Бучис, Франтишек Пётр

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Пётр (Бучис)»)
Перейти к: навигация, поиск

Франтишек Пётр Бучис (лит. Pranciškus Petras Būčys MIC; 20 августа 1872, Шильгаляй, Виленская губерния, Российская империя — 25 октября 1951, Рим) — католический архиепископ византийского обряда, принадлежавший к одной из восточнокатолических церквей, а именно русской синодальной традиции. Член монашеского ордена «Конгрегация Непорочного зачатия Пресвятой Девы Марии», генерал этого ордена. Трудился в Русском апостолате. Доктор богословия, Апостольский визитатор для русских греко-католиков Европы. Деятель Русского Зарубежья



Биография

Выпускник католической Духовной академии в Санкт-Петербурге, доктор богословия университета во Фрибурге в Швейцарии. С 1899 года — священника, с 1902 года до 1915 год был профессором католической Духовной академии в Санкт-Петербурге. В 1909 году тайно вступил в конгрегацию мариан.

После 1917 года работал в Чикаго среди литовских эмигрантов, в 1921 году вернулся в Литву, где до 1928 года преподавал, в 1934 году становится ректором Каунасского университета.

В 1927 году после смерти первого настоятеля возобновленного ордена мариан архиепископа Вильнюса Георгия Матулайтиса Пётр Бучис избирается на пост генерального настоятеля ордена, на котором остается до 1933 года. В 1939 году — 1951 году будучи уже в сане епископа вновь назначается генеральным настоятелем мариан.

В 1928 году Ватикан решил "начать миссионерскую деятельность среди литовской православных". Секретарь Конгрегации Восточных Церквей кардинал д-р Луиджи Синцеро дал новоназначенному литовскому нунцию Риккардо Бартолони "особые полномочия, чтобы инициировать и активизировать духовную опеку русских подданных Литвы". Бартолони сначала делал ставку на Каунасского архиепископа Франциска Каревичуса, к-рый выхлопотал у литовского премьер-министра Вольдемараса разрешение на создание в Каунасе центра Литовско-русской униатской миссии, при бывшем Гарнизонном костеле, а также Вольдемарас пообещал оказывать тайную финансовую поддержку униатской миссии в случае её успеха. В данном случае выполнялась воля комиссии "Про Руссиа". Не имея достаточно доверия к Бучису, Ватикан делал ставку главным образом на Каревичуса. Однако были и препятствия - например, не удалось передать для нужд восточного обряда католический храм в Мариамполе. Тем не менее, Каревичус готовился к мероприятиям по введению восточного обряда, и с этой целью, для знакомства с униатскими традициями, в ноябре 1929 г. он посетил униатскую Крижевацкую епархию в Югославии (ныне территория Боснии и Герцеговины, а также Хорватии). В том же году, несмотря на отставку Вольдемараса, правительство Литвы всё же выделило 5 тыс. литов на содержание Литовско-русской униатской миссии, но при этом оговаривалось, чтобы ограничивалось активное участие литовских католических священников в униатской миссии; это подчёркивалось в официальном ответе МИД Литвы для Госсекретариата Ватикана от 27 ноября 1929 г. Бучис в данном случае составлял исключение, так как он находился за пределами Литвы вплоть до 1934 г., и не относился к клиру Литовской (Каунасской) римско-католической митрополитальной архиепископии.

С 1929 года — советникКонгрегации для Восточных Церквей.

В 1930 году в римской базилике Климента папы Римского рукоположен в сан епископа византийского обряда с титулом Олимпский. Хиротонию совершал глава болгарских греко-католиков епископ Кирилл Куртев. За этой же литургией возвёл в сан священника князя Александра Михайловича Волконского. Следует отметить, что Бучис был рукоположен в сан униатского епископа для русской эмиграции с экстерриториальной юрисдикцией. Не принесли успеха попытки Бучиса распространить унию среди русских Сербии, а затем в 1933-19334 гг. - среди русской эмиграции в США. В 1930 году1933 году был Апостольским визитатором для русских католиков в Центральной и Западной Европе, состоял членом Папской комиссии по делам России «Pro Russia».

