Рабство в Древней Греции

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск




Античный рабовладельческий способ производства, обеспечивший экономическое развитие античной цивилизации, обусловил и её культурные достижения[1][2][3].

Уже в доисторический гомеровский период рабство было нормой. Победитель обращал военнопленных в рабов, продавал их или за известный выкуп отпускал на свободу. Морской разбой также соединялся с многочис­лен­ны­ми случаями обращения в рабство. Большинство рабов в эту эпоху были греками и захватывались в войнах между греческими полисами, что влияло на отношение господ к рабам. С течением времени начинает расти бездна между хозяевами и рабами, число последних постепенно увеличивается. Весьма вероятно, что соотношение свободных граждан к рабам было 1:3. В Афинах не было почти ни одного семейства, даже очень бедного, которое не владело хотя бы одним рабом.

Историография

В XIX веке особо выделяется классический труд французского историка А. Валлона «История рабства в античном мире» (1-е изд. 1847, 2-е изд. 1879)[4], эта фундаментальная работа долгое время оставалась единственной попыткой систематизации материала древности по вопросу античного рабства[5]. Из других учёных XIX в. можно отметить К. Бюхера, акцентировавшего значение рабства для народов классической древности[5].

Уильям Митфорд обращая внимание на развитие рабства, подчёркивал, что свободой в Греции могло пользоваться лишь незначительное меньшинство[6].

В отличие от XIX в., в XX в. вопрос о социальной структуре античного общества, в частности об античном рабстве, стал одним из важнейших в центре внимания антиковедов[4].

Как отмечал М. Финли, античное общество рассматривало рабство как естественную и органическую часть своего существования[4]. А. И. Доватур выделял включение Аристотелем в число первичных человеческих объединений, наряду с супружеской парой, соединения господина и раба[3]. Аристотель в самом начале своего знаменитого трактата «Политика» теоретически обосновывал необходимость рабства как социального института, без которого была бы невозможна «благая жизнь» его соотечественников[3].

А. П. Медведев выделяет роль полиса в поддержании рабовладельческого характера древнегреческого общества: по Ксенофонту, все хозяева рабов в общине действуют вместе, как «добровольная стража»; известно рассуждение Сократа в беседе с Главконом о том же[3].

Как констатировал Энгельс, «только рабство сделало возможным разделение труда в более или менее крупном масштабе между земледелием и промышленностью и таким путём сделало возможным расцвет древнего мира, греческую культуру. Без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и науки; без рабства не было бы и римской империи, а без фундамента греческой культуры и римской империи не было бы и современной Европы. Мы никогда не должны забывать, что все наше экономическое, политическое и интеллектуальное развитие имело своим предварительным условием такой строй, в котором рабство было столь же необходимым, сколько общепризнанным элементом»[5].

Особняком в историографии вопроса стоят устаревшие ныне Э. Мейер, считавший, что рабство мало чем отличалось от наёмного труда[5], и У. Уэстерман, по которому рабство, крепостничество и наёмный труд были равномерно присущи античному обществу[7].

Отмечают, что историография по вопросу рабства в древнем мире тесно связана с идеологическими разногласиями нового времени[4].

Проф. Э. Д. Фролов, рассказывая об общем очерке экономики классической Греции К. М. Колобовой 1937 г., который, как он отмечает, до сих пор остается одним из лучших среди подобных общих обзоров экономики античного мира, представляет его как в полной мере отражающий выработанную к тому времени советскими историками концепцию рабовладельческого способа производства как определяющего системного стержня античной экономики. Откуда - "резкое неприятие как взглядов Эд. Мейера и М. И. Ростовцева, не видевших особых различий между экономической жизнью классической древности и отношениями нового, капиталистического времени, так и теории К. Бюхера, низводившего античность до уровня примитивного, обходившегося без развитой системы обмена, натурального хозяйства"[8].

