Религиозные взгляды Адольфа Гитлера

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Адольф Гитлер родился в семье, где отец был скептиком и антиклерикалом, а мать — верующей католичкой.[1] Будучи крещён в младенчестве и пройдя в пятнадцатилетнем возрасте конфирмацию, в дальнейшей жизни он перестал посещать мессу и участвовать в церковных таинствах.[2][3] Во взрослом возрасте Гитлер относился к христианству пренебрежительно, но ради получения и удержания власти из конъюнктурных политических соображений был готов на некоторое время отложить обострение отношений с церквями.[4][5][6][7][8]

Личный архитектор Гитлера Альберт Шпеер полагал, что он «не имел прямого отношения» к католичеству, но и формально не отходил от последнего. В отличие от своего соратника Йозефа Геббельса Гитлер не был подвергнут церковному отлучению за самоубийство.[9]

Писатель и историк Джон Толанд (англ.) отмечал антиклерикализм у Гитлера, но считал, что он был «в хороших отношениях» с Католической церковью в 1941 году. В то же время такие историки и исследователи, как Ян Кершоу, Иоахим Фест и Алан Буллок (англ.) считали Гитлера сторонником антихристианства, о чём свидетельствуют «Дневники Геббельса (англ.)», мемуары Шпеера «Третий рейх изнутри (англ.)» и стенограммы застольных речей Гитлера, известные как «Застольные беседы Гитлера».[10] Геббельс писал в 1941 году в своих дневниках, что Гитлер «ненавидит христианство за то, что оно уничижает всё благородное в человечестве».[11]

Многие историки пришли к выводу, что Гитлер намеревался осуществить окончательное решение вопроса по отношению к христианству в Германии[12][13][14][15][16][17][18], восстановив вместо него культ поклонения германским языческим богам[19][20]; в то же время другие полагают, что нет достаточных подтверждений подобных намерений.[21][22][23][24]

Публичное отношение Гитлера к религии определялось как оппортунистический прагматизм.[8] Его режим в открытую не отстаивал идею атеистического государства, но стремился снизить влияние христианства на немецкое общество. Будучи скептически настроенным по отношению к религии[25][26], тем не менее Гитлер не представлял себя публично как атеиста и говорил, что верит «во всемогущего творца».[27] Историк сэр Ричард Эванс отмечал, что Гитлер неоднократно заявлял, что нацизм является светской идеологией, основанной на науке, для которой в долгосрочной перспективе немыслимо «сосуществование с религией».[28] И в то же время в своей речи в 1928 году он заявлял: «Мы не терпим никого в наших рядах, кто нападает на идеи христианства […] в действительности наше движение христианское».[29] Историк Лоуренс Риз (англ.), отмечая враждебность Гитлера к христианству, писал: «Самое точное объяснение подобных заявлений заключается в том, что Гитлер, как политик, хорошо представлял себе окружающую действительность, в которой он жил. […] Если бы Гитлер слишком сильно отдалил себя или своё движение от христианства, то не ясно как бы он смог первенствовать на свободных выборах».[8]

Историк Алан Буллок (англ.) указывает, что несмотря на частое обращение Гитлера к языку «промысла Божия» для отстаивания свои собственных мифов, он в конечном счёте наряду с И. В. Сталиным является представителем материалистического мировоззрения, «основанного на уверенности рационалистов девятнадцатого столетия в том, что наука и прогресс разрушат все мифы и уже доказали нелепость христианского учения».[30] Историк Джеффри Блэйни (англ.) обращает внимание на то, что когда коммунисты Германии стали врагами нацистов, то Гитлер увидел в христианстве временного союзника.[31] Гитлер выступил с большим количеством публичных речей против «большевистских» атеистических движений и в защиту созданного при поддержке нацистского руководства Германии движения «позитивного христианства (англ.)», которое пыталось нацифицировать немецкое христианство путём очищения его от еврейской составляющей, Ветхого Завета и некоторых ключевых положений, вроде Апостольского Символа веры. В 1922 году в своей речи Гитлер заявил: «Мои чувства христианина обращают меня к моему Господу и Спасителю, как воина»[32]. В «Майн кампф» он утверждал, что нейтрально относится к вопросам сектантства и поддерживает политику отделения церкви от государства, а также выступает с критикой политического католичества (англ.).[33] Кроме того, в своей книге Гитлер представил нигилистический, социал-дарвинистский взгляд на мир, где все моральные отношения между людьми построены на борьбе за выживание между сильнейшими и слабейшими, а не на устоявшихся христианских этических представлениях.[8] Однако историк Ричард Штайгманн-Галл (англ.) считает, что в «Майн Кампф» «нет указаний на то, что Гитлер был атеистом, или агностиком, или даже верующим в некое удалённое рационалистическое божество. Гитлер постоянно ссылается на активное провиденческое божество».[34] Историк Сэмюэл Коэн считает, что, хотя Гитлер не был христианином, он не был и атеистом. Коэн доказывает, что Гитлер был деистом.[35] Нацистский генерал и адъютант Гитлера Герхард Энгель также писал, что Гитлер был верующим, и записал в своём дневнике, что в 1941 году Гитлер заявлял: «Сейчас, как и раньше, я католик и навсегда останусь им».[36][37]

В начале 1930-х годов во время предвыборной кампании Гитлер выступал с умеренными публичными речами, обещая в случае прихода к власти не вмешиваться в церковную жизнь, и назвал христианство основой немецкой нравственности. Ян Кершоу считает, что подобного рода риторика использовалась с целью успокоения возможного недовольства со стороны христианских церквей. Макс Домарус (англ.) считает, что Гитлер полностью отказался от иудеохристианского представления о Боге в 1937 году, но продолжал использовать слово «Бог» в своих выступлениях.

Гитлер способствовал началу Kirchenkampf (англ.). Хотя он и опасался сам выступать открыто, но давал негласное разрешение или поощрял антицерковные выступления Гиммлера, Геббельса и Бормана.[7] По данным Эванса в 1939 году 95 % немцев продолжали называть себя католиками и протестантами, 3,5 % относили себя к «деистам» (нем. Gottgläubig (нем.)) и 1,5 % — к атеистам. Именно в числе последних категорий находились «убеждённые нацисты, порвавшие со своей церковью по воле партии, которые пытаются с середины 1930-х годов снизить влияние христианства в обществе».[38] Gottgläubig (нем. "верующие в Бога") имели внеконфессиональный, нацистский взгляд на религиозную веру, часто определяемый как преимущественно основанный на креационистской деистской точке зрения.[39] Несмотря на все усилия по продвижению движений «позитивного христианства (англ.)» и Gottgläubig более трёх миллионов членов НСДАП продолжали вносить десятину в своих церквях и именовать себя членами Римско-католической церкви и Немецкой конфедерации евангелических церквей (англ.).[40] Гитлер возмутил церкви, назначив неоязычника Альфреда Розенберга главным нацистским идеологом. Он предпринял попытку собрать всех немецких протестантов в единой Протестантской церкви Рейха (англ.), входящей в движение «Немецкие христиане», но это мероприятие потерпело неудачу, поскольку против него выступила Исповедующая церковь. Движение «Немецкие христиане» отличалось от традиционного христианства тем, что отвергало еврейские корни в христианстве, проповедовало идею об арийском Иисусе Христе и считало, что апостол Павел, будучи евреем, подделал наследие Христа — тема, которую, согласно историку Сюзанне Хешель (англ.), в октябре 1941 года в частных беседах поднимал Гитлер, когда одобрил окончательное решение еврейского вопроса.[41] Начиная с 1934 года Гитлер терял интерес к «Немецким христианам».[7] Режим Гитлера постоянно нарушал договорённости, закрыв все католические организации, которые не являлись строго религиозными, и устроил гонения на Римско-Католическую церковь (англ.). Не меньшим преследованиям подвергались евреи и свидетели Иеговы.

Кершоу отмечал, что мало кто вообще мог «знать» намерения Гитлера, который был «очень замкнутой, даже скрытной личностью».[42] В свою очередь Буллок указывает на то, что Гитлер был рационалистом и материалистом, который рассматривал христианство, как религию, «пригодную для рабов» и противницу естественного отбора и выживания сильнейшего.[43] В свою очередь Толанд, отмечая противостояние Папе Римскому и церковной иерархии, в то же время обращает внимание на связь католического прошлого Гитлера и его антисемитизма.[36] Вспоминая свои встречи с Гитлером, генерал Герхард Энгель и кардинал Михаэль фон Фаульхабер писали, что Гитлер был верующим. Кершоу приводит случай с Фаульхабером, как пример способности Гитлера обмануть «даже самых стойких критиков». А историк Ричард Штейгманн-Галл (англ.) замечал «христианский элемент» в ранних текстах Гитлера и свидетельствовал о том, что Адольф по-прежнему продолжал почитать Иисуса Христа как «арийского воина», который борется против еврейства.[44] Использование понятия «позитивное христианство (англ.)», закреплённого в 1920 в программе «25 пунктов» было лишь тактическим ходом, но Штейгманн-Галл полагал, что это имело «внутренний смысл» и было «больше, чем просто политический ход», хотя и согласен с тем, что со временем нацистское руководство стало относится «более враждебно к церквям».[45] Однако историк Джон Конвэй (англ.) считает, что анализ, проведённый Штейгманн-Галлом отличается от прочих исследований лишь «степенью и продолжительностью», но вот если ранние речи Гитлера рассматривать как свидетельство его искреннего отношения к христианству, то «это нацистское христианство выхолащивает все наиболее значимые ортодоксальные догматы», оставляя лишь «смутное представление в сочетании с антиеврейскими предрассудками», которые мало похожи на «подлинное христианство».[46] Риз пришёл к выводу о том, что «публичное отношение Гитлера к христианству — на самом деле его публичное отношение к религии в целом — было оппортунистическим. Нет никаких доказательств того, что сам Гитлер, в своей личной жизни, когда-либо выражал свою личную веру в основные положения Христианской церкви».[8]





Ранние годы

В течение шести месяцев, пока семья Гитлера жила напротив монастыря бенедиктинцев в Ламбахе, он ходил здесь в музыкальную школу.[47] В это же время Гитлером высказывались мысли о том, что он хотел бы стать священником.[48] Гитлер прошёл обряд конфирмации 22 мая 1904 года в Старом соборе Линца (англ.). Историк Михаэль Риссманн ссылается на свидетельство друга детства Гитлера о том, что последний после возвращения домой в дальнейшей жизни перестал посещать мессу и участвовать в церковных таинствах, а также отмечает, что этому способствовали идеи пангерманизма.[2] Историк Джон Толанд (англ.) в свою очередь приводит свидетельство крёстного отца Гитлера о том, что тот едва ли ни «вытягивал слова из него [...] почти как если бы вся конфирмация была ему противна».[49]

В 1909 году Гитлер переехал в Вену. Историк Алан Буллок (англ.) в связи с этим отмечает, что у Гитлера проявилась жажда знаний и в круг его чтения вошли «Древний Рим, восточные религии, йога, оккультизм, гипнотизм, астрология, протестантизм, каждое из которых задержало его внимание лишь на мгновение... Он поражал людей своим непостоянством. Он выпустил на волю свои ненависти — к евреям, священникам, социал-демократам и Габсбургам — без ограничений».[50]

