Религиозные взгляды Исаака Ньютона

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Религиозные взгляды Исаака Ньютона (1642—1727) являются предметом дискуссии в течение нескольких столетий. Из рукописей и опубликованных сочинений великого учёного известно, что он был противником христианского догмата о Троице. Согласно точке зрения, возникшей ещё в XVIII веке, Ньютон был приверженцем осуждённого как ересь в IV веке арианства. В изданной в 1831 году биографии физик и богослов Д. Брюстер пытался обосновать, что Ньютон был вполне ортодоксален. Автор изданной в 1924 году биографии Л. Т. Мур отнёс взгляды Ньютона к ещё более радикальной форме антитринитарианства — унитарианству или социнианству. Ещё одну точку зрения высказал коллекционер рукописей Ньютона, британский экономист Дж. Кейнс, согласно которому Ньютон был скорее монотеистом в духе иудейской школы Маймонида. Современные исследователи считают, что взгляды Ньютона были ближе всего к арианству.

Чрезвычайно обширное религиозное наследие Ньютона при жизни учёного практически не публиковалось. К XX веку исследователи получили возможность изучения этих текстов. Основными вопросами, занимавшими Ньютона за пределами его научной в современном смысле этого слова деятельности, были изучение происхождения и критика догмата о Троице и её лицах, связанные с этим события в ранней истории христианства и история религии в целом, изучение ветхо- и новозаветных пророчеств. Алхимические исследования Ньютона[en], помимо экспериментальной, также имели религиозно-философскую составляющую.

Одним из основных направлений религиозных исследований Ньютона было восстановление исходной христианской веры, искажённой, по его мнению, в первые века существования религии, прежде всего Афанасием Великим и его сторонниками в арианских спорах IV века. Согласно Ньютону, из-за введения догмата о Троице и распространившегося в то время культа святых и их мощей католическое христианство превратилось в идолопоклонническую лжерелигию. Благодаря Реформации основные искажения веры были устранены, однако ложные представления о равной божественности Бога Отца и Иисуса Христа продолжили существовать в англиканской церкви. Согласно Ньютону, именно об этом искажении христианства говорилось в пророчествах Даниила и Апокалипсисе.





Контекст

Арианство в Англии в эпоху Ньютона

К XVI веку в Англии, как и в континентальной Европе, арианство было мертво уже почти тысячу лет, после того как король лангобардов Бертари в 662 году обратился в ортодоксальное христианство[1]. Слово «арианство» применялось как полемический ярлык для обозначения кого-либо как еретика и относилось к любой форме антитринитарных воззрений, без связи с существовавшим в IV веке учением Ария и его последователей. Так, в 1549 году историк Джон Проктор[en] написал книгу The Fall of the Late Arrian, в которой обвинял своих соотечественников в том, что многие из них «признанные анабаптисты, либертины, эбиониты, арриане, селевкиане, саддукеи, пелагиане, дураки и богохульствующие еретики». Во время гонений на протестантов при королеве Марии I (1553—1558) один из протестантских мучеников Джон Филпот[en] изложил своё представление об арианах как о людях, которые считают себя равными Христу, поскольку в нём столько же Бога, сколько и в них самих. Какое-то число людей было осуждено за убеждения подобного рода, хотя вряд ли они были арианами в изначальном смысле этого слова. Последним осуждённым за арианство в Англии был сожжённый в 1612 году радикальный[en] анабаптист Эдвард Вайтман[en]. В 1643 году ересиограф Эфраим Пагит[en] высказал мнение, что возобновлённая арианская ересь появилась в 1593 году в Польше. К характеристикам этого учения были отнесены четыре отрицания: Троицы, божественности Сына, его предвечного рождения, божественности Святого Духа, а также утверждение, что Христа называют Богом не по причине его природы, а по достоинству. Обвинения в арианстве религиозных оппонентов продолжались и в дальнейшем. В изданной в 1670 году книге придворного богослова Питера Хейлина[en] пресвитерианство объявлялось наследником всех прежних ересей, в том числе арианства, хотя прямых параллелей между этими учениями не проводилось[2].

Существовала также тенденция переноса обсуждения арианства в сферу научного обсуждения, у истоков которой стоял богослов Уильям Чиллингворт. В одном из своих писем он отмечал, что любой арианин с радостью предстал бы перед судом до-никейских отцов, и те бы не нашли в его учении ереси. Проблемой философского осмысления догмата о Троице занимались Кембриджские неоплатоники, пытавшиеся соединить платоновскую триаду с христианской ортодоксией. Ралф Кедворт считал возможным введение субординации среди лиц Троицы и, следовательно, после-никейские отцы, как, например, Кирилл Александрийский, были не правы, считая субординацию тождественной арианству. И, хотя от таких оценок было не далеко до положительной оценки арианства, Кедворт этот шаг не сделал, характеризуя это учение как «род язычества и идолопоклонства», поскольку по его мнению никейские отцы были ближе к платоновскому пониманию Троицы, чем Арий[3]. Примерно в те же годы богослов-диссентер Теофилус Гейл[en] видел в платонизме, особенно в том виде, в котором его излагали Аммоний Саккас и Плотин, прямой путь к арианству. Взгляды Кедворта, несмотря на их умеренность, осуждались как со стороны ортодоксального богословия, так и радикального унитарианства. Одновременно с этим из Голландии проникали более радикальные взгляды социнианского характера. Через Кристофера Сандиуса[en], чей труд церковной истории излагал взгляд на учение Ария, как традиционное для церкви, это влияние можно связать с арианским движением в Польше. Распространение труда Сандиуса в Англии стало одной из причин появления трактата в защиту Никейского собора епископа Джорджа Булла[en][4].

C восшествием на престол Вильгельма и Марии в 1689 году в стране стало больше возможностей для свободной дискуссии на религиозные темы. В 1695 году прекратил своё действие Акт о лицензировании[en], который с 1662 года ограничивал возможность печати спорных произведений. Как следствие, в первые годы после отмены запрета вышла серия унитарианских памфлетов Стефена Ная[en], направленных как против ортодоксального христианства, так и против арианства. Памфлеты арианского содержания печатал Уильям Фрик[en], однако это ещё было редким явлением в последнее десятилетие XVII века. Некоторые из ортодоксальных авторов по-прежнему клеймили ариан и социниан как еретиков, не вдаваясь в подробности их учений, но в целом уровень аргументации стал выше. Идея Кедворта о том, что основой никейского богословия является Писание совместно с разумом, делающим из него естественные выводы, была воспринята — возможно, через Дамарис Кедворт Машэм[en] — философом Джоном Локком, а через него разделявшими арианские взгляды мыслителями XVIII века[5].

Знакомство Ньютона с Локком состоялось в 1689 году; их дружба и переписка, в том числе на религиозные темы, продолжалась до смерти последнего в 1704 году[6].

Ньютон и церковь

В 1661 году Ньютон поступил в Тринити-колледж Кембриджа. Об этом периоде его жизни практически ничего не известно — дневников он не вёл, своим соученикам он не запомнился. Судя по сохранившимся документам, весной 1662 года он испытал религиозный кризис, в результате которого существенно возросли его чувство вины и богобоязненность. Перечень 49 прегрешений, совершённых перед Троицыным днём и девяти после, является первым сохранившимся текстом Ньютона на религиозные темы. Перечень охватывает диапазон грехов от желания сжечь свою мать и отчима до ведения праздных бесед. По мнению американского исследователя Фрэнка Мэньюэла, Ньютон испытывал постоянное чувство вины, терзался сомнениями и занимался самоочернительством. По предположению Мэньюэла, появление у Ньютона внутреннего «надсмотрщика» связано с его детскими переживаниями как посмертного ребёнка[7]. Пристальный интерес Ньютона к поискам истинного Бога-Отца может быть объяснено тем, что он не знал даже имени своего биологического родителя; отсюда же может следовать не очень значительное положение Иисуса Христа в богословии Ньютона[8].

Академическая карьера в Кембридже предполагала принятие духовного сана и, при общей не очень строгой атмосфере, это правило считалось принципиальным. Так, в период с 1661 по 1666 год из колледжа были исключены три феллоу, которые не стали священниками. В это десятилетие Ньютон должен был четыре раза подтверждать свою верность установлениям государственной церкви. В 1665 и 1668 годах он подтвердил свою веру в 39 статей англиканского вероисповедания. Став феллоу в 1668 году он поклялся во всеобъемлющей вере в религию Иисуса Христа, под которой понималось англиканство. Принимая в 1669 году пост лукасовского профессора, Ньютон поклялся следовать литургии церкви Англии. Наконец, в 1675 году он должен был принять священнический сан. Священничество в данном случае не накладывало на принявшего сан никаких дополнительных обязательств, укрепляло положение в университетском обществе и позволяло сохранить доход в 60 фунтов, полагавшихся феллоу. Однако к этому времени взгляды Ньютона уже значительно отличались от ортодоксальных, и принятие сана в его намерения не входило. Одной из немногих возможностей уклониться от ординации было получение диспенсации[en], то есть разрешение на отмену некоторых религиозных обязательств. Другой феллоу Кембриджа, Френсис Астон, в 1674 году неудачно пытался получить такое разрешение и известно, что Ньютон принимал в этом участие. Проблема разрешилась 27 апреля 1675 года, когда с лукасовских профессоров была снята обязанность принимать сан. В результате научная карьера Ньютона была спасена, и он смог в безопасности продолжить свои религиозные исследования[9].

В более поздние годы внешние проявления его религиозного поведения не представляли ничего необычного. Ньютон мог пропускать богослужения в периоды творческой активности, но в остальном он был добропорядочным членом англиканской общины. Подтверждено, что он причастился перед тем, как отправиться в 1696 году в Лондон и занять пост управляющего Монетным двором[en]. Ньютон жертвовал на распространение Библии среди неимущих и строго осуждал проявления легкомыслия в религиозных делах, выражаемые в своём присутствии. В конце жизни он был членом комиссии по строительству 50 новых церквей в Лондоне и пригородах[10]. Известен примечательный эпизод, связанный с назначением в Кембридж на должность декана бенедиктинского монаха Албана Френсиса[en] в 1686/7 году. Для занятия должности требовалось поклясться в преданности англиканской церкви и ненависти к католической. Не имея возможности согласиться на это, Албан получил диспенсацию, однако это было встречено с негодованием в университете. Среди членов делегации, посланной для улаживания этого вопроса в Лондон, был Ньютон, чья бескомпромиссная позиция, в конечном счёте, привела к тому, что это назначение не состоялось[11]. При этом, однако, многие из учеников и друзей Ньютона имели сомнительную репутацию в вопросах веры. Физики Эдмунд Галлей и Дэвид Грегори считались атеистами, взгляды Джона Локка критиковались христианскими ортодоксами, Никола Фатио де Дюилье был приговорён к стоянию у позорного столба за то, что был связан с гугенотскими пророками, предрекавшими разрушение Лондона, преемник Ньютона на лукасовской кафедре Уильям Уистон был изгнан из Кембриджа за ересь, и так далее. Однако Ньютон никогда не присоединялся к публичным высказываниям своих друзей, и до конца его жизни никто не подозревал его в отступлении от англиканской ортодоксии[12]. Наиболее распространённым объяснением этому является нежелание потерять место лукасовского профессора, что произошло бы в случае вступления в конфликт с англиканской церковью — «синагогой Сатаны», по выражению Ньютона[13].

Состояние источников

При жизни Ньютон издал очень немногое из того, что написал на религиозные темы. Сюда можно отнести 20 и 23 вопросы[en] из латинского издания 1706 года «Оптики»[en], предисловия и схолии к поздним изданиям «Математических начал натуральной философии», а также переписку Лейбница с Сэмюелем Кларком. Выраженные в этих документах, религиозные взгляды Ньютона не представляли ничего необычного. В 1729 году Уильям Уистон собрал все эти материалы и опубликовал их в виде небольшой брошюры[14]. Нежеланием вступать в дискуссии по поводу своих богословских работ объяснил отказ от прижизненной публикации его друг, шотландский математик Джон Крэг[15].

Большая часть рукописного наследия учёного после его смерти перешла к Джону Кондуиту[en], мужу его племянницы Кетрин[en]. Для оценки рукописей был привлечён врач Томас Пеллет, который счёл пригодными для публикации только «Хронологию древних царств», не издававшийся фрагмент «Математических начал», «Наблюдения о пророчествах Даниила и Апокалипсиса» (англ. Obsevations upon the Prophesies of Daniel and the Apocalypse of St. John) и «Парадоксальные вопросы относительно морали и действий Афанасия и его сторонников» (англ. Paradoxical Questions Concerning the Morals and Actions of Athanasius and His Followers). Остальные бумаги, по мнению Пеллета, представляли собой «чушь в пророческом стиле» и не подходили для публикации. «Хронология» была издана в Лондоне и в Париже в 1728 году и затем неоднократно переиздавалась. «Наблюдения о пророчествах» были изданы в 1733 году племянником Ньютона, Бенджамином Смитом. После смерти Дж. Кондуита в 1737 году бумаги перешли к Кетрин, которая безуспешно пыталась издать богословские заметки своего дяди. Она консультировалась с другом Ньютона, богословом Артуром Сайксом[en] (1684—1756), который оставил себе 11 рукописей. Остальная часть архива перешла в семью дочери Кетрин, вышедшей замуж за виконта Лимингтонского[en] и далее находилась во владении графов Портсмутских. Документы Сайкса после его смерти попали к преподобному Джеффри Икинсу[en] (ум. 1791) и хранились в семье последнего, пока не были подарены Новому колледжу[en] Оксфорда в 1872 году[16]. До середины XIX века к собранию Портсмутов имели доступ немногие, в их числе был известный физик и биограф Ньютона Дэвид Брюстер. В 1872 году пятый граф Портсмут передал часть рукописей (преимущественно физико-математического характера) Кембриджскому университету. Оставшиеся исторические, хронологические, теологические и алхимические рукописи были выставлены на аукционе Сотбис в июне 1936 года. Согласно произведённой тогда оценке, в выставленных на продажу документах по теологии и хронологии содержалось 1 400 000 слов в 49 лотах, по алхимии 650 000 слов в 121 лоте. Бо́льшую часть алхимических рукописей и документы Кондуита приобрёл экономист Джон М. Кейнс, передавший свою покупку Королевскому колледжу. Значительное количество теологических рукописей приобрёл востоковед и коллекционер рукописей Абрахам Яхуда. После смерти последнего в 1951 году его собрание, в том числе рукописи Ньютона, были переданы в Национальную библиотеку Израиля, однако в результате судебных разбирательств они там оказались фактически только в 1969 году[17]. Таким образом, только во второй половине XX века, за незначительными исключениями, труды Ньютона на религиозные темы стали доступны для изучения[18].

Бо́льшая часть известных к настоящему времени рукописей Ньютона, в том числе и богословских, оцифрована и свободно доступна в рамках «[www.newtonproject.sussex.ac.uk/ The Newton Project]».

Эволюция религиозных взглядов Ньютона

Путь к арианству

Вскоре после того, как в 1672 году Ньютону принесли известность его работы по оптике, его всё больше стали интересовать другие вопросы[20]. Одним из них была алхимия, ставшая одним из предметов его переписки с Робертом Бойлем начиная с 1676 года[21], хотя следы этого научного увлечения Ньютона можно проследить с конца 1660-х годов[22]. Примерно с начала 1670-х годов Ньютона заинтересовало богословие. Известно, что и раньше эта дисциплина ему была не чужда, поскольку 4 из 10 книг, купленных им вскоре после прибытия в Кембридж в 1666 году, были по этому предмету. Тем не менее, о существовании богословских рукописей, написанных им ранее 1672 года, не известно. В это время Ньютон заканчивал четвёртый год программы магистра искусств[en] в Тринити-колледже и в течение трёх лет должен был сделать выбор, связанный с возможностью занятия лукасовской кафедры[23], — принять духовный сан в Англиканской церкви или покинуть колледж. Вероятно, углублённые богословские занятия связаны с приближением срока[24]. Новая область знания быстро увлекла Ньютона. В этот ранний период богословских исследований можно указать не много точных дат, равно как затруднительно произвести датировку рукописей или даже указать их хронологический порядок. Но известно, что, как и в случае других наук, изучение нового предмета учёный начал с ведения блокнота, записи в который он заносил с обоих концов. С одной стороны он делал записи с заголовками, касающимися основных положений христианской веры: Attribute Dei, Deus Pater, Deus Filius, Incarnatio, Christi Satisfactio & Redemptio, Spiritus Sanctus Deus и т. д. Вначале Ньютон сделал заголовки для будущих записей, которые он собирался делать на основе выписок из Библии, но некоторые темы его, видимо, не заинтересовали, поскольку соответствующие разделы блокнота остались не заполненными. Так, пустыми остались разделы о жизни и чудесах Иисуса Христа, его воскресении и других связанных с этим событиях. С другой стороны, много выписок из Библии Ньютон сделал на тему отношений Бога-Отца и Бога-Сына. Выписки свидетельствуют о глубоком интересе Ньютона к проблеме статуса Христа и догмату о Троице[25]. С противоположного конца блокнота были начаты выписки из трудов Отцов Церкви. Темы, среди которых Attribute Dei, De Athanasio, De Arrianis et Eunomianis et Macedonianis, De Haerisibus et Haeretics, интересовали его всю оставшуюся жизнь, а этими записями он впоследствии неоднократно пользовался. Самая обширная запись касается Троицы, в которой Ньютон выписал мнения богословов, внёсших основной вклад в формулировку этого догмата в период богословских споров IV века: Афанасия Великого, Григория Назианзина, Иеронима Стридонского, Августина и других. Не менее, чем доктринальные вопросы, Ньютона интересовала личность и деятельность Афанасия Великого, внёсшего решающий вклад в победу над арианством. Судя по выпискам, Ньютон стремился изучить всю литературу по интересующему его вопросу, как ранних Отцов Церкви (начиная с Иустина Мученика), так и современных ему богословов — Дионисия Петавиуса и своего предшественника в Тринити-колледже Герберта Торндайка[en][26].

