Репнин, Николай Васильевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Николай Васильевич Репнин<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>
Генерал-губернатор
Псковского наместничества
1782 — 1791
Предшественник: Яков Ефимович Сиверс
Преемник: Осип Андреевич Игельстром
Генерал-губернатор
Смоленского наместничества
1779 — 1791
Предшественник: Евдоким Алексеевич Щербинин
Преемник: Осип Андреевич Игельстром
Генерал-губернатор
Орловского наместничества
1778 — 1781
Предшественник: наместничество учреждено
Преемник: Александр Александрович Прозоровский
 
Рождение: 11 (22) марта 1734(1734-03-22)
Смерть: 12 (24) мая 1801(1801-05-24) (67 лет)
 
Военная служба
Годы службы: 1749 — 1798
Принадлежность: Российская империя Российская империя
Род войск: пехота
Звание: генерал-фельдмаршал
 
Награды:
Князь Никола́й Васи́льевич Репни́н (11 [22] марта 1734, Санкт-Петербург — 12 [24] мая 1801, Рига) — крупный дипломат екатерининской эпохи, генерал-фельдмаршал (1796). В качестве посла в Речи Посполитой (1764—1768) внёс весомый вклад в разложение польско-литовской государственности. Последний из Репниных, владелец усадьбы Воронцово.



Биография

Начало службы. Семилетняя война

Родился в семье князя Василия Аникитича Репнина (1696—1748), генерал-фельдцехмейстера. В 11-летнем возрасте, что было нормой для тех времён, его уже определили солдатом в лейб-гвардии Преображенский полк. В 14-летнем возрасте в звании сержанта участвовал в походе своего отца на Рейн.

В 1749 году получил звание прапорщика, в 1751 году — подпоручика гвардии. Потом долго жил за границей, в Германии, где, по отзыву одного современника, получил «дельное немецкое воспитание», а также в Париже, откуда был отозван Елизаветой Петровной, опасавшейся, чтобы «Николаша» не погиб от «разврата и распутства» в этом содоме[1].

Добровольцем в офицерском звании участвовал в Семилетней войне, служил под началом генерал-фельдмаршала С. Ф. Апраксина. Отличился в сражениях при Грос-Егерсдорфе, Кёнигсберге, осаде Кюстрина. В 1758 году ему было присвоено воинское звание капитана. С 1759 года служил в союзной Франции, в войсках маршала Контада, а с 1760 года, получив звание полковника, — под началом графа Захара Чернышёва, приняв участие, в частности, во взятии Берлина в том же году. В 1762 году получил звание генерал-майора, а 22 сентября 1762 года удостоен голштинского ордена Святой Анны.

Дипломатическая работа. Польша

В 1762 году император Пётр III отправил его послом в Берлин, столицу Пруссии, где Репнин пробыл до 1763 года и хорошо изучил военное дело, познакомившись также с порядками и организацией армии короля Фридриха II. В 1763 году Екатерина II назначила его директором сухопутного шляхетского корпуса, а через несколько месяцев отправила в Польшу, где он должен был помогать русскому посланнику Кайзерлингу добиваться уравнивания в правах с католиками так называемых диссидентов (православных и протестантов). После смерти Кайзерлинга в 1764 году Репнин стал полномочным министром в этой стране и начал активно вмешиваться во внутренние дела страны и продвигать возведение на освободившийся (после смерти Августа III) польский престол Станислава Понятовского, полностью устраивавшего петербургский двор.

Действуя фактически в одиночку, без советников, но опираясь на значительную военную силу и партию Чарторыйских, родственников Понятовского, Репнин удачно защищал диссидентов и образовывал дружественные России «конфедерации». Первой из таковых стала образованная 28 апреля 1764 года литовская конфедерация, обратившаяся под влиянием посла к России за военной защитой. 7 мая 1764 года был открыт конвокационный сейм, позволивший провести в стране ряд реформ (не все из которых, особенно ограничение liberum veto, устраивали Россию), а 7 сентября Понятовский был избран королём Польши. После этого Репнин начал склонять монарха к решению вопроса об уравнивании прав диссидентов с католическим большинством и урегулированию пограничных споров, однако стоявшие за Понятовским Чарторыйские всячески этому противились. В сложившейся ситуации Репнин с начала 1767 года образовал сразу несколько новых «конфедераций» в Польше и Литве, дружественных России, число состоящих в которых вскоре превысило 80 тысяч человек, что могло угрожать Понятовскому свержением. Испуганный монарх созвал 15 октября 1767 года чрезвычайный сейм, предварительно согласившись выполнить все условия Репнина, однако в ходе выборов на этот сейм русскому посланнику не удалось добиться необходимого большинства. Репнин в итоге решил этот вопрос радикально — вводом в Варшаву русской армии и сначала арестом, а затем высылкой в Россию епископа Солтыка и Ржевуских, возглавлявших польскую оппозицию.