Источники рабства

Источником рабства стало развитие производительных сил. Когда человек (племя) стали добывать (охота, собирательство, земледелие) еды больше, чем необходимо непосредственно им самим для выживания, появилась возможность на эти излишки продовольствия содержать пленённых врагов или закабалённых соплеменников. Раб мог своим трудом, после достаточного развития орудий труда и способов производства, прокормить уже не только себя, но и своего хозяина.

Покупали рабов в Сирии, Понте, Фригии, Лидии, Галатии, Пафлагонии, Фракии, Египте, Эфиопии. Наиболее важными рынками для работорговли были Кипр, Самос, Эфес, Хиос и Афины. Впоследствии всех их затмил Делос, где ежедневный оборот доходил до 10 тыс. рабов. В каждом крупном городе был свой невольничий рынок. При продаже купцы старались показать свой товар «лицом», выставляя его достоинства и скрывая недостатки, а покупщики очень внимательно его рассматривали — поворачивали во все стороны, раздевали, заставляли ходить, прыгать, бегать. Существовали известные недостатки, наличие которых позволяло возвратить раба обратно продавцу.

Занятия рабов

Отмечают, что в Древней Греции рабство проникло главным образом в ремесленное производство[9].

Рабы составляли домашнюю прислугу: вели хозяйство, прислуживали за столом, образовывали личную свиту — которая, однако, была немногочисленна (1-3 раба), нередко заменяли сторожевых собак. Они занимались также ремеслами и промыслами в городе и деревне. Многие рабы жили отдельно от своего господина, самостоятельно занимаясь ремеслами и внося известный оброк (греч. άποροφά), весь остальной заработок оставался в их руках. В Афинах некоторые рабы успевали составить себе довольно крупные состояния и своей пышностью и расточительностью подавали даже повод к жалобам и нареканиям. Существовали спекуляторы, которые или сами эксплуатировали своих рабов, или отдавали их в наем с самыми разнообразными целями. Доходность рабов была различная в зависимости от их ремесла: так, рабы, занимавшиеся в мастерских отца Демосфена изготовлением мечей, приносили ему ежегодно 30 мин (при стоимости их в 190 мин); кожевенники Тимарха — 2 обола в день; Никий за каждого раба-рудокопа платил по оболу в день. Рабы служили гребцами и матросами во флоте, в случае крайности набирались иногда и в военную службу и за храбрость получали свободу, причём их владельцы вознаграждались за счёт казны.

Положение рабов

Раб считался собственностью, вещью господина; личность его не играла никакой роли ни в государстве, ни в обществе, ни в семье. Все, что он приобретал, считалось собственностью хозяина. Господину принадлежала также власть разрешать и запрещать браки. Греческие писатели оставили нам описания жестокого обращения с рабами. Так, в одной комедии Аристофана мы читаем: «несчастный бедняк, что с твоей кожей? не напала ли на твою поясницу и не изборонила ли тебе спину целая армия дикобразов?» В «Осах» один раб восклицает: «О, черепаха! как я завидую чешуе, защищающей твою спину!» В «Лягушках» есть такое выражение: «Когда наши господа живо чем-либо интересуются, на нас сыплются удары». Наказание голодом было самое обыденное. В случае более тяжкой вины их ожидала тюрьма, бич, розги, виселица, колесование. Участь рабов, занимавшихся в мастерских, была ещё хуже. Рабов-земледельцев заковывали в цепи, которых не снимали и на время работ. Оковы на ногах, кольца на руках, железный ошейник, клеймо на лбу — все это не было редкостью. Сицилийские рабовладельцы своей бессмысленной жестокостью превзошли всех других. Заботы господина о рабах ограничивались самым необходимым: мука, винные ягоды, в иных местах палые и пересоленные маслины — вот пища рабов. Одежда их состояла из куска полотна, превращённого в пояс, короткого плаща, шерстяной туники, колпака из собачьей кожи и грубой обуви. Сицилийские рабовладельцы, не желая кормить своих рабов, разрешали им снискивать себе пропитание воровством и разбойничеством, которое достигло здесь громадных размеровК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 2962 дня].

