей показать воочию всемогущество императора, столь же единовластного, как цари»[11]. Тразее было официально запрещено участвовать во встрече царя; он письменно обратился к Нерону, спрашивая, в чём именно его обвиняют и утверждая, что легко отведет все обвинения, если будет знать, в чём они состоят, и ему будет дана возможность представить свои оправдания. Убедившись в непреклонности Тразеи, Нерон распорядился созвать сенаторов. Тразея Пет, посоветовавшись с друзьями, принял решение не присутствовать на заседании сената, а также отказался от безрассудного предложения народного трибуна Арулена Рустика[12], который был готов наложить вето на сенатское постановление.

В день суда храм Венеры-Прародительницы, где на этот раз собирался сенат, был окружён двумя когортами в полном вооружении. Квестор зачитал письмо Нерона, в котором он, не называя имён, порицал сенаторов, «достигших в своё время консульства и жреческих должностей» (что было справедливо и для Тразеи), за уклонение от возложенных на них государством обязанностей. После этого на Тразею обрушились с обвинениями Коссуциан Капитон и Эприй Марцелл — один из лучших ораторов своего времени, известный доносчик, — которые развили мысль императора. Осознанное пренебрежение Тразеей Петом и его единомышленниками общественными обязанностями (лат. publica munia desererent) в пользу бездеятельного досуга (лат. iners otium) обвинители проиллюстрировали примерами: уклонение от ежегодной присяги на верность указам императора, оставление курии при обсуждения убийства Агриппины, неверие в божественность Поппеи и отсутствие на её похоронах, склонность подвергать всё молчаливому осуждению. Фактически речь шла о республиканизме и враждебности режиму. Есть основания полагать, что аргументы обвинения были сфальсифицированы, так как Тразея в последние годы был фактически отстранён от участия в общественной жизни на основании распоряжений императора, то есть его уединение не было вполне добровольным[13].

Никто не осмелился выступить в защиту Тразеи, и результатом процесса стало предоставление осуждённому «свободного выбора смерти» (лат. liberum mortis arbitrium), что означало немедленное самоубийство. Вместе с Тразеей Петом были осуждены, но на менее суровые наказания, его зять Гельвидий Приск и близкие к нему Паконий Агриппин и Курций Монтан: первые двое были изгнаны из Италии, а последнему было запрещено отправление государственных должностей, что означало для представителя сенаторского сословия фактически гражданскую смерть. Обвинителям Коссуциану Капитону и Эприю Марцеллу было пожаловано по пяти миллионов сестерциев[14]. В тот же день слушалось дело Бареи Сорана, ещё одного яркого представителя «стоической оппозиции», и его 19-летней дочери Сервилии; они также были приговорены к смерти.

К Тразее, который оставался в принадлежащих ему садах в обществе друзей и философа-киника Деметрия[en], был послан консульский квестор. Узнав от друга о принятом сенатом решении, Тразея стал убеждать гостей как можно быстрей покинуть его, чтобы самим не подвергаться опасности, а также обратился с увещеваниями к жене, выразившей желание умереть вместе с ним по примеру своей матери. Получив от квестора сенатское предписание, он с помощью Гельвидия Приска и Деметрия, с которым в тот день много рассуждал о природе души и о раздельном существовании духовного и телесного, вскрыл себе вены. Окропив пол хлынувшей кровью, Тразея, по свидетельству Тацита, обратился к квестору со словами: «Мы совершаем возлияние Юпитеру Освободителю; смотри и запомни, юноша. Да сохранят тебя от этого боги, но ты родился в такую пору, когда полезно закалять дух примерами стойкости»[15]. Дошедшая до нас рукопись «Анналов» Тацита обрывается на упоминании о тяжких страданиях и медленном наступлении смерти Тразеи.

В культуре

Цитаты

Если бы я был единственным, кого Нерон собирается приговорить к смерти, я мог бы легко извинить остальных, осыпающих его лестью. Но так как даже среди тех, кто без меры его восхваляет, много таких, от кого он уже избавился, или ещё хочет погубить, почему кто-то должен унижать себя без цели и затем гибнуть как раб, когда он мог бы отдать долг естеству подобно свободному человеку? Что до меня, люди будут говорить обо мне в будущем, а о них никогда, разве что вспомнят, что они были приговорены к смерти[8].

Нерон может убить меня, но он не может совратить меня[8].