В 1930 году служил в русском Свято-Троицком храме в Париже. Председательствовал на собравшемся в Риме Съезде русского духовенства, где в частности говорил:

«Нелепо было бы отрицать патриотизм нынешних русских эмигрантов на том основании, что свою жизнь они проводя, а некоторые из них уже закончили её за — границей. Проживание за границей не есть плод их воли, а следствие исключительного положения, помимо них создавшегося в России»… «Многие из русских католиков были и остались… самыми искренними и пламенными приверженцами самодержавия… Нельзя, однако, полагать, что самодержавие составляет обязательный предмет веры или нравственности для русского католика. Самодержавие может быть предметом политических убеждений, но отнюдь не догматом веры»[1]

В 1931 году участвовал в епископской хиротонии Николая Чарнецкого, которую совершал Григорий Хомишин в сослужении с итало-албанским епископом Меле в Риме. В этом же году в бенедиктинском аббатстве Солем (Solesmes), департамент Сарт, Франция провёл ежегодные духовные упражнения для 14 русских католических священников. В эмигрантском источнике сообщалось:

«…действительный душевный мир в течение 5 дней вкушали русские католические священники, совершая в Солеме своё говение 1931 г., за что они сердечно признательны и аббату, и посещавшим русское богослужение монахам, и всей вообще иноческой братии, оказавшей им столько гостеприимства»[2]

В 1932 году епископ Пётр Бучис освящал русскую Церковь Святого Антония Великого на Эсквилине в Риме.

В октябре 1933 года с епископами Болеславом Слоскансом и Николаем Чарнецким принимал участие в совещании русского католического духовенства в Риме.

В 1933-1934 гг. комиссия "Про Руссиа" вела переговры с Каунасской архиепископальной курией о возможностях для активизации миссии в регионе. Наиболее подходящей кандидатурой для реализации униатских планов считался именно Бучис. В итоге, его в 1934 г. решено было оставить в Литве для миссии среди православных, хотя изначально это не оговаривалось. Бучис приехал в октябре 1934 г. в Каунас на евхаристический конгресс, и так там и остался, в соответствии с указанием папской Конгрегации восточных церквей.

Несмотря на негативное отношение к униатской миссии со стороны иезуитов Каунаса, Бучис 10 декабря 1935 г. встретился с митрополитом Сквирецкасом, и получил от него разрешение на проведение регулярных еженедельных униатских богослужений в гарнизонном соборе Каунаса, однако достаточно быстро интерес к миссии иссяк, из-за чего Бучис в 1935 г. переехал в Тельшяй, где стал преподавать в Тельшяйской семинарии по приглашению местного епископа.

В январе 1936 г. Бучис обращался в конгрегацию восточных церквей с просьбой дать разрешение на его переезд из Литвы в США, для продолжения служения в Американской провинции ордена мариан, в чём он заручился поддержкой руководства ордена мариан. Но конгрегация ответила отказом на его просьбу, и потребовала активизировать миссионерскую деятельность среди русских эмигрантов Литвы. В итоге, летом 1937 г. Бучис вернулся из Тельшяя в Каунас, где снова стал служить по воскресеньям униатские литургии в гарнизонном соборе. В сентябре 1937 г. ему в помощь были делегированы католические клирики восточного обряда: священник Юозас Хельгевенас и диакон Романас Киприановичус. В 1938 г. к Литовской миссии присоединились приехавший в Каунас из Японии марианин В. Мазонас, и перешедший в унию бывший псаломщик прихода Ужпаляйской церкви Семен Брызгалов (Брызгаловас). Тогда же, в 1938 г. для униатов в Каунасе для униатов выделили церковь св. Гертруды. В декабре 1938 г. Бучис рукоположил во диакона для Литовской миссии украинского греко-католика Иоанна Хоменко.

В 1937 г. Бучис пытался обратить в унию некоторых старообрядческих деятелей в районе Паневежиса, проводил с ними встречи. Однако эти попытки оказались неудачными, после чего Бучис объяснял провал его проповеди униатства среди старообрядцев крупными недостатками в финансировании его миссии.