По мнению биографа Ньютона Ричарда Уэстфолла[en], в это время у учёного сформировалось мнение, что в IV—V веках была проведена масштабная фальсификация Библии, исказившая существовавшее в ранней церкви учение. Целью этой фальсификации было обоснование догмата о Троице. В своём блокноте Ньютон высказывает сомнение в аутентичности некоторых отрывков из Библии. Развёрнутая аргументация против подлинности 1 Иоанна. 5:7 и 1 Тимофею. 3:16 войдёт впоследствии в трактат «Историческое прослеживание двух заметных искажений Священного Писания» (англ. An Historical Account of Two Notable Corruptions of Scripture)[комм. 1]. Ньютон обнаружил, что некоторые слова или даже буквы, существенные для понимания смысла текста, отсутствовали в ранних рукописях Нового Завета, и соответствующие прочтения не были известны ранним Отцам Церкви. Тот факт, что искажённые версии не использовались в полемике против ариан, где это было бы уместно, поскольку подтверждало бы точку зрения их противников, было дополнительным аргументом[27]. Время искажения текстов Ньютон относил к IV веку, когда произошла победа доктрины Афанасия Великого над Арием и его последователями. Учёный проследил появление ключевого для данной полемики понятия ὁμοούσιος (с др.-греч. — «единосущный»), введённого на Первом Никейском соборе в 325 году, и согласился с теми церковными иерархами, которые тогда выступили против этого слова, как еретического нововведения. Согласно Ньютону, поклонение Христу как Богу является разновидностью идолопоклонства, для него — главного из грехов, и слово Idolatria присутствует среди заголовков в его блокноте. Дальнейшим выводом стало убеждение в том, что результатом искажения веры стали уход от нравов ранней церкви и сосредоточение власти в руках церковных иерархов, развитие института монашества. Всё это для Ньютона было связано с именем Афанасия Великого[28]. Свои христологические воззрения Ньютон суммировал в 1672—1675 годах в 12 тезисах, из которых можно сделать вывод, что к этому времени его взгляды приняли арианскую форму в исходном смысле этого слова. Он признавал Христа как божественного посредника между Богом и человеком, подчинённого Отцу, создавшему его. Христос своей жизнью и смертью заслужил право, чтобы ему поклонялись, хотя и не в той степени, которая положена Отцу. Человек Иисус, по Ньютону, не являлся ипостасным единением божественной и человеческой природ, но сотворённым логосом, воплощённым в человеческом теле. За его заслуги Бог возвысил его и посадил по правую руку от себя[29].

Таким образом, религиозные взгляды Ньютона начиная с 1670-х годов существенно отклонялись от тех, которые общество считало приемлемыми. В этот период в Англии и, в частности в Кембридже, недостаточно благочестивое поведение могло привести к существенным последствиям. Так, в 1669 году феллоу колледжа Киз[en] Дэниел Скаргилл (Daniel Scargill) был изгнан из университета за неблагочестие и атеизм и был прощён только после публичного покаяния, и это был не единичный случай. При этом учитель Ньютона Исаак Барроу был известным богословом и автором трактата в защиту Троицы, направленным против арианства и социнианства. Не желая подвергать свою академическую карьеру опасности, Ньютон предпочёл сохранить свои взгляды в тайне[30].

Изучение пророчеств

Тесно связанным с христологическими исследованиями Ньютона был вопрос о пророчествах, интерес к которому возник в то же время, что и к ранней церковной истории. В начале своего пребывания в Кембридже Ньютон приобрёл книгу Иоанна Слейдана «De Quatuor Monarchiis», в котором сон пророка Даниила толковался применительно к четырём древним царствам — Вавилонскому, Персидскому, Греческому и Римскому[31]. Первые следы этой темы в записях Ньютона можно проследить среди его 12 богословских тезисов, в седьмом из которых было отмечено, что только Отец обладает знанием будущего. Долгое время существовавшее представление о том, что интерес к этой теме, прежде всего к пророчествам Даниила и Апокалипсису[комм. 2], возник у него в преклонные годы был следствием того, что обобщающий трактат «Observations upon the Prophesies» («Наблюдения о пророчествах») был издан посмертно. Однако после изучения записных книжек Ньютона 1670-х годов стало понятно, что уже тогда он считал этот вопрос важнейшим и к сделанным вначале выпискам неоднократно возвращался впоследствии. По представлениям Ньютона, пророчества обращены в будущее и должны помочь распознать Антихриста[33]. В этих исследованиях Ньютон первоначально следовал за Джозефом Мидом[en] (1586—1639)[комм. 3] и Генри Мором, с их концепцией великого отступничества христианской церкви, произошедшего около 400 года в правление византийского императора Феодосия II (402—450). Принцип синхронизма Мида предполагал, что через 1260 лет[комм. 4] от этого времени произойдёт разрушение царства Антихриста и возвращение к истинному апостолическому христианству. То есть это должно было произойти в середине или в конце XVII века, в зависимости от года, от которого отсчитывалось отступничество. При этом, однако, Ньютон не был склонен отождествлять истинную веру с государственной церковью Англии, вкладывая в понятие «отступничества» свой собственный, с годами всё менее понятный, смысл. В поздних рукописях, лёгших в основу печатного издания «Наблюдений», смысл и содержание отступничества уже совершенно не понятны, но в рукописях 1670-х годов это учение о Троице[36].

Внимание Ньютона было приковано к IV веку, который он считал критическим периодом в человеческой истории, когда человечество прекратило поклонение истинному Богу. Как и его современники-пуритане[35], в своих расчётах даты Второго пришествия Ньютон относил начало открытия седьмой печати[en] к 380/1 году, когда фактически завершился арианский спор — этот период должен завершиться после того, как прозвучат семь труб[en]. Согласно ранним записям о пророчествах, первые шесть прозвучавших труб соответствовали варварским нашествиям, обрушившимся на Римскую империю[37]. В отличие от Мида, Ньютон не связывал пророчество о трубах с падением папства и торжеством Реформации[38]. После того, как конец света не состоялся в 1641 году (381 + 1280), появились новые датировки. Так, Уильям Уистон предложил взять за основу год переворота Одоакра в 476 году, что давало 1736 год. В начале 1670-х годов Ньютон не ждал Второго пришествия раньше конца XIX века, исходя из датировки четвёртой трубы 607 годом, когда в Риме восторжествовали идолопоклонцы-тринитарии, а в Византию вторглись варвары-ариане[39].

Страницы исследований о пророчествах содержат также мысли Ньютона о значимости своих исследований. Помимо чисто догматических отклонений, уход с предначертанного Богом пути привёл, по мнению Ньютона, в современной ему Церкви к торжеству людей алчных и амбициозных. Учёный не строил иллюзий о том, как его выводы будут восприняты обществом, как образованными, так и невежами, не желающими понимать суть религии, которую они исповедуют. И только малая часть из тех, кто называет себя христианами, посвящают себя поискам истины — очевидно, что Ньютон причислял себя к этим последним[40]. Со свойственной ему методичностью, Ньютон следовал выработанной им системе толкования пророчеств. Он сформулировал 15 правил толкования для устранения произвольности при выборе значений в текстах, допускающих несколько значений. Затем он сопоставлял части Откровения между собой и упорядочивал их согласно их одухотворённости и гармоничности содержащихся в нём виде́ний[41]. Вслед за Дж. Мидом, Ньютон пытался следовать толковательным традициям Древнего Востока; он, в частности, знал о сонниках Артемидора и Ахмета[en][42]. Решая задачу соотнесения указаний пророчеств с историческими событиями, Ньютон начал сомневаться в аутентичности сохранившегося текста Библии. Начав со сравнения текста Откровения, он к концу жизни изучил примерно 20 версий, не считая двух рукописей Джона Ковела[en] из колледжа Христа и отдельных цитат в произведениях раннехристианских авторов. В результате, ещё на ранней стадии своих исследований, Ньютон составил сравнение чтений всех доступных ему версий Апокалипсиса, стих за стихом. Одновременно с этим Ньютон изучал современные труды историков церкви — кардинала Барония, Филиппа Клювера и Жиля Бушье[en]. После этого, желая досконально изучить и безошибочно восстановить ход событий интересующего его периода, Ньютон обратился к обширному корпусу патристической литературы и позднеантичных историков, языческих и христианских, речам, письмам, правовым источникам. Так, для его хронологических построений было важно, что в 408 году началось вторжение вестготов в Римскую империю, и для уточнения датировки событий Ньютон делал выписки из Орозия, Проспера Аквитанского и Марцеллина Комита. При этом, Орозий датировал вторжение годом ранее, как и Кассиодор, но основываясь на свидетельствах других историков Ньютон доказывал, что смерть римского полководца Флавия Стилихона, традиционно помещаемая после вторжения, наступила именно в 408 году. Скрупулёзно работая с многочисленными источниками, на материале исторических событий V и VI веков Ньютон обосновывал свою концепцию влияния Бога на человеческую историю[43].

Взгляды на отдельные религиозные проблемы

Искажение текста Библии

Значительное число эмоционально написанных текстов Ньютона посвящено искажению текста[en] Нового Завета и обличению тех, кто за это ответственен. К огромному числу фальсификаторов Ньютон причисляет современных ему католиков («папистов»), деистов и атеистов, английских сектантов («энтузиасты»), раннехристианских монахов[en], отвергнувших Христа фарисеев, последователей Томаса Гоббса и античных единомышленников-эпикурейцев. К этой же категории относились смешивающие метафизику и религию философы, в частности Декарт и Лейбниц, и их предшественники каббалисты, гностики и платонисты. Все они были врагами Бога Ньютона, но степень этой вины была различна. Евреи и, возможно, атеисты, могли заслужить спасение. Распространявших суеверия и пророчества религиозных энтузиастов Ньютон приравнивал к атеистам и лунатикам — в этом Ньютон разделял точку зрения Генри Мора и Генри Бёртона[en] (1578—1648). Заблуждения монахов Ньютон объяснял галлюцинациями[44]. Особое негодование Ньютона вызывали две группы фальсификаторов, паписты и метафизики. Первые осуждались за то, что они по сути своей являются идолопоклонниками, поклоняющимися ложным богам и различным предметам (мощам), они узурпировали светскую власть и виновны в смерти многочисленных невинных жертв. Папство для Ньютона — царство Антихриста, и история его появления являлась одним из предметов изучения Ньютона[45]. В этом же контексте следует рассматривать интерес Ньютона к каббале, известной ему, вероятно, по книге Христиана фон Розенрота «Kabbala Denudata», содержащей изложение идей из «Книги Зогар» и лурианской каббалы. В XVII веке утверждение о том, что книга Зогар составлена во II веке, считалось истинным, и для Ньютона она была не плодом размышлений еврейских мистиков, а ценным источником времён раннего христианства[46]. Учения каббалистов, платонистов и гностиков, по мнению Ньютона, содержали неприемлемые теории духовной эманации всех духовных сущностей от божества, что делало их единосущными ему и отрицало догмат о творении из ничего. Внедрение этих ложных идей в раннее христианство произошло при обращении соответствующих религиозных групп в первых веках, когда они принесли в церковь свои заблуждения[47]. Распространение платоновских идей Ньютон связывал прежде всего с именами богословов II века Климента Александрийского и Афинагора[комм. 5]. Гностиков, начиная с Симона Мага, Ньютон обвинял в изобретении догмата о Троице и разнообразных языческих богохульствах[49]. Идейными наследниками этих древних метафизиков были последователи Декарта и Лейбница, которые вместо того, чтобы заниматься познанием Бога, пытаются понять его свойства. Не известно, какова степень участия Ньютона в переписке Лейбница с Кларком, но его личное знакомство с проживавшим в Лондоне Кларком в этой связи очень вероятно. Существенным аргументом со стороны Лейбница в этой полемике было то, что вселенная Ньютона недостаточно хороша, раз она не может существовать без постоянного вмешательства Бога[50].

Двум важным аргументам в критике догмата о Троице, «Иоанновой вставке» 1Ин. 5:8 и 1Тим. 3:16, посвящён трактат «Историческое прослеживание двух заметных искажений Священного Писания». В нём он доказывал, что греческий текст Библии Эразма Роттердамского не точен и соответствующие цитаты не могут использоваться как доказательства в полемике о Троице. Вместе с этим, Ньютон нашёл ряд мест, которые подтверждали правоту его позиции. Анализируя фразы 1Кор. 8:6 («но у нас один Бог Отец, из Которого все, и мы для Него, и один Господь Иисус Христос, Которым все, и мы Им») и Ин. 10:30 («Я и Отец — одно»), Ньютон не находит в них подтверждения онтологического единства лиц Троицы[51]. Исследования Ньютона в этом направлении не были уникальным явлением: мнение о неаутентичности указанных стихов высказывал Ричард Бентли (не делая, однако, из этого вывода о ложности учения о Троице), а в 1690-х годах обширный проект по сверке различных чтений Нового Завета предпринял Джон Милл[en] (1645—1707)[52].

Согласно Ньютону, пророчества из Откровения Иоанна Богослова предсказывали фальсификацию текста Библии, которая произошла в IV веке, когда Афанасий Великий и Римская церковь приняли меры для обоснования догмата о Троице. Афанасий был глубоко антипатичен Ньютону, и в «Paradoxical questions» содержатся многочисленные обвинения в его адрес, включая обвинения в лжесвидетельствовании, убийстве, прелюбодеянии и захвате Александрийской епископии. Ньютон подробно изучал свидетельства церковных историков о роли Афанасия в событиях арианского спора и мелитианского раскола, приведшие к изгнанию александрийского епископа на Тирском соборе в 335 году. Обосновывая важность Тирского собора, Ньютон придавал ему бо́льшее, чем у Никейского собора, значение и, поскольку на нём был принят в общение Арий и изгнан Афанасий, отмечал неверное представление о нём, как о не имеющем значения. Всё это должно было подтвердить тезис о ничтожности никейских богословских инноваций. В этих своих взглядах Ньютон находится в согласии со своим старшим современником Петавиусом и современными историками церкви Ричардом Хэнсоном[en], Джоном Келли[en] и Леонардом Престиджем[en][53]. Помимо этого, Афанасию Ньютон приписывал практику фальсификации свидетельств о чудесах и организацию торговли мощами[54].

Христология

Основным вопросом, занимавшим Ньютона в сфере богословия, была личность Иисуса Христа, его природа и его взаимоотношение с Богом Отцом. В его многочисленных рукописях окончательная позиция по многим частным проблемам христологии не была сформулирована. Ньютон был знаком с трудами современных ему антитринитариев — Сэмюеля Кларка, Уильяма Уистона, Томаса Эмлина[en] (1663—1741), Хоптона Хейнса[en] (1672—1749) и Сэмюэля Крелла[en] (1660—1747), использовал сходную, основанную на цитировании Библии аргументацию, однако развивал свои теории независимо. По мнению американского исследователя Фрэнка Мэньюэла, было бы ошибкой отнести Ньютона к одной из антитринитарианских деноминаций — арианам, социнианам, унитарианам или деистам. Выводя многие проблемы богословия из искажения Писания во время арианского спора, прежде всего из-за деятельности Афанасия Великого и Ария, в одной из рукописей Ньютон следующим образом сформулировал своё видение проблемы[55]:

Оба они запутали церковь метафизическими мнениями, которые выражали на новом языке, не известном из писаний. Греки, чтобы сохранить церковь от этих нововведений и метафизических сложностей и положить конец вызванным этим проблемам, на нескольких своих соборах анафематствовали новый язык Ария и вскоре смогли отказаться от нового языка омоусиан[en] и вернуться к языку Писания. Омоусиане сделали отца и сына одним Богом по метафизическому единству сущности; греческие церкви отвергли всё метафизическое богословие Ария и омоусиан и сделали отца и сына единым в монархическом единстве, единстве по владычеству. Сын получает всё от Отца, подчиняясь ему, исполняя его волю, сидя на его троне и называя его своим Богом, причём есть только один Бог, Отец, так же как есть царь со своим вице-царём, но при этом только один царь… И поэтому отец и его сын не могут называться одним царём по своей единосущности, но могут называться одним царём по единству владычества, поскольку Сын вице-царь при своём отце. Поэтому Бог и его сын не могут быть названы одним Богом по единосущности.