Совершеннолетие и начало политической деятельности

Публичные и частные высказывания Гитлера о религии были противоречивы. Историк Ян Кершоу писал, что лишь немногие люди могли с уверенностью сказать, что действительно «знали» Гитлера, потому что «он по темпераменту был очень уединённой, даже скрытной личностью», не склонной доверять другим.[42] В частной жизни Гитлер презирал христианство, но во время предвыборной кампании он публично выступал с заявлениями в пользу религии.[4] Историк Луренс Риз писал, что «самым убедительным объяснением этим утверждениям является то, что Гитлер, как политик, просто осознавал ту политическую обстановку, в которой он жил... Если бы сам Гитлер или движение слишком отдалились от христианства, то это всё, и невозможно было бы себе представить, как бы он был успешным во время свободных выборов. Таким образом, его публичное отношение к христианству — в действительности его отношение к религии в целом — было оппортунистским. Нет никаких доказательств того, что сам Гитлер, в своей частной жизни, когда-либо выражал какую-либо личную веру в основные положения Христианской церкви».[8]

Хотя Гитлер и сохранил некоторое уважение к институциональному католичеству — Римско-католической церкви, тем не менее он презирал её основополагающие учения, которые, как он сказал, если принимать целиком, то это «будет означать последовательное внедрение отказа от человека».[5] Алан Буллок в своей книге «Гитлер: исследование в тирании (англ.)» писал, что Гитлер был рационалистом и материалистом, без какого-либо переживания духовной и чувственной стороны человеческого бытия, и человеком, который «не верит ни в Бога, ни в совесть («еврейское изобретение, порок как и обрезание»)».[51] А в книге «Гитлер и Сталин: схожие жизни (англ.)» Буллок отмечал, что Гитлер, как и живший до него Наполеон Бонапарт, прибегал к языку «промысла Божия» для отстаивания своих собственных мифов. Он, в конечном счёте, наряду с И. В. Сталиным является представителем материалистического мировоззрения, «основанного на уверенности рационалистов девятнадцатого столетия в том, что наука и прогресс разрушат все мифы и уже доказали нелепость христианского учения».[30]

Согласно историку и публицисту Максу Домарусу (англ.), хотя Гитлер не «придерживался заповедей католицизма», он сохранял элементы католического мышления, усвоенного при воспитании, даже в начальные годы своего правления: «Ещё в 1933 г. он публично описывал себя как католика. Только растекающийся по нему яд жажды власти и самообожествления вытеснили из него воспоминания о детской вере, и в 1937 году он сбросил с себя остатки религиозных убеждений, заявив товарищам, что чувствует себя "свободным, как жеребёнок на пастбище"», – пишет Домарус.[52] В конце концов, Домарус пришёл к выводу, что Гитлер заменил веру в иудеохристианского Бога верой в собственного бога Германии.[52] Он развивал идею о Боге как творце Германии, но всё же «не был христианином ни в каком общепринятом значении этого слова».[53] Домарус также указывает, что Гитлер не верил в организованную религию и не рассматривал себя как религиозного реформатора.[54]

Согласно историку Лоуренсу Ризу (англ.), «Гитлер не верил в загробную жизнь, но он верил, что после смерти получит новую жизнь за свои заслуги».[55] Британский историк Ричард Овери утверждает, что Гитлер не был «практикующим христианином», но он и не был «убеждённым атеистом».[56] Согласно историку Роберту Вистриху, Гитлер полагал, что христианство подошло к концу, но не хотел прямой конфронтации с ним из стратегических соображений.[57] Сэмюэл Коэн, научный сотрудник Университета Дикина, исследующий официальные взгляды нацистов на религию, отвечает на вопрос «Был ли Гитлер христианином?» следующим образом: «Разумеется, нет, если мы рассматриваем христианство в его традиционной или ортодоксальной форме: Иисус Христос, будучи сыном Бога, умер ради искупления грехов всего человечества. Бессмысленно утверждать, будто Гитлер (или любой из нацистов) придерживался христианства в таком виде».[35] Коэн утверждает, что Гитлер, скорее всего, не был и атеистом, и ссылается на недавние работы, в которых показано, что Гитлер был деистом.[35] Ричард Эванс в своих исследованиях религиозных взглядов Гитлера пришёл к выводу, что разница между публичными и приватными высказываниями Гитлера о религии связана с нежеланием ссориться с церквями, поскольку это могло бы подорвать национальное единство.[58]

В книге исследователя Сюзанны Хешель (англ.) «Арийский Иисус: христианские теологи и Библия нацистской Германии» утверждается, что Гитлер поддерживал церковь «Немецких христиан», отрицавшую еврейское происхождение Евангелия, и утверждавшую, что Иисус был арийцем, а апостол Павел, будучи евреем, фальсифицировал учение Иисуса. Эту тему Гитлер часто поднимал в частных беседах. В октябре 1941 г., когда Гитлер принял решение истребить евреев, он повторил то же самое заявление.[41]

Историк Ричард Штайгманн-Галл (англ.) заметил признаки «христианского элемента» в ранних письменных текстах Гитлера.[59] Штайгманн-Галл писал, что, хотя использование термина «позитивное христианство (англ.)» в программе нацистской партии 1920 года многими рассматривается как тактический приём, он сам полагает, что это было «нечто большее, чем просто политическая уловка для победы на выборах», и придерживается «внутренней логики».[60] Штайгманн-Галл пишет, что, хотя позднее антихристиане боролись за то, чтобы «исключить влияние христианства на нацизм», и их движение становилось «всё более враждебным к церквям», даже в конце своего существования, оно не было «поголовно антихристианским».[61] Даже после разрыва с институциональным христианством (который Штайгманн-Галл датирует примерно 1937 годом) Гитлер продолжал высоко почитать Иисуса, полагая его арийским воином, сражавшимся против еврейства.[62] В представлении Гитлера истинно христианское учение Иисуса было искажено апостолом Павлом, который превратил его в разновидность еврейского большевизма, который, по мнению Гитлера, проповедовал «равенство людей между собой и их покорность единственному Богу. Именно это привело к гибели Римской империи».[63] Штайгманн-Галл пришёл к выводу, что Гитлер был религиозен как минимум в 1920-е и ранние 1930-е годы, ссылаясь на его явно выраженную веру в Бога, божественное Провидение и Иисуса как арийца, противостоящего евреям.[64] При этом он отмечает, что, придерживаясь данной позиции, он «приводит аргументы, противоречащие общепринятому мнению, что нацизм в целом был либо никак не связан с христианством, либо и вовсе противостоял ему».[65]

Историк Джон Конвэй (англ.) пишет, что Штайгманн-Галл привёл «почти убедительные доводы» и был «прав, указав, что между нацистскими лидерами никогда не было согласия по поводу связи между их Партией и христианством», но также что «разница между этой интерпретацией и предложенными ранее состоит только в их сроках и придаваемом значении. Штайгманн-Галл соглашается, что с 1937 года и впоследствии политика нацистов в отношении церквей становилась более враждебной… [Он] убедительно доказывает, что программа нацистской партии 1924 года и речи Гитлера ранних годов, определяющие политический курс, не были просто политически мотивированными и преднамеренно вводящими в заблуждение… Штайгманн-Галл считает, что эти речи содержали искреннюю высокую оценку христианства… В то же время, он не готов признать, что из этого нацистского христианства были выхолощены наиболее важные ортодоксальные догматы, и осталось только смутное представление в сочетании с антиеврейскими предрассудками. Только несколько радикально настроенных крайне правых представителей либерального протестантизма могли бы распознать в этом подлинное христианство».[46]

Майн кампф

Религия в риторике Гитлера

Гитлер и атеизм

Историк Яну Кершоу сообщает, что кардинал Михаэль фон Фаульхабер, человек, который «отважно критиковал нападки нацистов на католическую церковь, ушел от Гитлера убеждённым, что тот был глубоко религиозен».[42] В ноябре 1936 римско-католический прелат провёл с Гитлером в Бергхофе трёхчасовую встречу и покинул её будучи полностью убеждённым в религиозности Гитлера. Он написал: «Канцлер Рейха несомненно живёт с верой в Бога. Он признаёт христианство строителем западной культуры». [42] Кершоу объясняет это тем, что Гитлер мог «заморочить голову даже самым стойким критикам»[42], и что это продемонстрировало его «явное умение даже перед потенциальными критиками из числа церковных лидеров создать образ вождя, горящего желанием поддержать христианство и защитить его».[66] Нацистский генерал и адъютант Гитлера Герхард Энгель также писал, что Гитлер был верующим, и записал в своём дневнике, что в 1941 году Гитлер заявлял: «Сейчас, как и раньше, я католик и навсегда останусь им».[36][37]

Влияние древнеиндийских религий

Мистицизм и оккультизм

Высказывания и действия в отношении религии после прихода к власти

Сразу после прихода к власти Гитлер запретил организации, поддерживающие свободу вероисповедания (такие как немецкая Лига вольнодумцев)[67] и организовал «движение против безбожников». При этом Гитлер заявил: «У нас не было сомнений, что людям нужна, необходима эта вера. Поэтому мы повели борьбу с атеистическим движением, и не только путём теоретических дискуссий: мы вырвали его с корнем».[68]

Данные обстоятельства не помешали Гитлеру провести своеобразную реформу христианского вероучения на территории Германии. Институт, основанный по приказу Гитлера, переписывал библейские тексты, уничтожая все упоминания об особой роли еврейского народа. По версии Гитлера, Христос был проповедником арийских идей. В мае 1939 года по приказу фюрера в Айзенахе был основан теологической институт по вопросам «деевреизации». Его сотрудники редактировали церковные тексты, вычеркивая «неарийские» пассажи. Десятки печатных трудов института были опубликованы огромными тиражами. Немецкий церковный архивариус Хансйорг Бусс обобщил для газеты эти сомнительные достижения гитлеровских приспешников. «Немцы с Господом — немецкая книга веры»: обновлённая версия священного писания содержала 12 заповедей вместо десяти. Два дополнительных предписания: «Содержи кровь свою в чистоте» и «Чти вождя и учителя твоего». В новом издании псалмов еврейское имя Бога было заменено на «спаситель страждущих». В издании 1940 года сказано: «Евангелический Иисус может стать спасителем только нашего немецкого народа, потому что он не воплощает идеи еврейства, а беспощадно борется с ними». «Немецкий народ боролся против разрушения своей жизни и сущности евреями», — пишет директор института Вальтер Грундманн. Гитлер лично подписывает указ о присвоении ему профессорского звания.

Влияние религии и социал-дарвинизма на расизм Гитлера

Большой научный интерес представляет проблема того, насколько многолетний культурно-религиозный антииудаизм в христианской Европе внёс вклад в личный расовый антисемитизм Гитлера, и какое влияние на его психологию оказала псевдонаучная «примитивная версия социал-дарвинизма», смешанная с имперскими идеями XIX века. Лоуренс Риз (англ.) отмечал, что в картине мира, выраженной Гитлером в «Майн кампф», отсутствует «упор на христианство», и его «суровый и ожесточённый взгляд» и инстинктивная ненависть к евреям проистекали из других источников: из представлений о жизни как борьбе, которые он вынес из социал-дарвинизма, а также из представлений о превосходстве арийской расы, которые основывались на труде Артура де Гобино «Эссе о неравенстве человеческих рас». События, произошедшие после капитуляции России в Первой Мировой войне, когда Германия захватила агрокультурные земли на востоке, привели Гитлера к идее колонизации Советского Союза. От Альфреда Розенберга Гитлер позаимствовал идею о связи между иудаизмом и большевизмом.[70] Гитлер поддерживал жестокую идею о «евгеническом отрицательном отборе», основанную на вере в то, что мировая история состоит из борьбы за выживание между расами, в ходе которой евреи пытаются подточить немецкую нацию, и вместе с второсортными человеческими группами, такими как славяне или портящие немецкий генофонд инвалиды, угрожают арийской «высшей расе». Ричард Эванс писал, что взгляды Гитлера по этим вопросам часто именовались «социал-дарвинистскими», однако между историками почти нет согласия по поводу того, что этот термин может означать, или как он исказился по отношению к исходным научным представлениям XIX века, прежде чем стать центральным звеном политической идеологии геноцида в XX веке.[71]

Дерек Хастингс пишет, что, по словам личного фотографа Гитлера Генриха Хоффманна, католический иеронимитский[72] священник Бернард Стемпфл (англ.), обладавший крайне антисемитскими взглядами, входил в ближайшее окружение Гитлера в ранние 1920-е годы и часто консультировал его по религиозным вопросам.[73] Он помогал Гитлеру писать «Майн кампф»[74] и был убит во время «Ночи длинных ножей» в 1934 году. В своих высказываниях Гитлер часто обращался к старому обвинению евреев в богоубийстве (англ.). Это привело к предположениям, что на мировоззрение Гитлера оказал влияние христианский антисемитизм, в особенности, такие работы, как эссе Мартина Лютера «О евреях и их лжи» и сочинения Пауля де Лагарда. Хотя, не все согласны с этим взглядом[75][76][77], в его пользу говорит мнение биографа Гитлера Джона Толанда (англ.) о том, что Гитлером «овладевало его учение о еврее как убийце Бога. Таким образом, истребление евреев может быть осуществлено им без каких-либо угрызений совести, поскольку в этом случае он выступает всего лишь как карающая рука Господа»[78].