В декабре 1937 года Пётр Бучис получил разрешение на совершение богослужений в Латвии. Архиепископ Антониас Спринговичас предоставил Бучису полномочия на окормление русских католиков восточного обряда в Рижской митрополитальной архиепископии и Лиепайской епархии, где проживало, по разным данным, от 10 до 15 тыс. русских католиков обоих обрядов. Там он знакомился с ситуацией в русской общине, был в Риге, где 26 декабря в церкви в честь Скорбящей иконы Божией Матери совершил Литургию византийского обряда, 27 декабря служил Литургию в Даугавпилсе в церкви Св. Петра. Под его влиянием профессор теологического факультета Латвийского Университета и настоятель виленских мариан (с 1939 года провинциал латвийских мариан) Бронислав Валпитрс выразил желание участвовать в католической миссии восточного обряда, последний после учёбы в Руссикуме в Риме вернулся в Латвию в сентябре 1939 г. Примечательно, что руководство 200-тысячной русской общины Латвии осудило вторжение Бучиса в религиозную жизнь страны. В итоге, правительство Латвии в ноябре 1938 г. запретило Бучису въезд в республику.

В начале января 1938 г. Бучис обратился с открытым письмом к митрополиту Литовскому и Ковенскому Елевферию (Богоявленскому), в котором высказывал предложение встретиться, учитывая "более актуальную, чем когда-либо, необходимость объединить верующих в Бога и Его Единородного Сына Иисуса Христа". Митрополит согласился поговорить об этом, их встреча состоялась 27 января 1938 г. Митрополит принял Бучиса в присутствии двух священников и трех мирян. Выслушав длинную речь Бучиса, митрополит Елевферий отметил, что в данный момент объединение невозможно. Он также отверг призыв Бучиса к сотрудничеству в борьбе с воинствующим атеизмом. Как сообщал корреспондент рижской русскоязычной газеты "Сегодня", встреча завершилась скандальным заявлением Бучиса, в котором он выразил сомнение в том, будет ли Христос стоять на стороне тех, кто не отвечает на его призыв к единству.

Вероятно, из-за изменений в восточной политике Ватикана, вызванных смертью папы Пия XI, Бучис смог покинуть Литву. В июле 1939 г., находясь уже в Риме, Бучис был избран гененралом монашеской конгрегации мариан. Вместо него новым главой Литовско-русской миссии был назначен священник Михаил Надточин (Недточинас), русского происхождения. Из-за прекращения финансирования и закрытия единственного храма миссии в Каунасе, уже в 1940 г. она была закрыта.

Пётр Бучис — автор учебника по апологетике, издавал газету «Друг» в США и журнал «Свобода» в Литве.

Напишите отзыв о статье "Бучис, Франтишек Пётр"

Примечания

  1. Петр, еп. Русские католики и их патриотизм // Благовест. 1931, № 3. с. 16 −18.
  2. Сипягин А., священник. Бенедиктинцы и обитель Солем // Благовест. 1932, № 6. с. 60.

Ссылки

  • [web.archive.org/web/20060212182002/vselenstvo.narod.ru/library/lexicon.htm Биографический справочник деятелей русского католического апостольства в эмиграции 1917—1991 гг. / Голованов С. В., сост. Омск. 2005.]
  • [zarubezhje.narod.ru/av/b_255.htm Биографические сведения предоставлены В. Е. Колупаевым. Епископ Петр Бучис]
  • [zarubezhje.narod.ru/texts/frrostislav302.htm#_ftnref8 Колупаев Р. Петр Бучис // Иерархи и церковно-административные возглавители русского католического движения в эмиграции]