В Афинах отношение к рабам было гуманнее и жизнь их более сносной, чем в других государствах. Ксенофонт говорит о чрезвычайной «дерзости» афинских рабов: они не уступали дороги гражданам, и их нельзя было бить из боязни ударить вместо раба гражданина, так как последний здесь внешне не отличался от первого. В Афинах существовал даже известный ритуал для введения раба в семью. Обычай разрешал ему иметь собственность (то, что в Риме носило название peculium); благоразумные хозяева ради собственной выгоды лишь за редкими исключениями нарушали этот обычай. Тот же обычай признавал брак раба законным. В определённые дни рабы освобождались от своих обязанностей: в Афинах таким временем был праздник Anthesterii, посвященный Вакху, когда господа даже служили своим рабам. Раб, бежавший в алтарь или даже просто прикоснувшийся к таким священным предметам, как лавровый венок Аполлона, считался неприкосновенным, но господа заставляли иногда его выйти из храма голодом или огнём. В соответствии с обычаем и закон афинский покровительствовал рабу: виновный в оскорблении или убиении чужого раба предавался суду и платил штраф; своего раба господин мог наказывать по собственному усмотрению, но не имел права убить; если раб убивал господина, он подвергался обыкновенному суду; раб, недовольный своим господином, мог требовать, чтобы его продали другому. Некоторые из этих облегчений в отдельности существовали и в других греческих городах (peculium, брак, праздники — в Спарте, Аркадии, Фессалии и т. д.), но в Афинах они существовали все вместе. Благодаря этому здесь не происходило восстаний рабов. В других городах рабы нередко восставали. Нимфодор повествует о победоносном восстании рабов на острове Хиос, под предводительством Драмака. И отдельные лица, и целые государства заключали между собой договоры относительно выдачи беглых рабов.

С согласия господина раб мог откупиться на волю. Можно было освободить раба и по завещанию. Когда освобождение совершалось при жизни господина, о нём объявлялось в судах, в театре и других общественных местах; в других случаях имя раба заносилось в списки граждан; иногда свобода давалась путём фиктивной продажи какому-нибудь божеству. Вольноотпущенные (греч. άπελεύθεροι) не становились, однако, вполне независимыми от своих прежних владельцев и должны были по отношению к ним исполнять некоторые обязанности; в случае неисполнения ими этих обязательств они вновь могли быть обращены в рабство. После смерти вольноотпущенника его имущество поступало в распоряжение прежнего господина. Раб мог получить свободу и от государства, за исполнение военной службы или за особо важные заслуги, например за донос о государственном преступлении.

Кроме рабов частных были и рабы общественные (греч. δημόσιοι), принадлежавшие городу или республике. Они находились в гораздо лучшем положении, могли владеть собственностью и достигали иногда значительного благосостояния; вне исполнения своих обязанностей они пользовались почти полной свободой. Из таких общественных рабов составлен был полицейский отряд стрелков, носивший название Σχύθαι, хотя не все они были скифами; на обязанности его лежало охранение порядка в народном собрании, судах, других общественных местах и при общественных работах. Тюремщики, исполнители судебных приговоров, писцы, счетоводы, глашатаи и др. обыкновенно принадлежали к этому же классу; были и общественные рабы удовольствий, то есть обитатели домов терпимости. Храмы также владели рабами, носившими имя иеродулов: одни из них служили в самом храме (певцы и певицы, флейтисты и трубачи, фигуранты, скульпторы, архитекторы и т. д.), другие были на положении крепостных. Эти гиеродулы жертвовались в пользу храмов частными лицами, из благочестия или тщеславия.