Таким образом, точка зрения Ньютона отличалась как от взглядов ортодоксальных сторонников учения о лицах Троицы Первого Никейского собора 325 года (омоусиан), так и их противников. Используемая им при этом аргументация в значительной степени определялась его оригинальными теориями о роли Афанасия Великого в религиозном конфликте IV века и фальсификации текста Нового Завета Иеронимом Стридонским. По наблюдению Ньютона, нигде в Библии имя Бога не обозначает более, чем одно из лиц Троицы одновременно, а если лицо Троицы не уточняется, то имеется в виду Бог Отец. Сын подчиняется воле Отца, признаёт себя меньше его (Ин. 14:28), и только Отец обладает знанием будущего. Однако Христос не просто человек, а Сын божий. Бог имеет эпитет «всемогущий», что, хотя и не ограничивает власть Христа, указывает на производный и несамостоятельный характер его власти. Оба они обладают одинаковыми атрибутами, но имеющими разную природу — у Сына они получены от Отца. Их единосущность для Ньютона равноценна многобожию и язычеству[56]. Ньютон рассматривает вопрос о телесной форме Иисуса, утверждая, что она не была чисто духовной, как у ангелов, но вполне вещественной, что доказывает эксперимент апостола Фомы или в ветхозаветные времена эпизод борьбы[en] Иакова с Богом. По мнению Ф. Мэньюэла, неоднократно встречающуюся в рукописях Ньютона фразу «человек Христос Иисус» (1Тим. 2:5) не следует понимать в духе деистических воззрений XVIII века, согласно которым Иисус был всего лишь одним из пророков. По Ньютону, он был мессией, единственным посредником между Богом и человеком, который после воскрешения приготовит избранным их жилища в отдалённой части вселенной[57].

Как и Локк, Ньютон отрицал теорию о врождённых идеях, полагая, что истинное знание возможно только о том, что доступно нашим органам чувств. Представление о сущности (усии[en], др.-греч. οὐσία) и производном от него понятии «единосущный» (др.-греч. ὁμοούσιος), изобретённом во время богословских споров III века по поводу учения Павла Самосатского, к таким концепциям не относится[58]. Однако, хотя Ньютон отрицал осудивший арианство Первый Никейский собор 325 года, среди исследователей нет единого мнения о том, был ли сам Ньютон арианином, а если был, то до конца ли жизни. Основными положениями этого религиозного учения являются сотворённость Иисуса Христа из ничего, подобно остальным творениям Бога, и что было время, когда Сын не существовал. Луис Тренчард Мур приводит цитаты из записей учёного («Argumenta and Twelve Points on Arian Christology»), подтверждающие согласие Ньютона с обоими этими утверждениями. Аналогичные мысли содержатся в рукописи, датируемой периодом между 1672 и 1675 годами, то есть ранним периодом религиозных размышлений учёного[59]. В более поздних бумагах периода службы в Монетном дворе христологические размышления Ньютона принимают монархианистическую направленность[60]. Учитывая размышления Ньютона на тему смысла слова др.-греч. οὐσία и его производных, Т. Призенмайер предполагает близость поздних взглядов Ньютона с омиусианами и последователями Евсевия Кесарийского[61]. Наконец, в рукописях 1690-х годов и более поздних Ньютон принимает никейское толкование слова «единосущный»[62], оставаясь, однако, при прежнем отрицательном мнении о поведении Афанасия Великого[63].

В отличие от некоторых своих единомышленников, открыто высказывавших свои антитринитарные убеждения и страдавших за них, Ньютон уклонился от борьбы за обновление церкви. Он не вступил в основанное Уильямом Уистоном «Общество за восстановление изначального христианства» («Society for the Restoration of Primitive Christianity»), и тот в своих мемуарах обвинял Ньютона в религиозном двуличии. Уже после смерти Ньютона Хоптон Хейнс критиковал его за то, что он не возглавил реформацию в церкви подобно Лютеру или Кальвину. Одну из возможных причин этого учёный высказал в беседе с Джоном Кондуитом: рано или поздно церковные догматы о Троице так же уйдут в прошлое, как католический догмат о пресуществлении, так что нет смысла устраивать волнения против зла, чьи дни на исходе[64].

Происхождение науки и религии

Достаточно фрагментарные взгляды Ньютона на историю науки и религии изложены в бумагах, озаглавленных «The Original of Religions» («Происхождение религий»). В их основе лежала концепция о том, что знание божьего творения, то есть природы, в каждую эпоху соответствовало знанию истинной природы божества. Таким образом, в древнюю эпоху истинного монотеизма, в до-сократовской Греции и в современный Ньютону период оба эти знания являлись истинными, тогда как у языческих идолопоклонников, в Греции времён философских школ Платона и Аристотеля и в период господства папистского тринитаризма эти знания были ложными. Из ньютоновского описания древнего монотеизма и ритуалов, практиковавшихся после Потопа в Древних Египте, Вавилонии, Индии и Халдее, следует отождествление ранней науки с религией и доступность постижения Бога человеку в те времена. Священники и религиозные лидеры того времени были также учёными и философами, получавшими знания о Боге во время своего общения с ним в состоянии транса. Таким образом они смогли получить знание о разнообразных явлениях на небе и на земле. Это знание было сохранено в документах, из которых до сих пор можно узнать фундаментальные тайны мироздания. Эти мудрецы, как и Ньютон, полагали, что всё имеет единую причину, и из неё выводили все следствия. Политеизм же враждебен знанию, поскольку он предполагает идею о личных и противоречивых причинах в природе, что связывается с ложными богами. Древние монотеисты практиковали научное прославление бога в двух основных формах, астрономии и химии, и это знание было передано грекам[65]. Вопросом, к которому часто обращался Ньютон, была причина ухода от высказанных в Библии слов Бога к языку мифов. По его мнению, из-за того, что учёным-священникам приходилось иметь дело с необразованной толпой, как Моисею с бунтующими евреями, им приходилось излагать истину упрощённо, как для детей. Таким образом, египетские иероглифы, бывшие изначально изложением фактического знания, стали выражением поклонения животным[66]. Египтяне же первыми начали поклоняться ложным богам, а затем по торговым путям лжерелигия распространилась в Грецию и Ассирию. Идолопоклонничество в этот период приняло форму астрологии[67].

Исследования Ньютона о ранней истории христианства были достаточно типичны для Англии его времени. Начиная с появившихся в годы Английской революции работ Джона Селдена (1584—1654) и Эдварда Стиллингфита[en] (1635—1699), а затем в трудах Генри Стаббе[en] (1632—1676) и Джона Толанда (1670—1722) развивалось представление о роли иудейской синагоги как источника установлений древней церкви[68]. В наиболее полном виде представления Ньютона о ранней истории христианской церкви сохранились в записях, озаглавленных «Of the Church» («О церкви»). Произведение не было закончено, сохранившиеся рукописи содержат множество правок. В этом трактате Ньютон излагает своё представление о древней церкви как о «воинстве небесном» (Дан. 8:10), обладающем внутренним единством и простотой веры. Далее излагается идея о соглашении между Богом и верующими и разделении богословского знания на простое «молоко для детей» (англ. Milk for Babes) и сложное «мясо для взрослых» (англ. Meats for Men of Full Age). Единство церкви было нарушено в период первых вселенских соборов, что положило начало разрушению согласия с Богом. Исходно истинная вера, предоставленная святым и пророкам, была извращена принимавшими христианство язычниками и евреями, платонистами и каббалистами. В целом, в этом произведении излагаются идеи, высказанные в других произведениях. В «О церкви» Ньютон проводит параллель между организацией древней церкви и устройством храма Соломона и синагоги. Действиями папы Дамасия (366—384) и императоров Валента (364—378) и Валентиниана I (364—375), желавших установить контроль над церковью, Римская империя была разделена на Восточную и Западную[69].

В отличие от Бэкона, Ньютон никогда полностью не разделял науку и религию, разве что с точки зрения методологии исследований: наука ничего не могла добавить к догматическому богословию, а последнему было не место на заседаниях Королевского общества. Деятельность учёного должна основываться на религиозных и моральных принципах, главными из которых являются любовь к ближнему и любовь к Богу. Бо́льшую часть своей жизни Ньютон был безразличен к практическим следствиям своих открытий, сознавая, однако, потенциальную опасность научного знания. В 1676 году он писал Генри Ольденбургу о своих опасениях в связи с алхимическими открытиями Бойля. Участие учёных в создании военной техники Ньютона не очень беспокоило, хотя он советовал Дэвиду Грегори держаться подальше от изобретённых его отцом[en] пушек. По замечанию Фрэнка Мэньюэла, деятельность Ньютона была последней великой попыткой вернуть науке и её рациональным методам святость[70].

Алхимия и оккультизм

Алхимия интересовала Ньютона как с практической, так и с философской точки зрения. Согласно Ньютону, древние достигли значительных успехов в изучении стихии огня и тайных свойств металлов, особенно в Египте, прежде всего в трудах Гермеса Трисмегиста. Ньютон оставил комментарий к его текстам, не придавая большого значения разоблачению Исааком де Казобоном (1559—1614) «Герметики»[en]* как произведения, созданного после возникновения христианства. По представлению Ньютона, открытия Гермеса передавались через века, сохранив различные определения, изображения и символы. Те алхимики, которые подобно Михаэлю Майеру[en] (1568—1622) следовали этой аутентичной традиции, находились на правильном пути моральных исследований, пытаясь найти первопричину и общий принцип. Таким образом, алхимики занимались описанием явлений природы, в отличие от современных Ньютону метафизиков вроде Декарта и Лейбница, которые пытались построить систему, ложно представляющую божий мир. По мнению Ньютона, истину можно найти не только путём толкования Апокалипсиса, но и изучением алхимической традиции. С другой стороны, теории розенкрейцеров ему были чужды, поскольку уводили слишком далеко от Библии[71].

Отношение к иудаизму

Впервые тезис о возможном влиянии иудаизма на религиозные представления Ньютона прозвучал в речи экономиста Джона М. Кейнса по случаю 300-й годовщины со дня рождения учёного. В ней Кейнс, являвшийся владельцем одного из крупнейших собраний рукописей Ньютона, высказал мнение, что Ньютон был не столько унитарианским арианином, сколько «иудейским монотеистом школы Маймонида». Это высказывание долгое время оставалось не замеченным исследователями жизни и идей Ньютона, поскольку ранее подобная идея не входила в число возможных, а причина, почему Кейнс высказался таким образом, не была понятной — тем более, что он не являлся экспертом по вопросам, связанным с данным еврейским средневековым богословом. Впоследствии выяснилось, что эта тема была предметом неоднократных бесед Кейнса с другим известным коллекционером рукописей Ньютона, Абрахамом Яхудой[en], который хорошо разбирался в течениях еврейской средневековой мысли и обнаружил её следы в бумагах Ньютона[34]. Известно также, что в библиотеке Ньютона имелось 24 книги на тему иудаизма[72], включая четыре книги Маймонида[73]. При этом Ньютон владел ивритом в минимальной степени, достаточной только для понимания общего смысла оригинала Ветхого Завета[72].

Среди принадлежавших Яхуде рукописей Ньютона оказалась одна, озаглавленная «On Maimonides» («О Маймониде») и содержащая заметки Ньютона, сделанные при прочтении латинского издания «Мишне Тора». В том, что труды еврейского богослова и философа использовались христианскими богословами, не было ничего необычного начиная с XIII века, когда его величайший труд «Путеводитель растерянных» стал известен в Западной Европе. Высказанные в этом произведении идеи, объединяющие философию Аристотеля с Библией, граничили с ересью, так что после рассмотрения комиссией Фомы Аквинского «Путеводитель» был запрещён. Он был опубликован на латыни в 1629 году немецким гебраистом Иоганном Буксторфом, после чего стал широко известен. Помимо прочего, Маймонид являлся одним из основных источников сведений о еврейских религиозных обрядах, а также сведений о пропорциях храма Соломона. В связи с распространёнными в рассматриваемый период в Англии ожиданиями наступления тысячелетнего царства Господня, когда храм должен быть восстановлен в своих оригинальных пропорциях, были популярны расчёты параметров Храма. Занимался этим и Ньютон[74]. По предположению современного философа Ричарда Попкина[en], влияние идей Маймонида можно обнаружить в ньютоновской «Общей схолии»[en], изданной как приложение к третьей книге «Математических начал натуральной философии», в которой предлагалось доказательство существования Бога, исходя из его свойств[75].

Бог и вселенная

Наиболее полно и определённо свои взгляды о Боге Ньютон изложил в изданной 1713 году «Общей схолии», определив его как существо, наделённое абсолютной властью и абсолютной свободой воли, вездесущее и неограниченно влияющее на материальные тела[76]. Для Ньютона неприемлемы метафизические представления, согласно которым материя движется по какой-то раз и навсегда установленной причине: или по причине «излияния» божественного начала в мир, или же по причине имманентных ей свойств — такое объяснение ограничивало бы власть Бога над своим творением. Существование гравитации требует «постоянного чуда» (англ. continual miracle), совершаемого Богом для предотвращения сближения Солнца, звёзд и планет. При этом, как правило, Бог реализует свою власть над миром, используя не непосредственное вмешательство, а вторичные механические силы[77]. Детальная аргументация и контраргументация относительно ньютоновской концепции власти Бога над миром приводятся в полемической переписке Лейбница с Сэмюелем Кларком 1715—1716 годов[78]. По мнению Ньютона, человек не может знать пределы божественного всемогущества, ему недоступно даже знание о том, единственным ли способом Творец создал материю. В трактате «De gravitatione et aequipondo fluidorum», датируемом примерно 1684 годом, Ньютон излагает свою теорию возможного образования сущностей, по своим свойствам подобных реальным телам. Согласно опубликованным в 1962 году бумагам Ньютона, пространство и время абсолютны и являются свойствами Бога[79]:

Пространство есть эманативный эффект изначально существующей сущности (то есть Бога), ибо если дана некоторая сущность, то тем самым дано и пространство. То же самое можно сказать и о длительности. Оба они, пространство и время, являются некоторыми эффектами, или атрибутами, посредством которых устанавливается количество существования любого индивидуума (сущности), принимая во внимание величину его присутствия и его постоянства в бытии. Таким образом, количество существования Бога с точки зрения длительности является вечным, а с точки зрения пространства, в котором оно наличествует (актуально), бесконечным.

Для Ньютона физическое и геометрическое пространства фактически эквивалентны, то есть пространства сущностей, доступных воображению и рассудку. Учёный утверждает невозможность отождествления тел с занимаемым ими пространством, поскольку пространство вечно, а признание вечности материальных тел ведёт к атеизму[80].

Влияние и изучение

Изучение и критика богословских трудов Ньютона

Хотя Ньютон при жизни не публиковал свои богословские труды, информация о его интересах постепенно распространялась среди друзей и знакомых. Собеседником и в некоторой степени единомышленником Ньютона был философ Джон Локк, близким другом и родственником которого был крупный политический деятель Питер Кинг, барон Окхэм. Последнему Локк сообщал, что Ньютон не только имеет значительный талант в математике, но является выдающимся богословом: эта тема интересовала Кинга, не раз оказывавшего покровительство богословам сомнительной ортодоксальности. Поэтому не удивительно, что, издавая в 1733 году «Наблюдения о пророчествах Даниила и Апокалипсиса», Бенджамин Смит решил посвятить это произведение Кингу. При жизни Ньютона влияние его идей испытал антиквар и археолог Уильям Стьюкли (1687—1765), продолживший попытки своего учителя восстановить план храма Соломона. Впоследствии Стьюкли высказывал сомнения в точности вычислений в «Хронологии древних царств». Изданная в 1728 году «Хронология» была посвящена почитательнице Ньютона королеве Каролине, поддерживавшей и поощрявшей хронологические исследования Ньютона в 1710-х — 1720-х годах. Однако даже имя королевы не смогло предотвратить серьёзную критику этих трудов покойного учёного[81]. Одним из первых на «Хронологию» откликнулся священник из Бристоля Артур Бедфорд[en], заявивший, что книга Ньютона разрушает всю священную историю. Его критика была направлена против астрономических методов датировки, использованных Ньютоном. Бедфорд указывал, что хронология Ньютона противоречит устоявшимся датировкам, относительно которых было согласие среди крупнейших авторитетов того времени — Джеймса Ашшера, Уильяма Ллойда[en], Ричарда Камберленда и Уильяма Бевериджа[en]. При поддержке Общества по распространению христианского знания[en] он выпустил свою книгу, в которой защищал основы веры в «Спасителя от древних и новых ересей, которые разрушили все восточные народы и распространили среди них магометанство». По мнению Бедфорда, своими теориями Ньютон подвергает сомнению авторитет и древность Библии. Одновременно с этим стало распространяться подозрение, что Ньютон разделял еретические взгляды Уильяма Уистона и Сэмюеля Кларка. В этой связи Уистон усугубил спекуляции, заявив, что толкование Кларком пророчества[en] пророка Даниила основывалось на предположениях Ньютона и всё разъяснится после опубликования его книги на эту тему. Затем последовал ряд заявлений от друзей Ньютона, которые поделились своими предположениями о неортодоксальности религиозных взглядов покойного учёного. Таким образом, вышедшие в свет «Наблюдения» привлекли пристальное внимание критиков[82].