Под влиянием этих событий и давлением Репнина польский сейм в конце концов принял 13 февраля 1768 года так называемые «кардинальные законы», обеспечивавшие свободу вероисповедания и гражданские права для всех диссидентов, уравнивая их с католиками, а также подтвердив привилегии шляхты, выборность короля и liberum veto. 24 февраля 1768 года Репнин добился заключения с Речью Посполитой Варшавского договора, условия которого фактически позволяли Российской империи вмешиваться в любые внутренние дела последней. Среди польских аристократов возник заговор с целью его убийства, и только Понятовский своевременным извещением об этом спас его от смерти.

Новые указы привели вскоре к так называемому мятежу «конфедератов» — сторонников сохранения привилегий для католического большинства и политической независимости Польши, для чего предполагалось свергнуть Понятовского и начать войну с Россией. После начала мятежа Репнин потребовал от Понятовского его подавления, однако в итоге для этого пришлось использовать в очередной раз введённые в Польшу русские войска. Разбитые конфедераты частью начали партизанскую борьбу против русских, частью отступили в соседние страны.

Русский посланник, открыто вмешивавшийся в дела суверенного польско-литовского государства, долго ещё вызывал ненависть у польских патриотов. В польской историографии он остался как своего рода антигерой — безжалостный сатрап самодержавия и могильщик национальной государственности. Печатью такого отношения отмечен образ Репнина на картине Матейко «Рейтан. Упадок Польши». В апреле 1769 года, когда политическая ситуация несколько изменилась, Репнин был заменён в Польше князем Волконским. За свои заслуги на дипломатическом поприще в период службы в Польше Репнину 17 января 1768 года был вручён орден Святого Александра Невского, присвоено звание генерал-поручика и пожалована сумма размером в 50 тысяч рублей. Однако, по свидетельству французского дипломата, далеко не все при петербургском дворе впечатлились итогами его миссии в Варшаве[2]:

Обладая довольно живым, но поверхностным умом, он нравится женщинам, но зато и подчиняется им всецело; удовольствие есть единственный мотив всех его поступков. Работой его в Польше здесь все недовольны, так как он только запутал дела к невыгоде России. Он был влюблен в жену Адама Чарторыжского, самого страшного врага русских. Подчинившись этой женщине, он, говорят, заплатил ей за ночь покровительством Барской конфедерации, вопреки интересам своего двора. Эта крупная ошибка произвела здесь такое дурное впечатление, что возникал вопрос, не отозвать ли Репнина под тем предлогом, что он сошел с ума.

Русско-турецкая война 1768—1774

Во время русско-турецкой войны 1768—1774 годов Репнин, после её начала возвратившийся в Россию, возглавил отдельный корпус, действовавший в Молдавии и Валахии, в составе 1-й армии генерал-фельдмаршала князя Александра Голицына. Вверенным ему войскам удалось в 1770 году воспрепятствовать переправе через Прут 36-тысячного войска Османской империи и Крымского ханства. В том же году он, командуя Ширванским, Архангелогородским и Киевским мушкетёрскими полками и гренадёрскими батальонами, проявил храбрость в битве у Рябой Могилы, находясь в то время под началом Петра Румянцева, успешно опрокинув левый фланг османской армии двумя каре пехоты при поддержке атаки кавалерии. В том же году Репнин отличился в битвах при Ларге и при Кагуле и 27 июля 1770 года по инициативе Румянцева был награждён орденом Святого Георгия 2-й степени № 2

За оказанный пример мужества, служивший подчиненным его по преодолению трудов неустрашимости и к одержанию над неприятелем победы 21-го июля 1770 года под Кагулом
В том же 1770 году сумел, командуя авангардом армии, без боя занять Измаил и взял город Килию.

10 (21) июня 1771 года Репнин получил командование над всеми войсками в Валахии и разбил под Бухарестом 10-тысячное неприятельское войско, которым командовал Ахмет-паша. Несмотря на этот успех, главнокомандующий русскими войсками Румянцев поставил ему в вину занятие турками крепости Журжи, оставленной русскими. Оскорблённый Репнин испросил увольнения из армии за границу, якобы под предлогом «расстроенного здоровья», однако в 1774 году, спустя почти три года, вернулся на службу и участвовал во взятии Силистрии, а позже в разработке и заключении Кючук-Кайнарджийского мира, лично доставив Екатерине II в Санкт-Петербург текст этого соглашения. После этих событий получил звания генерал-аншефа и подполковника лейб-гвардии Измайловского полка, также удостоился крупного денежного вознаграждения.

