Ренессансный гуманизм

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Ренессансный гуманизм, классический гуманизм — европейское интеллектуальное движение, являющееся важным компонентом Ренессанса. Возникло во Флоренции в середине XIV века, существовало до середины XVI века; с конца XV века перешло в Испанию, Германию, Францию, отчасти в Англию и другие страны.

Ренессансный гуманизм является первой стадией развития гуманизма, движением, в котором гуманизм впервые выступил как целостная система взглядов и широкое течение общественной мысли, вызвав подлинный переворот в культуре и мировоззрении людей того времени[1]. Основной идеей ренессансных гуманистов было улучшение человеческой природы через изучение античной литературы.





Термин

Первоначальная латинская форма этого понятия — studia humanitatis. В таком виде оно было введено собственно ренессансными гуманистами, перетолковавшими Цицерона, который в своё время стремился подчеркнуть, что понятие «человечность» как важнейший результат культуры, выработанной в древнегреческих полисах, привилось и на римской почве.

Значение термина «гуманизм» в эпоху Возрождения (в отличие от сегодняшнего значения слова) было: «ревностное изучение всего, что составляет целостность человеческого духа», поскольку humanitas означало «полноту и разделённость природы человека»[2]. Также это понятие противопоставлялось «схоластическому» изучению «божественного» (studia divina). Такое понимание studia humanitatis впервые получило своё обоснование в качестве идейной программы нового умственного движения в сочинениях Петрарки.

Ренессансный «гуманизм» — это не защита прав человека, а исследования человека таким, каков он есть. Гуманизм, с точки зрения Петрарки и других философов, означал перенесение человека в центр мира, изучение человека в первую очередь. Термин «гуманизм» в этом плане является в чем-то синонимом слова «антропоцентризм» и противостоит термину «теоцентризм». В противовес религиозной философии Западной Европы гуманистическая философия ставит своей задачей изучение человека со всеми его земными и неземными нуждами. Взамен онтологических вопросов на первый план выдвигаются вопросы этические"[3].

Слово «гуманист» появилось в конце XV века. Собственно термин «гуманизм» в сегодняшнем виде, как отметил Л. Баткин, впервые применил в 1808 году педагог Ф. Нитхаммер; после труда Г. Фогта «Возрождение классической древности и первый век гуманизма» (1859) в науке началось обсуждение исторического содержания и пределов данного понятия.

Сами гуманисты XV века называли себя обычно «ораторами», реже «риторами», тем самым подчеркивая своё отличие от университетских учёных, а также связь с древними традициями античных ораторов[4].

Концепция и деятельность

Сами гуманисты рассказывали о себе следующим образом: Леонардо Бруни определял studia humanitatis так — «познание тех вещей, которые относятся к жизни и нравам, и которые совершенствуют и украшают человека»[5]. Салютати полагал, что в этом слове соединились «добродетель и учёность» (virtus atque doctrina), причём «ученость» предполагала универсальность знаний на основе владения «словесностью» (litterae), а «добродетель» включала душевную кроткость и благожелательность (benignitas), означающая способность правильно себя вести. Эта добродетель, по мнению гуманистов, была неотторжима от классической образованности, и таким образом, оказывалась не врождённым качеством, а чем-то индивидуально достигнутым благодаря бдениям над классиками[2]. В Ренессансе царила идея окультуривания, «возделывания» души путём изучения античных авторов, способность через гуманистические занятия осуществить и выявить все возможности, заложенные природой в индивидууме. Гуарино Веронезе писал: «нет ничего более пригодного и подобающего для приобретения добродетелей и благонравия, чем усердное чтение учёных античных писателей». Гуманисты верили, что через гуманистические занятия человек сможет реализовать все возможности, заложенные в индивидууме, культивировать свои «достоинства». Для Петрарки studia humanitatis были прежде всего средством самопознания.

Современные учёные уточняют толкования: Пауль Кристеллер понимает под ренессансным гуманизмом «профессиональную область» деятельности примерно между 12801600 гг., которая заключалась в занятиях и преподавании известного набора дисциплин (грамматика, риторика, поэзия, история и моральная философия, включая политическую философию) на основе классической греко-латинской образованности. Таким образом, как отмечает Баткин, подобные границы гуманизма не совпадают со средневековым квадривиумом, отличаются от традиционной номенклатуры свободных искусств и показывают серьёзный разрыв между гуманизмом и тогдашним университетским образованием (за рамками раннего гуманизма остаются юриспруденция, медицина, естествознание, логика, теология, философия в понимании натурфилософии)[6].

Э.Гарен толкует ренессансный гуманизм как новое миропонимание, которое привело к всестороннему изменению культуры и явилось важным этапом в истории и философии, и всего мышления в целом. Центром интересов гуманистов являлась «словесность» — филология и риторика, в центре философии было Слово, царил культ прекрасной и чистой классической речи. Слово отождествлялось с Знанием и Добродетелью, оно понималось как воплощение универсальной и божественной человеческой природы, как её гармонический этос и инструмент практической деятельности человека в кругу друзей, семьи и родной общины (идеал homo civilis).

Гуманистическая «словесность» позволила выработать новое мировоззрение, которое было проникнуто критицизмом, светскостью, противопоставляло себя темам и методам средневековой схоластики и, вдобавок, дало возможность впервые возникнуть пониманию исторической дистанции по отношению к античности[1].

Образ жизни и идеалы гуманистов

Гуманистические занятия, как правило, оставались частным делом гуманистов, их увлечением, не являясь их профессией, хотя они и приносили репутацию, а вследствие неё и подарки от меценатов. Ренессансные гуманисты представляли собой неформальную группу единомышленников, которых отличало внутреннее содержание, а не официальный род деятельности. Гуманистами становились представители совершенно разных слоев, состояний и профессий. Хотя некоторые из гуманистов были членами старых цехов и корпораций, то, что их объединяло, не имело к этому отношения: «местом их встреч служили загородная вилла, монастырская библиотека, книжная лавка, дворец государя или просто частный дом, где уютно разговаривать, перелистывать рукописи, разглядывать античные медали. В подражание древним они начали называть свои кружки академиями»[7]. (См. например Платоновская академия в Кареджи). Баткин отмечает, что по-видимому, гуманисты были первые в европейской истории интеллигенты; другие исследователи соглашаются, что «появление той категории лиц, которую впоследствии стали именовать гуманистами, в сущности, положило начало процессу возникновения в эту эпоху светской интеллигенции»[8]. Объединяющим признаком для кружка гуманистов служила исключительно духовная общность, остававшаяся при этом слишком широкой и не связанной с материальными интересами; «грань между гуманизмом как умонастроением и как деятельностью условна». Верджерио указывает, что гуманизм — это не профессия, а призвание, и обличает людей, обратившихся к словесности ради денег и почестей, а не ради учености и добродетели.

Важной составляющей studia humanitatis в представлениях гуманистической среды был «досуг» (otium, ozio), заполненный высокими занятиями, сладостный и отрадный, всегда противопоставляемый службе и различным деловым обязанностям (negotium, ufficio). Свобода распоряжаться своим временем и собой — предварительное условие для того, чтобы стать гуманистом. Лоренцо Валла перечисляет[9] пять важных условий, необходимых для учёных занятий:

  1. «Общение с образованными людьми» (litteratorum consuetudo)
  2. «Изобилие книг»
  3. «Удобное место»
  4. «Свободное время» (temporis otium)
  5. «Душевный покой» (animi vacuitas), особая «пустота, незаполненность, высвобожденность души», делающая её готовой к наполнению ученостью и мудростью.

Гуманисты возрождают философию эпикуреизма, пропагандирующую наслаждение — но в первую очередь духовное, а не чувственное (Козимо Раймонди, «Защита Эпикура», к. 1420-х; Лоренцо Валла, диалог «О наслаждении (Об истинном и ложном благе)», 1433). Типичная идея Возрождения — questa dolcezza del vivere («эта сладость жизни»).