Напишите отзыв о статье "Публий Клодий Тразея Пет"

Примечания

  1. В русскоязычной литературе также встречаются транскрипции Фразея и Пэт.
  2. 1 2 Дион Кассий. Римская история, LXII, 26.
  3. Корнелий Тацит. Анналы, XVI, 21.
  4. Плиний Младший. Письма, III, 16.
  5. 1 2 Корнелий Тацит. Анналы, XVI, 22.
  6. Корнелий Тацит. Анналы, XIII, 33 и XVI, 21.
  7. Корнелий Тацит. Анналы, XIII, 49.
  8. 1 2 3 Дион Кассий. Римская история, LXI, 15.
  9. Римское право не знало института государственных обвинителей, и эту роль брали на себя частные лица, которым могли присудить часть имущества осуждённого. Такая система давала возможность каждому, кто желал выдвинуться и заслужить расположение императора, возбуждать дело против какого-нибудь известного лица, подозреваемого в нарушении закона, зачастую не останавливаясь перед клеветой и лжесвидетельством. Императоры широко использовали эту особенность римского права для уничтожения своих политических противников.
  10. Корнелий Тацит. Анналы. XV, 20.
  11. Корнелий Тацит. Анналы, XVI, 23.
  12. Будущий биограф-панегирист Тразеи Пета, уже в правление Домициана осуждённый за это на смерть.
  13. Межерицкий Я. Ю. Iners otium // Быт и история в античности. — М.: Наука, 1988. С. 41—68.
  14. Для сравнения: имущественный ценз, установленный Августом для сенаторов, составлял один миллион сестерциев.
  15. Корнелий Тацит. Анналы, XVI, 35.

Ссылки

  • [ancientrome.ru/antlitr/tacit/ Корнелий Тацит. Сочинения. Публикация на сайте «История Древнего Рима»]
  • [ancientrome.ru/publik/article.htm?a=1279726861 Межерицкий Я. Ю. Iners otium. Публикация на сайте «История Древнего Рима»]

Отрывок, характеризующий Публий Клодий Тразея Пет

– Все от божьего наказания, – сказал Дрон. – Какие лошади были, под войска разобрали, а какие подохли, нынче год какой. Не то лошадей кормить, а как бы самим с голоду не помереть! И так по три дня не емши сидят. Нет ничего, разорили вконец.
Княжна Марья внимательно слушала то, что он говорил ей.
– Мужики разорены? У них хлеба нет? – спросила она.
– Голодной смертью помирают, – сказал Дрон, – не то что подводы…
– Да отчего же ты не сказал, Дронушка? Разве нельзя помочь? Я все сделаю, что могу… – Княжне Марье странно было думать, что теперь, в такую минуту, когда такое горе наполняло ее душу, могли быть люди богатые и бедные и что могли богатые не помочь бедным. Она смутно знала и слышала, что бывает господский хлеб и что его дают мужикам. Она знала тоже, что ни брат, ни отец ее не отказали бы в нужде мужикам; она только боялась ошибиться как нибудь в словах насчет этой раздачи мужикам хлеба, которым она хотела распорядиться. Она была рада тому, что ей представился предлог заботы, такой, для которой ей не совестно забыть свое горе. Она стала расспрашивать Дронушку подробности о нуждах мужиков и о том, что есть господского в Богучарове.
– Ведь у нас есть хлеб господский, братнин? – спросила она.
– Господский хлеб весь цел, – с гордостью сказал Дрон, – наш князь не приказывал продавать.
– Выдай его мужикам, выдай все, что им нужно: я тебе именем брата разрешаю, – сказала княжна Марья.
Дрон ничего не ответил и глубоко вздохнул.
– Ты раздай им этот хлеб, ежели его довольно будет для них. Все раздай. Я тебе приказываю именем брата, и скажи им: что, что наше, то и ихнее. Мы ничего не пожалеем для них. Так ты скажи.
Дрон пристально смотрел на княжну, в то время как она говорила.
– Уволь ты меня, матушка, ради бога, вели от меня ключи принять, – сказал он. – Служил двадцать три года, худого не делал; уволь, ради бога.
Княжна Марья не понимала, чего он хотел от нее и от чего он просил уволить себя. Она отвечала ему, что она никогда не сомневалась в его преданности и что она все готова сделать для него и для мужиков.