Книгу использовали обе стороны богословской полемики Даниэля Уотерлэнда[en] и Захарии Пирса[en] против Коньерса Мидлтона[en], однако в остальном Уотерлэнд выражал своё неприятие идей Ньютона и Кларка, сожалея, что никто не написал опровержение высказанных Ньютоном обвинений в адрес Афанасия Великого. Эту задачу взял на себя Захария Грей[en], обрушившийся с сокрушительной критикой на 14-ю главу «Наблюдений» и опровергавший положения Ньютона о том, что пророчества Даниила не имеют отношения к Христу и что среди христиан первых веков распространилось идолопоклонство, под которым Ньютон понимал культ мучеников. На то, что Ньютон датирует начало поклонения святым слишком рано, указывал также священник Артур Янг[en]. И Грей, и Янг ориентировались в своей критике на мнение признанных толкователей ветхозаветных пророчеств — епископа Саймона Патрика[en] (1626—1707) и декана Хэмфри Придо[en]. Наиболее значительным критическим наблюдением Грея было замечание о многочисленных неточностях Ньютона при цитировании источников на древних и восточных языках. Учитывая, что его труды содержали весьма обширные цитаты, это серьёзно подрывало достоверность всего исследования. За склонность к египетским древностям «Хронологию» порицали Сэмюэл Шакфорд[en] и Уильям Уорбертон. Философ Джордж Беркли осуждал тех «поклонников флюксий», которые желают дискредитировать Христа[83].

Изданное в 1754 году «Историческое прослеживание двух заметных искажений Священного Писания» вновь привлекло внимание к антитринитарным взглядам Ньютона. Для некоторых религиозных деятелей, например Эдмунда Лоу[en], эта книга стала дополнительм средством в борьбе за обновление церкви[84].

Ньютонианство

Относительно взаимоотношения науки и религии в XVII веке существовало два основных направления мысли. Согласно одному из них, это отношение можно было выразить принадлежащей Фрэнсису Бэкону метафорой двух книг, Писания и Природы, каждая из которых создана Богом как выражение его всемогущества и всеведения; книги эти различны по характеру и должны изучаться раздельно. Другое направление развивало идею синтеза науки и религии, который должен был заменить старый союз христианской схоластики и аристотелевской философии. Из этих двух теорий Ньютон был ближе к первой[85]. По сравнению с континентальной Европой, в Англии к концу XVII века процесс разделения богословской и научной в современном смысле этого слова деятельности зашёл уже довольно далеко. В частности, в докладах Королевского общества на научные темы богословская аргументация уже не применялась, а в период, когда его возглавлял Ньютон, сообщения на религиозные темы были запрещены. В конце жизни, в беседе с Джоном Кондуитом, Ньютон выразил благодарность судьбе за то, что ему посчастливилось родиться в свободной стране, где он смог свободно выражать свои мысли, не представ, как Галилей, перед судом инквизиции и не будучи вынужденным покинуть родину, как Декарт[86]. С другой стороны, если Галилей и Кеплер предпочли забыть о своём богословском образовании и советовали своим религиозным оппонентам «идти домой и возделывать своё поле», то в Англии учёные-богословы не видели какого-либо противоречия в этих двух взглядах на мир. Согласно другой метафоре Ф. Бэкона, созданный Богом мир подобен прекрасной ювелирной лавке, о красоте которой нельзя судить по виду с улицы. Поэтому следует изучать скрытые причины вещей для большего прославления Бога[87].

Представление о науке, как форме восхваления Отца, развивалось Робертом Бойлем, который в своей книге Christian Virtuoso доказывал, что экспериментальная философия помогает человеку быть хорошим христианином и что Бог требует не поверхностного, но глубокого изучения его трудов. Не только изучение астрономических явлений позволяет познать его славу, но и исследование устройства любого самого мелкого мускула. Если для Галилея астрономия значимостью и почтенностью предмета своего изучения способствовала славе божьей, то для английских учёных масштабность не имела такого значения. Джон Рэй и Фрэнсис Уиллоби видели Бога во флоре и фауне, Роберт Гук наблюдал его в волосках сырного клеща[en], Бойль в движении частиц. В трудах Генри Мора приводились телеологические обоснования сотворения различных животных, растений и минералов (см. статью Телеологический аргумент). В 1692 году Ричард Бентли собрал все эти аргументы, увенчав их теорией Ньютона. В 1704 году Сэмюел Кларк те же мысли изложил в более философском ключе[88]. В первые десятилетия XVIII века представление о превосходстве ньютоновской картины мира как высшей формы восхваления созданного Богом мира стало общим местом. Сам учёный относился к этому преимущественно благожелательно, хотя некоторые из взглядов его сторонников противоречили его собственным[89].

За пределами ньютонианства

По замечанию американского историка Фрэнка Мэньюэла[en], изданные труды Ньютона на религиозные темы не оказали глубокого влияния на человечество, и не следует этого ожидать от тех, которые остались неопубликованными. В XVIII и XIX веках Ньютон изредка цитировался в качестве подтверждения совместимости науки и веры: пример глубоко верующего Ньютона должен был доказывать возможность этого. Значительным было влияние «Общей схолии» на богословов германского Просвещения. Швейцарский естествоиспытатель Альбрехт фон Галлер (1708—1777) ссылался на авторитет Ньютона для подтверждения идей о примирении науки и религии. Также фон Галлер сделал выписки из «пророческих» трудов Ньютона. Идеи о пророчествах в 1750-х годах повлияли на немецкого философа Иоганна Георга Гамана[90]. В 1940 году в Иерусалиме богословские рукописи Ньютона были показаны Альберту Эйнштейну (1879—1955), который в результате смог проникнуть в «духовную мастерскую» великого учёного. Однако известного историка науки Джорджа Сартона[en] (1884—1956) аналогичный опыт оставил равнодушным[91].

В связи с распространённым представлением о Ньютоне как об «отце современной физики», имевшем, по выражению философа Алана Блума, «общую вселенную дискурса» с Альбертом Эйнштейном[92], актуальным является вопрос о соотношении научного и религиозного знания у Ньютона. Первую систематическую попытку отделения ньютоновской физики от богословия предпринял в середине XVIII века Дэвид Юм, а в конце того же века Пьер-Симон Лаплас заявил, что ему — в отличие от Ньютона — не нужна гипотеза о Боге[93]. По мнению одного из пионеров в исследовании «другого Ньютона» Ричарда Уэстфолла, не следует искать влияния богословских взглядов Ньютона, то есть его арианства, на его науку — в отличие от ньютоновских представлений о божественной власти, которые существенны в «Общей схолии»[94].

Напишите отзыв о статье "Религиозные взгляды Исаака Ньютона"

Примечания

Комментарии

  1. Данный трактат был написан в форме двух писем Джону Локку от 14 ноября 1690 года[27].
  2. Другие источники пророчеств Ньютон не рассматривал, так как полагал, что истинные пророчества и чудеса навсегда остались в далёком прошлом[32].
  3. Дж. Мид был учителем Исаака Барроу и Генри Мора[34].
  4. Период 1260 лет восходит к толкованию фразы о «времени и временах и полувремени» из Дан. 12:7, где под «временем» понимают 360 дней, с заменой дней на годы[35].
  5. Влияние платонической триадологии на раннехристианских мыслителей допускается современными исследователями[48].

Источники и использованная литература

  1. Wiles, 1996, p. 52.
  2. Wiles, 1996, pp. 62–64.
  3. Wiles, 1996, pp. 64–65.
  4. Wiles, 1996, pp. 66–67.
  5. Wiles, 1996, pp. 67–70.
  6. Wiles, 1996, p. 76.
  7. Дмитриев, 1999, с. 355-356.
  8. Manuel, 1974, pp. 14-19.
  9. Westfall, 1980, pp. 330–334.
  10. Manuel, 1974, p. 6.
  11. Карцев, 1987, с. 250-253.
  12. Manuel, 1974, p. 7.
  13. Goldish, 1999, p. 149.
  14. Manuel, 1974, pp. 9-10.
  15. Manuel, 1974, p. 12.
  16. Дмитриев, 1999, с. 7-8.
  17. Дмитриев, 1999, с. 9-11.
  18. Manuel, 1974, pp. 10-11.
  19. Дмитриев, 1999, с. 282.
  20. Westfall, 1980, p. 281.
  21. Westfall, 1980, p. 289.
  22. Westfall, 1980, p. 290.
  23. Wiles, 1996, p. 79.
  24. Westfall, 1980, p. 310.
  25. Westfall, 1980, p. 311.
  26. Westfall, 1980, pp. 312–313.
  27. 1 2 Westfall, 1980, p. 313.
  28. Westfall, 1980, pp. 314–315.
  29. Westfall, 1980, pp. 315–316.
  30. Westfall, 1980, pp. 318–319.
  31. Mamiani, 2004, p. 388.
  32. Manuel, 1974, p. 66.
  33. Westfall, 1980, pp. 319-320.
  34. 1 2 Force, Popkin, 1990, p. 1.
  35. 1 2 Force, Popkin, 1990, p. 81.
  36. Westfall, 1980, p. 321.
  37. Westfall, 1980, pp. 321-324.
  38. Iliffe, 1999, p. 100.
  39. Force, Popkin, 1990, p. 82.
  40. Westfall, 1980, pp. 324-325.
  41. Westfall, 1980, p. 326.
  42. Westfall, 1980, p. 327.
  43. Westfall, 1980, pp. 328-329.
  44. Manuel, 1974, pp. 65-66.
  45. Manuel, 1974, p. 67.
  46. Manuel, 1974, pp. 68-69.
  47. Manuel, 1974, pp. 69-70.
  48. Саврей В. Я. Александрийская школа в истории философско-богословской мысли. — М.: КомКнига, 2011. — С. 164. — 1008 с. — ISBN 978-5-484-01266-4.
  49. Manuel, 1974, pp. 72-74.
  50. Manuel, 1974, pp. 75-79.
  51. Pfizenmaier, 1997, pp. 62-63.
  52. Mandelbrote, 2004, p. 419.
  53. Pfizenmaier, 1997, pp. 63-66.
  54. Iliffe, 1999, p. 109.
  55. Manuel, 1974, pp. 57-58.
  56. Manuel, 1974, pp. 59-60.
  57. Manuel, 1974, pp. 60-61.
  58. Pfizenmaier, 1997, p. 61.
  59. Pfizenmaier, 1997, pp. 66-68.
  60. Pfizenmaier, 1997, pp. 68-73.
  61. Pfizenmaier, 1997, pp. 73-78.
  62. Дмитриев, 1999, с. 358-364.
  63. Pfizenmaier, 1997, p. 79.
  64. Manuel, 1974, pp. 62-63.
  65. Manuel, 1974, pp. 42-43.
  66. Manuel, 1974, pp. 46-47.
  67. Iliffe, 1999, pp. 104-105.
  68. Goldish, 1999, p. 155.
  69. Goldish, 1999, pp. 146-149.
  70. Manuel, 1974, pp. 47-49.
  71. Manuel, 1974, pp. 44-46.
  72. 1 2 Goldish, 1998, p. 26.
  73. Force, Popkin, 1990, p. 3.
  74. Force, Popkin, 1990, pp. 2-3.
  75. Force, Popkin, 1990, pp. 4-6.
  76. Дмитриев, 1999, с. 360-364.
  77. Дмитриев, 1999, с. 364-367.
  78. Дмитриев, 1999, с. 368-369.
  79. Гайденко П. П. [www.chronos.msu.ru/old/RREPORTS/gaydenko-problema_vremeni_njutona.pdf Проблема времени у Исаака Ньютона] // Метафизика. — 2013. — С. 8-20.</span>
  80. Дмитриев, 1999, с. 371.
  81. Mandelbrote, 2004, pp. 409-411.
  82. Mandelbrote, 2004, pp. 411-413.
  83. Mandelbrote, 2004, pp. 413-417.
  84. Mandelbrote, 2004, pp. 418-419.
  85. Manuel, 1974, pp. 27-28.
  86. Manuel, 1974, p. 30.
  87. Manuel, 1974, pp. 32-33.
  88. Manuel, 1974, pp. 33-34.
  89. Manuel, 1974, pp. 35-36.
  90. Manuel, 1974, pp. 3-4.
  91. Manuel, 1974, p. 27.
  92. Force, Popkin, 1990, p. 75.
  93. Force, Popkin, 1990, p. 83.
  94. Force, Popkin, 1990, pp. 76-78.
  95. </ol>

Литература

на английском языке

  • Goldish M. Judaism in the Theology of Sir Isaac Newton. — Springer Science+Business Media, 1998. — 239 p. — ISBN 978-90-481-5013-7.
  • Essays on the Context, Nature, and Influence of Isaac Newton's Theology / by J. E. Force, R. H. Popkin. — 1990. — 226 p. — ISBN 978-94-010-7368-4.
  • Manuel F. E. The Religion of Isaac Newton. — Oxford : Clarendon Press, 1974. — 141 p. — ISBN 0 19 826640 5.</span>
  • Newton and Religion. Context, Nature, and Influence / Ed. by J. E. Force and R. H. Popkin. — 1999. — 325 p. — ISBN 978-90-481-5235-3.
    • Iliffe R. Those «Whose Business It Is To Cavill»: Newton's Anti-Catholicism // Newton and Religion. — 1999. — P. 97-120.</span>
    • Markley R. Newton, Corruption, and the Tradition of Universal History // Newton and Religion. — 1999. — P. 121-144.</span>
    • Goldish M. Newton's Of the Church: Its Contents and Implications // Newton and Religion. — 1999. — P. 145-164.</span>
  • Pfizenmaier T. C. [www.jstor.org/stable/3653988 Was Isaac Newton an Arian?] // Journal of the History of Ideas. — 1997. — Vol. 58, № 1. — P. 57-80.</span>
  • The Cambridge Companion to Newton / Eds. I. B. Cohen, G. E. Smith. — Cambridge University Press, 2004. — 500 p. — ISBN 0-511-04047-4.
    • Mamiani M. Newton on prophecy and the Apocalypse // The Cambridge Companion to Newton. — 2004. — P. 387-408.</span>
    • Mandelbrote S. Newton and eighteen-century Christianity // The Cambridge Companion to Newton. — 2004. — P. 409-430.</span>
  • Westfall R. S. Never at Rest. A Biography of Isaac Newton. — Cambridge University Press, 1980. — 908 p. — ISBN 978-0-521-23143-5.
  • Wiles M. Archetypal Heresy: Arianism through the Centuries. — Oxford: Oxford University Press, 1996. — 204 p. — ISBN 0–19–826927–7.

на русском языке

  • Дмитриев И. С. [pawet.net/library/history/c_history/dm_n/Дмитриев_И._С._Неизвестный_Ньютон.html Неизвестный Ньютон: силуэт на фоне эпохи]. — СПб.: Алетейя, 1999. — 784 с. — ISBN 5-89329-156-5.
  • Карцев В. П. Ньютон. — М. : Молодая гвардия, 1987. — 416 с. — (ЖЗЛ).</span>

Ссылки

  • [www.newtonproject.sussex.ac.uk/prism.php?id=1 The Newton Project].