Согласно историку Люси Давидович (англ.), антисемитизм имеет долгую историю в христианстве, и «легко прочертить нисходящую генеалогическую линию антисемитизма» от Лютера к Гитлеру. В своём труде «Война против евреев: 1933—1945 (англ.)» она пишет, что Лютер и Гитлер были одержимы «демонизированной Вселенной», населённой евреями. Давидович утверждает, что сходства между антисемитскими сочинениями Лютера и современным антисемитизмом — это не совпадения, поскольку они выводятся из общей истории антисемитизма (Judenhass), которая может быть прослежена до библейского ненавистника иудеев Амана из Книги Есфирь, хотя, современный немецкий антисемитизм также имеет корни в германском национализме.[76] Католический историк Хосе М. Санчес доказывает, что антисемитизм Гитлера имеет недвусмысленные корни в христианстве[79].

Ричард Эванс отмечает, что Гитлер видел христианство «неизгладимо еврейским по происхождению и характеру» и «прототипом большевизма», который «нарушает закон естественного отбора»[28]. В течение десятилетий между Чарлзом Дарвином и серединой XX века многие историки отмечали, что концепция «социал-дарвинизма» восхвалялась как «сторонниками альтруистической этики», так и «выразителями жестокой морали на благо избранных»; однако по многим показателям к концу XIX века она примыкала к «правой» идеологии, когда были смешаны расистские и имперские идеи.[71] Согласно Эвансу, Гитлер «использовал свою собственную версию языка социал-дарвинизма как центральный элемент логического оправдания практики истребления…», и язык социал-дарвинизма в нацистском варианте помог устранить любые сдерживающие факторы для командиров «террористической и убивающей» полиции режима, «убеждая их, что их действия будут оправданы историей, наукой и природой».[80][81] Таким образом, Гитлер использовал социал-дарвинизм как наукообразное обоснование для своих идей (не вытекающих из него), зачастую искажая исходные идеи дарвинизма и даже противореча им (см. ниже), аналогично тому, как он искал для них богословское обоснование, утверждая , что является «карающей рукой Господа» для евреев.

Расовые представления Гитлера в первую очередь основывались на сочинении Артура де Гобино «Эссе о неравенстве человеческих рас», изданном впервые в 1853 году (за несколько лет до первого издания «Происхождения видов» Чарлза Дарвина). Де Гобино полагал, что изначально все человеческие расы были созданы «чистыми», а затем стали смешиваться между собой, что приводит к их вырождению (в теории Дарвина расы напротив, разошлись из единого источника путём приспособления к различным местным природным условиям). В центре картины мира де Гобино находится борьба между расами за выживание (а не между отдельными особями, как в теории Дарвина). Согласно историку Иоахиму Фесту, нацистский диктатор упростил тщательно продуманные идеи Артура де Гобино, касающиеся борьбы за выживание между разными расами, среди которых арийская раса, направляемая Провидением, являлась лидером и факелоносцем цивилизации.[82] В представлении Гитлера евреи были врагами всей цивилизации, особенно «Народа» (нем. Volk).

Согласно Шери Оуэнс Залампас, несмотря на то, что Гитлера часто называют «социал-дарвинистом, он им не являлся в обычном смысле этого слова, поскольку социал-дарвинизм делает акцент на борьбе, изменении, выживании сильнейшего и нескончаемом честном и естественном соревновании между индивидуумами, а Гитлер использовал современные индустриальные технологии и безличные бюрократические методы, чтобы избежать честного соревнования и подавить всех оппонентов с помощью власти».[83] Социал-дарвинизм предполагает свободу личности и соревнование между отдельными индивидуумами, как при капитализме, в то время как социалистический режим Гитлера утверждал примат общества над личностью, подчинял все действия личности требованиям государства, отрицая таким образом индивидуализм и честное соревнование между отдельными индивидуумами. Генри Элленбергер (англ.) считал понимание дарвинизма Гитлером крайне неполным и основанным лишь на смутной и неверно понимаемой в то время теории «выживания сильнейшего» (термин, введённый Гербертом Спенсером) в социальной среде.[84][85] Аналогичным образом, историк Карл Дитрих Брахер доказывает, что взгляды Гитлера не были сформированы путём тщательного изучения дисциплины, а, скорее, он прибегал к «выборочному чтению книг и случайных брошюр, а также к личным обобщениям, основанным на субъективных впечатлениях, чтобы сформировать искажённую политическую картину, ставшую впоследствии Weltanschauung», и определявшую всю его будущую жизнь и работу. Одним из факторов этого формирования является влияние Ланца фон Либенфельса в венские годы, чья программа базировалась на «грубых преувеличениях социал-дарвинистской теории выживания, на теории сверхлюдей и сверхрасы, на догме о расовых конфликтах и на теориях о скрещиваниях и об истреблении, в дальнейшем взятыми на вооружение организацией SS», и чья публикация «Остара» (Ostara) была широко доступна в табачных киосках Вены. В «Майн Кампф» Гитлер подробно изложил происхождение своего антисемитизма и назвал книги Либенфельса полемическими брошюрами, купленными «за несколько пенни».[86]

Мнения учёных по поводу веры Гитлера в Бога противоречивы. Биограф Гитлера Алан Буллок (англ.) писал, что Гитлер не верил в Бога, и одно из его возражений против христианства состояло в том, что оно «восстаёт против закона естественного отбора путём борьбы и выживания сильнейшего».[43] Однако, исследователь Штайгманн-Галл пришёл к выводу, что Гитлер верил в Бога, но не в «удалённое рационалистическое божество», а в «активное божество»[34], которое он часто называл «Творцом» или «Провидением». Гитлер верил, что Бог создал мир, в котором разные расы сражаются друг с другом за выживание, как это обрисовано у Артура де Гобино. И арийская раса как носитель цивилизации помещается на особое место:

«Мы должны бороться за то, чтобы защитить существование и воспроизводство нашей расы, … чтобы наш народ мог созреть для выполнения своей миссии, возложенной на него Творцом Вселенной. Народы, которые портят себя кровосмешениями или допускают, чтобы их портили таким образом, совершают грех против Воли Вечного Божественного Провидения».[34]

Историк Сэмюэл Коэн считает, что, хотя Гитлер не был христианином, он не был и атеистом. Ссылаясь на другие работы, Коэн доказывает, что Гитлер был деистом.[35]

Прочие высказывания Гитлера, связанные с христианством

Мы не потерпим никого в наших рядах, кто нападает на идеи христианства… фактически, наше движение — христианское.

Адольф Гитлер. Речь в Пассау, 27 октября 1928[87]

См. также

Напишите отзыв о статье "Религиозные взгляды Адольфа Гитлера"

Примечания

  1. 1 2 Rissmann, 2001, p. 94-96.
  2. Smith, 1967, Alois insisted she attend regularly as an expression of his belief that the woman's place was in the kitchen and in church... Happily, Klara really enjoyed attending services and was completely devoted to the faith and teachings of Catholicism, so her husband's requirements worked to her advantage., p. 42.
  3. 1 2 Berben, 1975, p. 138.
  4. 1 2 Bullock, 1991, p. 218.
  5. Bullock, 1993, p. 412–413.
  6. 1 2 3 Kershaw, 2008, p. 295–297.
  7. 1 2 3 4 5 6 Rees, 2012, p. 135.
  8. Lewy, 1964, p. 303.
  9. Speer, 1997, p. 96.
  10. Taylor, 1982, p. 304-305.
  11. Mosse, 2003, Had the Nazis won the war their ecclesiastical policies would have gone beyond those of the German Christians, to the utter destruction of both the Protestant and the Catholic Church., p. 240.
  12. Dill, 1970, It seems no exaggeration to insist that the greatest challenge the Nazis had to face was their effort to eradicate Christianity in Germany or at least to subjugate it to their general world outlook., p. 365.
  13. Bullock, 1991, Once the war was over, [Hitler] promised himself, he would root out and destroy the influence of the Christian Churches, but until then he would be circumspect, p. 219.
  14. Phayer, 28.02.2000, By the latter part of the decade of the Thirties church officials were well aware that the ultimate aim of Hitler and other Nazis was the total elimination of Catholicism and of the Christian religion. Since the overwhelming majority of Germans were either Catholic or Protestant this goal had to be a long-term rather than a short-term Nazi objective., p. 60.
  15. Gill, 1994, [the Nazis planned to] de-Christianise Germany after the final victory, p. 14–15.
  16. Wheaton, 1968, The Nazis sought „to eradicate Christianity in Germany root and branch“., p. 290, 363.
  17. Bendersky, 2007, Consequently, it was Hitler's long range goal to eliminate the churches once he had consolidated control over his European empire., p. 147.
  18. Shirer, 1990, under the leadership of Rosenberg, Bormann and Himmler—backed by Hitler—the Nazi regime intended to destroy Christianity in Germany, if it could, and substitute the old paganism of the early tribal Germanic gods and the new paganism of the Nazi extremists., p. 240.
  19. Fischel, 2010, The objective was to either destroy Christianity and restore the German gods of antiquity or to turn Jesus into an Aryan, p. 123.
  20. Steigmann-Gall, 2003, p. 260.
  21. Snyder, 1981, p. 249.
  22. Dutton, 2007, p. 41.
  23. Heschel, 2008, p. 23.
  24. Overy, 2010, p. 99.
  25. Bullock, 1993, p. 413.
  26. Baynes, 1942, p. 19-20.
  27. 1 2 Evans, 2009, p. 547.
  28. Steigmann-Gall, 2003, p. 60-61.
  29. 1 2 Bullock, 1993, p. 412.
  30. Blainey, 2011, p. 495–496.
  31. Baynes, 1942, My feelings as a Christian points me to my Lord and Savior as a fighter. It points me to the man who once in loneliness, surrounded by a few followers, recognized these Jews for what they were and summoned men to fight against them and who, God's truth! was greatest not as a sufferer but as a fighter. In boundless love as a Christian and as a man I read through the passage which tells us how the Lord at last rose in His might and seized the scourge to drive out of the Temple the brood of vipers and adders. How terrific was His fight for the world against the Jewish poison. Today, after two thousand years, with deepest emotion I recognize more profoundly than ever before the fact that it was for this that He had to shed His blood upon the Cross. As a Christian I have no duty to allow myself to be cheated, but I have the duty to be a fighter for truth and justice... And if there is anything which could demonstrate that we are acting rightly it is the distress that daily grows. For as a Christian I have also a duty to my own people., p. 19-20.
  32. Shirer, 1960, p. 234.
  33. 1 2 3 Steigmann-Gall, 2003, p. 26.
  34. 1 2 3 4 Koehne, Samuel, [www.abc.net.au/religion/articles/2012/04/18/3480312.htm Hitler’s faith: The debate over Nazism and religion], ABC Religion and Ethics, 18 Apr. 2012
  35. 1 2 3 Toland, 1992, p. 507.
  36. 1 2 Michael, 2008, p. 111.
  37. Evans, 2009, p. 546.
  38. Lumans, 1993, p. 48.
  39. Conway, 1997, p. 232.
  40. 1 2 Heschel, 2008, p. 1–10.
  41. 1 2 3 4 5 Kershaw, 2008, p. 373.
  42. 1 2 Bullock, 1991, p. 219.
  43. Steigmann-Gall, 2003, p. 27, 118–120, 155–156.
  44. Steigmann-Gall, 2003, p. 13–50, 252.
  45. 1 2 Conway, 2003.
  46. Toland, 1997, p. 9.
  47. Shirer, 1990.
  48. Toland, 1997, p. 18.
  49. Bullock, 1991, p. 11.
  50. Bullock, 1991, p. 216.
  51. 1 2 Domarus, 2007, p. 21.
  52. Domarus, 2007, p. 137.
  53. Domarus, 2007, p. 427.
  54. Kelly, Jon (2001) "Osama Bin Laden: The power of shrines" BBC News Magazine (4 May).
  55. Overy, 2004, p. 280–282.
  56. Wistrich, 2007, p. 375.
  57. Evans, 2008, p. 547–8.
  58. Steigmann-Gall, 2003, p. 27.
  59. Steigmann-Gall, 2003, p. 14–15.
  60. Steigmann-Gall, 2003, p. 13–50.
  61. Steigmann-Gall, 2003, p. 118–20, 155–6.
  62. Trevor-Roper, 2000, p. 721–722 (Night of 29–30 November 1944).
  63. Steigmann-Gall, 2003, p. 26–7.
  64. Steigmann-Gall, 2003, p. abstract.
  65. Kershaw, 1987, p. 109.
  66. Stein, Edwards, 1985, p. 290.
  67. Baynes, 1942, p. 378.
  68. Price, 1983, p. 65.
  69. Rees, 2012, p. 61-62.
  70. 1 2 Evans, 1997, p. 55—57.
  71. Hastings, 2010, p. 67.
  72. Hastings, 2010, p. 119.
  73. Bracher, 1970, p. 111.
  74. Shirer, 1960, p. 91–236.
  75. 1 2 Dawidowicz, 1986, p. 23.
  76. Siemon-Netto, 1995, pp. 17–20.
  77. Toland, 1992, p. 703.
  78. Sánchez, 2002, p. 70.
  79. Evans, 1997.
  80. Weikart, 2004, p. 233.
  81. Fest, 1974, p. 56, 210.
  82. Zalampas, 1990, p. 139.
  83. Zalampas, 2008, p. 235.
  84. Sklair, 2003, p. 71.
  85. Bracher, 1970, p. 86-87.
  86. Steigmann-Gall, 2003.