Через час после этого Дуняша пришла к княжне с известием, что пришел Дрон и все мужики, по приказанию княжны, собрались у амбара, желая переговорить с госпожою.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна Марья, – я только сказала Дронушке, чтобы раздать им хлеба.
– Только ради бога, княжна матушка, прикажите их прогнать и не ходите к ним. Все обман один, – говорила Дуняша, – а Яков Алпатыч приедут, и поедем… и вы не извольте…
– Какой же обман? – удивленно спросила княжна
– Да уж я знаю, только послушайте меня, ради бога. Вот и няню хоть спросите. Говорят, не согласны уезжать по вашему приказанию.
– Ты что нибудь не то говоришь. Да я никогда не приказывала уезжать… – сказала княжна Марья. – Позови Дронушку.
Пришедший Дрон подтвердил слова Дуняши: мужики пришли по приказанию княжны.
– Да я никогда не звала их, – сказала княжна. – Ты, верно, не так передал им. Я только сказала, чтобы ты им отдал хлеб.
Дрон, не отвечая, вздохнул.
– Если прикажете, они уйдут, – сказал он.
– Нет, нет, я пойду к ним, – сказала княжна Марья
Несмотря на отговариванье Дуняши и няни, княжна Марья вышла на крыльцо. Дрон, Дуняша, няня и Михаил Иваныч шли за нею. «Они, вероятно, думают, что я предлагаю им хлеб с тем, чтобы они остались на своих местах, и сама уеду, бросив их на произвол французов, – думала княжна Марья. – Я им буду обещать месячину в подмосковной, квартиры; я уверена, что Andre еще больше бы сделав на моем месте», – думала она, подходя в сумерках к толпе, стоявшей на выгоне у амбара.
Толпа, скучиваясь, зашевелилась, и быстро снялись шляпы. Княжна Марья, опустив глаза и путаясь ногами в платье, близко подошла к ним. Столько разнообразных старых и молодых глаз было устремлено на нее и столько было разных лиц, что княжна Марья не видала ни одного лица и, чувствуя необходимость говорить вдруг со всеми, не знала, как быть. Но опять сознание того, что она – представительница отца и брата, придало ей силы, и она смело начала свою речь.
– Я очень рада, что вы пришли, – начала княжна Марья, не поднимая глаз и чувствуя, как быстро и сильно билось ее сердце. – Мне Дронушка сказал, что вас разорила война. Это наше общее горе, и я ничего не пожалею, чтобы помочь вам. Я сама еду, потому что уже опасно здесь и неприятель близко… потому что… Я вам отдаю все, мои друзья, и прошу вас взять все, весь хлеб наш, чтобы у вас не было нужды. А ежели вам сказали, что я отдаю вам хлеб с тем, чтобы вы остались здесь, то это неправда. Я, напротив, прошу вас уезжать со всем вашим имуществом в нашу подмосковную, и там я беру на себя и обещаю вам, что вы не будете нуждаться. Вам дадут и домы и хлеба. – Княжна остановилась. В толпе только слышались вздохи.
– Я не от себя делаю это, – продолжала княжна, – я это делаю именем покойного отца, который был вам хорошим барином, и за брата, и его сына.
Она опять остановилась. Никто не прерывал ее молчания.
– Горе наше общее, и будем делить всё пополам. Все, что мое, то ваше, – сказала она, оглядывая лица, стоявшие перед нею.
Все глаза смотрели на нее с одинаковым выражением, значения которого она не могла понять. Было ли это любопытство, преданность, благодарность, или испуг и недоверие, но выражение на всех лицах было одинаковое.
– Много довольны вашей милостью, только нам брать господский хлеб не приходится, – сказал голос сзади.
– Да отчего же? – сказала княжна.
Никто не ответил, и княжна Марья, оглядываясь по толпе, замечала, что теперь все глаза, с которыми она встречалась, тотчас же опускались.
– Отчего же вы не хотите? – спросила она опять.
Никто не отвечал.
Княжне Марье становилось тяжело от этого молчанья; она старалась уловить чей нибудь взгляд.
– Отчего вы не говорите? – обратилась княжна к старому старику, который, облокотившись на палку, стоял перед ней. – Скажи, ежели ты думаешь, что еще что нибудь нужно. Я все сделаю, – сказала она, уловив его взгляд. Но он, как бы рассердившись за это, опустил совсем голову и проговорил:
– Чего соглашаться то, не нужно нам хлеба.
– Что ж, нам все бросить то? Не согласны. Не согласны… Нет нашего согласия. Мы тебя жалеем, а нашего согласия нет. Поезжай сама, одна… – раздалось в толпе с разных сторон. И опять на всех лицах этой толпы показалось одно и то же выражение, и теперь это было уже наверное не выражение любопытства и благодарности, а выражение озлобленной решительности.
– Да вы не поняли, верно, – с грустной улыбкой сказала княжна Марья. – Отчего вы не хотите ехать? Я обещаю поселить вас, кормить. А здесь неприятель разорит вас…
Но голос ее заглушали голоса толпы.
– Нет нашего согласия, пускай разоряет! Не берем твоего хлеба, нет согласия нашего!
Княжна Марья старалась уловить опять чей нибудь взгляд из толпы, но ни один взгляд не был устремлен на нее; глаза, очевидно, избегали ее. Ей стало странно и неловко.
– Вишь, научила ловко, за ней в крепость иди! Дома разори да в кабалу и ступай. Как же! Я хлеб, мол, отдам! – слышались голоса в толпе.
Княжна Марья, опустив голову, вышла из круга и пошла в дом. Повторив Дрону приказание о том, чтобы завтра были лошади для отъезда, она ушла в свою комнату и осталась одна с своими мыслями.