Отрывок, характеризующий Бучис, Франтишек Пётр

– Готово, готово, соколик! – сказал Каратаев, выходя с аккуратно сложенной рубахой.
Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C'est bien, c'est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?
Теперь он часто вспоминал свой разговор с князем Андреем и вполне соглашался с ним, только несколько иначе понимая мысль князя Андрея. Князь Андрей думал и говорил, что счастье бывает только отрицательное, но он говорил это с оттенком горечи и иронии. Как будто, говоря это, он высказывал другую мысль – о том, что все вложенные в нас стремленья к счастью положительному вложены только для того, чтобы, не удовлетворяя, мучить нас. Но Пьер без всякой задней мысли признавал справедливость этого. Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека. Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей – хорошая пища, чистота, свобода – теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия.
Все мечтания Пьера теперь стремились к тому времени, когда он будет свободен. А между тем впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена, о тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытывал только в это время.
Когда он в первый день, встав рано утром, вышел на заре из балагана и увидал сначала темные купола, кресты Ново Девичьего монастыря, увидал морозную росу на пыльной траве, увидал холмы Воробьевых гор и извивающийся над рекою и скрывающийся в лиловой дали лесистый берег, когда ощутил прикосновение свежего воздуха и услыхал звуки летевших из Москвы через поле галок и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из за тучи, и купола, и кресты, и роса, и даль, и река, все заиграло в радостном свете, – Пьер почувствовал новое, не испытанное им чувство радости и крепости жизни.
И чувство это не только не покидало его во все время плена, но, напротив, возрастало в нем по мере того, как увеличивались трудности его положения.
Чувство это готовности на все, нравственной подобранности еще более поддерживалось в Пьере тем высоким мнением, которое, вскоре по его вступлении в балаган, установилось о нем между его товарищами. Пьер с своим знанием языков, с тем уважением, которое ему оказывали французы, с своей простотой, отдававший все, что у него просили (он получал офицерские три рубля в неделю), с своей силой, которую он показал солдатам, вдавливая гвозди в стену балагана, с кротостью, которую он выказывал в обращении с товарищами, с своей непонятной для них способностью сидеть неподвижно и, ничего не делая, думать, представлялся солдатам несколько таинственным и высшим существом. Те самые свойства его, которые в том свете, в котором он жил прежде, были для него если не вредны, то стеснительны – его сила, пренебрежение к удобствам жизни, рассеянность, простота, – здесь, между этими людьми, давали ему положение почти героя. И Пьер чувствовал, что этот взгляд обязывал его.


В ночь с 6 го на 7 е октября началось движение выступавших французов: ломались кухни, балаганы, укладывались повозки и двигались войска и обозы.
В семь часов утра конвой французов, в походной форме, в киверах, с ружьями, ранцами и огромными мешками, стоял перед балаганами, и французский оживленный говор, пересыпаемый ругательствами, перекатывался по всей линии.
В балагане все были готовы, одеты, подпоясаны, обуты и ждали только приказания выходить. Больной солдат Соколов, бледный, худой, с синими кругами вокруг глаз, один, не обутый и не одетый, сидел на своем месте и выкатившимися от худобы глазами вопросительно смотрел на не обращавших на него внимания товарищей и негромко и равномерно стонал. Видимо, не столько страдания – он был болен кровавым поносом, – сколько страх и горе оставаться одному заставляли его стонать.
Пьер, обутый в башмаки, сшитые для него Каратаевым из цибика, который принес француз для подшивки себе подошв, подпоясанный веревкою, подошел к больному и присел перед ним на корточки.
– Что ж, Соколов, они ведь не совсем уходят! У них тут гошпиталь. Может, тебе еще лучше нашего будет, – сказал Пьер.
– О господи! О смерть моя! О господи! – громче застонал солдат.
– Да я сейчас еще спрошу их, – сказал Пьер и, поднявшись, пошел к двери балагана. В то время как Пьер подходил к двери, снаружи подходил с двумя солдатами тот капрал, который вчера угощал Пьера трубкой. И капрал и солдаты были в походной форме, в ранцах и киверах с застегнутыми чешуями, изменявшими их знакомые лица.
Капрал шел к двери с тем, чтобы, по приказанию начальства, затворить ее. Перед выпуском надо было пересчитать пленных.
– Caporal, que fera t on du malade?.. [Капрал, что с больным делать?..] – начал Пьер; но в ту минуту, как он говорил это, он усумнился, тот ли это знакомый его капрал или другой, неизвестный человек: так непохож был на себя капрал в эту минуту. Кроме того, в ту минуту, как Пьер говорил это, с двух сторон вдруг послышался треск барабанов. Капрал нахмурился на слова Пьера и, проговорив бессмысленное ругательство, захлопнул дверь. В балагане стало полутемно; с двух сторон резко трещали барабаны, заглушая стоны больного.
«Вот оно!.. Опять оно!» – сказал себе Пьер, и невольный холод пробежал по его спине. В измененном лице капрала, в звуке его голоса, в возбуждающем и заглушающем треске барабанов Пьер узнал ту таинственную, безучастную силу, которая заставляла людей против своей воли умерщвлять себе подобных, ту силу, действие которой он видел во время казни. Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещаниями к людям, которые служили орудиями ее, было бесполезно. Это знал теперь Пьер. Надо было ждать и терпеть. Пьер не подошел больше к больному и не оглянулся на него. Он, молча, нахмурившись, стоял у двери балагана.