Литература

Отрывок, характеризующий Религиозные взгляды Адольфа Гитлера

– Слава Богу! – сказал он. – Жена мне всё сказала! – Он обнял одной рукой Пьера, другой – дочь. – Друг мой Леля! Я очень, очень рад. – Голос его задрожал. – Я любил твоего отца… и она будет тебе хорошая жена… Бог да благословит вас!…
Он обнял дочь, потом опять Пьера и поцеловал его дурно пахучим ртом. Слезы, действительно, омочили его щеки.
– Княгиня, иди же сюда, – прокричал он.
Княгиня вышла и заплакала тоже. Пожилая дама тоже утиралась платком. Пьера целовали, и он несколько раз целовал руку прекрасной Элен. Через несколько времени их опять оставили одних.
«Всё это так должно было быть и не могло быть иначе, – думал Пьер, – поэтому нечего спрашивать, хорошо ли это или дурно? Хорошо, потому что определенно, и нет прежнего мучительного сомнения». Пьер молча держал руку своей невесты и смотрел на ее поднимающуюся и опускающуюся прекрасную грудь.
– Элен! – сказал он вслух и остановился.
«Что то такое особенное говорят в этих случаях», думал он, но никак не мог вспомнить, что такое именно говорят в этих случаях. Он взглянул в ее лицо. Она придвинулась к нему ближе. Лицо ее зарумянилось.
– Ах, снимите эти… как эти… – она указывала на очки.
Пьер снял очки, и глаза его сверх той общей странности глаз людей, снявших очки, глаза его смотрели испуганно вопросительно. Он хотел нагнуться над ее рукой и поцеловать ее; но она быстрым и грубым движеньем головы пeрехватила его губы и свела их с своими. Лицо ее поразило Пьера своим изменившимся, неприятно растерянным выражением.
«Теперь уж поздно, всё кончено; да и я люблю ее», подумал Пьер.
– Je vous aime! [Я вас люблю!] – сказал он, вспомнив то, что нужно было говорить в этих случаях; но слова эти прозвучали так бедно, что ему стало стыдно за себя.
Через полтора месяца он был обвенчан и поселился, как говорили, счастливым обладателем красавицы жены и миллионов, в большом петербургском заново отделанном доме графов Безухих.