Долго эту ночь княжна Марья сидела у открытого окна в своей комнате, прислушиваясь к звукам говора мужиков, доносившегося с деревни, но она не думала о них. Она чувствовала, что, сколько бы она ни думала о них, она не могла бы понять их. Она думала все об одном – о своем горе, которое теперь, после перерыва, произведенного заботами о настоящем, уже сделалось для нее прошедшим. Она теперь уже могла вспоминать, могла плакать и могла молиться. С заходом солнца ветер затих. Ночь была тихая и свежая. В двенадцатом часу голоса стали затихать, пропел петух, из за лип стала выходить полная луна, поднялся свежий, белый туман роса, и над деревней и над домом воцарилась тишина.
Одна за другой представлялись ей картины близкого прошедшего – болезни и последних минут отца. И с грустной радостью она теперь останавливалась на этих образах, отгоняя от себя с ужасом только одно последнее представление его смерти, которое – она чувствовала – она была не в силах созерцать даже в своем воображении в этот тихий и таинственный час ночи. И картины эти представлялись ей с такой ясностью и с такими подробностями, что они казались ей то действительностью, то прошедшим, то будущим.
То ей живо представлялась та минута, когда с ним сделался удар и его из сада в Лысых Горах волокли под руки и он бормотал что то бессильным языком, дергал седыми бровями и беспокойно и робко смотрел на нее.
«Он и тогда хотел сказать мне то, что он сказал мне в день своей смерти, – думала она. – Он всегда думал то, что он сказал мне». И вот ей со всеми подробностями вспомнилась та ночь в Лысых Горах накануне сделавшегося с ним удара, когда княжна Марья, предчувствуя беду, против его воли осталась с ним. Она не спала и ночью на цыпочках сошла вниз и, подойдя к двери в цветочную, в которой в эту ночь ночевал ее отец, прислушалась к его голосу. Он измученным, усталым голосом говорил что то с Тихоном. Ему, видно, хотелось поговорить. «И отчего он не позвал меня? Отчего он не позволил быть мне тут на месте Тихона? – думала тогда и теперь княжна Марья. – Уж он не выскажет никогда никому теперь всего того, что было в его душе. Уж никогда не вернется для него и для меня эта минута, когда бы он говорил все, что ему хотелось высказать, а я, а не Тихон, слушала бы и понимала его. Отчего я не вошла тогда в комнату? – думала она. – Может быть, он тогда же бы сказал мне то, что он сказал в день смерти. Он и тогда в разговоре с Тихоном два раза спросил про меня. Ему хотелось меня видеть, а я стояла тут, за дверью. Ему было грустно, тяжело говорить с Тихоном, который не понимал его. Помню, как он заговорил с ним про Лизу, как живую, – он забыл, что она умерла, и Тихон напомнил ему, что ее уже нет, и он закричал: „Дурак“. Ему тяжело было. Я слышала из за двери, как он, кряхтя, лег на кровать и громко прокричал: „Бог мой!Отчего я не взошла тогда? Что ж бы он сделал мне? Что бы я потеряла? А может быть, тогда же он утешился бы, он сказал бы мне это слово“. И княжна Марья вслух произнесла то ласковое слово, которое он сказал ей в день смерти. «Ду ше нь ка! – повторила княжна Марья это слово и зарыдала облегчающими душу слезами. Она видела теперь перед собою его лицо. И не то лицо, которое она знала с тех пор, как себя помнила, и которое она всегда видела издалека; а то лицо – робкое и слабое, которое она в последний день, пригибаясь к его рту, чтобы слышать то, что он говорил, в первый раз рассмотрела вблизи со всеми его морщинами и подробностями.
«Душенька», – повторила она.
«Что он думал, когда сказал это слово? Что он думает теперь? – вдруг пришел ей вопрос, и в ответ на это она увидала его перед собой с тем выражением лица, которое у него было в гробу на обвязанном белым платком лице. И тот ужас, который охватил ее тогда, когда она прикоснулась к нему и убедилась, что это не только не был он, но что то таинственное и отталкивающее, охватил ее и теперь. Она хотела думать о другом, хотела молиться и ничего не могла сделать. Она большими открытыми глазами смотрела на лунный свет и тени, всякую секунду ждала увидеть его мертвое лицо и чувствовала, что тишина, стоявшая над домом и в доме, заковывала ее.
– Дуняша! – прошептала она. – Дуняша! – вскрикнула она диким голосом и, вырвавшись из тишины, побежала к девичьей, навстречу бегущим к ней няне и девушкам.