При этом существовала концепция о тесной связи идеалов созерцательной жизни (vita contemplativa) и активной (vita activa), причём последняя должна была быть направлена на благо общества. Гуманисты-учёные ощущали себя педагогами (Пьер-Паоло Веджерио, Гуарино Веронезе, Витторино да Фельтре) и считали своей главной задачей воспитывать совершенного человека, который благодаря гуманитарному образованию может стать идеальным гражданином. Науки изучаются для того, чтобы сделать людей свободными. В к. XIV — нач. XV вв. Колуччо Салутати и Леонардо Бруни выдвинули новый, близкий флорентийцам, идеал гражданской жизни (vita civile), в которой классическая образованность становилась неотделима от активной политической деятельности на благо республики — см. Гражданский гуманизм. Североитальянские гуманисты, жившие в монархиях, представление о совершенном гражданине более ассоциировали с идеалом совершенного государя, также они вырабатывают идеал послушного ему придворного.

Новый идеал человека

В этой среде возник новый идеал личности, порожденный светскими и классическими устремлениями гуманистического мировоззрения. В гуманистической литературе он получил своё развитие.

Главным принципом всей гуманистической этики Ренессанса было учение о высоком назначении человека, о его достоинстве — dignitas. Он гласил, что человек, наделённый разумом и бессмертной душой, обладающий добродетелью и безграничными творческими возможностями, свободный в своих поступках и помыслах, поставлен в центр мироздания самой природой. Это учение основывалось на воззрениях античной философии и также отчасти на средневековой теологической доктрине о том, что человек был сотворён по образу и подобию божьему. (По сути же оно было направлено против христианского аскетизма с его предопределённостью места человека в иерархии). Одним из античных источников этой идеи был диалог Цицерона «О законах». Леон Баттиста Альберти пишет:

«Природа, то есть Бог, вложила в человека элемент небесный и божественный, несравненно более прекрасный и благородный, чем что-либо смертное. Она дала ему талант, способность к обучению, разум — свойства божественные, благодаря которым он может исследовать, различать и познавать, чего должно избегать и чему следовать для того, чтобы сохранить самого себя. К этим великим и бесценным дарам Бог вложил ещё в душу человека умеренность, сдержку против страстей и чрезмерных желаний, а также стыд, скромность и стремление заслужить похвалу. Кроме того, Бог внедрил в людей потребность в твёрдой взаимной связи, которая поддерживает общежитие, правосудие, справедливость, щедрость и любовь, а всем этим человек может заслужить у людей благодарность и похвалу, а у своего творца — благоволение и милосердие. Бог вложил ещё в грудь человека способность выдерживать всякий труд, всякое несчастье, всякий удар судьбы, преодолевать всяческие затруднения, побеждать скорбь, не бояться смерти. Он дал человеку крепость, стойкость, твёрдость, силу, презрение к ничтожным мелочам… Поэтому будь убеждён, что человек рождается не для того, чтобы влачить печальное существование в бездействии, но чтобы работать над великим и грандиозным делом. Этим он может, во-первых, угодить Богу и почтить его и, во-вторых, приобрести для самого себя наисовершеннейшие добродетели и полное счастье».

Рассуждения на эту тему были любимым предметом гуманистов (Петрарка; Альберти, трактат «О семье», 1433-43, 41; Манетти, трактат «О достоинстве и превосходстве человека», 1451-52; Фичино; Пико делла Мирандола, «Речь о достоинстве человека», 1486)[10].

Все их рассуждения были проникнуты одной главной идеей — преклонением перед разумом и его творческой мощью. Разум — это бесценный дар природы, который отличает человека от всего сущего, делает его богоподобным. Для гуманиста мудрость являлась высшим благом, доступным людям, и поэтому своей важнейшей задачей они считали пропаганду классической литературы. В мудрости и познании, верили они, человек обретает настоящее счастье — и в этом состояло его подлинное благородство.

В отличие от средневекового и феодального идеала личности (религиозного и сословного), новый идеал, гуманистический имел четко выраженную светскую и социальную ориентацию. Гуманисты, опираясь на древних, отвергают значение происхождения в оценке достоинства человека, которое теперь зависит от его индивидуальных качеств.

Добродетель

Добродетель (итал. virtú, лат. virtus) была главной определяющей категорией гуманистического идеала личности. Обладающий ею человек звался uomo virtuoso. Но это понятие, традиционно переводимое на русский как «добродетель, доблесть», было ещё шире: оно охватывало целый круг нравственных норм и представлений, вдобавок, на протяжении XV века приобретая новые оттенки. В отличие от христианства, для которого добродетели были теологическими (вера, надежда, милосердие), гуманисты исходили из положений античной этики (стоики, Аристотель, Цицерон). «Никомахова этика» Аристотеля вводит мысль, повторяемую затем Цицероном, о разделении добродетелей на два рода:

  • нравственные (мужество, щедрость, великодушие, справедливость, дружественность)
  • умственные (мудрость, благоразумие, способность к науке и искусству)

К Аристотелю же восходит понимание добродетели как разумного самоограничения страстей и потребностей, как гармонии человеческого бытия. А Цицерон сформулировал мысль о том, что добродетель — врождённое свойство человека, совершенствуемое им в своих жизненных делах, ибо она «не что иное, как природа достигшая совершенства и доведённая до своей высшей степени».

Для всех гуманистов 1-й пол. XV века virtú являлась универсальной категорией, которая определяла важнейшие свойства человеческой личности, характер и образ жизни[11]. Первоначально идеал uomo virtuoso отличался сильными чертами религиозно-нравственного стоицизма, но затем он был смягчён идеями о нераздельности души и тела, потребностей духовных и земных, жизни созерцательной и активной. Для ранних гуманистов совершенный человек — uomo completo образуется через приобщение к studia humanitatis.

Именно разум направляет человека к истинной добродетели и мудрости. Первая обязанность человека — развитие разума путём неутомимого познания и полезной деятельности.

На вопрос Альфонса Арагонского, в чем состоит истинное назначение человека, Манетти кратко ответил — «действовать и мыслить» (agere et intelligere)[11].

Другие признаки virtú, помимо разума — благоразумие, умеренность, мужество, стойкость, терпение, гуманность, щедрость, великодушие, скромность, стыдливость, сострадание. Кроме того, идеальный человек — не только мудрый и счастливый, но и деятельный. Альберти пишет:

И мы скажем так: через доброту человек создаёт и укрепляет в себе истинное и бесконечное спокойствие и безмятежность души, и живёт сам себе свободный, и столько же, сколько себе, полезен и другим, довольный своими мыслями, чуждый всякого беспокойства. (...) Истинное счастье — это спокойствие и безмятежность радостной души, свободной и довольной самой собой.

Образ человека — индивидуального воплощения доблестной и добродетельной личности, воплотится в идеале совершенного человека (uomo universale). Человек будет ощущать себя «мерой всех вещей» и обладать горделивым сознанием своего превосходства над миром, высокой гармонии своего физического и духовного бытия.

Прочие тезисы

Из других понятий, важных для мировоззрения гуманистов, следует отметить:

  • представление о соотношении свободной воли с понятием фортуны. В отличие от фатума, выражающего власть над человеком неких внеземных сил, фортуна означает социальную необходимость, давление обстоятельств. «И вот по отношению к фортуне, сколь бы ни была она повелительной во множестве случаев, с наибольшей силой и проявляет себя свобода человеческой воли. Если перед лицом фатума свобода человеческой воли остаётся сверхприродной тайной бога, то по отношению к фортуне она в принципе в руках самого человека. Отсюда дружное провозглашение свободы человеческой воли всеми гуманистами рассматриваемой эпохи, начиная с Данте»[8]. Девизом человека Возрождения было — Virtú vince fortuna (Добродетель побеждает Фортуну), то есть человек своими достоинствами может преодолеть судьбу.
  • провозглашение принципиальной доброты человеческой природы и, что ещё более важно, принципиального равенства всех людей, независимо от их рождения, от их принадлежности к тому или иному сословию.
  • подчеркивание органической необходимости общества, социальности для гармоничного развития и существования человеческой личности.