Старый князь Николай Андреич Болконский в декабре 1805 года получил письмо от князя Василия, извещавшего его о своем приезде вместе с сыном. («Я еду на ревизию, и, разумеется, мне 100 верст не крюк, чтобы посетить вас, многоуважаемый благодетель, – писал он, – и Анатоль мой провожает меня и едет в армию; и я надеюсь, что вы позволите ему лично выразить вам то глубокое уважение, которое он, подражая отцу, питает к вам».)
– Вот Мари и вывозить не нужно: женихи сами к нам едут, – неосторожно сказала маленькая княгиня, услыхав про это.
Князь Николай Андреич поморщился и ничего не сказал.
Через две недели после получения письма, вечером, приехали вперед люди князя Василья, а на другой день приехал и он сам с сыном.
Старик Болконский всегда был невысокого мнения о характере князя Василья, и тем более в последнее время, когда князь Василий в новые царствования при Павле и Александре далеко пошел в чинах и почестях. Теперь же, по намекам письма и маленькой княгини, он понял, в чем дело, и невысокое мнение о князе Василье перешло в душе князя Николая Андреича в чувство недоброжелательного презрения. Он постоянно фыркал, говоря про него. В тот день, как приехать князю Василью, князь Николай Андреич был особенно недоволен и не в духе. Оттого ли он был не в духе, что приезжал князь Василий, или оттого он был особенно недоволен приездом князя Василья, что был не в духе; но он был не в духе, и Тихон еще утром отсоветывал архитектору входить с докладом к князю.
– Слышите, как ходит, – сказал Тихон, обращая внимание архитектора на звуки шагов князя. – На всю пятку ступает – уж мы знаем…
Однако, как обыкновенно, в 9 м часу князь вышел гулять в своей бархатной шубке с собольим воротником и такой же шапке. Накануне выпал снег. Дорожка, по которой хаживал князь Николай Андреич к оранжерее, была расчищена, следы метлы виднелись на разметанном снегу, и лопата была воткнута в рыхлую насыпь снега, шедшую с обеих сторон дорожки. Князь прошел по оранжереям, по дворне и постройкам, нахмуренный и молчаливый.
– А проехать в санях можно? – спросил он провожавшего его до дома почтенного, похожего лицом и манерами на хозяина, управляющего.
– Глубок снег, ваше сиятельство. Я уже по прешпекту разметать велел.
Князь наклонил голову и подошел к крыльцу. «Слава тебе, Господи, – подумал управляющий, – пронеслась туча!»
– Проехать трудно было, ваше сиятельство, – прибавил управляющий. – Как слышно было, ваше сиятельство, что министр пожалует к вашему сиятельству?
Князь повернулся к управляющему и нахмуренными глазами уставился на него.
– Что? Министр? Какой министр? Кто велел? – заговорил он своим пронзительным, жестким голосом. – Для княжны, моей дочери, не расчистили, а для министра! У меня нет министров!
– Ваше сиятельство, я полагал…
– Ты полагал! – закричал князь, всё поспешнее и несвязнее выговаривая слова. – Ты полагал… Разбойники! прохвосты! Я тебя научу полагать, – и, подняв палку, он замахнулся ею на Алпатыча и ударил бы, ежели бы управляющий невольно не отклонился от удара. – Полагал! Прохвосты! – торопливо кричал он. Но, несмотря на то, что Алпатыч, сам испугавшийся своей дерзости – отклониться от удара, приблизился к князю, опустив перед ним покорно свою плешивую голову, или, может быть, именно от этого князь, продолжая кричать: «прохвосты! закидать дорогу!» не поднял другой раз палки и вбежал в комнаты.
Перед обедом княжна и m lle Bourienne, знавшие, что князь не в духе, стояли, ожидая его: m lle Bourienne с сияющим лицом, которое говорило: «Я ничего не знаю, я такая же, как и всегда», и княжна Марья – бледная, испуганная, с опущенными глазами. Тяжелее всего для княжны Марьи было то, что она знала, что в этих случаях надо поступать, как m lle Bourime, но не могла этого сделать. Ей казалось: «сделаю я так, как будто не замечаю, он подумает, что у меня нет к нему сочувствия; сделаю я так, что я сама скучна и не в духе, он скажет (как это и бывало), что я нос повесила», и т. п.
Князь взглянул на испуганное лицо дочери и фыркнул.
– Др… или дура!… – проговорил он.
«И той нет! уж и ей насплетничали», подумал он про маленькую княгиню, которой не было в столовой.
– А княгиня где? – спросил он. – Прячется?…
– Она не совсем здорова, – весело улыбаясь, сказала m llе Bourienne, – она не выйдет. Это так понятно в ее положении.
– Гм! гм! кх! кх! – проговорил князь и сел за стол.
Тарелка ему показалась не чиста; он указал на пятно и бросил ее. Тихон подхватил ее и передал буфетчику. Маленькая княгиня не была нездорова; но она до такой степени непреодолимо боялась князя, что, услыхав о том, как он не в духе, она решилась не выходить.
– Я боюсь за ребенка, – говорила она m lle Bourienne, – Бог знает, что может сделаться от испуга.
Вообще маленькая княгиня жила в Лысых Горах постоянно под чувством страха и антипатии к старому князю, которой она не сознавала, потому что страх так преобладал, что она не могла чувствовать ее. Со стороны князя была тоже антипатия, но она заглушалась презрением. Княгиня, обжившись в Лысых Горах, особенно полюбила m lle Bourienne, проводила с нею дни, просила ее ночевать с собой и с нею часто говорила о свекоре и судила его.
– Il nous arrive du monde, mon prince, [К нам едут гости, князь.] – сказала m lle Bourienne, своими розовенькими руками развертывая белую салфетку. – Son excellence le рrince Kouraguine avec son fils, a ce que j'ai entendu dire? [Его сиятельство князь Курагин с сыном, сколько я слышала?] – вопросительно сказала она.
– Гм… эта excellence мальчишка… я его определил в коллегию, – оскорбленно сказал князь. – А сын зачем, не могу понять. Княгиня Лизавета Карловна и княжна Марья, может, знают; я не знаю, к чему он везет этого сына сюда. Мне не нужно. – И он посмотрел на покрасневшую дочь.
– Нездорова, что ли? От страха министра, как нынче этот болван Алпатыч сказал.
– Нет, mon pere. [батюшка.]
Как ни неудачно попала m lle Bourienne на предмет разговора, она не остановилась и болтала об оранжереях, о красоте нового распустившегося цветка, и князь после супа смягчился.
После обеда он прошел к невестке. Маленькая княгиня сидела за маленьким столиком и болтала с Машей, горничной. Она побледнела, увидав свекора.
Маленькая княгиня очень переменилась. Она скорее была дурна, нежели хороша, теперь. Щеки опустились, губа поднялась кверху, глаза были обтянуты книзу.
– Да, тяжесть какая то, – отвечала она на вопрос князя, что она чувствует.
– Не нужно ли чего?
– Нет, merci, mon pere. [благодарю, батюшка.]
– Ну, хорошо, хорошо.
Он вышел и дошел до официантской. Алпатыч, нагнув голову, стоял в официантской.
– Закидана дорога?
– Закидана, ваше сиятельство; простите, ради Бога, по одной глупости.
Князь перебил его и засмеялся своим неестественным смехом.
– Ну, хорошо, хорошо.
Он протянул руку, которую поцеловал Алпатыч, и прошел в кабинет.
Вечером приехал князь Василий. Его встретили на прешпекте (так назывался проспект) кучера и официанты, с криком провезли его возки и сани к флигелю по нарочно засыпанной снегом дороге.
Князю Василью и Анатолю были отведены отдельные комнаты.
Анатоль сидел, сняв камзол и подпершись руками в бока, перед столом, на угол которого он, улыбаясь, пристально и рассеянно устремил свои прекрасные большие глаза. На всю жизнь свою он смотрел как на непрерывное увеселение, которое кто то такой почему то обязался устроить для него. Так же и теперь он смотрел на свою поездку к злому старику и к богатой уродливой наследнице. Всё это могло выйти, по его предположению, очень хорошо и забавно. А отчего же не жениться, коли она очень богата? Это никогда не мешает, думал Анатоль.
Он выбрился, надушился с тщательностью и щегольством, сделавшимися его привычкою, и с прирожденным ему добродушно победительным выражением, высоко неся красивую голову, вошел в комнату к отцу. Около князя Василья хлопотали его два камердинера, одевая его; он сам оживленно оглядывался вокруг себя и весело кивнул входившему сыну, как будто он говорил: «Так, таким мне тебя и надо!»
– Нет, без шуток, батюшка, она очень уродлива? А? – спросил он, как бы продолжая разговор, не раз веденный во время путешествия.
– Полно. Глупости! Главное дело – старайся быть почтителен и благоразумен с старым князем.
– Ежели он будет браниться, я уйду, – сказал Анатоль. – Я этих стариков терпеть не могу. А?
– Помни, что для тебя от этого зависит всё.
В это время в девичьей не только был известен приезд министра с сыном, но внешний вид их обоих был уже подробно описан. Княжна Марья сидела одна в своей комнате и тщетно пыталась преодолеть свое внутреннее волнение.
«Зачем они писали, зачем Лиза говорила мне про это? Ведь этого не может быть! – говорила она себе, взглядывая в зеркало. – Как я выйду в гостиную? Ежели бы он даже мне понравился, я бы не могла быть теперь с ним сама собою». Одна мысль о взгляде ее отца приводила ее в ужас.
Маленькая княгиня и m lle Bourienne получили уже все нужные сведения от горничной Маши о том, какой румяный, чернобровый красавец был министерский сын, и о том, как папенька их насилу ноги проволок на лестницу, а он, как орел, шагая по три ступеньки, пробежал зa ним. Получив эти сведения, маленькая княгиня с m lle Bourienne,еще из коридора слышные своими оживленно переговаривавшими голосами, вошли в комнату княжны.
– Ils sont arrives, Marieie, [Они приехали, Мари,] вы знаете? – сказала маленькая княгиня, переваливаясь своим животом и тяжело опускаясь на кресло.
Она уже не была в той блузе, в которой сидела поутру, а на ней было одно из лучших ее платьев; голова ее была тщательно убрана, и на лице ее было оживление, не скрывавшее, однако, опустившихся и помертвевших очертаний лица. В том наряде, в котором она бывала обыкновенно в обществах в Петербурге, еще заметнее было, как много она подурнела. На m lle Bourienne тоже появилось уже незаметно какое то усовершенствование наряда, которое придавало ее хорошенькому, свеженькому лицу еще более привлекательности.
– Eh bien, et vous restez comme vous etes, chere princesse? – заговорила она. – On va venir annoncer, que ces messieurs sont au salon; il faudra descendre, et vous ne faites pas un petit brin de toilette! [Ну, а вы остаетесь, в чем были, княжна? Сейчас придут сказать, что они вышли. Надо будет итти вниз, а вы хоть бы чуть чуть принарядились!]
Маленькая княгиня поднялась с кресла, позвонила горничную и поспешно и весело принялась придумывать наряд для княжны Марьи и приводить его в исполнение. Княжна Марья чувствовала себя оскорбленной в чувстве собственного достоинства тем, что приезд обещанного ей жениха волновал ее, и еще более она была оскорблена тем, что обе ее подруги и не предполагали, чтобы это могло быть иначе. Сказать им, как ей совестно было за себя и за них, это значило выдать свое волнение; кроме того отказаться от наряжения, которое предлагали ей, повело бы к продолжительным шуткам и настаиваниям. Она вспыхнула, прекрасные глаза ее потухли, лицо ее покрылось пятнами и с тем некрасивым выражением жертвы, чаще всего останавливающемся на ее лице, она отдалась во власть m lle Bourienne и Лизы. Обе женщины заботились совершенно искренно о том, чтобы сделать ее красивой. Она была так дурна, что ни одной из них не могла притти мысль о соперничестве с нею; поэтому они совершенно искренно, с тем наивным и твердым убеждением женщин, что наряд может сделать лицо красивым, принялись за ее одеванье.
– Нет, право, ma bonne amie, [мой добрый друг,] это платье нехорошо, – говорила Лиза, издалека боком взглядывая на княжну. – Вели подать, у тебя там есть масака. Право! Что ж, ведь это, может быть, судьба жизни решается. А это слишком светло, нехорошо, нет, нехорошо!
Нехорошо было не платье, но лицо и вся фигура княжны, но этого не чувствовали m lle Bourienne и маленькая княгиня; им все казалось, что ежели приложить голубую ленту к волосам, зачесанным кверху, и спустить голубой шарф с коричневого платья и т. п., то всё будет хорошо. Они забывали, что испуганное лицо и фигуру нельзя было изменить, и потому, как они ни видоизменяли раму и украшение этого лица, само лицо оставалось жалко и некрасиво. После двух или трех перемен, которым покорно подчинялась княжна Марья, в ту минуту, как она была зачесана кверху (прическа, совершенно изменявшая и портившая ее лицо), в голубом шарфе и масака нарядном платье, маленькая княгиня раза два обошла кругом нее, маленькой ручкой оправила тут складку платья, там подернула шарф и посмотрела, склонив голову, то с той, то с другой стороны.
– Нет, это нельзя, – сказала она решительно, всплеснув руками. – Non, Marie, decidement ca ne vous va pas. Je vous aime mieux dans votre petite robe grise de tous les jours. Non, de grace, faites cela pour moi. [Нет, Мари, решительно это не идет к вам. Я вас лучше люблю в вашем сереньком ежедневном платьице: пожалуйста, сделайте это для меня.] Катя, – сказала она горничной, – принеси княжне серенькое платье, и посмотрите, m lle Bourienne, как я это устрою, – сказала она с улыбкой предвкушения артистической радости.
Но когда Катя принесла требуемое платье, княжна Марья неподвижно всё сидела перед зеркалом, глядя на свое лицо, и в зеркале увидала, что в глазах ее стоят слезы, и что рот ее дрожит, приготовляясь к рыданиям.
– Voyons, chere princesse, – сказала m lle Bourienne, – encore un petit effort. [Ну, княжна, еще маленькое усилие.]
Маленькая княгиня, взяв платье из рук горничной, подходила к княжне Марье.
– Нет, теперь мы это сделаем просто, мило, – говорила она.
Голоса ее, m lle Bourienne и Кати, которая о чем то засмеялась, сливались в веселое лепетанье, похожее на пение птиц.
– Non, laissez moi, [Нет, оставьте меня,] – сказала княжна.
И голос ее звучал такой серьезностью и страданием, что лепетанье птиц тотчас же замолкло. Они посмотрели на большие, прекрасные глаза, полные слез и мысли, ясно и умоляюще смотревшие на них, и поняли, что настаивать бесполезно и даже жестоко.
– Au moins changez de coiffure, – сказала маленькая княгиня. – Je vous disais, – с упреком сказала она, обращаясь к m lle Bourienne, – Marieie a une de ces figures, auxquelles ce genre de coiffure ne va pas du tout. Mais du tout, du tout. Changez de grace. [По крайней мере, перемените прическу. У Мари одно из тех лиц, которым этот род прически совсем нейдет. Перемените, пожалуйста.]
– Laissez moi, laissez moi, tout ca m'est parfaitement egal, [Оставьте меня, мне всё равно,] – отвечал голос, едва удерживающий слезы.
M lle Bourienne и маленькая княгиня должны были признаться самим себе, что княжна. Марья в этом виде была очень дурна, хуже, чем всегда; но было уже поздно. Она смотрела на них с тем выражением, которое они знали, выражением мысли и грусти. Выражение это не внушало им страха к княжне Марье. (Этого чувства она никому не внушала.) Но они знали, что когда на ее лице появлялось это выражение, она была молчалива и непоколебима в своих решениях.
– Vous changerez, n'est ce pas? [Вы перемените, не правда ли?] – сказала Лиза, и когда княжна Марья ничего не ответила, Лиза вышла из комнаты.
Княжна Марья осталась одна. Она не исполнила желания Лизы и не только не переменила прически, но и не взглянула на себя в зеркало. Она, бессильно опустив глаза и руки, молча сидела и думала. Ей представлялся муж, мужчина, сильное, преобладающее и непонятно привлекательное существо, переносящее ее вдруг в свой, совершенно другой, счастливый мир. Ребенок свой, такой, какого она видела вчера у дочери кормилицы, – представлялся ей у своей собственной груди. Муж стоит и нежно смотрит на нее и ребенка. «Но нет, это невозможно: я слишком дурна», думала она.
– Пожалуйте к чаю. Князь сейчас выйдут, – сказал из за двери голос горничной.
Она очнулась и ужаснулась тому, о чем она думала. И прежде чем итти вниз, она встала, вошла в образную и, устремив на освещенный лампадой черный лик большого образа Спасителя, простояла перед ним с сложенными несколько минут руками. В душе княжны Марьи было мучительное сомненье. Возможна ли для нее радость любви, земной любви к мужчине? В помышлениях о браке княжне Марье мечталось и семейное счастие, и дети, но главною, сильнейшею и затаенною ее мечтою была любовь земная. Чувство было тем сильнее, чем более она старалась скрывать его от других и даже от самой себя. Боже мой, – говорила она, – как мне подавить в сердце своем эти мысли дьявола? Как мне отказаться так, навсегда от злых помыслов, чтобы спокойно исполнять Твою волю? И едва она сделала этот вопрос, как Бог уже отвечал ей в ее собственном сердце: «Не желай ничего для себя; не ищи, не волнуйся, не завидуй. Будущее людей и твоя судьба должна быть неизвестна тебе; но живи так, чтобы быть готовой ко всему. Если Богу угодно будет испытать тебя в обязанностях брака, будь готова исполнить Его волю». С этой успокоительной мыслью (но всё таки с надеждой на исполнение своей запрещенной, земной мечты) княжна Марья, вздохнув, перекрестилась и сошла вниз, не думая ни о своем платье, ни о прическе, ни о том, как она войдет и что скажет. Что могло всё это значить в сравнении с предопределением Бога, без воли Которого не падет ни один волос с головы человеческой.