Отрывок, характеризующий Религиозные взгляды Исаака Ньютона

– Изволите видеть, мой любезнейший, записку я вашу читал, – перебил Аракчеев, только первые слова сказав ласково, опять не глядя ему в лицо и впадая всё более и более в ворчливо презрительный тон. – Новые законы военные предлагаете? Законов много, исполнять некому старых. Нынче все законы пишут, писать легче, чем делать.
– Я приехал по воле государя императора узнать у вашего сиятельства, какой ход вы полагаете дать поданной записке? – сказал учтиво князь Андрей.
– На записку вашу мной положена резолюция и переслана в комитет. Я не одобряю, – сказал Аракчеев, вставая и доставая с письменного стола бумагу. – Вот! – он подал князю Андрею.
На бумаге поперег ее, карандашом, без заглавных букв, без орфографии, без знаков препинания, было написано: «неосновательно составлено понеже как подражание списано с французского военного устава и от воинского артикула без нужды отступающего».
– В какой же комитет передана записка? – спросил князь Андрей.
– В комитет о воинском уставе, и мною представлено о зачислении вашего благородия в члены. Только без жалованья.
Князь Андрей улыбнулся.
– Я и не желаю.
– Без жалованья членом, – повторил Аракчеев. – Имею честь. Эй, зови! Кто еще? – крикнул он, кланяясь князю Андрею.


Ожидая уведомления о зачислении его в члены комитета, князь Андрей возобновил старые знакомства особенно с теми лицами, которые, он знал, были в силе и могли быть нужны ему. Он испытывал теперь в Петербурге чувство, подобное тому, какое он испытывал накануне сражения, когда его томило беспокойное любопытство и непреодолимо тянуло в высшие сферы, туда, где готовилось будущее, от которого зависели судьбы миллионов. Он чувствовал по озлоблению стариков, по любопытству непосвященных, по сдержанности посвященных, по торопливости, озабоченности всех, по бесчисленному количеству комитетов, комиссий, о существовании которых он вновь узнавал каждый день, что теперь, в 1809 м году, готовилось здесь, в Петербурге, какое то огромное гражданское сражение, которого главнокомандующим было неизвестное ему, таинственное и представлявшееся ему гениальным, лицо – Сперанский. И самое ему смутно известное дело преобразования, и Сперанский – главный деятель, начинали так страстно интересовать его, что дело воинского устава очень скоро стало переходить в сознании его на второстепенное место.
Князь Андрей находился в одном из самых выгодных положений для того, чтобы быть хорошо принятым во все самые разнообразные и высшие круги тогдашнего петербургского общества. Партия преобразователей радушно принимала и заманивала его, во первых потому, что он имел репутацию ума и большой начитанности, во вторых потому, что он своим отпущением крестьян на волю сделал уже себе репутацию либерала. Партия стариков недовольных, прямо как к сыну своего отца, обращалась к нему за сочувствием, осуждая преобразования. Женское общество, свет , радушно принимали его, потому что он был жених, богатый и знатный, и почти новое лицо с ореолом романической истории о его мнимой смерти и трагической кончине жены. Кроме того, общий голос о нем всех, которые знали его прежде, был тот, что он много переменился к лучшему в эти пять лет, смягчился и возмужал, что не было в нем прежнего притворства, гордости и насмешливости, и было то спокойствие, которое приобретается годами. О нем заговорили, им интересовались и все желали его видеть.
На другой день после посещения графа Аракчеева князь Андрей был вечером у графа Кочубея. Он рассказал графу свое свидание с Силой Андреичем (Кочубей так называл Аракчеева с той же неопределенной над чем то насмешкой, которую заметил князь Андрей в приемной военного министра).
– Mon cher, [Дорогой мой,] даже в этом деле вы не минуете Михаил Михайловича. C'est le grand faiseur. [Всё делается им.] Я скажу ему. Он обещался приехать вечером…
– Какое же дело Сперанскому до военных уставов? – спросил князь Андрей.
Кочубей, улыбнувшись, покачал головой, как бы удивляясь наивности Болконского.
– Мы с ним говорили про вас на днях, – продолжал Кочубей, – о ваших вольных хлебопашцах…
– Да, это вы, князь, отпустили своих мужиков? – сказал Екатерининский старик, презрительно обернувшись на Болконского.
– Маленькое именье ничего не приносило дохода, – отвечал Болконский, чтобы напрасно не раздражать старика, стараясь смягчить перед ним свой поступок.
– Vous craignez d'etre en retard, [Боитесь опоздать,] – сказал старик, глядя на Кочубея.
– Я одного не понимаю, – продолжал старик – кто будет землю пахать, коли им волю дать? Легко законы писать, а управлять трудно. Всё равно как теперь, я вас спрашиваю, граф, кто будет начальником палат, когда всем экзамены держать?
– Те, кто выдержат экзамены, я думаю, – отвечал Кочубей, закидывая ногу на ногу и оглядываясь.
– Вот у меня служит Пряничников, славный человек, золото человек, а ему 60 лет, разве он пойдет на экзамены?…
– Да, это затруднительно, понеже образование весьма мало распространено, но… – Граф Кочубей не договорил, он поднялся и, взяв за руку князя Андрея, пошел навстречу входящему высокому, лысому, белокурому человеку, лет сорока, с большим открытым лбом и необычайной, странной белизной продолговатого лица. На вошедшем был синий фрак, крест на шее и звезда на левой стороне груди. Это был Сперанский. Князь Андрей тотчас узнал его и в душе его что то дрогнуло, как это бывает в важные минуты жизни. Было ли это уважение, зависть, ожидание – он не знал. Вся фигура Сперанского имела особенный тип, по которому сейчас можно было узнать его. Ни у кого из того общества, в котором жил князь Андрей, он не видал этого спокойствия и самоуверенности неловких и тупых движений, ни у кого он не видал такого твердого и вместе мягкого взгляда полузакрытых и несколько влажных глаз, не видал такой твердости ничего незначащей улыбки, такого тонкого, ровного, тихого голоса, и, главное, такой нежной белизны лица и особенно рук, несколько широких, но необыкновенно пухлых, нежных и белых. Такую белизну и нежность лица князь Андрей видал только у солдат, долго пробывших в госпитале. Это был Сперанский, государственный секретарь, докладчик государя и спутник его в Эрфурте, где он не раз виделся и говорил с Наполеоном.
Сперанский не перебегал глазами с одного лица на другое, как это невольно делается при входе в большое общество, и не торопился говорить. Он говорил тихо, с уверенностью, что будут слушать его, и смотрел только на то лицо, с которым говорил.
Князь Андрей особенно внимательно следил за каждым словом и движением Сперанского. Как это бывает с людьми, особенно с теми, которые строго судят своих ближних, князь Андрей, встречаясь с новым лицом, особенно с таким, как Сперанский, которого он знал по репутации, всегда ждал найти в нем полное совершенство человеческих достоинств.
Сперанский сказал Кочубею, что жалеет о том, что не мог приехать раньше, потому что его задержали во дворце. Он не сказал, что его задержал государь. И эту аффектацию скромности заметил князь Андрей. Когда Кочубей назвал ему князя Андрея, Сперанский медленно перевел свои глаза на Болконского с той же улыбкой и молча стал смотреть на него.
– Я очень рад с вами познакомиться, я слышал о вас, как и все, – сказал он.
Кочубей сказал несколько слов о приеме, сделанном Болконскому Аракчеевым. Сперанский больше улыбнулся.
– Директором комиссии военных уставов мой хороший приятель – господин Магницкий, – сказал он, договаривая каждый слог и каждое слово, – и ежели вы того пожелаете, я могу свести вас с ним. (Он помолчал на точке.) Я надеюсь, что вы найдете в нем сочувствие и желание содействовать всему разумному.
Около Сперанского тотчас же составился кружок и тот старик, который говорил о своем чиновнике, Пряничникове, тоже с вопросом обратился к Сперанскому.
Князь Андрей, не вступая в разговор, наблюдал все движения Сперанского, этого человека, недавно ничтожного семинариста и теперь в руках своих, – этих белых, пухлых руках, имевшего судьбу России, как думал Болконский. Князя Андрея поразило необычайное, презрительное спокойствие, с которым Сперанский отвечал старику. Он, казалось, с неизмеримой высоты обращал к нему свое снисходительное слово. Когда старик стал говорить слишком громко, Сперанский улыбнулся и сказал, что он не может судить о выгоде или невыгоде того, что угодно было государю.
Поговорив несколько времени в общем кругу, Сперанский встал и, подойдя к князю Андрею, отозвал его с собой на другой конец комнаты. Видно было, что он считал нужным заняться Болконским.
– Я не успел поговорить с вами, князь, среди того одушевленного разговора, в который был вовлечен этим почтенным старцем, – сказал он, кротко презрительно улыбаясь и этой улыбкой как бы признавая, что он вместе с князем Андреем понимает ничтожность тех людей, с которыми он только что говорил. Это обращение польстило князю Андрею. – Я вас знаю давно: во первых, по делу вашему о ваших крестьянах, это наш первый пример, которому так желательно бы было больше последователей; а во вторых, потому что вы один из тех камергеров, которые не сочли себя обиженными новым указом о придворных чинах, вызывающим такие толки и пересуды.
– Да, – сказал князь Андрей, – отец не хотел, чтобы я пользовался этим правом; я начал службу с нижних чинов.
– Ваш батюшка, человек старого века, очевидно стоит выше наших современников, которые так осуждают эту меру, восстановляющую только естественную справедливость.
– Я думаю однако, что есть основание и в этих осуждениях… – сказал князь Андрей, стараясь бороться с влиянием Сперанского, которое он начинал чувствовать. Ему неприятно было во всем соглашаться с ним: он хотел противоречить. Князь Андрей, обыкновенно говоривший легко и хорошо, чувствовал теперь затруднение выражаться, говоря с Сперанским. Его слишком занимали наблюдения над личностью знаменитого человека.
– Основание для личного честолюбия может быть, – тихо вставил свое слово Сперанский.
– Отчасти и для государства, – сказал князь Андрей.
– Как вы разумеете?… – сказал Сперанский, тихо опустив глаза.
– Я почитатель Montesquieu, – сказал князь Андрей. – И его мысль о том, что le рrincipe des monarchies est l'honneur, me parait incontestable. Certains droits еt privileges de la noblesse me paraissent etre des moyens de soutenir ce sentiment. [основа монархий есть честь, мне кажется несомненной. Некоторые права и привилегии дворянства мне кажутся средствами для поддержания этого чувства.]
Улыбка исчезла на белом лице Сперанского и физиономия его много выиграла от этого. Вероятно мысль князя Андрея показалась ему занимательною.
– Si vous envisagez la question sous ce point de vue, [Если вы так смотрите на предмет,] – начал он, с очевидным затруднением выговаривая по французски и говоря еще медленнее, чем по русски, но совершенно спокойно. Он сказал, что честь, l'honneur, не может поддерживаться преимуществами вредными для хода службы, что честь, l'honneur, есть или: отрицательное понятие неделанья предосудительных поступков, или известный источник соревнования для получения одобрения и наград, выражающих его.
Доводы его были сжаты, просты и ясны.
Институт, поддерживающий эту честь, источник соревнования, есть институт, подобный Legion d'honneur [Ордену почетного легиона] великого императора Наполеона, не вредящий, а содействующий успеху службы, а не сословное или придворное преимущество.
– Я не спорю, но нельзя отрицать, что придворное преимущество достигло той же цели, – сказал князь Андрей: – всякий придворный считает себя обязанным достойно нести свое положение.
– Но вы им не хотели воспользоваться, князь, – сказал Сперанский, улыбкой показывая, что он, неловкий для своего собеседника спор, желает прекратить любезностью. – Ежели вы мне сделаете честь пожаловать ко мне в среду, – прибавил он, – то я, переговорив с Магницким, сообщу вам то, что может вас интересовать, и кроме того буду иметь удовольствие подробнее побеседовать с вами. – Он, закрыв глаза, поклонился, и a la francaise, [на французский манер,] не прощаясь, стараясь быть незамеченным, вышел из залы.


Первое время своего пребыванья в Петербурге, князь Андрей почувствовал весь свой склад мыслей, выработавшийся в его уединенной жизни, совершенно затемненным теми мелкими заботами, которые охватили его в Петербурге.
С вечера, возвращаясь домой, он в памятной книжке записывал 4 или 5 необходимых визитов или rendez vous [свиданий] в назначенные часы. Механизм жизни, распоряжение дня такое, чтобы везде поспеть во время, отнимали большую долю самой энергии жизни. Он ничего не делал, ни о чем даже не думал и не успевал думать, а только говорил и с успехом говорил то, что он успел прежде обдумать в деревне.
Он иногда замечал с неудовольствием, что ему случалось в один и тот же день, в разных обществах, повторять одно и то же. Но он был так занят целые дни, что не успевал подумать о том, что он ничего не думал.
Сперанский, как в первое свидание с ним у Кочубея, так и потом в середу дома, где Сперанский с глазу на глаз, приняв Болконского, долго и доверчиво говорил с ним, сделал сильное впечатление на князя Андрея.
Князь Андрей такое огромное количество людей считал презренными и ничтожными существами, так ему хотелось найти в другом живой идеал того совершенства, к которому он стремился, что он легко поверил, что в Сперанском он нашел этот идеал вполне разумного и добродетельного человека. Ежели бы Сперанский был из того же общества, из которого был князь Андрей, того же воспитания и нравственных привычек, то Болконский скоро бы нашел его слабые, человеческие, не геройские стороны, но теперь этот странный для него логический склад ума тем более внушал ему уважения, что он не вполне понимал его. Кроме того, Сперанский, потому ли что он оценил способности князя Андрея, или потому что нашел нужным приобресть его себе, Сперанский кокетничал перед князем Андреем своим беспристрастным, спокойным разумом и льстил князю Андрею той тонкой лестью, соединенной с самонадеянностью, которая состоит в молчаливом признавании своего собеседника с собою вместе единственным человеком, способным понимать всю глупость всех остальных, и разумность и глубину своих мыслей.
Во время длинного их разговора в середу вечером, Сперанский не раз говорил: «У нас смотрят на всё, что выходит из общего уровня закоренелой привычки…» или с улыбкой: «Но мы хотим, чтоб и волки были сыты и овцы целы…» или: «Они этого не могут понять…» и всё с таким выраженьем, которое говорило: «Мы: вы да я, мы понимаем, что они и кто мы ».
Этот первый, длинный разговор с Сперанским только усилил в князе Андрее то чувство, с которым он в первый раз увидал Сперанского. Он видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский в глазах князя Андрея был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий действительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. Всё представлялось так просто, ясно в изложении Сперанского, что князь Андрей невольно соглашался с ним во всем. Ежели он возражал и спорил, то только потому, что хотел нарочно быть самостоятельным и не совсем подчиняться мнениям Сперанского. Всё было так, всё было хорошо, но одно смущало князя Андрея: это был холодный, зеркальный, не пропускающий к себе в душу взгляд Сперанского, и его белая, нежная рука, на которую невольно смотрел князь Андрей, как смотрят обыкновенно на руки людей, имеющих власть. Зеркальный взгляд и нежная рука эта почему то раздражали князя Андрея. Неприятно поражало князя Андрея еще слишком большое презрение к людям, которое он замечал в Сперанском, и разнообразность приемов в доказательствах, которые он приводил в подтверждение своих мнений. Он употреблял все возможные орудия мысли, исключая сравнения, и слишком смело, как казалось князю Андрею, переходил от одного к другому. То он становился на почву практического деятеля и осуждал мечтателей, то на почву сатирика и иронически подсмеивался над противниками, то становился строго логичным, то вдруг поднимался в область метафизики. (Это последнее орудие доказательств он особенно часто употреблял.) Он переносил вопрос на метафизические высоты, переходил в определения пространства, времени, мысли и, вынося оттуда опровержения, опять спускался на почву спора.
Вообще главная черта ума Сперанского, поразившая князя Андрея, была несомненная, непоколебимая вера в силу и законность ума. Видно было, что никогда Сперанскому не могла притти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя всё таки выразить всего того, что думаешь, и никогда не приходило сомнение в том, что не вздор ли всё то, что я думаю и всё то, во что я верю? И этот то особенный склад ума Сперанского более всего привлекал к себе князя Андрея.
Первое время своего знакомства с Сперанским князь Андрей питал к нему страстное чувство восхищения, похожее на то, которое он когда то испытывал к Бонапарте. То обстоятельство, что Сперанский был сын священника, которого можно было глупым людям, как это и делали многие, пошло презирать в качестве кутейника и поповича, заставляло князя Андрея особенно бережно обходиться с своим чувством к Сперанскому, и бессознательно усиливать его в самом себе.
В тот первый вечер, который Болконский провел у него, разговорившись о комиссии составления законов, Сперанский с иронией рассказывал князю Андрею о том, что комиссия законов существует 150 лет, стоит миллионы и ничего не сделала, что Розенкампф наклеил ярлычки на все статьи сравнительного законодательства. – И вот и всё, за что государство заплатило миллионы! – сказал он.
– Мы хотим дать новую судебную власть Сенату, а у нас нет законов. Поэтому то таким людям, как вы, князь, грех не служить теперь.
Князь Андрей сказал, что для этого нужно юридическое образование, которого он не имеет.
– Да его никто не имеет, так что же вы хотите? Это circulus viciosus, [заколдованный круг,] из которого надо выйти усилием.