Навыки, знания и убеждения гуманистов

Гуманисты не являлись узкими специалистами, а были специалистами по культуре вообще. «Они — носители нового благородства (nobilitas), отождествляемого с личной доблестью и знанием».[12] Основным инструментом гуманиста была филология. Безупречное знание латыни и греческого, в особенности искусное владение классической латынью было необходимым требованием к репутации гуманиста, крайне желательно было владение устной латинской речью. Также требовался чёткий почерк и неимоверная память[13]. В своих студиях гуманисты интересовались следующими предметами — грамматика, риторика, этика, история и поэзия и т. п. Гуманисты отказываются от средневековых художественных форм, воскрешая новые — стихи, эпистолярный жанр, художественная литература, философские трактаты (в противовес схоластическому псевдознанию, собиравшемуся в различных энциклопедиях типа Summa).

Не volgare, а классическая латынь была в руках гуманистов ключом к Возрождению. Совершенное владение «обоими языками» (т.е. латинским и греческим) вело к миру подлинной античной мысли. Менее всего эти люди были пуристами ради пуризма. Латынь объединяла образованную Европу не только в пространстве, но и во времени. Сочинять на чистом языке Цицерона и Квинтилиана значило включать написанное в великую историческую традицию, в непрерывный культурный ряд, облекать свой труд в бронзу и мрамор, приобщать к вечности[14].

Большое значение стала играть высочайшая репутация гуманизма. Характерной чертой эпохи Возрождения стал высочайший социальный престиж гуманистических познаний и талантов, культ культуры. Хороший латинский стиль стал необходимостью политики. В первые десятилетия XV века восторг перед гуманистической ученостью станет привычной чертой общественного быта.

Отношение к античности

Гуманисты обращали пристальное внимание на изучение первичных источников, а не на толкование их другими. Кроме того, им внушала глубокое отвращение варварская латынь, на которой говорили в церкви и в университетах. Побочным следствием этого тезиса стало открытие многих ранее утерянных классических текстов, поиски в монастырских библиотеках латинских и греческих рукописей, экспедиции за древними книгами. Интерес к античности становится определяющей мыслью ренессансного гуманизма: «именно в ней им видится идеал, который нужно возрождать. Средние века для гуманистов представляются неким „темным царством“, наступившим после античной культуры. По мнению гуманистов, именно в подражании античной культуре, в возрождении античного миропонимания состоит задача истинных философов. Для этого они переводят с древнегреческого на латынь и современные языки практически все древнегреческие произведения; и все, что мы сейчас знаем о Древней Греции, за немногими исключениями, было открыто именно в эпоху Возрождения. Эти работы не просто переводятся, а комментируются, причём комментарии пишутся не с богословской точки зрения, а являются текстологическими, филологическими, так что возникают многие науки, в частности — филология в её нашем, современном понимании. Это комментирование было свободным от какого-либо догматического представления, и открытость, свобода также характеризовали гуманистов»[3].

Общая черта мировоззрения ранних гуманистов, которая вытекала из свойственного им стремления максимально возродить идеи и дух античной культуры, сохраняя при этом и все главное содержание христианского вероучения, состояла в его паганизации, то есть насыщении античными, «языческими» морально-философскими идеями. Например, Энео Сильвио Пикколомини, один из гуманистов этой эпохи, писал, что «христианство — не что иное, как новое, более полное изложение учения о высшем благе древних» — и, что характерно, Пикколомини станет папой Пием II[8].

Любые рассуждения гуманистов подкреплялись примерами из античной истории. Они любили сравнивать современников с выдающимися «мужами древности» (uomini illustri): флорентийцы предпочитали философов и политиков республиканского Рима, а феодальные круги — полководцев и цезарей. При этом обращение к античности не ощущалось как воскрешение мёртвого — гордое ощущение себя прямыми потомками и продолжателями традиций позволяло гуманистам оставаться самими собой: «полузабытые сокровища искусства и литературы древности выносят с ликованием на свет, как дорогую, долго бывшую утерянной собственность»[15].

Отношение к христианству

Гуманисты никогда не противопоставляли себя религии. При этом, противопоставляя себя схоластическому философствованию, они считали, что возрождают истинную Церковь и веру в Бога, не находя никакого противоречия в сочетании христианства с античной философией.

«Восхваляя разум человека, гуманисты видели в разумной человеческой природе образ Божий, то, чем Бог наделил человека, чтобы человек совершенствовал и улучшал свою земную жизнь. Как разумное существо, человек является творцом и именно в этом подобен Богу. Поэтому долг человека — участвовать в мире, а не уходить от него, улучшать мир, а не аскетически отстраненно взирать на него как на нечто ненужное для спасения. Человек и мир прекрасны, ибо созданы Богом, и задача человека — улучшать мир, делая его ещё более прекрасным, в этом человек является соработником Богу».[3] Так, гуманисты полемизируют с написанным папой Иннокентием III сочинением «О презрении к миру, или О ничтожестве человеческой жизни», где уничижается тело и восхваляется дух, и стремятся реабилитировать телесное начало в человеке (Джаноццо Манетти): Прекрасен весь мир, созданный богом для человека, но вершиной его творения является только человек, тело которого многократно превосходит все другие тела. Как удивительны, например, его руки, эти «живые орудия», способные ко всякой работе! Человек — это разумное, предусмотрительное и очень проницательное животное (…animal rationale, providum et saga…), он отличается от последнего тем, что если каждое животное способно к какому-то одному занятию, то человек может заниматься любым из них. Духовно-телесный человек столь прекрасен, что он, будучи творением бога, вместе с тем служит основной моделью, по которой уже древние язычники, а за ними и христиане изображают своих богов, что способствует богопочитанию, особенно у более грубых и необразованных людей[8]. Бог — творец всего сущего, человек же — творец великого и прекрасного царства культуры, материальной и духовной. Одновременно, по отношении к клиру гуманисты испытывали более отрицательные эмоции: «ослабление связей гуманистов с церковью, поскольку многие из них жили на доходы, получаемые от их профессиональной деятельности (как и от знатных и богатых людей, не зависящих от церкви), усиливало их неприязнь по отношению к официальной учености, пропитанной церковно-схоластическим духом. У многих из них такая неприязнь перерастала в резко критическое отношение ко всей системе этой учености, к её теоретическим и философским основам, к авторитарности, вне и без которой эта ученость не могла существовать. Немаловажно также напомнить, что гуманистическое движение началось в Италии в эпоху упадка морально-политического авторитета папства, связанного с событиями его авиньонского пленения (1309—1375), нередкими расколами католической церкви, когда в противовес законным папам появлялись антипапы и когда на церковных соборах оспаривалось верховенство пап в жизни церкви (…) Возрождение этого [классического латинского] языка было формой критики господствовавшей церковно-схоластической учености и религиозной практики, оперировавших „испорченной“, маловыразительной латынью, далекой от древнеримских классических образов»[8]. Появляются критические исследования истории католической церкви («О подложности Константинова дара»).

Гуманистическая теория искусства

Важным теоретиком и практиком, работавшим на эту тему, был Леон Баттиста Альберти. В основе ранней гуманистической эстетики лежала идея о способности искусства к подражанию, заимствованная из античности. «Подражание натуре» (imitatio, imitazione) — не простое копирование, а творческий акт с сознательным отбором самого совершенного. Введена идея «искусство» (как ремесло) в сопряжение с дарованием, гением (индивидуальная интерпретация художником) — ars et ingenium, как формула эстетической оценки произведения искусства. В обиход входит понятие «сходство» (similitudo) — как прямое подобие, необходимое для портрета[16].