Когда княжна Марья взошла в комнату, князь Василий с сыном уже были в гостиной, разговаривая с маленькой княгиней и m lle Bourienne. Когда она вошла своей тяжелой походкой, ступая на пятки, мужчины и m lle Bourienne приподнялись, и маленькая княгиня, указывая на нее мужчинам, сказала: Voila Marie! [Вот Мари!] Княжна Марья видела всех и подробно видела. Она видела лицо князя Василья, на мгновенье серьезно остановившееся при виде княжны и тотчас же улыбнувшееся, и лицо маленькой княгини, читавшей с любопытством на лицах гостей впечатление, которое произведет на них Marie. Она видела и m lle Bourienne с ее лентой и красивым лицом и оживленным, как никогда, взглядом, устремленным на него; но она не могла видеть его, она видела только что то большое, яркое и прекрасное, подвинувшееся к ней, когда она вошла в комнату. Сначала к ней подошел князь Василий, и она поцеловала плешивую голову, наклонившуюся над ее рукою, и отвечала на его слова, что она, напротив, очень хорошо помнит его. Потом к ней подошел Анатоль. Она всё еще не видала его. Она только почувствовала нежную руку, твердо взявшую ее, и чуть дотронулась до белого лба, над которым были припомажены прекрасные русые волосы. Когда она взглянула на него, красота его поразила ее. Анатопь, заложив большой палец правой руки за застегнутую пуговицу мундира, с выгнутой вперед грудью, а назад – спиною, покачивая одной отставленной ногой и слегка склонив голову, молча, весело глядел на княжну, видимо совершенно о ней не думая. Анатоль был не находчив, не быстр и не красноречив в разговорах, но у него зато была драгоценная для света способность спокойствия и ничем не изменяемая уверенность. Замолчи при первом знакомстве несамоуверенный человек и выкажи сознание неприличности этого молчания и желание найти что нибудь, и будет нехорошо; но Анатоль молчал, покачивал ногой, весело наблюдая прическу княжны. Видно было, что он так спокойно мог молчать очень долго. «Ежели кому неловко это молчание, так разговаривайте, а мне не хочется», как будто говорил его вид. Кроме того в обращении с женщинами у Анатоля была та манера, которая более всего внушает в женщинах любопытство, страх и даже любовь, – манера презрительного сознания своего превосходства. Как будто он говорил им своим видом: «Знаю вас, знаю, да что с вами возиться? А уж вы бы рады!» Может быть, что он этого не думал, встречаясь с женщинами (и даже вероятно, что нет, потому что он вообще мало думал), но такой у него был вид и такая манера. Княжна почувствовала это и, как будто желая ему показать, что она и не смеет думать об том, чтобы занять его, обратилась к старому князю. Разговор шел общий и оживленный, благодаря голоску и губке с усиками, поднимавшейся над белыми зубами маленькой княгини. Она встретила князя Василья с тем приемом шуточки, который часто употребляется болтливо веселыми людьми и который состоит в том, что между человеком, с которым так обращаются, и собой предполагают какие то давно установившиеся шуточки и веселые, отчасти не всем известные, забавные воспоминания, тогда как никаких таких воспоминаний нет, как их и не было между маленькой княгиней и князем Васильем. Князь Василий охотно поддался этому тону; маленькая княгиня вовлекла в это воспоминание никогда не бывших смешных происшествий и Анатоля, которого она почти не знала. M lle Bourienne тоже разделяла эти общие воспоминания, и даже княжна Марья с удовольствием почувствовала и себя втянутою в это веселое воспоминание.
– Вот, по крайней мере, мы вами теперь вполне воспользуемся, милый князь, – говорила маленькая княгиня, разумеется по французски, князю Василью, – это не так, как на наших вечерах у Annette, где вы всегда убежите; помните cette chere Annette? [милую Аннет?]
– А, да вы мне не подите говорить про политику, как Annette!
– А наш чайный столик?
– О, да!
– Отчего вы никогда не бывали у Annette? – спросила маленькая княгиня у Анатоля. – А я знаю, знаю, – сказала она, подмигнув, – ваш брат Ипполит мне рассказывал про ваши дела. – О! – Она погрозила ему пальчиком. – Еще в Париже ваши проказы знаю!
– А он, Ипполит, тебе не говорил? – сказал князь Василий (обращаясь к сыну и схватив за руку княгиню, как будто она хотела убежать, а он едва успел удержать ее), – а он тебе не говорил, как он сам, Ипполит, иссыхал по милой княгине и как она le mettait a la porte? [выгнала его из дома?]
– Oh! C'est la perle des femmes, princesse! [Ах! это перл женщин, княжна!] – обратился он к княжне.
С своей стороны m lle Bourienne не упустила случая при слове Париж вступить тоже в общий разговор воспоминаний. Она позволила себе спросить, давно ли Анатоль оставил Париж, и как понравился ему этот город. Анатоль весьма охотно отвечал француженке и, улыбаясь, глядя на нее, разговаривал с нею про ее отечество. Увидав хорошенькую Bourienne, Анатоль решил, что и здесь, в Лысых Горах, будет нескучно. «Очень недурна! – думал он, оглядывая ее, – очень недурна эта demoiselle de compagn. [компаньонка.] Надеюсь, что она возьмет ее с собой, когда выйдет за меня, – подумал он, – la petite est gentille». [малютка – мила.]
Старый князь неторопливо одевался в кабинете, хмурясь и обдумывая то, что ему делать. Приезд этих гостей сердил его. «Что мне князь Василий и его сынок? Князь Василий хвастунишка, пустой, ну и сын хорош должен быть», ворчал он про себя. Его сердило то, что приезд этих гостей поднимал в его душе нерешенный, постоянно заглушаемый вопрос, – вопрос, насчет которого старый князь всегда сам себя обманывал. Вопрос состоял в том, решится ли он когда либо расстаться с княжной Марьей и отдать ее мужу. Князь никогда прямо не решался задавать себе этот вопрос, зная вперед, что он ответил бы по справедливости, а справедливость противоречила больше чем чувству, а всей возможности его жизни. Жизнь без княжны Марьи князю Николаю Андреевичу, несмотря на то, что он, казалось, мало дорожил ею, была немыслима. «И к чему ей выходить замуж? – думал он, – наверно, быть несчастной. Вон Лиза за Андреем (лучше мужа теперь, кажется, трудно найти), а разве она довольна своей судьбой? И кто ее возьмет из любви? Дурна, неловка. Возьмут за связи, за богатство. И разве не живут в девках? Еще счастливее!» Так думал, одеваясь, князь Николай Андреевич, а вместе с тем всё откладываемый вопрос требовал немедленного решения. Князь Василий привез своего сына, очевидно, с намерением сделать предложение и, вероятно, нынче или завтра потребует прямого ответа. Имя, положение в свете приличное. «Что ж, я не прочь, – говорил сам себе князь, – но пусть он будет стоить ее. Вот это то мы и посмотрим».
– Это то мы и посмотрим, – проговорил он вслух. – Это то мы и посмотрим.
И он, как всегда, бодрыми шагами вошел в гостиную, быстро окинул глазами всех, заметил и перемену платья маленькой княгини, и ленточку Bourienne, и уродливую прическу княжны Марьи, и улыбки Bourienne и Анатоля, и одиночество своей княжны в общем разговоре. «Убралась, как дура! – подумал он, злобно взглянув на дочь. – Стыда нет: а он ее и знать не хочет!»
Он подошел к князю Василью.
– Ну, здравствуй, здравствуй; рад видеть.
– Для мила дружка семь верст не околица, – заговорил князь Василий, как всегда, быстро, самоуверенно и фамильярно. – Вот мой второй, прошу любить и жаловать.
Князь Николай Андреевич оглядел Анатоля. – Молодец, молодец! – сказал он, – ну, поди поцелуй, – и он подставил ему щеку.
Анатоль поцеловал старика и любопытно и совершенно спокойно смотрел на него, ожидая, скоро ли произойдет от него обещанное отцом чудацкое.
Князь Николай Андреевич сел на свое обычное место в угол дивана, подвинул к себе кресло для князя Василья, указал на него и стал расспрашивать о политических делах и новостях. Он слушал как будто со вниманием рассказ князя Василья, но беспрестанно взглядывал на княжну Марью.
– Так уж из Потсдама пишут? – повторил он последние слова князя Василья и вдруг, встав, подошел к дочери.
– Это ты для гостей так убралась, а? – сказал он. – Хороша, очень хороша. Ты при гостях причесана по новому, а я при гостях тебе говорю, что вперед не смей ты переодеваться без моего спроса.
– Это я, mon pиre, [батюшка,] виновата, – краснея, заступилась маленькая княгиня.
– Вам полная воля с, – сказал князь Николай Андреевич, расшаркиваясь перед невесткой, – а ей уродовать себя нечего – и так дурна.
И он опять сел на место, не обращая более внимания на до слез доведенную дочь.
– Напротив, эта прическа очень идет княжне, – сказал князь Василий.
– Ну, батюшка, молодой князь, как его зовут? – сказал князь Николай Андреевич, обращаясь к Анатолию, – поди сюда, поговорим, познакомимся.
«Вот когда начинается потеха», подумал Анатоль и с улыбкой подсел к старому князю.
– Ну, вот что: вы, мой милый, говорят, за границей воспитывались. Не так, как нас с твоим отцом дьячок грамоте учил. Скажите мне, мой милый, вы теперь служите в конной гвардии? – спросил старик, близко и пристально глядя на Анатоля.
– Нет, я перешел в армию, – отвечал Анатоль, едва удерживаясь от смеха.
– А! хорошее дело. Что ж, хотите, мой милый, послужить царю и отечеству? Время военное. Такому молодцу служить надо, служить надо. Что ж, во фронте?
– Нет, князь. Полк наш выступил. А я числюсь. При чем я числюсь, папа? – обратился Анатоль со смехом к отцу.
– Славно служит, славно. При чем я числюсь! Ха ха ха! – засмеялся князь Николай Андреевич.
И Анатоль засмеялся еще громче. Вдруг князь Николай Андреевич нахмурился.
– Ну, ступай, – сказал он Анатолю.
Анатоль с улыбкой подошел опять к дамам.
– Ведь ты их там за границей воспитывал, князь Василий? А? – обратился старый князь к князю Василью.
– Я делал, что мог; и я вам скажу, что тамошнее воспитание гораздо лучше нашего.
– Да, нынче всё другое, всё по новому. Молодец малый! молодец! Ну, пойдем ко мне.
Он взял князя Василья под руку и повел в кабинет.
Князь Василий, оставшись один на один с князем, тотчас же объявил ему о своем желании и надеждах.
– Что ж ты думаешь, – сердито сказал старый князь, – что я ее держу, не могу расстаться? Вообразят себе! – проговорил он сердито. – Мне хоть завтра! Только скажу тебе, что я своего зятя знать хочу лучше. Ты знаешь мои правила: всё открыто! Я завтра при тебе спрошу: хочет она, тогда пусть он поживет. Пускай поживет, я посмотрю. – Князь фыркнул.
– Пускай выходит, мне всё равно, – закричал он тем пронзительным голосом, которым он кричал при прощаньи с сыном.
– Я вам прямо скажу, – сказал князь Василий тоном хитрого человека, убедившегося в ненужности хитрить перед проницательностью собеседника. – Вы ведь насквозь людей видите. Анатоль не гений, но честный, добрый малый, прекрасный сын и родной.
– Ну, ну, хорошо, увидим.
Как оно всегда бывает для одиноких женщин, долго проживших без мужского общества, при появлении Анатоля все три женщины в доме князя Николая Андреевича одинаково почувствовали, что жизнь их была не жизнью до этого времени. Сила мыслить, чувствовать, наблюдать мгновенно удесятерилась во всех их, и как будто до сих пор происходившая во мраке, их жизнь вдруг осветилась новым, полным значения светом.
Княжна Марья вовсе не думала и не помнила о своем лице и прическе. Красивое, открытое лицо человека, который, может быть, будет ее мужем, поглощало всё ее внимание. Он ей казался добр, храбр, решителен, мужествен и великодушен. Она была убеждена в этом. Тысячи мечтаний о будущей семейной жизни беспрестанно возникали в ее воображении. Она отгоняла и старалась скрыть их.
«Но не слишком ли я холодна с ним? – думала княжна Марья. – Я стараюсь сдерживать себя, потому что в глубине души чувствую себя к нему уже слишком близкою; но ведь он не знает всего того, что я о нем думаю, и может вообразить себе, что он мне неприятен».
И княжна Марья старалась и не умела быть любезной с новым гостем. «La pauvre fille! Elle est diablement laide», [Бедная девушка, она дьявольски дурна собою,] думал про нее Анатоль.
M lle Bourienne, взведенная тоже приездом Анатоля на высокую степень возбуждения, думала в другом роде. Конечно, красивая молодая девушка без определенного положения в свете, без родных и друзей и даже родины не думала посвятить свою жизнь услугам князю Николаю Андреевичу, чтению ему книг и дружбе к княжне Марье. M lle Bourienne давно ждала того русского князя, который сразу сумеет оценить ее превосходство над русскими, дурными, дурно одетыми, неловкими княжнами, влюбится в нее и увезет ее; и вот этот русский князь, наконец, приехал. У m lle Bourienne была история, слышанная ею от тетки, доконченная ею самой, которую она любила повторять в своем воображении. Это была история о том, как соблазненной девушке представлялась ее бедная мать, sa pauvre mere, и упрекала ее за то, что она без брака отдалась мужчине. M lle Bourienne часто трогалась до слез, в воображении своем рассказывая ему , соблазнителю, эту историю. Теперь этот он , настоящий русский князь, явился. Он увезет ее, потом явится ma pauvre mere, и он женится на ней. Так складывалась в голове m lle Bourienne вся ее будущая история, в самое то время как она разговаривала с ним о Париже. Не расчеты руководили m lle Bourienne (она даже ни минуты не обдумывала того, что ей делать), но всё это уже давно было готово в ней и теперь только сгруппировалось около появившегося Анатоля, которому она желала и старалась, как можно больше, нравиться.
Маленькая княгиня, как старая полковая лошадь, услыхав звук трубы, бессознательно и забывая свое положение, готовилась к привычному галопу кокетства, без всякой задней мысли или борьбы, а с наивным, легкомысленным весельем.
Несмотря на то, что Анатоль в женском обществе ставил себя обыкновенно в положение человека, которому надоедала беготня за ним женщин, он чувствовал тщеславное удовольствие, видя свое влияние на этих трех женщин. Кроме того он начинал испытывать к хорошенькой и вызывающей Bourienne то страстное, зверское чувство, которое на него находило с чрезвычайной быстротой и побуждало его к самым грубым и смелым поступкам.
Общество после чаю перешло в диванную, и княжну попросили поиграть на клавикордах. Анатоль облокотился перед ней подле m lle Bourienne, и глаза его, смеясь и радуясь, смотрели на княжну Марью. Княжна Марья с мучительным и радостным волнением чувствовала на себе его взгляд. Любимая соната переносила ее в самый задушевно поэтический мир, а чувствуемый на себе взгляд придавал этому миру еще большую поэтичность. Взгляд же Анатоля, хотя и был устремлен на нее, относился не к ней, а к движениям ножки m lle Bourienne, которую он в это время трогал своею ногою под фортепиано. M lle Bourienne смотрела тоже на княжну, и в ее прекрасных глазах было тоже новое для княжны Марьи выражение испуганной радости и надежды.
«Как она меня любит! – думала княжна Марья. – Как я счастлива теперь и как могу быть счастлива с таким другом и таким мужем! Неужели мужем?» думала она, не смея взглянуть на его лицо, чувствуя всё тот же взгляд, устремленный на себя.
Ввечеру, когда после ужина стали расходиться, Анатоль поцеловал руку княжны. Она сама не знала, как у ней достало смелости, но она прямо взглянула на приблизившееся к ее близоруким глазам прекрасное лицо. После княжны он подошел к руке m lle Bourienne (это было неприлично, но он делал всё так уверенно и просто), и m lle Bourienne вспыхнула и испуганно взглянула на княжну.
«Quelle delicatesse» [Какая деликатность,] – подумала княжна. – Неужели Ame (так звали m lle Bourienne) думает, что я могу ревновать ее и не ценить ее чистую нежность и преданность ко мне. – Она подошла к m lle Bourienne и крепко ее поцеловала. Анатоль подошел к руке маленькой княгини.
– Non, non, non! Quand votre pere m'ecrira, que vous vous conduisez bien, je vous donnerai ma main a baiser. Pas avant. [Нет, нет, нет! Когда отец ваш напишет мне, что вы себя ведете хорошо, тогда я дам вам поцеловать руку. Не прежде.] – И, подняв пальчик и улыбаясь, она вышла из комнаты.