Через неделю князь Андрей был членом комиссии составления воинского устава, и, чего он никак не ожидал, начальником отделения комиссии составления вагонов. По просьбе Сперанского он взял первую часть составляемого гражданского уложения и, с помощью Code Napoleon и Justiniani, [Кодекса Наполеона и Юстиниана,] работал над составлением отдела: Права лиц.


Года два тому назад, в 1808 году, вернувшись в Петербург из своей поездки по имениям, Пьер невольно стал во главе петербургского масонства. Он устроивал столовые и надгробные ложи, вербовал новых членов, заботился о соединении различных лож и о приобретении подлинных актов. Он давал свои деньги на устройство храмин и пополнял, на сколько мог, сборы милостыни, на которые большинство членов были скупы и неаккуратны. Он почти один на свои средства поддерживал дом бедных, устроенный орденом в Петербурге. Жизнь его между тем шла по прежнему, с теми же увлечениями и распущенностью. Он любил хорошо пообедать и выпить, и, хотя и считал это безнравственным и унизительным, не мог воздержаться от увеселений холостых обществ, в которых он участвовал.
В чаду своих занятий и увлечений Пьер однако, по прошествии года, начал чувствовать, как та почва масонства, на которой он стоял, тем более уходила из под его ног, чем тверже он старался стать на ней. Вместе с тем он чувствовал, что чем глубже уходила под его ногами почва, на которой он стоял, тем невольнее он был связан с ней. Когда он приступил к масонству, он испытывал чувство человека, доверчиво становящего ногу на ровную поверхность болота. Поставив ногу, он провалился. Чтобы вполне увериться в твердости почвы, на которой он стоял, он поставил другую ногу и провалился еще больше, завяз и уже невольно ходил по колено в болоте.
Иосифа Алексеевича не было в Петербурге. (Он в последнее время отстранился от дел петербургских лож и безвыездно жил в Москве.) Все братья, члены лож, были Пьеру знакомые в жизни люди и ему трудно было видеть в них только братьев по каменьщичеству, а не князя Б., не Ивана Васильевича Д., которых он знал в жизни большею частию как слабых и ничтожных людей. Из под масонских фартуков и знаков он видел на них мундиры и кресты, которых они добивались в жизни. Часто, собирая милостыню и сочтя 20–30 рублей, записанных на приход, и большею частию в долг с десяти членов, из которых половина были так же богаты, как и он, Пьер вспоминал масонскую клятву о том, что каждый брат обещает отдать всё свое имущество для ближнего; и в душе его поднимались сомнения, на которых он старался не останавливаться.
Всех братьев, которых он знал, он подразделял на четыре разряда. К первому разряду он причислял братьев, не принимающих деятельного участия ни в делах лож, ни в делах человеческих, но занятых исключительно таинствами науки ордена, занятых вопросами о тройственном наименовании Бога, или о трех началах вещей, сере, меркурии и соли, или о значении квадрата и всех фигур храма Соломонова. Пьер уважал этот разряд братьев масонов, к которому принадлежали преимущественно старые братья, и сам Иосиф Алексеевич, по мнению Пьера, но не разделял их интересов. Сердце его не лежало к мистической стороне масонства.
Ко второму разряду Пьер причислял себя и себе подобных братьев, ищущих, колеблющихся, не нашедших еще в масонстве прямого и понятного пути, но надеющихся найти его.
К третьему разряду он причислял братьев (их было самое большое число), не видящих в масонстве ничего, кроме внешней формы и обрядности и дорожащих строгим исполнением этой внешней формы, не заботясь о ее содержании и значении. Таковы были Виларский и даже великий мастер главной ложи.
К четвертому разряду, наконец, причислялось тоже большое количество братьев, в особенности в последнее время вступивших в братство. Это были люди, по наблюдениям Пьера, ни во что не верующие, ничего не желающие, и поступавшие в масонство только для сближения с молодыми богатыми и сильными по связям и знатности братьями, которых весьма много было в ложе.
Пьер начинал чувствовать себя неудовлетворенным своей деятельностью. Масонство, по крайней мере то масонство, которое он знал здесь, казалось ему иногда, основано было на одной внешности. Он и не думал сомневаться в самом масонстве, но подозревал, что русское масонство пошло по ложному пути и отклонилось от своего источника. И потому в конце года Пьер поехал за границу для посвящения себя в высшие тайны ордена.

Летом еще в 1809 году, Пьер вернулся в Петербург. По переписке наших масонов с заграничными было известно, что Безухий успел за границей получить доверие многих высокопоставленных лиц, проник многие тайны, был возведен в высшую степень и везет с собою многое для общего блага каменьщического дела в России. Петербургские масоны все приехали к нему, заискивая в нем, и всем показалось, что он что то скрывает и готовит.
Назначено было торжественное заседание ложи 2 го градуса, в которой Пьер обещал сообщить то, что он имеет передать петербургским братьям от высших руководителей ордена. Заседание было полно. После обыкновенных обрядов Пьер встал и начал свою речь.
– Любезные братья, – начал он, краснея и запинаясь и держа в руке написанную речь. – Недостаточно блюсти в тиши ложи наши таинства – нужно действовать… действовать. Мы находимся в усыплении, а нам нужно действовать. – Пьер взял свою тетрадь и начал читать.
«Для распространения чистой истины и доставления торжества добродетели, читал он, должны мы очистить людей от предрассудков, распространить правила, сообразные с духом времени, принять на себя воспитание юношества, соединиться неразрывными узами с умнейшими людьми, смело и вместе благоразумно преодолевать суеверие, неверие и глупость, образовать из преданных нам людей, связанных между собою единством цели и имеющих власть и силу.
«Для достижения сей цели должно доставить добродетели перевес над пороком, должно стараться, чтобы честный человек обретал еще в сем мире вечную награду за свои добродетели. Но в сих великих намерениях препятствуют нам весьма много – нынешние политические учреждения. Что же делать при таковом положении вещей? Благоприятствовать ли революциям, всё ниспровергнуть, изгнать силу силой?… Нет, мы весьма далеки от того. Всякая насильственная реформа достойна порицания, потому что ни мало не исправит зла, пока люди остаются таковы, каковы они есть, и потому что мудрость не имеет нужды в насилии.
«Весь план ордена должен быть основан на том, чтоб образовать людей твердых, добродетельных и связанных единством убеждения, убеждения, состоящего в том, чтобы везде и всеми силами преследовать порок и глупость и покровительствовать таланты и добродетель: извлекать из праха людей достойных, присоединяя их к нашему братству. Тогда только орден наш будет иметь власть – нечувствительно вязать руки покровителям беспорядка и управлять ими так, чтоб они того не примечали. Одним словом, надобно учредить всеобщий владычествующий образ правления, который распространялся бы над целым светом, не разрушая гражданских уз, и при коем все прочие правления могли бы продолжаться обыкновенным своим порядком и делать всё, кроме того только, что препятствует великой цели нашего ордена, то есть доставлению добродетели торжества над пороком. Сию цель предполагало само христианство. Оно учило людей быть мудрыми и добрыми, и для собственной своей выгоды следовать примеру и наставлениям лучших и мудрейших человеков.
«Тогда, когда всё погружено было во мраке, достаточно было, конечно, одного проповедания: новость истины придавала ей особенную силу, но ныне потребны для нас гораздо сильнейшие средства. Теперь нужно, чтобы человек, управляемый своими чувствами, находил в добродетели чувственные прелести. Нельзя искоренить страстей; должно только стараться направить их к благородной цели, и потому надобно, чтобы каждый мог удовлетворять своим страстям в пределах добродетели, и чтобы наш орден доставлял к тому средства.
«Как скоро будет у нас некоторое число достойных людей в каждом государстве, каждый из них образует опять двух других, и все они тесно между собой соединятся – тогда всё будет возможно для ордена, который втайне успел уже сделать многое ко благу человечества».
Речь эта произвела не только сильное впечатление, но и волнение в ложе. Большинство же братьев, видевшее в этой речи опасные замыслы иллюминатства, с удивившею Пьера холодностью приняло его речь. Великий мастер стал возражать Пьеру. Пьер с большим и большим жаром стал развивать свои мысли. Давно не было столь бурного заседания. Составились партии: одни обвиняли Пьера, осуждая его в иллюминатстве; другие поддерживали его. Пьера в первый раз поразило на этом собрании то бесконечное разнообразие умов человеческих, которое делает то, что никакая истина одинаково не представляется двум людям. Даже те из членов, которые казалось были на его стороне, понимали его по своему, с ограничениями, изменениями, на которые он не мог согласиться, так как главная потребность Пьера состояла именно в том, чтобы передать свою мысль другому точно так, как он сам понимал ее.
По окончании заседания великий мастер с недоброжелательством и иронией сделал Безухому замечание о его горячности и о том, что не одна любовь к добродетели, но и увлечение борьбы руководило им в споре. Пьер не отвечал ему и коротко спросил, будет ли принято его предложение. Ему сказали, что нет, и Пьер, не дожидаясь обычных формальностей, вышел из ложи и уехал домой.


На Пьера опять нашла та тоска, которой он так боялся. Он три дня после произнесения своей речи в ложе лежал дома на диване, никого не принимая и никуда не выезжая.
В это время он получил письмо от жены, которая умоляла его о свидании, писала о своей грусти по нем и о желании посвятить ему всю свою жизнь.
В конце письма она извещала его, что на днях приедет в Петербург из за границы.
Вслед за письмом в уединение Пьера ворвался один из менее других уважаемых им братьев масонов и, наведя разговор на супружеские отношения Пьера, в виде братского совета, высказал ему мысль о том, что строгость его к жене несправедлива, и что Пьер отступает от первых правил масона, не прощая кающуюся.
В это же самое время теща его, жена князя Василья, присылала за ним, умоляя его хоть на несколько минут посетить ее для переговоров о весьма важном деле. Пьер видел, что был заговор против него, что его хотели соединить с женою, и это было даже не неприятно ему в том состоянии, в котором он находился. Ему было всё равно: Пьер ничто в жизни не считал делом большой важности, и под влиянием тоски, которая теперь овладела им, он не дорожил ни своею свободою, ни своим упорством в наказании жены.
«Никто не прав, никто не виноват, стало быть и она не виновата», думал он. – Ежели Пьер не изъявил тотчас же согласия на соединение с женою, то только потому, что в состоянии тоски, в котором он находился, он не был в силах ничего предпринять. Ежели бы жена приехала к нему, он бы теперь не прогнал ее. Разве не всё равно было в сравнении с тем, что занимало Пьера, жить или не жить с женою?
Не отвечая ничего ни жене, ни теще, Пьер раз поздним вечером собрался в дорогу и уехал в Москву, чтобы повидаться с Иосифом Алексеевичем. Вот что писал Пьер в дневнике своем.
«Москва, 17 го ноября.
Сейчас только приехал от благодетеля, и спешу записать всё, что я испытал при этом. Иосиф Алексеевич живет бедно и страдает третий год мучительною болезнью пузыря. Никто никогда не слыхал от него стона, или слова ропота. С утра и до поздней ночи, за исключением часов, в которые он кушает самую простую пищу, он работает над наукой. Он принял меня милостиво и посадил на кровати, на которой он лежал; я сделал ему знак рыцарей Востока и Иерусалима, он ответил мне тем же, и с кроткой улыбкой спросил меня о том, что я узнал и приобрел в прусских и шотландских ложах. Я рассказал ему всё, как умел, передав те основания, которые я предлагал в нашей петербургской ложе и сообщил о дурном приеме, сделанном мне, и о разрыве, происшедшем между мною и братьями. Иосиф Алексеевич, изрядно помолчав и подумав, на всё это изложил мне свой взгляд, который мгновенно осветил мне всё прошедшее и весь будущий путь, предлежащий мне. Он удивил меня, спросив о том, помню ли я, в чем состоит троякая цель ордена: 1) в хранении и познании таинства; 2) в очищении и исправлении себя для воспринятия оного и 3) в исправлении рода человеческого чрез стремление к таковому очищению. Какая есть главнейшая и первая цель из этих трех? Конечно собственное исправление и очищение. Только к этой цели мы можем всегда стремиться независимо от всех обстоятельств. Но вместе с тем эта то цель и требует от нас наиболее трудов, и потому, заблуждаясь гордостью, мы, упуская эту цель, беремся либо за таинство, которое недостойны воспринять по нечистоте своей, либо беремся за исправление рода человеческого, когда сами из себя являем пример мерзости и разврата. Иллюминатство не есть чистое учение именно потому, что оно увлеклось общественной деятельностью и преисполнено гордости. На этом основании Иосиф Алексеевич осудил мою речь и всю мою деятельность. Я согласился с ним в глубине души своей. По случаю разговора нашего о моих семейных делах, он сказал мне: – Главная обязанность истинного масона, как я сказал вам, состоит в совершенствовании самого себя. Но часто мы думаем, что, удалив от себя все трудности нашей жизни, мы скорее достигнем этой цели; напротив, государь мой, сказал он мне, только в среде светских волнений можем мы достигнуть трех главных целей: 1) самопознания, ибо человек может познавать себя только через сравнение, 2) совершенствования, только борьбой достигается оно, и 3) достигнуть главной добродетели – любви к смерти. Только превратности жизни могут показать нам тщету ее и могут содействовать – нашей врожденной любви к смерти или возрождению к новой жизни. Слова эти тем более замечательны, что Иосиф Алексеевич, несмотря на свои тяжкие физические страдания, никогда не тяготится жизнию, а любит смерть, к которой он, несмотря на всю чистоту и высоту своего внутреннего человека, не чувствует еще себя достаточно готовым. Потом благодетель объяснил мне вполне значение великого квадрата мироздания и указал на то, что тройственное и седьмое число суть основание всего. Он советовал мне не отстраняться от общения с петербургскими братьями и, занимая в ложе только должности 2 го градуса, стараться, отвлекая братьев от увлечений гордости, обращать их на истинный путь самопознания и совершенствования. Кроме того для себя лично советовал мне первее всего следить за самим собою, и с этою целью дал мне тетрадь, ту самую, в которой я пишу и буду вписывать впредь все свои поступки».
«Петербург, 23 го ноября.
«Я опять живу с женой. Теща моя в слезах приехала ко мне и сказала, что Элен здесь и что она умоляет меня выслушать ее, что она невинна, что она несчастна моим оставлением, и многое другое. Я знал, что ежели я только допущу себя увидать ее, то не в силах буду более отказать ей в ее желании. В сомнении своем я не знал, к чьей помощи и совету прибегнуть. Ежели бы благодетель был здесь, он бы сказал мне. Я удалился к себе, перечел письма Иосифа Алексеевича, вспомнил свои беседы с ним, и из всего вывел то, что я не должен отказывать просящему и должен подать руку помощи всякому, тем более человеку столь связанному со мною, и должен нести крест свой. Но ежели я для добродетели простил ее, то пускай и будет мое соединение с нею иметь одну духовную цель. Так я решил и так написал Иосифу Алексеевичу. Я сказал жене, что прошу ее забыть всё старое, прошу простить мне то, в чем я мог быть виноват перед нею, а что мне прощать ей нечего. Мне радостно было сказать ей это. Пусть она не знает, как тяжело мне было вновь увидать ее. Устроился в большом доме в верхних покоях и испытываю счастливое чувство обновления».