17 го августа Ростов и Ильин, сопутствуемые только что вернувшимся из плена Лаврушкой и вестовым гусаром, из своей стоянки Янково, в пятнадцати верстах от Богучарова, поехали кататься верхами – попробовать новую, купленную Ильиным лошадь и разузнать, нет ли в деревнях сена.
Богучарово находилось последние три дня между двумя неприятельскими армиями, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард, и потому Ростов, как заботливый эскадронный командир, желал прежде французов воспользоваться тем провиантом, который оставался в Богучарове.
Ростов и Ильин были в самом веселом расположении духа. Дорогой в Богучарово, в княжеское именье с усадьбой, где они надеялись найти большую дворню и хорошеньких девушек, они то расспрашивали Лаврушку о Наполеоне и смеялись его рассказам, то перегонялись, пробуя лошадь Ильина.
Ростов и не знал и не думал, что эта деревня, в которую он ехал, была именье того самого Болконского, который был женихом его сестры.
Ростов с Ильиным в последний раз выпустили на перегонку лошадей в изволок перед Богучаровым, и Ростов, перегнавший Ильина, первый вскакал в улицу деревни Богучарова.
– Ты вперед взял, – говорил раскрасневшийся Ильин.
– Да, всё вперед, и на лугу вперед, и тут, – отвечал Ростов, поглаживая рукой своего взмылившегося донца.
– А я на французской, ваше сиятельство, – сзади говорил Лаврушка, называя французской свою упряжную клячу, – перегнал бы, да только срамить не хотел.
Они шагом подъехали к амбару, у которого стояла большая толпа мужиков.
Некоторые мужики сняли шапки, некоторые, не снимая шапок, смотрели на подъехавших. Два старые длинные мужика, с сморщенными лицами и редкими бородами, вышли из кабака и с улыбками, качаясь и распевая какую то нескладную песню, подошли к офицерам.
– Молодцы! – сказал, смеясь, Ростов. – Что, сено есть?
– И одинакие какие… – сказал Ильин.
– Развесе…oo…ооо…лая бесе… бесе… – распевали мужики с счастливыми улыбками.
Один мужик вышел из толпы и подошел к Ростову.
– Вы из каких будете? – спросил он.
– Французы, – отвечал, смеючись, Ильин. – Вот и Наполеон сам, – сказал он, указывая на Лаврушку.
– Стало быть, русские будете? – переспросил мужик.
– А много вашей силы тут? – спросил другой небольшой мужик, подходя к ним.
– Много, много, – отвечал Ростов. – Да вы что ж собрались тут? – прибавил он. – Праздник, что ль?
– Старички собрались, по мирскому делу, – отвечал мужик, отходя от него.
В это время по дороге от барского дома показались две женщины и человек в белой шляпе, шедшие к офицерам.
– В розовом моя, чур не отбивать! – сказал Ильин, заметив решительно подвигавшуюся к нему Дуняшу.
– Наша будет! – подмигнув, сказал Ильину Лаврушка.
– Что, моя красавица, нужно? – сказал Ильин, улыбаясь.
– Княжна приказали узнать, какого вы полка и ваши фамилии?
– Это граф Ростов, эскадронный командир, а я ваш покорный слуга.