Все разошлись, и, кроме Анатоля, который заснул тотчас же, как лег на постель, никто долго не спал эту ночь.
«Неужели он мой муж, именно этот чужой, красивый, добрый мужчина; главное – добрый», думала княжна Марья, и страх, который почти никогда не приходил к ней, нашел на нее. Она боялась оглянуться; ей чудилось, что кто то стоит тут за ширмами, в темном углу. И этот кто то был он – дьявол, и он – этот мужчина с белым лбом, черными бровями и румяным ртом.
Она позвонила горничную и попросила ее лечь в ее комнате.
M lle Bourienne в этот вечер долго ходила по зимнему саду, тщетно ожидая кого то и то улыбаясь кому то, то до слез трогаясь воображаемыми словами рauvre mere, упрекающей ее за ее падение.
Маленькая княгиня ворчала на горничную за то, что постель была нехороша. Нельзя было ей лечь ни на бок, ни на грудь. Всё было тяжело и неловко. Живот ее мешал ей. Он мешал ей больше, чем когда нибудь, именно нынче, потому что присутствие Анатоля перенесло ее живее в другое время, когда этого не было и ей было всё легко и весело. Она сидела в кофточке и чепце на кресле. Катя, сонная и с спутанной косой, в третий раз перебивала и переворачивала тяжелую перину, что то приговаривая.
– Я тебе говорила, что всё буграми и ямами, – твердила маленькая княгиня, – я бы сама рада была заснуть, стало быть, я не виновата, – и голос ее задрожал, как у собирающегося плакать ребенка.
Старый князь тоже не спал. Тихон сквозь сон слышал, как он сердито шагал и фыркал носом. Старому князю казалось, что он был оскорблен за свою дочь. Оскорбление самое больное, потому что оно относилось не к нему, а к другому, к дочери, которую он любит больше себя. Он сказал себе, что он передумает всё это дело и найдет то, что справедливо и должно сделать, но вместо того он только больше раздражал себя.
«Первый встречный показался – и отец и всё забыто, и бежит кверху, причесывается и хвостом виляет, и сама на себя не похожа! Рада бросить отца! И знала, что я замечу. Фр… фр… фр… И разве я не вижу, что этот дурень смотрит только на Бурьенку (надо ее прогнать)! И как гордости настолько нет, чтобы понять это! Хоть не для себя, коли нет гордости, так для меня, по крайней мере. Надо ей показать, что этот болван об ней и не думает, а только смотрит на Bourienne. Нет у ней гордости, но я покажу ей это»…
Сказав дочери, что она заблуждается, что Анатоль намерен ухаживать за Bourienne, старый князь знал, что он раздражит самолюбие княжны Марьи, и его дело (желание не разлучаться с дочерью) будет выиграно, и потому успокоился на этом. Он кликнул Тихона и стал раздеваться.
«И чорт их принес! – думал он в то время, как Тихон накрывал ночной рубашкой его сухое, старческое тело, обросшее на груди седыми волосами. – Я их не звал. Приехали расстраивать мою жизнь. И немного ее осталось».
– К чорту! – проговорил он в то время, как голова его еще была покрыта рубашкой.
Тихон знал привычку князя иногда вслух выражать свои мысли, а потому с неизменным лицом встретил вопросительно сердитый взгляд лица, появившегося из под рубашки.
– Легли? – спросил князь.
Тихон, как и все хорошие лакеи, знал чутьем направление мыслей барина. Он угадал, что спрашивали о князе Василье с сыном.
– Изволили лечь и огонь потушили, ваше сиятельство.
– Не за чем, не за чем… – быстро проговорил князь и, всунув ноги в туфли и руки в халат, пошел к дивану, на котором он спал.
Несмотря на то, что между Анатолем и m lle Bourienne ничего не было сказано, они совершенно поняли друг друга в отношении первой части романа, до появления pauvre mere, поняли, что им нужно много сказать друг другу тайно, и потому с утра они искали случая увидаться наедине. В то время как княжна прошла в обычный час к отцу, m lle Bourienne сошлась с Анатолем в зимнем саду.
Княжна Марья подходила в этот день с особенным трепетом к двери кабинета. Ей казалось, что не только все знают, что нынче совершится решение ее судьбы, но что и знают то, что она об этом думает. Она читала это выражение в лице Тихона и в лице камердинера князя Василья, который с горячей водой встретился в коридоре и низко поклонился ей.
Старый князь в это утро был чрезвычайно ласков и старателен в своем обращении с дочерью. Это выражение старательности хорошо знала княжна Марья. Это было то выражение, которое бывало на его лице в те минуты, когда сухие руки его сжимались в кулак от досады за то, что княжна Марья не понимала арифметической задачи, и он, вставая, отходил от нее и тихим голосом повторял несколько раз одни и те же слова.
Он тотчас же приступил к делу и начал разговор, говоря «вы».
– Мне сделали пропозицию насчет вас, – сказал он, неестественно улыбаясь. – Вы, я думаю, догадались, – продолжал он, – что князь Василий приехал сюда и привез с собой своего воспитанника (почему то князь Николай Андреич называл Анатоля воспитанником) не для моих прекрасных глаз. Мне вчера сделали пропозицию насчет вас. А так как вы знаете мои правила, я отнесся к вам.
– Как мне вас понимать, mon pere? – проговорила княжна, бледнея и краснея.
– Как понимать! – сердито крикнул отец. – Князь Василий находит тебя по своему вкусу для невестки и делает тебе пропозицию за своего воспитанника. Вот как понимать. Как понимать?!… А я у тебя спрашиваю.
– Я не знаю, как вы, mon pere, – шопотом проговорила княжна.
– Я? я? что ж я то? меня то оставьте в стороне. Не я пойду замуж. Что вы? вот это желательно знать.
Княжна видела, что отец недоброжелательно смотрел на это дело, но ей в ту же минуту пришла мысль, что теперь или никогда решится судьба ее жизни. Она опустила глаза, чтобы не видеть взгляда, под влиянием которого она чувствовала, что не могла думать, а могла по привычке только повиноваться, и сказала:
– Я желаю только одного – исполнить вашу волю, – сказала она, – но ежели бы мое желание нужно было выразить…
Она не успела договорить. Князь перебил ее.
– И прекрасно, – закричал он. – Он тебя возьмет с приданным, да кстати захватит m lle Bourienne. Та будет женой, а ты…
Князь остановился. Он заметил впечатление, произведенное этими словами на дочь. Она опустила голову и собиралась плакать.
– Ну, ну, шучу, шучу, – сказал он. – Помни одно, княжна: я держусь тех правил, что девица имеет полное право выбирать. И даю тебе свободу. Помни одно: от твоего решения зависит счастье жизни твоей. Обо мне нечего говорить.
– Да я не знаю… mon pere.
– Нечего говорить! Ему велят, он не только на тебе, на ком хочешь женится; а ты свободна выбирать… Поди к себе, обдумай и через час приди ко мне и при нем скажи: да или нет. Я знаю, ты станешь молиться. Ну, пожалуй, молись. Только лучше подумай. Ступай. Да или нет, да или нет, да или нет! – кричал он еще в то время, как княжна, как в тумане, шатаясь, уже вышла из кабинета.
Судьба ее решилась и решилась счастливо. Но что отец сказал о m lle Bourienne, – этот намек был ужасен. Неправда, положим, но всё таки это было ужасно, она не могла не думать об этом. Она шла прямо перед собой через зимний сад, ничего не видя и не слыша, как вдруг знакомый шопот m lle Bourienne разбудил ее. Она подняла глаза и в двух шагах от себя увидала Анатоля, который обнимал француженку и что то шептал ей. Анатоль с страшным выражением на красивом лице оглянулся на княжну Марью и не выпустил в первую секунду талию m lle Bourienne, которая не видала ее.
«Кто тут? Зачем? Подождите!» как будто говорило лицо Анатоля. Княжна Марья молча глядела на них. Она не могла понять этого. Наконец, m lle Bourienne вскрикнула и убежала, а Анатоль с веселой улыбкой поклонился княжне Марье, как будто приглашая ее посмеяться над этим странным случаем, и, пожав плечами, прошел в дверь, ведшую на его половину.
Через час Тихон пришел звать княжну Марью. Он звал ее к князю и прибавил, что и князь Василий Сергеич там. Княжна, в то время как пришел Тихон, сидела на диване в своей комнате и держала в своих объятиях плачущую m lla Bourienne. Княжна Марья тихо гладила ее по голове. Прекрасные глаза княжны, со всем своим прежним спокойствием и лучистостью, смотрели с нежной любовью и сожалением на хорошенькое личико m lle Bourienne.
– Non, princesse, je suis perdue pour toujours dans votre coeur, [Нет, княжна, я навсегда утратила ваше расположение,] – говорила m lle Bourienne.
– Pourquoi? Je vous aime plus, que jamais, – говорила княжна Марья, – et je tacherai de faire tout ce qui est en mon pouvoir pour votre bonheur. [Почему же? Я вас люблю больше, чем когда либо, и постараюсь сделать для вашего счастия всё, что в моей власти.]
– Mais vous me meprisez, vous si pure, vous ne comprendrez jamais cet egarement de la passion. Ah, ce n'est que ma pauvre mere… [Но вы так чисты, вы презираете меня; вы никогда не поймете этого увлечения страсти. Ах, моя бедная мать…]
– Je comprends tout, [Я всё понимаю,] – отвечала княжна Марья, грустно улыбаясь. – Успокойтесь, мой друг. Я пойду к отцу, – сказала она и вышла.
Князь Василий, загнув высоко ногу, с табакеркой в руках и как бы расчувствованный донельзя, как бы сам сожалея и смеясь над своей чувствительностью, сидел с улыбкой умиления на лице, когда вошла княжна Марья. Он поспешно поднес щепоть табаку к носу.
– Ah, ma bonne, ma bonne, [Ах, милая, милая.] – сказал он, вставая и взяв ее за обе руки. Он вздохнул и прибавил: – Le sort de mon fils est en vos mains. Decidez, ma bonne, ma chere, ma douee Marieie qui j'ai toujours aimee, comme ma fille. [Судьба моего сына в ваших руках. Решите, моя милая, моя дорогая, моя кроткая Мари, которую я всегда любил, как дочь.]
Он отошел. Действительная слеза показалась на его глазах.
– Фр… фр… – фыркал князь Николай Андреич.
– Князь от имени своего воспитанника… сына, тебе делает пропозицию. Хочешь ли ты или нет быть женою князя Анатоля Курагина? Ты говори: да или нет! – закричал он, – а потом я удерживаю за собой право сказать и свое мнение. Да, мое мнение и только свое мнение, – прибавил князь Николай Андреич, обращаясь к князю Василью и отвечая на его умоляющее выражение. – Да или нет?
– Мое желание, mon pere, никогда не покидать вас, никогда не разделять своей жизни с вашей. Я не хочу выходить замуж, – сказала она решительно, взглянув своими прекрасными глазами на князя Василья и на отца.
– Вздор, глупости! Вздор, вздор, вздор! – нахмурившись, закричал князь Николай Андреич, взял дочь за руку, пригнул к себе и не поцеловал, но только пригнув свой лоб к ее лбу, дотронулся до нее и так сжал руку, которую он держал, что она поморщилась и вскрикнула.
Князь Василий встал.
– Ma chere, je vous dirai, que c'est un moment que je n'oublrai jamais, jamais; mais, ma bonne, est ce que vous ne nous donnerez pas un peu d'esperance de toucher ce coeur si bon, si genereux. Dites, que peut etre… L'avenir est si grand. Dites: peut etre. [Моя милая, я вам скажу, что эту минуту я никогда не забуду, но, моя добрейшая, дайте нам хоть малую надежду возможности тронуть это сердце, столь доброе и великодушное. Скажите: может быть… Будущность так велика. Скажите: может быть.]
– Князь, то, что я сказала, есть всё, что есть в моем сердце. Я благодарю за честь, но никогда не буду женой вашего сына.
– Ну, и кончено, мой милый. Очень рад тебя видеть, очень рад тебя видеть. Поди к себе, княжна, поди, – говорил старый князь. – Очень, очень рад тебя видеть, – повторял он, обнимая князя Василья.
«Мое призвание другое, – думала про себя княжна Марья, мое призвание – быть счастливой другим счастием, счастием любви и самопожертвования. И что бы мне это ни стоило, я сделаю счастие бедной Ame. Она так страстно его любит. Она так страстно раскаивается. Я все сделаю, чтобы устроить ее брак с ним. Ежели он не богат, я дам ей средства, я попрошу отца, я попрошу Андрея. Я так буду счастлива, когда она будет его женою. Она так несчастлива, чужая, одинокая, без помощи! И Боже мой, как страстно она любит, ежели она так могла забыть себя. Может быть, и я сделала бы то же!…» думала княжна Марья.