Жанры творчества гуманистов

Эпистолы

Франческо Петрарка.
«Письмо к потомкам» (отрывок)
Коли ты услышишь что-нибудь обо мне — хотя и сомнительно, чтобы мое ничтожное и тёмное имя проникло далеко сквозь пространство и время, — то

тогда, быть может, ты возжелаешь узнать, что за человек я был и какова была судьба моих сочинений, особенно тех, о которых молва или хотя бы слабый слух дошел до тебя. Суждения обо мне людей будут многоразличны, ибо почти каждый говорит так, как внушает ему не истина, а прихоть, и нет меры ни хвале, ни хуле…[17].

Письма (эпистолы) являлись одним из самых распространённых жанров творчества гуманистов. Они пользовались письмами не для обмена злободневной и личной информацией, а для общих рассуждений и упражнений в словесности по Цицеронову образцу. Эпистола зачастую посылалась не только адресату, но и его друзьям, которые, в свою очередь, снимали с неё копии, так что в итоге послание расходилось во многих экземплярах. По сути, это было не «письмо», как это понятие толкуют в наши дни, а сочинение особого литературного жанра, в чем-то предвосхищавшее журналистику. Со времен Петрарки письма гуманистов с самого начала предназначались именно для опубликования.

Слогу этих писем была свойственна торжественность и публичность. Как отмечают исследователи, возможно «ни один другой вид источников так выразительно не показывает искусственность, придуманность, стилизованность жизни и общения гуманистов как их эпистолы»[18]. Характерны поджанры эпистол:

  • consolatoriae — «утешение»
  • hortatoriae — «воодушевлённое обращение»

Авторы, накопив достаточное количество эпистол, составляли из них сборники, которые включали в прижизненные собрания сочинений. Так поступил, например, Петрарка, с которого все взяли пример. Петрарка перерабатывал и редактировал свои «Письма к близким» задним числом (первые две книги этих «Писем» датированы 1330-40 гг., но на самом деле были написаны заново ок. 1351-40 гг. и перерабатывались и исправлялись до 1366 г.). Некоторые из этих писем даже адресованы давно скончавшимся Цицерону или Сенеке, что позволяло автору высказать свою позицию по различным поводам.

Речи

Периоды ренессансного гуманизма

Исторической почвой сложения гуманизма (как и всего Возрождения в целом) стали расцвет городов, экономические и социальные сдвиги, зарождение нового человека и потребность в его сознательном самоутверждении и воспитании[1]. Принято разделять на[1]:

  • Ранний, т. н. этико-филологический или гражданский гуманизм (Италия), включает рамки от Салютати до Лоренцо Валла и Леона Батиста Альберти (кон. XIV-сер. XV вв.). Возник в связи с изучением и преподаванием риторики, грамматики, поэзии, истории и моральной философии на основе классической образованности в противовес темам и методам средневековой схоластики.
  • С последней трети XV века в Италии гуманистические интересы чуть смещаются в иную сферу (теология, натурфилософия, естествознание). Это означало раскрепощение традиционных сфер культуры, но одновременно привело к утрате определённых особенностей и достижений раннего гуманизма, а также к более сложным взаимодействиям со средневековым наследием (флорентийский неоплатонизм Фичино, неоаристотелизм Помпонацци и проч.).
  • За пределами Италии гуманизм переживает новый взлёт, вступив в тесную связь с конфликтами Реформации XVI века и переплетаясь с проблемами культурного самоопределения европейских наций (северный гуманизм: Эразм Роттердамский, Томас Мор, Иоганн Рейхлин).

Известные гуманисты

В Италии стоит отметить Петрарку (который считается первым гуманистом), Боккаччо, Лоренцо Валла, Пико делла Мирандола, Леонардо да Винчи, Рафаэля, Микеланджело, затем гуманизм распространяется и в других европейских странах одновременно с движением Реформации. Многие великие мыслители и художники того времени внесли свой вклад в развитие гуманизма — Монтень, Рабле (Франция), Шекспир, Бэкон (Англия), Л. Вивес, Сервантес (Испания), Гуттен, Дюрер (Германия), Эразм Роттердамский и другие.

Напишите отзыв о статье "Ренессансный гуманизм"

Литература

  • Баткин Л. М. Итальянские гуманисты: стиль жизни и стиль мышления. М.: Наука, 1978. Изд. на ит. яз. 1990.
  • Баткин Л. М. Итальянское возрождение: Проблемы и люди. М.: Изд-во РГГУ, 1995.
  • Брагина Л. М. Итальянский гуманизм эпохи Возрождения. Идеалы и практика культуры. М., 2002
  • Горфункель А. Х. Гуманизм и натурфилософия итальянского Возрождения, М., 1977.
  • Корелин М. С. Ранний итальянский гуманизм и его историография, т.1-4, СПб, 1914.
  • Кудрявцев О. Ф. Ренессансный гуманизм и «Утопия». М., 1991.
  • Ревякина Н. В. Гуманистическое воспитание в Италии XIV—XV вв. Иваново, 1993.
  • Ревякина Н. В. Человек в гуманизме итальянского Возрождения. Иваново, 2000.
  • [www.w-shakespeare.ru/library/shekspir-i-italyanskiy-gumanism.html Шестаков В. П. "Шекспир и итальянский гуманизм.]

Примечания

  1. 1 2 3 4 Гуманизм (В. Ж. Келле; Л. М. Баткин) // Философский энциклопедический словарь. М., 1983
  2. 1 2 Баткин Л. М. Итальянское возрождение: Проблемы и люди. 1995, с. 48
  3. 1 2 3 [www.rodon.org/lvp/lpizf/index.htm В. П. Лега. Лекции по истории западной философии]
  4. Гращенков В. Н. Портрет в итальянской живописи Раннего Возрождения. М., 1996. Т.1. С. 70
  5. Баткин цитирует по кн. Marsel R. Marsile Ficin. Paris, 1958, p. 114
  6. Баткин. Указ. соч. — С. 52.
  7. Баткин. Указ. соч. — 61-2.
  8. 1 2 3 4 5 [abuss.narod.ru/Biblio/sokolov.htm В. В. Соколов. Философия эпохи Возрождения]
  9. Баткин. Указ. соч. — С.72
  10. Гращенков. Указ. соч. С. 72.
  11. 1 2 Гращенков. Указ. соч. С. 74.
  12. Баткин. Указ. соч. — С. 67.
  13. Баткин. Указ. соч. — С. 75-77.
  14. Баткин. Указ. соч. — С. 105
  15. Г. Янитчек. Предисловие к изданию Альберти, 1877
  16. Гращенков. Указ. соч. С. 85.
  17. [lib.ru/POEZIQ/PETRRKA/petrarka1_3.txt Петрарка. Письмо к потомкам]
  18. Баткин. Указ. соч. — С. 133.

Отрывок, характеризующий Ренессансный гуманизм

– Хороша, брат, да не про нас, – сказал ему Долохов.
– Я скажу сестре, чтобы она позвала ее обедать, – сказал Анатоль. – А?
– Ты подожди лучше, когда замуж выйдет…
– Ты знаешь, – сказал Анатоль, – j'adore les petites filles: [обожаю девочек:] – сейчас потеряется.
– Ты уж попался раз на petite fille [девочке], – сказал Долохов, знавший про женитьбу Анатоля. – Смотри!
– Ну уж два раза нельзя! А? – сказал Анатоль, добродушно смеясь.