См. также

Напишите отзыв о статье "Рабство в Древней Греции"

Примечания

  1. [antique-lit.niv.ru/antique-lit/bonnar-grecheskaya-civilizaciya/predislovie.htm Боннар. А.: Греческая цивилизация. Предисловие]
  2. [centant.spbu.ru/centrum/publik/kafsbor/mnemon/2002/frolov1.htm Э.Д. Фролов. Петербургская кафедра античной истории]
  3. 1 2 3 4 [ancientrome.ru/publik/article.htm?a=1352390836 Медведев А. П. Был ли греческий полис государством?]
  4. 1 2 3 4 [econ-om.narod.ru/Bezgubenko/article1.htm Кафедра «Экономическая теория, политика и право» /ИМЭК/]
  5. 1 2 3 4 [ancientrome.ru/publik/article.htm?a=1335090000 Мишулин А. В. Анри Валлон в историографии по античности]
  6. [centant.spbu.ru/sno/lib/kuzII/3-4.htm Историография античной истории : ГЛАВА 3. ИСТОРИОГРАФИЯ АНТИЧНОСТИ ОТ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ]
  7. Уэстерман Уильям Линн // Большая советская энциклопедия : [в 30 т.] / гл. ред. А. М. Прохоров. — 3-е изд. — М. : Советская энциклопедия, 1969—1978.</span>
  8. [centant.spbu.ru/centrum/publik/frolov/frol001a.htm#04 Э.Д. Фролов. Русская наука об античности. Глава 10. Портреты учителей]
  9. [www.gumer.info/bibliotek_Buks/History/Bonn1/intro.php библиотека античности Гумер — Боннар А. Греческая цивилизация]
  10. </ol>

Литература

  • Валлон А. История рабства в античном мире. Пер. с фр. С. П. Кондратьева. М.: Госполитиздат, 1941. 664 с.
  • Доватур А. И. Рабство в Аттике VI—V вв. до н. э. Л.: Наука, 1980.
  • Зайков А. В. [www.academia.edu/3423705/_-_The_Helots_of_Ancient_Sparta_pseudo-slave_status_and_organized_social_violence_In_Russian_ Илоты древней Спарты: псевдо-рабский правовой статус и организованное социальное насилие.] // Россия в мире XXI века: между насилием и диалогом. Материалы XVI Международной научно-практической конференции. Екатеринбург: Гуманитарный университет, 2013. Т. 1. С. 452—459.
  • Д. П. КАЛЛИСТОВ, А. А. НЕЙХАРДТ, И. Ш. ШИФМАН, И. А. ШИШОВА [www.sno.pro1.ru/lib/rabstvo_na_periferii_antichnogo_mira/index.htm РАБСТВО НА ПЕРИФЕРИИ АНТИЧНОГО МИРА] // Ленинград, «НАУКА». 1968.
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Рабство в Древней Греции

– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.
В ночь 11 го октября он лежал, облокотившись на руку, и думал об этом.
В соседней комнате зашевелилось, и послышались шаги Толя, Коновницына и Болховитинова.
– Эй, кто там? Войдите, войди! Что новенького? – окликнул их фельдмаршал.
Пока лакей зажигал свечу, Толь рассказывал содержание известий.
– Кто привез? – спросил Кутузов с лицом, поразившим Толя, когда загорелась свеча, своей холодной строгостью.
– Не может быть сомнения, ваша светлость.
– Позови, позови его сюда!
Кутузов сидел, спустив одну ногу с кровати и навалившись большим животом на другую, согнутую ногу. Он щурил свой зрячий глаз, чтобы лучше рассмотреть посланного, как будто в его чертах он хотел прочесть то, что занимало его.
– Скажи, скажи, дружок, – сказал он Болховитинову своим тихим, старческим голосом, закрывая распахнувшуюся на груди рубашку. – Подойди, подойди поближе. Какие ты привез мне весточки? А? Наполеон из Москвы ушел? Воистину так? А?
Болховитинов подробно доносил сначала все то, что ему было приказано.
– Говори, говори скорее, не томи душу, – перебил его Кутузов.
Болховитинов рассказал все и замолчал, ожидая приказания. Толь начал было говорить что то, но Кутузов перебил его. Он хотел сказать что то, но вдруг лицо его сщурилось, сморщилось; он, махнув рукой на Толя, повернулся в противную сторону, к красному углу избы, черневшему от образов.
– Господи, создатель мой! Внял ты молитве нашей… – дрожащим голосом сказал он, сложив руки. – Спасена Россия. Благодарю тебя, господи! – И он заплакал.