Как и всегда, и тогда высшее общество, соединяясь вместе при дворе и на больших балах, подразделялось на несколько кружков, имеющих каждый свой оттенок. В числе их самый обширный был кружок французский, Наполеоновского союза – графа Румянцева и Caulaincourt'a. В этом кружке одно из самых видных мест заняла Элен, как только она с мужем поселилась в Петербурге. У нее бывали господа французского посольства и большое количество людей, известных своим умом и любезностью, принадлежавших к этому направлению.
Элен была в Эрфурте во время знаменитого свидания императоров, и оттуда привезла эти связи со всеми Наполеоновскими достопримечательностями Европы. В Эрфурте она имела блестящий успех. Сам Наполеон, заметив ее в театре, сказал про нее: «C'est un superbe animal». [Это прекрасное животное.] Успех ее в качестве красивой и элегантной женщины не удивлял Пьера, потому что с годами она сделалась еще красивее, чем прежде. Но удивляло его то, что за эти два года жена его успела приобрести себе репутацию
«d'une femme charmante, aussi spirituelle, que belle». [прелестной женщины, столь же умной, сколько красивой.] Известный рrince de Ligne [князь де Линь] писал ей письма на восьми страницах. Билибин приберегал свои mots [словечки], чтобы в первый раз сказать их при графине Безуховой. Быть принятым в салоне графини Безуховой считалось дипломом ума; молодые люди прочитывали книги перед вечером Элен, чтобы было о чем говорить в ее салоне, и секретари посольства, и даже посланники, поверяли ей дипломатические тайны, так что Элен была сила в некотором роде. Пьер, который знал, что она была очень глупа, с странным чувством недоуменья и страха иногда присутствовал на ее вечерах и обедах, где говорилось о политике, поэзии и философии. На этих вечерах он испытывал чувство подобное тому, которое должен испытывать фокусник, ожидая всякий раз, что вот вот обман его откроется. Но оттого ли, что для ведения такого салона именно нужна была глупость, или потому что сами обманываемые находили удовольствие в этом обмане, обман не открывался, и репутация d'une femme charmante et spirituelle так непоколебимо утвердилась за Еленой Васильевной Безуховой, что она могла говорить самые большие пошлости и глупости, и всё таки все восхищались каждым ее словом и отыскивали в нем глубокий смысл, которого она сама и не подозревала.
Пьер был именно тем самым мужем, который нужен был для этой блестящей, светской женщины. Он был тот рассеянный чудак, муж grand seigneur [большой барин], никому не мешающий и не только не портящий общего впечатления высокого тона гостиной, но, своей противоположностью изяществу и такту жены, служащий выгодным для нее фоном. Пьер, за эти два года, вследствие своего постоянного сосредоточенного занятия невещественными интересами и искреннего презрения ко всему остальному, усвоил себе в неинтересовавшем его обществе жены тот тон равнодушия, небрежности и благосклонности ко всем, который не приобретается искусственно и который потому то и внушает невольное уважение. Он входил в гостиную своей жены как в театр, со всеми был знаком, всем был одинаково рад и ко всем был одинаково равнодушен. Иногда он вступал в разговор, интересовавший его, и тогда, без соображений о том, были ли тут или нет les messieurs de l'ambassade [служащие при посольстве], шамкая говорил свои мнения, которые иногда были совершенно не в тоне настоящей минуты. Но мнение о чудаке муже de la femme la plus distinguee de Petersbourg [самой замечательной женщины в Петербурге] уже так установилось, что никто не принимал au serux [всерьез] его выходок.
В числе многих молодых людей, ежедневно бывавших в доме Элен, Борис Друбецкой, уже весьма успевший в службе, был после возвращения Элен из Эрфурта, самым близким человеком в доме Безуховых. Элен называла его mon page [мой паж] и обращалась с ним как с ребенком. Улыбка ее в отношении его была та же, как и ко всем, но иногда Пьеру неприятно было видеть эту улыбку. Борис обращался с Пьером с особенной, достойной и грустной почтительностию. Этот оттенок почтительности тоже беспокоил Пьера. Пьер так больно страдал три года тому назад от оскорбления, нанесенного ему женой, что теперь он спасал себя от возможности подобного оскорбления во первых тем, что он не был мужем своей жены, во вторых тем, что он не позволял себе подозревать.
– Нет, теперь сделавшись bas bleu [синим чулком], она навсегда отказалась от прежних увлечений, – говорил он сам себе. – Не было примера, чтобы bas bleu имели сердечные увлечения, – повторял он сам себе неизвестно откуда извлеченное правило, которому несомненно верил. Но, странное дело, присутствие Бориса в гостиной жены (а он был почти постоянно), физически действовало на Пьера: оно связывало все его члены, уничтожало бессознательность и свободу его движений.
– Такая странная антипатия, – думал Пьер, – а прежде он мне даже очень нравился.
В глазах света Пьер был большой барин, несколько слепой и смешной муж знаменитой жены, умный чудак, ничего не делающий, но и никому не вредящий, славный и добрый малый. В душе же Пьера происходила за всё это время сложная и трудная работа внутреннего развития, открывшая ему многое и приведшая его ко многим духовным сомнениям и радостям.


Он продолжал свой дневник, и вот что он писал в нем за это время:
«24 ro ноября.
«Встал в восемь часов, читал Св. Писание, потом пошел к должности (Пьер по совету благодетеля поступил на службу в один из комитетов), возвратился к обеду, обедал один (у графини много гостей, мне неприятных), ел и пил умеренно и после обеда списывал пиесы для братьев. Ввечеру сошел к графине и рассказал смешную историю о Б., и только тогда вспомнил, что этого не должно было делать, когда все уже громко смеялись.
«Ложусь спать с счастливым и спокойным духом. Господи Великий, помоги мне ходить по стезям Твоим, 1) побеждать часть гневну – тихостью, медлением, 2) похоть – воздержанием и отвращением, 3) удаляться от суеты, но не отлучать себя от а) государственных дел службы, b) от забот семейных, с) от дружеских сношений и d) экономических занятий».
«27 го ноября.
«Встал поздно и проснувшись долго лежал на постели, предаваясь лени. Боже мой! помоги мне и укрепи меня, дабы я мог ходить по путям Твоим. Читал Св. Писание, но без надлежащего чувства. Пришел брат Урусов, беседовали о суетах мира. Рассказывал о новых предначертаниях государя. Я начал было осуждать, но вспомнил о своих правилах и слова благодетеля нашего о том, что истинный масон должен быть усердным деятелем в государстве, когда требуется его участие, и спокойным созерцателем того, к чему он не призван. Язык мой – враг мой. Посетили меня братья Г. В. и О., была приуготовительная беседа для принятия нового брата. Они возлагают на меня обязанность ритора. Чувствую себя слабым и недостойным. Потом зашла речь об объяснении семи столбов и ступеней храма. 7 наук, 7 добродетелей, 7 пороков, 7 даров Святого Духа. Брат О. был очень красноречив. Вечером совершилось принятие. Новое устройство помещения много содействовало великолепию зрелища. Принят был Борис Друбецкой. Я предлагал его, я и был ритором. Странное чувство волновало меня во всё время моего пребывания с ним в темной храмине. Я застал в себе к нему чувство ненависти, которое я тщетно стремлюсь преодолеть. И потому то я желал бы истинно спасти его от злого и ввести его на путь истины, но дурные мысли о нем не оставляли меня. Мне думалось, что его цель вступления в братство состояла только в желании сблизиться с людьми, быть в фаворе у находящихся в нашей ложе. Кроме тех оснований, что он несколько раз спрашивал, не находится ли в нашей ложе N. и S. (на что я не мог ему отвечать), кроме того, что он по моим наблюдениям не способен чувствовать уважения к нашему святому Ордену и слишком занят и доволен внешним человеком, чтобы желать улучшения духовного, я не имел оснований сомневаться в нем; но он мне казался неискренним, и всё время, когда я стоял с ним с глазу на глаз в темной храмине, мне казалось, что он презрительно улыбается на мои слова, и хотелось действительно уколоть его обнаженную грудь шпагой, которую я держал, приставленною к ней. Я не мог быть красноречив и не мог искренно сообщить своего сомнения братьям и великому мастеру. Великий Архитектон природы, помоги мне находить истинные пути, выводящие из лабиринта лжи».
После этого в дневнике было пропущено три листа, и потом было написано следующее:
«Имел поучительный и длинный разговор наедине с братом В., который советовал мне держаться брата А. Многое, хотя и недостойному, мне было открыто. Адонаи есть имя сотворившего мир. Элоим есть имя правящего всем. Третье имя, имя поизрекаемое, имеющее значение Всего . Беседы с братом В. подкрепляют, освежают и утверждают меня на пути добродетели. При нем нет места сомнению. Мне ясно различие бедного учения наук общественных с нашим святым, всё обнимающим учением. Науки человеческие всё подразделяют – чтобы понять, всё убивают – чтобы рассмотреть. В святой науке Ордена всё едино, всё познается в своей совокупности и жизни. Троица – три начала вещей – сера, меркурий и соль. Сера елейного и огненного свойства; она в соединении с солью, огненностью своей возбуждает в ней алкание, посредством которого притягивает меркурий, схватывает его, удерживает и совокупно производит отдельные тела. Меркурий есть жидкая и летучая духовная сущность – Христос, Дух Святой, Он».
«3 го декабря.
«Проснулся поздно, читал Св. Писание, но был бесчувствен. После вышел и ходил по зале. Хотел размышлять, но вместо того воображение представило одно происшествие, бывшее четыре года тому назад. Господин Долохов, после моей дуэли встретясь со мной в Москве, сказал мне, что он надеется, что я пользуюсь теперь полным душевным спокойствием, несмотря на отсутствие моей супруги. Я тогда ничего не отвечал. Теперь я припомнил все подробности этого свидания и в душе своей говорил ему самые злобные слова и колкие ответы. Опомнился и бросил эту мысль только тогда, когда увидал себя в распалении гнева; но недостаточно раскаялся в этом. После пришел Борис Друбецкой и стал рассказывать разные приключения; я же с самого его прихода сделался недоволен его посещением и сказал ему что то противное. Он возразил. Я вспыхнул и наговорил ему множество неприятного и даже грубого. Он замолчал и я спохватился только тогда, когда было уже поздно. Боже мой, я совсем не умею с ним обходиться. Этому причиной мое самолюбие. Я ставлю себя выше его и потому делаюсь гораздо его хуже, ибо он снисходителен к моим грубостям, а я напротив того питаю к нему презрение. Боже мой, даруй мне в присутствии его видеть больше мою мерзость и поступать так, чтобы и ему это было полезно. После обеда заснул и в то время как засыпал, услыхал явственно голос, сказавший мне в левое ухо: – „Твой день“.
«Я видел во сне, что иду я в темноте, и вдруг окружен собаками, но иду без страха; вдруг одна небольшая схватила меня за левое стегно зубами и не выпускает. Я стал давить ее руками. И только что я оторвал ее, как другая, еще большая, стала грызть меня. Я стал поднимать ее и чем больше поднимал, тем она становилась больше и тяжеле. И вдруг идет брат А. и взяв меня под руку, повел с собою и привел к зданию, для входа в которое надо было пройти по узкой доске. Я ступил на нее и доска отогнулась и упала, и я стал лезть на забор, до которого едва достигал руками. После больших усилий я перетащил свое тело так, что ноги висели на одной, а туловище на другой стороне. Я оглянулся и увидал, что брат А. стоит на заборе и указывает мне на большую аллею и сад, и в саду большое и прекрасное здание. Я проснулся. Господи, Великий Архитектон природы! помоги мне оторвать от себя собак – страстей моих и последнюю из них, совокупляющую в себе силы всех прежних, и помоги мне вступить в тот храм добродетели, коего лицезрения я во сне достигнул».
«7 го декабря.
«Видел сон, будто Иосиф Алексеевич в моем доме сидит, я рад очень, и желаю угостить его. Будто я с посторонними неумолчно болтаю и вдруг вспомнил, что это ему не может нравиться, и желаю к нему приблизиться и его обнять. Но только что приблизился, вижу, что лицо его преобразилось, стало молодое, и он мне тихо что то говорит из ученья Ордена, так тихо, что я не могу расслышать. Потом, будто, вышли мы все из комнаты, и что то тут случилось мудреное. Мы сидели или лежали на полу. Он мне что то говорил. А мне будто захотелось показать ему свою чувствительность и я, не вслушиваясь в его речи, стал себе воображать состояние своего внутреннего человека и осенившую меня милость Божию. И появились у меня слезы на глазах, и я был доволен, что он это приметил. Но он взглянул на меня с досадой и вскочил, пресекши свой разговор. Я обробел и спросил, не ко мне ли сказанное относилось; но он ничего не отвечал, показал мне ласковый вид, и после вдруг очутились мы в спальне моей, где стоит двойная кровать. Он лег на нее на край, и я будто пылал к нему желанием ласкаться и прилечь тут же. И он будто у меня спрашивает: „Скажите по правде, какое вы имеете главное пристрастие? Узнали ли вы его? Я думаю, что вы уже его узнали“. Я, смутившись сим вопросом, отвечал, что лень мое главное пристрастие. Он недоверчиво покачал головой. И я ему, еще более смутившись, отвечал, что я, хотя и живу с женою, по его совету, но не как муж жены своей. На это он возразил, что не должно жену лишать своей ласки, дал чувствовать, что в этом была моя обязанность. Но я отвечал, что я стыжусь этого, и вдруг всё скрылось. И я проснулся, и нашел в мыслях своих текст Св. Писания: Живот бе свет человеком, и свет во тме светит и тма его не объят . Лицо у Иосифа Алексеевича было моложавое и светлое. В этот день получил письмо от благодетеля, в котором он пишет об обязанностях супружества».
«9 го декабря.
«Видел сон, от которого проснулся с трепещущимся сердцем. Видел, будто я в Москве, в своем доме, в большой диванной, и из гостиной выходит Иосиф Алексеевич. Будто я тотчас узнал, что с ним уже совершился процесс возрождения, и бросился ему на встречу. Я будто его целую, и руки его, а он говорит: „Приметил ли ты, что у меня лицо другое?“ Я посмотрел на него, продолжая держать его в своих объятиях, и будто вижу, что лицо его молодое, но волос на голове нет, и черты совершенно другие. И будто я ему говорю: „Я бы вас узнал, ежели бы случайно с вами встретился“, и думаю между тем: „Правду ли я сказал?“ И вдруг вижу, что он лежит как труп мертвый; потом понемногу пришел в себя и вошел со мной в большой кабинет, держа большую книгу, писанную, в александрийский лист. И будто я говорю: „это я написал“. И он ответил мне наклонением головы. Я открыл книгу, и в книге этой на всех страницах прекрасно нарисовано. И я будто знаю, что эти картины представляют любовные похождения души с ее возлюбленным. И на страницах будто я вижу прекрасное изображение девицы в прозрачной одежде и с прозрачным телом, возлетающей к облакам. И будто я знаю, что эта девица есть ничто иное, как изображение Песни песней. И будто я, глядя на эти рисунки, чувствую, что я делаю дурно, и не могу оторваться от них. Господи, помоги мне! Боже мой, если это оставление Тобою меня есть действие Твое, то да будет воля Твоя; но ежели же я сам причинил сие, то научи меня, что мне делать. Я погибну от своей развратности, буде Ты меня вовсе оставишь».