Следующий после театра день Ростовы никуда не ездили и никто не приезжал к ним. Марья Дмитриевна о чем то, скрывая от Наташи, переговаривалась с ее отцом. Наташа догадывалась, что они говорили о старом князе и что то придумывали, и ее беспокоило и оскорбляло это. Она всякую минуту ждала князя Андрея, и два раза в этот день посылала дворника на Вздвиженку узнавать, не приехал ли он. Он не приезжал. Ей было теперь тяжеле, чем первые дни своего приезда. К нетерпению и грусти ее о нем присоединились неприятное воспоминание о свидании с княжной Марьей и с старым князем, и страх и беспокойство, которым она не знала причины. Ей всё казалось, что или он никогда не приедет, или что прежде, чем он приедет, с ней случится что нибудь. Она не могла, как прежде, спокойно и продолжительно, одна сама с собой думать о нем. Как только она начинала думать о нем, к воспоминанию о нем присоединялось воспоминание о старом князе, о княжне Марье и о последнем спектакле, и о Курагине. Ей опять представлялся вопрос, не виновата ли она, не нарушена ли уже ее верность князю Андрею, и опять она заставала себя до малейших подробностей воспоминающею каждое слово, каждый жест, каждый оттенок игры выражения на лице этого человека, умевшего возбудить в ней непонятное для нее и страшное чувство. На взгляд домашних, Наташа казалась оживленнее обыкновенного, но она далеко была не так спокойна и счастлива, как была прежде.
В воскресение утром Марья Дмитриевна пригласила своих гостей к обедни в свой приход Успенья на Могильцах.
– Я этих модных церквей не люблю, – говорила она, видимо гордясь своим свободомыслием. – Везде Бог один. Поп у нас прекрасный, служит прилично, так это благородно, и дьякон тоже. Разве от этого святость какая, что концерты на клиросе поют? Не люблю, одно баловство!
Марья Дмитриевна любила воскресные дни и умела праздновать их. Дом ее бывал весь вымыт и вычищен в субботу; люди и она не работали, все были празднично разряжены, и все бывали у обедни. К господскому обеду прибавлялись кушанья, и людям давалась водка и жареный гусь или поросенок. Но ни на чем во всем доме так не бывал заметен праздник, как на широком, строгом лице Марьи Дмитриевны, в этот день принимавшем неизменяемое выражение торжественности.
Когда напились кофе после обедни, в гостиной с снятыми чехлами, Марье Дмитриевне доложили, что карета готова, и она с строгим видом, одетая в парадную шаль, в которой она делала визиты, поднялась и объявила, что едет к князю Николаю Андреевичу Болконскому, чтобы объясниться с ним насчет Наташи.
После отъезда Марьи Дмитриевны, к Ростовым приехала модистка от мадам Шальме, и Наташа, затворив дверь в соседней с гостиной комнате, очень довольная развлечением, занялась примериваньем новых платьев. В то время как она, надев сметанный на живую нитку еще без рукавов лиф и загибая голову, гляделась в зеркало, как сидит спинка, она услыхала в гостиной оживленные звуки голоса отца и другого, женского голоса, который заставил ее покраснеть. Это был голос Элен. Не успела Наташа снять примериваемый лиф, как дверь отворилась и в комнату вошла графиня Безухая, сияющая добродушной и ласковой улыбкой, в темнолиловом, с высоким воротом, бархатном платье.
– Ah, ma delicieuse! [О, моя прелестная!] – сказала она красневшей Наташе. – Charmante! [Очаровательна!] Нет, это ни на что не похоже, мой милый граф, – сказала она вошедшему за ней Илье Андреичу. – Как жить в Москве и никуда не ездить? Нет, я от вас не отстану! Нынче вечером у меня m lle Georges декламирует и соберутся кое кто; и если вы не привезете своих красавиц, которые лучше m lle Georges, то я вас знать не хочу. Мужа нет, он уехал в Тверь, а то бы я его за вами прислала. Непременно приезжайте, непременно, в девятом часу. – Она кивнула головой знакомой модистке, почтительно присевшей ей, и села на кресло подле зеркала, живописно раскинув складки своего бархатного платья. Она не переставала добродушно и весело болтать, беспрестанно восхищаясь красотой Наташи. Она рассмотрела ее платья и похвалила их, похвалилась и своим новым платьем en gaz metallique, [из газа цвета металла,] которое она получила из Парижа и советовала Наташе сделать такое же.
– Впрочем, вам все идет, моя прелестная, – говорила она.
С лица Наташи не сходила улыбка удовольствия. Она чувствовала себя счастливой и расцветающей под похвалами этой милой графини Безуховой, казавшейся ей прежде такой неприступной и важной дамой, и бывшей теперь такой доброй с нею. Наташе стало весело и она чувствовала себя почти влюбленной в эту такую красивую и такую добродушную женщину. Элен с своей стороны искренно восхищалась Наташей и желала повеселить ее. Анатоль просил ее свести его с Наташей, и для этого она приехала к Ростовым. Мысль свести брата с Наташей забавляла ее.
Несмотря на то, что прежде у нее была досада на Наташу за то, что она в Петербурге отбила у нее Бориса, она теперь и не думала об этом, и всей душой, по своему, желала добра Наташе. Уезжая от Ростовых, она отозвала в сторону свою protegee.
– Вчера брат обедал у меня – мы помирали со смеху – ничего не ест и вздыхает по вас, моя прелесть. Il est fou, mais fou amoureux de vous, ma chere. [Он сходит с ума, но сходит с ума от любви к вам, моя милая.]
Наташа багрово покраснела услыхав эти слова.
– Как краснеет, как краснеет, ma delicieuse! [моя прелесть!] – проговорила Элен. – Непременно приезжайте. Si vous aimez quelqu'un, ma delicieuse, ce n'est pas une raison pour se cloitrer. Si meme vous etes promise, je suis sure que votre рromis aurait desire que vous alliez dans le monde en son absence plutot que de deperir d'ennui. [Из того, что вы любите кого нибудь, моя прелестная, никак не следует жить монашенкой. Даже если вы невеста, я уверена, что ваш жених предпочел бы, чтобы вы в его отсутствии выезжали в свет, чем погибали со скуки.]
«Стало быть она знает, что я невеста, стало быть и oни с мужем, с Пьером, с этим справедливым Пьером, думала Наташа, говорили и смеялись про это. Стало быть это ничего». И опять под влиянием Элен то, что прежде представлялось страшным, показалось простым и естественным. «И она такая grande dame, [важная барыня,] такая милая и так видно всей душой любит меня, думала Наташа. И отчего не веселиться?» думала Наташа, удивленными, широко раскрытыми глазами глядя на Элен.
К обеду вернулась Марья Дмитриевна, молчаливая и серьезная, очевидно понесшая поражение у старого князя. Она была еще слишком взволнована от происшедшего столкновения, чтобы быть в силах спокойно рассказать дело. На вопрос графа она отвечала, что всё хорошо и что она завтра расскажет. Узнав о посещении графини Безуховой и приглашении на вечер, Марья Дмитриевна сказала:
– С Безуховой водиться я не люблю и не посоветую; ну, да уж если обещала, поезжай, рассеешься, – прибавила она, обращаясь к Наташе.