Долго Ростовы не имели известий о Николушке; только в середине зимы графу было передано письмо, на адресе которого он узнал руку сына. Получив письмо, граф испуганно и поспешно, стараясь не быть замеченным, на цыпочках пробежал в свой кабинет, заперся и стал читать. Анна Михайловна, узнав (как она и всё знала, что делалось в доме) о получении письма, тихим шагом вошла к графу и застала его с письмом в руках рыдающим и вместе смеющимся. Анна Михайловна, несмотря на поправившиеся дела, продолжала жить у Ростовых.
– Mon bon ami? – вопросительно грустно и с готовностью всякого участия произнесла Анна Михайловна.
Граф зарыдал еще больше. «Николушка… письмо… ранен… бы… был… ma сhere… ранен… голубчик мой… графинюшка… в офицеры произведен… слава Богу… Графинюшке как сказать?…»
Анна Михайловна подсела к нему, отерла своим платком слезы с его глаз, с письма, закапанного ими, и свои слезы, прочла письмо, успокоила графа и решила, что до обеда и до чаю она приготовит графиню, а после чаю объявит всё, коли Бог ей поможет.
Всё время обеда Анна Михайловна говорила о слухах войны, о Николушке; спросила два раза, когда получено было последнее письмо от него, хотя знала это и прежде, и заметила, что очень легко, может быть, и нынче получится письмо. Всякий раз как при этих намеках графиня начинала беспокоиться и тревожно взглядывать то на графа, то на Анну Михайловну, Анна Михайловна самым незаметным образом сводила разговор на незначительные предметы. Наташа, из всего семейства более всех одаренная способностью чувствовать оттенки интонаций, взглядов и выражений лиц, с начала обеда насторожила уши и знала, что что нибудь есть между ее отцом и Анной Михайловной и что нибудь касающееся брата, и что Анна Михайловна приготавливает. Несмотря на всю свою смелость (Наташа знала, как чувствительна была ее мать ко всему, что касалось известий о Николушке), она не решилась за обедом сделать вопроса и от беспокойства за обедом ничего не ела и вертелась на стуле, не слушая замечаний своей гувернантки. После обеда она стремглав бросилась догонять Анну Михайловну и в диванной с разбега бросилась ей на шею.
– Тетенька, голубушка, скажите, что такое?
– Ничего, мой друг.
– Нет, душенька, голубчик, милая, персик, я не отстaнy, я знаю, что вы знаете.
Анна Михайловна покачала головой.
– Voua etes une fine mouche, mon enfant, [Ты вострушка, дитя мое.] – сказала она.
– От Николеньки письмо? Наверно! – вскрикнула Наташа, прочтя утвердительный ответ в лице Анны Михайловны.
– Но ради Бога, будь осторожнее: ты знаешь, как это может поразить твою maman.
– Буду, буду, но расскажите. Не расскажете? Ну, так я сейчас пойду скажу.
Анна Михайловна в коротких словах рассказала Наташе содержание письма с условием не говорить никому.
Честное, благородное слово, – крестясь, говорила Наташа, – никому не скажу, – и тотчас же побежала к Соне.
– Николенька…ранен…письмо… – проговорила она торжественно и радостно.
– Nicolas! – только выговорила Соня, мгновенно бледнея.
Наташа, увидав впечатление, произведенное на Соню известием о ране брата, в первый раз почувствовала всю горестную сторону этого известия.
Она бросилась к Соне, обняла ее и заплакала. – Немножко ранен, но произведен в офицеры; он теперь здоров, он сам пишет, – говорила она сквозь слезы.
– Вот видно, что все вы, женщины, – плаксы, – сказал Петя, решительными большими шагами прохаживаясь по комнате. – Я так очень рад и, право, очень рад, что брат так отличился. Все вы нюни! ничего не понимаете. – Наташа улыбнулась сквозь слезы.
– Ты не читала письма? – спрашивала Соня.
– Не читала, но она сказала, что всё прошло, и что он уже офицер…
– Слава Богу, – сказала Соня, крестясь. – Но, может быть, она обманула тебя. Пойдем к maman.
Петя молча ходил по комнате.
– Кабы я был на месте Николушки, я бы еще больше этих французов убил, – сказал он, – такие они мерзкие! Я бы их побил столько, что кучу из них сделали бы, – продолжал Петя.
– Молчи, Петя, какой ты дурак!…
– Не я дурак, а дуры те, кто от пустяков плачут, – сказал Петя.
– Ты его помнишь? – после минутного молчания вдруг спросила Наташа. Соня улыбнулась: «Помню ли Nicolas?»
– Нет, Соня, ты помнишь ли его так, чтоб хорошо помнить, чтобы всё помнить, – с старательным жестом сказала Наташа, видимо, желая придать своим словам самое серьезное значение. – И я помню Николеньку, я помню, – сказала она. – А Бориса не помню. Совсем не помню…
– Как? Не помнишь Бориса? – спросила Соня с удивлением.
– Не то, что не помню, – я знаю, какой он, но не так помню, как Николеньку. Его, я закрою глаза и помню, а Бориса нет (она закрыла глаза), так, нет – ничего!
– Ах, Наташа, – сказала Соня, восторженно и серьезно глядя на свою подругу, как будто она считала ее недостойной слышать то, что она намерена была сказать, и как будто она говорила это кому то другому, с кем нельзя шутить. – Я полюбила раз твоего брата, и, что бы ни случилось с ним, со мной, я никогда не перестану любить его во всю жизнь.