Денежные дела Ростовых не поправились в продолжение двух лет, которые они пробыли в деревне.
Несмотря на то, что Николай Ростов, твердо держась своего намерения, продолжал темно служить в глухом полку, расходуя сравнительно мало денег, ход жизни в Отрадном был таков, и в особенности Митенька так вел дела, что долги неудержимо росли с каждым годом. Единственная помощь, которая очевидно представлялась старому графу, это была служба, и он приехал в Петербург искать места; искать места и вместе с тем, как он говорил, в последний раз потешить девчат.
Вскоре после приезда Ростовых в Петербург, Берг сделал предложение Вере, и предложение его было принято.
Несмотря на то, что в Москве Ростовы принадлежали к высшему обществу, сами того не зная и не думая о том, к какому они принадлежали обществу, в Петербурге общество их было смешанное и неопределенное. В Петербурге они были провинциалы, до которых не спускались те самые люди, которых, не спрашивая их к какому они принадлежат обществу, в Москве кормили Ростовы.
Ростовы в Петербурге жили так же гостеприимно, как и в Москве, и на их ужинах сходились самые разнообразные лица: соседи по Отрадному, старые небогатые помещики с дочерьми и фрейлина Перонская, Пьер Безухов и сын уездного почтмейстера, служивший в Петербурге. Из мужчин домашними людьми в доме Ростовых в Петербурге очень скоро сделались Борис, Пьер, которого, встретив на улице, затащил к себе старый граф, и Берг, который целые дни проводил у Ростовых и оказывал старшей графине Вере такое внимание, которое может оказывать молодой человек, намеревающийся сделать предложение.
Берг недаром показывал всем свою раненую в Аустерлицком сражении правую руку и держал совершенно не нужную шпагу в левой. Он так упорно и с такою значительностью рассказывал всем это событие, что все поверили в целесообразность и достоинство этого поступка, и Берг получил за Аустерлиц две награды.
В Финляндской войне ему удалось также отличиться. Он поднял осколок гранаты, которым был убит адъютант подле главнокомандующего и поднес начальнику этот осколок. Так же как и после Аустерлица, он так долго и упорно рассказывал всем про это событие, что все поверили тоже, что надо было это сделать, и за Финляндскую войну Берг получил две награды. В 19 м году он был капитан гвардии с орденами и занимал в Петербурге какие то особенные выгодные места.
Хотя некоторые вольнодумцы и улыбались, когда им говорили про достоинства Берга, нельзя было не согласиться, что Берг был исправный, храбрый офицер, на отличном счету у начальства, и нравственный молодой человек с блестящей карьерой впереди и даже прочным положением в обществе.
Четыре года тому назад, встретившись в партере московского театра с товарищем немцем, Берг указал ему на Веру Ростову и по немецки сказал: «Das soll mein Weib werden», [Она должна быть моей женой,] и с той минуты решил жениться на ней. Теперь, в Петербурге, сообразив положение Ростовых и свое, он решил, что пришло время, и сделал предложение.
Предложение Берга было принято сначала с нелестным для него недоумением. Сначала представилось странно, что сын темного, лифляндского дворянина делает предложение графине Ростовой; но главное свойство характера Берга состояло в таком наивном и добродушном эгоизме, что невольно Ростовы подумали, что это будет хорошо, ежели он сам так твердо убежден, что это хорошо и даже очень хорошо. Притом же дела Ростовых были очень расстроены, чего не мог не знать жених, а главное, Вере было 24 года, она выезжала везде, и, несмотря на то, что она несомненно была хороша и рассудительна, до сих пор никто никогда ей не сделал предложения. Согласие было дано.
– Вот видите ли, – говорил Берг своему товарищу, которого он называл другом только потому, что он знал, что у всех людей бывают друзья. – Вот видите ли, я всё это сообразил, и я бы не женился, ежели бы не обдумал всего, и это почему нибудь было бы неудобно. А теперь напротив, папенька и маменька мои теперь обеспечены, я им устроил эту аренду в Остзейском крае, а мне прожить можно в Петербурге при моем жалованьи, при ее состоянии и при моей аккуратности. Прожить можно хорошо. Я не из за денег женюсь, я считаю это неблагородно, но надо, чтоб жена принесла свое, а муж свое. У меня служба – у нее связи и маленькие средства. Это в наше время что нибудь такое значит, не так ли? А главное она прекрасная, почтенная девушка и любит меня…
Берг покраснел и улыбнулся.
– И я люблю ее, потому что у нее характер рассудительный – очень хороший. Вот другая ее сестра – одной фамилии, а совсем другое, и неприятный характер, и ума нет того, и эдакое, знаете?… Неприятно… А моя невеста… Вот будете приходить к нам… – продолжал Берг, он хотел сказать обедать, но раздумал и сказал: «чай пить», и, проткнув его быстро языком, выпустил круглое, маленькое колечко табачного дыма, олицетворявшее вполне его мечты о счастьи.
Подле первого чувства недоуменья, возбужденного в родителях предложением Берга, в семействе водворилась обычная в таких случаях праздничность и радость, но радость была не искренняя, а внешняя. В чувствах родных относительно этой свадьбы были заметны замешательство и стыдливость. Как будто им совестно было теперь за то, что они мало любили Веру, и теперь так охотно сбывали ее с рук. Больше всех смущен был старый граф. Он вероятно не умел бы назвать того, что было причиной его смущенья, а причина эта была его денежные дела. Он решительно не знал, что у него есть, сколько у него долгов и что он в состоянии будет дать в приданое Вере. Когда родились дочери, каждой было назначено по 300 душ в приданое; но одна из этих деревень была уж продана, другая заложена и так просрочена, что должна была продаваться, поэтому отдать имение было невозможно. Денег тоже не было.
Берг уже более месяца был женихом и только неделя оставалась до свадьбы, а граф еще не решил с собой вопроса о приданом и не говорил об этом с женою. Граф то хотел отделить Вере рязанское именье, то хотел продать лес, то занять денег под вексель. За несколько дней до свадьбы Берг вошел рано утром в кабинет к графу и с приятной улыбкой почтительно попросил будущего тестя объявить ему, что будет дано за графиней Верой. Граф так смутился при этом давно предчувствуемом вопросе, что сказал необдуманно первое, что пришло ему в голову.
– Люблю, что позаботился, люблю, останешься доволен…
И он, похлопав Берга по плечу, встал, желая прекратить разговор. Но Берг, приятно улыбаясь, объяснил, что, ежели он не будет знать верно, что будет дано за Верой, и не получит вперед хотя части того, что назначено ей, то он принужден будет отказаться.
– Потому что рассудите, граф, ежели бы я теперь позволил себе жениться, не имея определенных средств для поддержания своей жены, я поступил бы подло…
Разговор кончился тем, что граф, желая быть великодушным и не подвергаться новым просьбам, сказал, что он выдает вексель в 80 тысяч. Берг кротко улыбнулся, поцеловал графа в плечо и сказал, что он очень благодарен, но никак не может теперь устроиться в новой жизни, не получив чистыми деньгами 30 тысяч. – Хотя бы 20 тысяч, граф, – прибавил он; – а вексель тогда только в 60 тысяч.
– Да, да, хорошо, – скороговоркой заговорил граф, – только уж извини, дружок, 20 тысяч я дам, а вексель кроме того на 80 тысяч дам. Так то, поцелуй меня.


Наташе было 16 лет, и был 1809 год, тот самый, до которого она четыре года тому назад по пальцам считала с Борисом после того, как она с ним поцеловалась. С тех пор она ни разу не видала Бориса. Перед Соней и с матерью, когда разговор заходил о Борисе, она совершенно свободно говорила, как о деле решенном, что всё, что было прежде, – было ребячество, про которое не стоило и говорить, и которое давно было забыто. Но в самой тайной глубине ее души, вопрос о том, было ли обязательство к Борису шуткой или важным, связывающим обещанием, мучил ее.
С самых тех пор, как Борис в 1805 году из Москвы уехал в армию, он не видался с Ростовыми. Несколько раз он бывал в Москве, проезжал недалеко от Отрадного, но ни разу не был у Ростовых.
Наташе приходило иногда к голову, что он не хотел видеть ее, и эти догадки ее подтверждались тем грустным тоном, которым говаривали о нем старшие:
– В нынешнем веке не помнят старых друзей, – говорила графиня вслед за упоминанием о Борисе.
Анна Михайловна, в последнее время реже бывавшая у Ростовых, тоже держала себя как то особенно достойно, и всякий раз восторженно и благодарно говорила о достоинствах своего сына и о блестящей карьере, на которой он находился. Когда Ростовы приехали в Петербург, Борис приехал к ним с визитом.
Он ехал к ним не без волнения. Воспоминание о Наташе было самым поэтическим воспоминанием Бориса. Но вместе с тем он ехал с твердым намерением ясно дать почувствовать и ей, и родным ее, что детские отношения между ним и Наташей не могут быть обязательством ни для нее, ни для него. У него было блестящее положение в обществе, благодаря интимности с графиней Безуховой, блестящее положение на службе, благодаря покровительству важного лица, доверием которого он вполне пользовался, и у него были зарождающиеся планы женитьбы на одной из самых богатых невест Петербурга, которые очень легко могли осуществиться. Когда Борис вошел в гостиную Ростовых, Наташа была в своей комнате. Узнав о его приезде, она раскрасневшись почти вбежала в гостиную, сияя более чем ласковой улыбкой.
Борис помнил ту Наташу в коротеньком платье, с черными, блестящими из под локон глазами и с отчаянным, детским смехом, которую он знал 4 года тому назад, и потому, когда вошла совсем другая Наташа, он смутился, и лицо его выразило восторженное удивление. Это выражение его лица обрадовало Наташу.
– Что, узнаешь свою маленькую приятельницу шалунью? – сказала графиня. Борис поцеловал руку Наташи и сказал, что он удивлен происшедшей в ней переменой.
– Как вы похорошели!
«Еще бы!», отвечали смеющиеся глаза Наташи.
– А папа постарел? – спросила она. Наташа села и, не вступая в разговор Бориса с графиней, молча рассматривала своего детского жениха до малейших подробностей. Он чувствовал на себе тяжесть этого упорного, ласкового взгляда и изредка взглядывал на нее.
Мундир, шпоры, галстук, прическа Бориса, всё это было самое модное и сomme il faut [вполне порядочно]. Это сейчас заметила Наташа. Он сидел немножко боком на кресле подле графини, поправляя правой рукой чистейшую, облитую перчатку на левой, говорил с особенным, утонченным поджатием губ об увеселениях высшего петербургского света и с кроткой насмешливостью вспоминал о прежних московских временах и московских знакомых. Не нечаянно, как это чувствовала Наташа, он упомянул, называя высшую аристократию, о бале посланника, на котором он был, о приглашениях к NN и к SS.
Наташа сидела всё время молча, исподлобья глядя на него. Взгляд этот всё больше и больше, и беспокоил, и смущал Бориса. Он чаще оглядывался на Наташу и прерывался в рассказах. Он просидел не больше 10 минут и встал, раскланиваясь. Всё те же любопытные, вызывающие и несколько насмешливые глаза смотрели на него. После первого своего посещения, Борис сказал себе, что Наташа для него точно так же привлекательна, как и прежде, но что он не должен отдаваться этому чувству, потому что женитьба на ней – девушке почти без состояния, – была бы гибелью его карьеры, а возобновление прежних отношений без цели женитьбы было бы неблагородным поступком. Борис решил сам с собою избегать встреч с Наташей, нo, несмотря на это решение, приехал через несколько дней и стал ездить часто и целые дни проводить у Ростовых. Ему представлялось, что ему необходимо было объясниться с Наташей, сказать ей, что всё старое должно быть забыто, что, несмотря на всё… она не может быть его женой, что у него нет состояния, и ее никогда не отдадут за него. Но ему всё не удавалось и неловко было приступить к этому объяснению. С каждым днем он более и более запутывался. Наташа, по замечанию матери и Сони, казалась по старому влюбленной в Бориса. Она пела ему его любимые песни, показывала ему свой альбом, заставляла его писать в него, не позволяла поминать ему о старом, давая понимать, как прекрасно было новое; и каждый день он уезжал в тумане, не сказав того, что намерен был сказать, сам не зная, что он делал и для чего он приезжал, и чем это кончится. Борис перестал бывать у Элен, ежедневно получал укоризненные записки от нее и всё таки целые дни проводил у Ростовых.


Однажды вечером, когда старая графиня, вздыхая и крехтя, в ночном чепце и кофточке, без накладных буклей, и с одним бедным пучком волос, выступавшим из под белого, коленкорового чепчика, клала на коврике земные поклоны вечерней молитвы, ее дверь скрипнула, и в туфлях на босу ногу, тоже в кофточке и в папильотках, вбежала Наташа. Графиня оглянулась и нахмурилась. Она дочитывала свою последнюю молитву: «Неужели мне одр сей гроб будет?» Молитвенное настроение ее было уничтожено. Наташа, красная, оживленная, увидав мать на молитве, вдруг остановилась на своем бегу, присела и невольно высунула язык, грозясь самой себе. Заметив, что мать продолжала молитву, она на цыпочках подбежала к кровати, быстро скользнув одной маленькой ножкой о другую, скинула туфли и прыгнула на тот одр, за который графиня боялась, как бы он не был ее гробом. Одр этот был высокий, перинный, с пятью всё уменьшающимися подушками. Наташа вскочила, утонула в перине, перевалилась к стенке и начала возиться под одеялом, укладываясь, подгибая коленки к подбородку, брыкая ногами и чуть слышно смеясь, то закрываясь с головой, то взглядывая на мать. Графиня кончила молитву и с строгим лицом подошла к постели; но, увидав, что Наташа закрыта с головой, улыбнулась своей доброй, слабой улыбкой.
– Ну, ну, ну, – сказала мать.
– Мама, можно поговорить, да? – сказала Hаташa. – Ну, в душку один раз, ну еще, и будет. – И она обхватила шею матери и поцеловала ее под подбородок. В обращении своем с матерью Наташа выказывала внешнюю грубость манеры, но так была чутка и ловка, что как бы она ни обхватила руками мать, она всегда умела это сделать так, чтобы матери не было ни больно, ни неприятно, ни неловко.
– Ну, об чем же нынче? – сказала мать, устроившись на подушках и подождав, пока Наташа, также перекатившись раза два через себя, не легла с ней рядом под одним одеялом, выпростав руки и приняв серьезное выражение.
Эти ночные посещения Наташи, совершавшиеся до возвращения графа из клуба, были одним из любимейших наслаждений матери и дочери.
– Об чем же нынче? А мне нужно тебе сказать…
Наташа закрыла рукою рот матери.
– О Борисе… Я знаю, – сказала она серьезно, – я затем и пришла. Не говорите, я знаю. Нет, скажите! – Она отпустила руку. – Скажите, мама. Он мил?
– Наташа, тебе 16 лет, в твои года я была замужем. Ты говоришь, что Боря мил. Он очень мил, и я его люблю как сына, но что же ты хочешь?… Что ты думаешь? Ты ему совсем вскружила голову, я это вижу…
Говоря это, графиня оглянулась на дочь. Наташа лежала, прямо и неподвижно глядя вперед себя на одного из сфинксов красного дерева, вырезанных на углах кровати, так что графиня видела только в профиль лицо дочери. Лицо это поразило графиню своей особенностью серьезного и сосредоточенного выражения.
Наташа слушала и соображала.
– Ну так что ж? – сказала она.
– Ты ему вскружила совсем голову, зачем? Что ты хочешь от него? Ты знаешь, что тебе нельзя выйти за него замуж.
– Отчего? – не переменяя положения, сказала Наташа.
– Оттого, что он молод, оттого, что он беден, оттого, что он родня… оттого, что ты и сама не любишь его.
– А почему вы знаете?
– Я знаю. Это не хорошо, мой дружок.
– А если я хочу… – сказала Наташа.
– Перестань говорить глупости, – сказала графиня.
– А если я хочу…
– Наташа, я серьезно…
Наташа не дала ей договорить, притянула к себе большую руку графини и поцеловала ее сверху, потом в ладонь, потом опять повернула и стала целовать ее в косточку верхнего сустава пальца, потом в промежуток, потом опять в косточку, шопотом приговаривая: «январь, февраль, март, апрель, май».
– Говорите, мама, что же вы молчите? Говорите, – сказала она, оглядываясь на мать, которая нежным взглядом смотрела на дочь и из за этого созерцания, казалось, забыла всё, что она хотела сказать.
– Это не годится, душа моя. Не все поймут вашу детскую связь, а видеть его таким близким с тобой может повредить тебе в глазах других молодых людей, которые к нам ездят, и, главное, напрасно мучает его. Он, может быть, нашел себе партию по себе, богатую; а теперь он с ума сходит.
– Сходит? – повторила Наташа.
– Я тебе про себя скажу. У меня был один cousin…
– Знаю – Кирилла Матвеич, да ведь он старик?
– Не всегда был старик. Но вот что, Наташа, я поговорю с Борей. Ему не надо так часто ездить…
– Отчего же не надо, коли ему хочется?
– Оттого, что я знаю, что это ничем не кончится.
– Почему вы знаете? Нет, мама, вы не говорите ему. Что за глупости! – говорила Наташа тоном человека, у которого хотят отнять его собственность.
– Ну не выйду замуж, так пускай ездит, коли ему весело и мне весело. – Наташа улыбаясь поглядела на мать.
– Не замуж, а так , – повторила она.
– Как же это, мой друг?
– Да так . Ну, очень нужно, что замуж не выйду, а… так .
– Так, так, – повторила графиня и, трясясь всем своим телом, засмеялась добрым, неожиданным старушечьим смехом.
– Полноте смеяться, перестаньте, – закричала Наташа, – всю кровать трясете. Ужасно вы на меня похожи, такая же хохотунья… Постойте… – Она схватила обе руки графини, поцеловала на одной кость мизинца – июнь, и продолжала целовать июль, август на другой руке. – Мама, а он очень влюблен? Как на ваши глаза? В вас были так влюблены? И очень мил, очень, очень мил! Только не совсем в моем вкусе – он узкий такой, как часы столовые… Вы не понимаете?…Узкий, знаете, серый, светлый…
– Что ты врешь! – сказала графиня.
Наташа продолжала:
– Неужели вы не понимаете? Николенька бы понял… Безухий – тот синий, темно синий с красным, и он четвероугольный.
– Ты и с ним кокетничаешь, – смеясь сказала графиня.
– Нет, он франмасон, я узнала. Он славный, темно синий с красным, как вам растолковать…
– Графинюшка, – послышался голос графа из за двери. – Ты не спишь? – Наташа вскочила босиком, захватила в руки туфли и убежала в свою комнату.
Она долго не могла заснуть. Она всё думала о том, что никто никак не может понять всего, что она понимает, и что в ней есть.
«Соня?» подумала она, глядя на спящую, свернувшуюся кошечку с ее огромной косой. «Нет, куда ей! Она добродетельная. Она влюбилась в Николеньку и больше ничего знать не хочет. Мама, и та не понимает. Это удивительно, как я умна и как… она мила», – продолжала она, говоря про себя в третьем лице и воображая, что это говорит про нее какой то очень умный, самый умный и самый хороший мужчина… «Всё, всё в ней есть, – продолжал этот мужчина, – умна необыкновенно, мила и потом хороша, необыкновенно хороша, ловка, – плавает, верхом ездит отлично, а голос! Можно сказать, удивительный голос!» Она пропела свою любимую музыкальную фразу из Херубиниевской оперы, бросилась на постель, засмеялась от радостной мысли, что она сейчас заснет, крикнула Дуняшу потушить свечку, и еще Дуняша не успела выйти из комнаты, как она уже перешла в другой, еще более счастливый мир сновидений, где всё было так же легко и прекрасно, как и в действительности, но только было еще лучше, потому что было по другому.