Граф Илья Андреич повез своих девиц к графине Безуховой. На вечере было довольно много народу. Но всё общество было почти незнакомо Наташе. Граф Илья Андреич с неудовольствием заметил, что всё это общество состояло преимущественно из мужчин и дам, известных вольностью обращения. M lle Georges, окруженная молодежью, стояла в углу гостиной. Было несколько французов и между ними Метивье, бывший, со времени приезда Элен, домашним человеком у нее. Граф Илья Андреич решился не садиться за карты, не отходить от дочерей и уехать как только кончится представление Georges.
Анатоль очевидно у двери ожидал входа Ростовых. Он, тотчас же поздоровавшись с графом, подошел к Наташе и пошел за ней. Как только Наташа его увидала, тоже как и в театре, чувство тщеславного удовольствия, что она нравится ему и страха от отсутствия нравственных преград между ею и им, охватило ее. Элен радостно приняла Наташу и громко восхищалась ее красотой и туалетом. Вскоре после их приезда, m lle Georges вышла из комнаты, чтобы одеться. В гостиной стали расстанавливать стулья и усаживаться. Анатоль подвинул Наташе стул и хотел сесть подле, но граф, не спускавший глаз с Наташи, сел подле нее. Анатоль сел сзади.
M lle Georges с оголенными, с ямочками, толстыми руками, в красной шали, надетой на одно плечо, вышла в оставленное для нее пустое пространство между кресел и остановилась в ненатуральной позе. Послышался восторженный шопот. M lle Georges строго и мрачно оглянула публику и начала говорить по французски какие то стихи, где речь шла о ее преступной любви к своему сыну. Она местами возвышала голос, местами шептала, торжественно поднимая голову, местами останавливалась и хрипела, выкатывая глаза.
– Adorable, divin, delicieux! [Восхитительно, божественно, чудесно!] – слышалось со всех сторон. Наташа смотрела на толстую Georges, но ничего не слышала, не видела и не понимала ничего из того, что делалось перед ней; она только чувствовала себя опять вполне безвозвратно в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, в котором нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно. Позади ее сидел Анатоль, и она, чувствуя его близость, испуганно ждала чего то.
После первого монолога всё общество встало и окружило m lle Georges, выражая ей свой восторг.
– Как она хороша! – сказала Наташа отцу, который вместе с другими встал и сквозь толпу подвигался к актрисе.
– Я не нахожу, глядя на вас, – сказал Анатоль, следуя за Наташей. Он сказал это в такое время, когда она одна могла его слышать. – Вы прелестны… с той минуты, как я увидал вас, я не переставал….
– Пойдем, пойдем, Наташа, – сказал граф, возвращаясь за дочерью. – Как хороша!
Наташа ничего не говоря подошла к отцу и вопросительно удивленными глазами смотрела на него.
После нескольких приемов декламации m lle Georges уехала и графиня Безухая попросила общество в залу.
Граф хотел уехать, но Элен умоляла не испортить ее импровизированный бал. Ростовы остались. Анатоль пригласил Наташу на вальс и во время вальса он, пожимая ее стан и руку, сказал ей, что она ravissante [обворожительна] и что он любит ее. Во время экосеза, который она опять танцовала с Курагиным, когда они остались одни, Анатоль ничего не говорил ей и только смотрел на нее. Наташа была в сомнении, не во сне ли она видела то, что он сказал ей во время вальса. В конце первой фигуры он опять пожал ей руку. Наташа подняла на него испуганные глаза, но такое самоуверенно нежное выражение было в его ласковом взгляде и улыбке, что она не могла глядя на него сказать того, что она имела сказать ему. Она опустила глаза.
– Не говорите мне таких вещей, я обручена и люблю другого, – проговорила она быстро… – Она взглянула на него. Анатоль не смутился и не огорчился тем, что она сказала.
– Не говорите мне про это. Что мне зa дело? – сказал он. – Я говорю, что безумно, безумно влюблен в вас. Разве я виноват, что вы восхитительны? Нам начинать.
Наташа, оживленная и тревожная, широко раскрытыми, испуганными глазами смотрела вокруг себя и казалась веселее чем обыкновенно. Она почти ничего не помнила из того, что было в этот вечер. Танцовали экосез и грос фатер, отец приглашал ее уехать, она просила остаться. Где бы она ни была, с кем бы ни говорила, она чувствовала на себе его взгляд. Потом она помнила, что попросила у отца позволения выйти в уборную оправить платье, что Элен вышла за ней, говорила ей смеясь о любви ее брата и что в маленькой диванной ей опять встретился Анатоль, что Элен куда то исчезла, они остались вдвоем и Анатоль, взяв ее за руку, нежным голосом сказал:
– Я не могу к вам ездить, но неужели я никогда не увижу вас? Я безумно люблю вас. Неужели никогда?… – и он, заслоняя ей дорогу, приближал свое лицо к ее лицу.
Блестящие, большие, мужские глаза его так близки были от ее глаз, что она не видела ничего кроме этих глаз.
– Натали?! – прошептал вопросительно его голос, и кто то больно сжимал ее руки.
– Натали?!
«Я ничего не понимаю, мне нечего говорить», сказал ее взгляд.
Горячие губы прижались к ее губам и в ту же минуту она почувствовала себя опять свободною, и в комнате послышался шум шагов и платья Элен. Наташа оглянулась на Элен, потом, красная и дрожащая, взглянула на него испуганно вопросительно и пошла к двери.
– Un mot, un seul, au nom de Dieu, [Одно слово, только одно, ради Бога,] – говорил Анатоль.
Она остановилась. Ей так нужно было, чтобы он сказал это слово, которое бы объяснило ей то, что случилось и на которое она бы ему ответила.
– Nathalie, un mot, un seul, – всё повторял он, видимо не зная, что сказать и повторял его до тех пор, пока к ним подошла Элен.
Элен вместе с Наташей опять вышла в гостиную. Не оставшись ужинать, Ростовы уехали.
Вернувшись домой, Наташа не спала всю ночь: ее мучил неразрешимый вопрос, кого она любила, Анатоля или князя Андрея. Князя Андрея она любила – она помнила ясно, как сильно она любила его. Но Анатоля она любила тоже, это было несомненно. «Иначе, разве бы всё это могло быть?» думала она. «Ежели я могла после этого, прощаясь с ним, улыбкой ответить на его улыбку, ежели я могла допустить до этого, то значит, что я с первой минуты полюбила его. Значит, он добр, благороден и прекрасен, и нельзя было не полюбить его. Что же мне делать, когда я люблю его и люблю другого?» говорила она себе, не находя ответов на эти страшные вопросы.