Со времени этого известия и до конца кампании вся деятельность Кутузова заключается только в том, чтобы властью, хитростью, просьбами удерживать свои войска от бесполезных наступлений, маневров и столкновений с гибнущим врагом. Дохтуров идет к Малоярославцу, но Кутузов медлит со всей армией и отдает приказания об очищении Калуги, отступление за которую представляется ему весьма возможным.
Кутузов везде отступает, но неприятель, не дожидаясь его отступления, бежит назад, в противную сторону.
Историки Наполеона описывают нам искусный маневр его на Тарутино и Малоярославец и делают предположения о том, что бы было, если бы Наполеон успел проникнуть в богатые полуденные губернии.
Но не говоря о том, что ничто не мешало Наполеону идти в эти полуденные губернии (так как русская армия давала ему дорогу), историки забывают то, что армия Наполеона не могла быть спасена ничем, потому что она в самой себе несла уже тогда неизбежные условия гибели. Почему эта армия, нашедшая обильное продовольствие в Москве и не могшая удержать его, а стоптавшая его под ногами, эта армия, которая, придя в Смоленск, не разбирала продовольствия, а грабила его, почему эта армия могла бы поправиться в Калужской губернии, населенной теми же русскими, как и в Москве, и с тем же свойством огня сжигать то, что зажигают?
Армия не могла нигде поправиться. Она, с Бородинского сражения и грабежа Москвы, несла в себе уже как бы химические условия разложения.
Люди этой бывшей армии бежали с своими предводителями сами не зная куда, желая (Наполеон и каждый солдат) только одного: выпутаться лично как можно скорее из того безвыходного положения, которое, хотя и неясно, они все сознавали.
Только поэтому, на совете в Малоярославце, когда, притворяясь, что они, генералы, совещаются, подавая разные мнения, последнее мнение простодушного солдата Мутона, сказавшего то, что все думали, что надо только уйти как можно скорее, закрыло все рты, и никто, даже Наполеон, не мог сказать ничего против этой всеми сознаваемой истины.
Но хотя все и знали, что надо было уйти, оставался еще стыд сознания того, что надо бежать. И нужен был внешний толчок, который победил бы этот стыд. И толчок этот явился в нужное время. Это было так называемое у французов le Hourra de l'Empereur [императорское ура].
На другой день после совета Наполеон, рано утром, притворяясь, что хочет осматривать войска и поле прошедшего и будущего сражения, с свитой маршалов и конвоя ехал по середине линии расположения войск. Казаки, шнырявшие около добычи, наткнулись на самого императора и чуть чуть не поймали его. Ежели казаки не поймали в этот раз Наполеона, то спасло его то же, что губило французов: добыча, на которую и в Тарутине и здесь, оставляя людей, бросались казаки. Они, не обращая внимания на Наполеона, бросились на добычу, и Наполеон успел уйти.
Когда вот вот les enfants du Don [сыны Дона] могли поймать самого императора в середине его армии, ясно было, что нечего больше делать, как только бежать как можно скорее по ближайшей знакомой дороге. Наполеон, с своим сорокалетним брюшком, не чувствуя в себе уже прежней поворотливости и смелости, понял этот намек. И под влиянием страха, которого он набрался от казаков, тотчас же согласился с Мутоном и отдал, как говорят историки, приказание об отступлении назад на Смоленскую дорогу.
То, что Наполеон согласился с Мутоном и что войска пошли назад, не доказывает того, что он приказал это, но что силы, действовавшие на всю армию, в смысле направления ее по Можайской дороге, одновременно действовали и на Наполеона.


Когда человек находится в движении, он всегда придумывает себе цель этого движения. Для того чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что то хорошее есть за этими тысячью верст. Нужно представление об обетованной земле для того, чтобы иметь силы двигаться.