Пришло утро с его заботами и суетой. Все встали, задвигались, заговорили, опять пришли модистки, опять вышла Марья Дмитриевна и позвали к чаю. Наташа широко раскрытыми глазами, как будто она хотела перехватить всякий устремленный на нее взгляд, беспокойно оглядывалась на всех и старалась казаться такою же, какою она была всегда.
После завтрака Марья Дмитриевна (это было лучшее время ее), сев на свое кресло, подозвала к себе Наташу и старого графа.
– Ну с, друзья мои, теперь я всё дело обдумала и вот вам мой совет, – начала она. – Вчера, как вы знаете, была я у князя Николая; ну с и поговорила с ним…. Он кричать вздумал. Да меня не перекричишь! Я всё ему выпела!
– Да что же он? – спросил граф.
– Он то что? сумасброд… слышать не хочет; ну, да что говорить, и так мы бедную девочку измучили, – сказала Марья Дмитриевна. – А совет мой вам, чтобы дела покончить и ехать домой, в Отрадное… и там ждать…
– Ах, нет! – вскрикнула Наташа.
– Нет, ехать, – сказала Марья Дмитриевна. – И там ждать. – Если жених теперь сюда приедет – без ссоры не обойдется, а он тут один на один с стариком всё переговорит и потом к вам приедет.
Илья Андреич одобрил это предложение, тотчас поняв всю разумность его. Ежели старик смягчится, то тем лучше будет приехать к нему в Москву или Лысые Горы, уже после; если нет, то венчаться против его воли можно будет только в Отрадном.
– И истинная правда, – сказал он. – Я и жалею, что к нему ездил и ее возил, – сказал старый граф.
– Нет, чего ж жалеть? Бывши здесь, нельзя было не сделать почтения. Ну, а не хочет, его дело, – сказала Марья Дмитриевна, что то отыскивая в ридикюле. – Да и приданое готово, чего вам еще ждать; а что не готово, я вам перешлю. Хоть и жалко мне вас, а лучше с Богом поезжайте. – Найдя в ридикюле то, что она искала, она передала Наташе. Это было письмо от княжны Марьи. – Тебе пишет. Как мучается, бедняжка! Она боится, чтобы ты не подумала, что она тебя не любит.
– Да она и не любит меня, – сказала Наташа.
– Вздор, не говори, – крикнула Марья Дмитриевна.
– Никому не поверю; я знаю, что не любит, – смело сказала Наташа, взяв письмо, и в лице ее выразилась сухая и злобная решительность, заставившая Марью Дмитриевну пристальнее посмотреть на нее и нахмуриться.
– Ты, матушка, так не отвечай, – сказала она. – Что я говорю, то правда. Напиши ответ.
Наташа не отвечала и пошла в свою комнату читать письмо княжны Марьи.
Княжна Марья писала, что она была в отчаянии от происшедшего между ними недоразумения. Какие бы ни были чувства ее отца, писала княжна Марья, она просила Наташу верить, что она не могла не любить ее как ту, которую выбрал ее брат, для счастия которого она всем готова была пожертвовать.
«Впрочем, писала она, не думайте, чтобы отец мой был дурно расположен к вам. Он больной и старый человек, которого надо извинять; но он добр, великодушен и будет любить ту, которая сделает счастье его сына». Княжна Марья просила далее, чтобы Наташа назначила время, когда она может опять увидеться с ней.
Прочтя письмо, Наташа села к письменному столу, чтобы написать ответ: «Chere princesse», [Дорогая княжна,] быстро, механически написала она и остановилась. «Что ж дальше могла написать она после всего того, что было вчера? Да, да, всё это было, и теперь уж всё другое», думала она, сидя над начатым письмом. «Надо отказать ему? Неужели надо? Это ужасно!»… И чтоб не думать этих страшных мыслей, она пошла к Соне и с ней вместе стала разбирать узоры.
После обеда Наташа ушла в свою комнату, и опять взяла письмо княжны Марьи. – «Неужели всё уже кончено? подумала она. Неужели так скоро всё это случилось и уничтожило всё прежнее»! Она во всей прежней силе вспоминала свою любовь к князю Андрею и вместе с тем чувствовала, что любила Курагина. Она живо представляла себя женою князя Андрея, представляла себе столько раз повторенную ее воображением картину счастия с ним и вместе с тем, разгораясь от волнения, представляла себе все подробности своего вчерашнего свидания с Анатолем.
«Отчего же бы это не могло быть вместе? иногда, в совершенном затмении, думала она. Тогда только я бы была совсем счастлива, а теперь я должна выбрать и ни без одного из обоих я не могу быть счастлива. Одно, думала она, сказать то, что было князю Андрею или скрыть – одинаково невозможно. А с этим ничего не испорчено. Но неужели расстаться навсегда с этим счастьем любви князя Андрея, которым я жила так долго?»
– Барышня, – шопотом с таинственным видом сказала девушка, входя в комнату. – Мне один человек велел передать. Девушка подала письмо. – Только ради Христа, – говорила еще девушка, когда Наташа, не думая, механическим движением сломала печать и читала любовное письмо Анатоля, из которого она, не понимая ни слова, понимала только одно – что это письмо было от него, от того человека, которого она любит. «Да она любит, иначе разве могло бы случиться то, что случилось? Разве могло бы быть в ее руке любовное письмо от него?»
Трясущимися руками Наташа держала это страстное, любовное письмо, сочиненное для Анатоля Долоховым, и, читая его, находила в нем отголоски всего того, что ей казалось, она сама чувствовала.
«Со вчерашнего вечера участь моя решена: быть любимым вами или умереть. Мне нет другого выхода», – начиналось письмо. Потом он писал, что знает про то, что родные ее не отдадут ее ему, Анатолю, что на это есть тайные причины, которые он ей одной может открыть, но что ежели она его любит, то ей стоит сказать это слово да , и никакие силы людские не помешают их блаженству. Любовь победит всё. Он похитит и увезет ее на край света.
«Да, да, я люблю его!» думала Наташа, перечитывая в двадцатый раз письмо и отыскивая какой то особенный глубокий смысл в каждом его слове.
В этот вечер Марья Дмитриевна ехала к Архаровым и предложила барышням ехать с нею. Наташа под предлогом головной боли осталась дома.


Вернувшись поздно вечером, Соня вошла в комнату Наташи и, к удивлению своему, нашла ее не раздетою, спящею на диване. На столе подле нее лежало открытое письмо Анатоля. Соня взяла письмо и стала читать его.
Она читала и взглядывала на спящую Наташу, на лице ее отыскивая объяснения того, что она читала, и не находила его. Лицо было тихое, кроткое и счастливое. Схватившись за грудь, чтобы не задохнуться, Соня, бледная и дрожащая от страха и волнения, села на кресло и залилась слезами.
«Как я не видала ничего? Как могло это зайти так далеко? Неужели она разлюбила князя Андрея? И как могла она допустить до этого Курагина? Он обманщик и злодей, это ясно. Что будет с Nicolas, с милым, благородным Nicolas, когда он узнает про это? Так вот что значило ее взволнованное, решительное и неестественное лицо третьего дня, и вчера, и нынче, думала Соня; но не может быть, чтобы она любила его! Вероятно, не зная от кого, она распечатала это письмо. Вероятно, она оскорблена. Она не может этого сделать!»
Соня утерла слезы и подошла к Наташе, опять вглядываясь в ее лицо.
– Наташа! – сказала она чуть слышно.
Наташа проснулась и увидала Соню.
– А, вернулась?
И с решительностью и нежностью, которая бывает в минуты пробуждения, она обняла подругу, но заметив смущение на лице Сони, лицо Наташи выразило смущение и подозрительность.
– Соня, ты прочла письмо? – сказала она.
– Да, – тихо сказала Соня.
Наташа восторженно улыбнулась.
– Нет, Соня, я не могу больше! – сказала она. – Я не могу больше скрывать от тебя. Ты знаешь, мы любим друг друга!… Соня, голубчик, он пишет… Соня…
Соня, как бы не веря своим ушам, смотрела во все глаза на Наташу.
– А Болконский? – сказала она.
– Ах, Соня, ах коли бы ты могла знать, как я счастлива! – сказала Наташа. – Ты не знаешь, что такое любовь…
– Но, Наташа, неужели то всё кончено?
Наташа большими, открытыми глазами смотрела на Соню, как будто не понимая ее вопроса.
– Что ж, ты отказываешь князю Андрею? – сказала Соня.
– Ах, ты ничего не понимаешь, ты не говори глупости, ты слушай, – с мгновенной досадой сказала Наташа.
– Нет, я не могу этому верить, – повторила Соня. – Я не понимаю. Как же ты год целый любила одного человека и вдруг… Ведь ты только три раза видела его. Наташа, я тебе не верю, ты шалишь. В три дня забыть всё и так…
– Три дня, – сказала Наташа. – Мне кажется, я сто лет люблю его. Мне кажется, что я никого никогда не любила прежде его. Ты этого не можешь понять. Соня, постой, садись тут. – Наташа обняла и поцеловала ее.
– Мне говорили, что это бывает и ты верно слышала, но я теперь только испытала эту любовь. Это не то, что прежде. Как только я увидала его, я почувствовала, что он мой властелин, и я раба его, и что я не могу не любить его. Да, раба! Что он мне велит, то я и сделаю. Ты не понимаешь этого. Что ж мне делать? Что ж мне делать, Соня? – говорила Наташа с счастливым и испуганным лицом.
– Но ты подумай, что ты делаешь, – говорила Соня, – я не могу этого так оставить. Эти тайные письма… Как ты могла его допустить до этого? – говорила она с ужасом и с отвращением, которое она с трудом скрывала.
– Я тебе говорила, – отвечала Наташа, – что у меня нет воли, как ты не понимаешь этого: я его люблю!
– Так я не допущу до этого, я расскажу, – с прорвавшимися слезами вскрикнула Соня.
– Что ты, ради Бога… Ежели ты расскажешь, ты мой враг, – заговорила Наташа. – Ты хочешь моего несчастия, ты хочешь, чтоб нас разлучили…
Увидав этот страх Наташи, Соня заплакала слезами стыда и жалости за свою подругу.
– Но что было между вами? – спросила она. – Что он говорил тебе? Зачем он не ездит в дом?
Наташа не отвечала на ее вопрос.
– Ради Бога, Соня, никому не говори, не мучай меня, – упрашивала Наташа. – Ты помни, что нельзя вмешиваться в такие дела. Я тебе открыла…
– Но зачем эти тайны! Отчего же он не ездит в дом? – спрашивала Соня. – Отчего он прямо не ищет твоей руки? Ведь князь Андрей дал тебе полную свободу, ежели уж так; но я не верю этому. Наташа, ты подумала, какие могут быть тайные причины ?
Наташа удивленными глазами смотрела на Соню. Видно, ей самой в первый раз представлялся этот вопрос и она не знала, что отвечать на него.
– Какие причины, не знаю. Но стало быть есть причины!
Соня вздохнула и недоверчиво покачала головой.
– Ежели бы были причины… – начала она. Но Наташа угадывая ее сомнение, испуганно перебила ее.
– Соня, нельзя сомневаться в нем, нельзя, нельзя, ты понимаешь ли? – прокричала она.
– Любит ли он тебя?
– Любит ли? – повторила Наташа с улыбкой сожаления о непонятливости своей подруги. – Ведь ты прочла письмо, ты видела его?
– Но если он неблагородный человек?
– Он!… неблагородный человек? Коли бы ты знала! – говорила Наташа.
– Если он благородный человек, то он или должен объявить свое намерение, или перестать видеться с тобой; и ежели ты не хочешь этого сделать, то я сделаю это, я напишу ему, я скажу папа, – решительно сказала Соня.
– Да я жить не могу без него! – закричала Наташа.
– Наташа, я не понимаю тебя. И что ты говоришь! Вспомни об отце, о Nicolas.
– Мне никого не нужно, я никого не люблю, кроме его. Как ты смеешь говорить, что он неблагороден? Ты разве не знаешь, что я его люблю? – кричала Наташа. – Соня, уйди, я не хочу с тобой ссориться, уйди, ради Бога уйди: ты видишь, как я мучаюсь, – злобно кричала Наташа сдержанно раздраженным и отчаянным голосом. Соня разрыдалась и выбежала из комнаты.
Наташа подошла к столу и, не думав ни минуты, написала тот ответ княжне Марье, который она не могла написать целое утро. В письме этом она коротко писала княжне Марье, что все недоразуменья их кончены, что, пользуясь великодушием князя Андрея, который уезжая дал ей свободу, она просит ее забыть всё и простить ее ежели она перед нею виновата, но что она не может быть его женой. Всё это ей казалось так легко, просто и ясно в эту минуту.

В пятницу Ростовы должны были ехать в деревню, а граф в среду поехал с покупщиком в свою подмосковную.
В день отъезда графа, Соня с Наташей были званы на большой обед к Карагиным, и Марья Дмитриевна повезла их. На обеде этом Наташа опять встретилась с Анатолем, и Соня заметила, что Наташа говорила с ним что то, желая не быть услышанной, и всё время обеда была еще более взволнована, чем прежде. Когда они вернулись домой, Наташа начала первая с Соней то объяснение, которого ждала ее подруга.
– Вот ты, Соня, говорила разные глупости про него, – начала Наташа кротким голосом, тем голосом, которым говорят дети, когда хотят, чтобы их похвалили. – Мы объяснились с ним нынче.
– Ну, что же, что? Ну что ж он сказал? Наташа, как я рада, что ты не сердишься на меня. Говори мне всё, всю правду. Что же он сказал?
Наташа задумалась.
– Ах Соня, если бы ты знала его так, как я! Он сказал… Он спрашивал меня о том, как я обещала Болконскому. Он обрадовался, что от меня зависит отказать ему.
Соня грустно вздохнула.
– Но ведь ты не отказала Болконскому, – сказала она.
– А может быть я и отказала! Может быть с Болконским всё кончено. Почему ты думаешь про меня так дурно?
– Я ничего не думаю, я только не понимаю этого…
– Подожди, Соня, ты всё поймешь. Увидишь, какой он человек. Ты не думай дурное ни про меня, ни про него.
– Я ни про кого не думаю дурное: я всех люблю и всех жалею. Но что же мне делать?
Соня не сдавалась на нежный тон, с которым к ней обращалась Наташа. Чем размягченнее и искательнее было выражение лица Наташи, тем серьезнее и строже было лицо Сони.
– Наташа, – сказала она, – ты просила меня не говорить с тобой, я и не говорила, теперь ты сама начала. Наташа, я не верю ему. Зачем эта тайна?
– Опять, опять! – перебила Наташа.
– Наташа, я боюсь за тебя.
– Чего бояться?
– Я боюсь, что ты погубишь себя, – решительно сказала Соня, сама испугавшись того что она сказала.
Лицо Наташи опять выразило злобу.
– И погублю, погублю, как можно скорее погублю себя. Не ваше дело. Не вам, а мне дурно будет. Оставь, оставь меня. Я ненавижу тебя.
– Наташа! – испуганно взывала Соня.
– Ненавижу, ненавижу! И ты мой враг навсегда!
Наташа выбежала из комнаты.
Наташа не говорила больше с Соней и избегала ее. С тем же выражением взволнованного удивления и преступности она ходила по комнатам, принимаясь то за то, то за другое занятие и тотчас же бросая их.
Как это ни тяжело было для Сони, но она, не спуская глаз, следила за своей подругой.
Накануне того дня, в который должен был вернуться граф, Соня заметила, что Наташа сидела всё утро у окна гостиной, как будто ожидая чего то и что она сделала какой то знак проехавшему военному, которого Соня приняла за Анатоля.
Соня стала еще внимательнее наблюдать свою подругу и заметила, что Наташа была всё время обеда и вечер в странном и неестественном состоянии (отвечала невпопад на делаемые ей вопросы, начинала и не доканчивала фразы, всему смеялась).
После чая Соня увидала робеющую горничную девушку, выжидавшую ее у двери Наташи. Она пропустила ее и, подслушав у двери, узнала, что опять было передано письмо. И вдруг Соне стало ясно, что у Наташи был какой нибудь страшный план на нынешний вечер. Соня постучалась к ней. Наташа не пустила ее.
«Она убежит с ним! думала Соня. Она на всё способна. Нынче в лице ее было что то особенно жалкое и решительное. Она заплакала, прощаясь с дяденькой, вспоминала Соня. Да это верно, она бежит с ним, – но что мне делать?» думала Соня, припоминая теперь те признаки, которые ясно доказывали, почему у Наташи было какое то страшное намерение. «Графа нет. Что мне делать, написать к Курагину, требуя от него объяснения? Но кто велит ему ответить? Писать Пьеру, как просил князь Андрей в случае несчастия?… Но может быть, в самом деле она уже отказала Болконскому (она вчера отослала письмо княжне Марье). Дяденьки нет!» Сказать Марье Дмитриевне, которая так верила в Наташу, Соне казалось ужасно. «Но так или иначе, думала Соня, стоя в темном коридоре: теперь или никогда пришло время доказать, что я помню благодеяния их семейства и люблю Nicolas. Нет, я хоть три ночи не буду спать, а не выйду из этого коридора и силой не пущу ее, и не дам позору обрушиться на их семейство», думала она.


Анатоль последнее время переселился к Долохову. План похищения Ростовой уже несколько дней был обдуман и приготовлен Долоховым, и в тот день, когда Соня, подслушав у двери Наташу, решилась оберегать ее, план этот должен был быть приведен в исполнение. Наташа в десять часов вечера обещала выйти к Курагину на заднее крыльцо. Курагин должен был посадить ее в приготовленную тройку и везти за 60 верст от Москвы в село Каменку, где был приготовлен расстриженный поп, который должен был обвенчать их. В Каменке и была готова подстава, которая должна была вывезти их на Варшавскую дорогу и там на почтовых они должны были скакать за границу.
У Анатоля были и паспорт, и подорожная, и десять тысяч денег, взятые у сестры, и десять тысяч, занятые через посредство Долохова.
Два свидетеля – Хвостиков, бывший приказный, которого употреблял для игры Долохов и Макарин, отставной гусар, добродушный и слабый человек, питавший беспредельную любовь к Курагину – сидели в первой комнате за чаем.