Административная деятельность

В 17751776 годах был полномочным посланником Российской империи в Турции; вернувшись на родину, некоторое время жил в Петербурге, имел контакты с масонами и, по некоторым данным[3], даже участвовал в основании нескольких лож[4]. В скором времени был назначен генерал-губернатором в Смоленск и одновременно в период с 1778 по 1781 год — первым генерал-губернатором Орловского наместничества.

Во время войны за баварское наследство возглавил 30-тысячную армию и с ней вступил в Бреславль, где принял участие в Тешенском конгрессе и сумел склонить Австрию к подписанию мирного договора, за что получил в награду от российской императрицы орден Святого Андрея Первозванного.

В 1780 года возглавил силы наблюдательного корпуса, стоявшего в Умани, в 1781 году был назначен псковским генерал-губернатором, одновременно продолжая исполнять те же обязанности в Смоленске. В этот период времени получил орден святого Владимира 1-й степени в день учреждения этой награды (22 сентября 1782 года), а также бриллиантовые знаки к ордену святого Андрея Первозванного (1784 год). Затем некоторое время провёл за границей «для отдыха».

Русско-турецкая война 1787—1791

Во время Русско-турецкой войны 1787—1791 годов вернулся на военную службу, командовал армией во время успешного штурма Очакова, затем 7 (18) сентября 1789 года одержал победу над турками на реке Сальча в Молдавии, овладел лагерем сераскира Гассан-паши, запер его в Измаиле и начал готовиться к штурму этой крепости, но в 1789 году был остановлен приказом главнокомандующего Григория Потемкина и отступил от Измаила. После отъезда Потёмкина в Петербург летом 1791 года главное командование над соединённой армией перешло к Репнину. Несмотря на распоряжения Потёмкина, он, узнав о том, что войска турецкого визиря сконцентрировались около Мачина, приказал начать внезапное наступление и в итоге одержал в шестичасовом сражении крупную победу над противником с небольшими потерями: 141 человек убитыми и 300 ранеными, хотя численность войск неприятеля составляла более 80 тысяч; на левом фланге русской армии в этом сражении отличился Михаил Кутузов. Это поражение вынудило турок прекратить войну и уже на следующий день, 31 июля 1791 года, выслать к нему парламентёров и подписать предварительные условия мира в Галаце, ставшие впоследствии основой для заключения Ясского мирного договора. Репнин был награждён (15.07.1791) орденом Святого Георгия 1-й степени № 9

Во уважение особливаго усердия, которым долговременная его служба была сопровождаема, радения и точности в исполнении предложений главнаго начальства, искусства и отличнаго мужества в разных случаях оказаннаго и особливо при атаке с войсками под его командою находящимися армии турецкой под предводительством верховнаго визиря Юсуф-паши за Дунаем при Мачине в 28-й день июня, одержав над нею совершенную победу.

1790-е годы. Отставка и смерть

Вернувшись с фронтов турецкой войны, некоторое время провёл в Воронцове, своём имении под Москвой, но вскоре получил назначение на должность рижского губернатора, после чего исполнял те же обязанности в Ревеле и Литве. В 1794 году, когда началось восстание Костюшко, формально получил под командование все находившиеся там войска, однако фактически разгром повстанцев был осуществлён Суворовым. Репнин и Суворов не ладили друг с другом и спорили о верховенстве, первый считал второго всего лишь удачливым воякой, тогда как Суворов писал про Репнина: «Низок и высок в своё время, но отвратительно повелителен и без наималейшей приятности». После подавления восстания князь был сделан генерал-губернатором виленским и гродненским, состоя в то же время генерал-губернатором эстляндским и курляндским.

Павел I 8 ноября 1796 года произвёл Репнина в генерал-фельдмаршалы, назначив командиром литовской дивизии и военным губернатором Риги, а в 1798 году отправил во главе дипломатической миссии в Берлин и Вену с поручением отвлечь Пруссию от дружественных сношений с республиканской Францией и пригласить Австрию к совместным действиям против этой страны, то есть к созданию антифранцузской коалиции. Посольство это окончилось неудачей, вследствие чего Репнин, отношения которого с императором к тому времени несколько испортились, был уволен с военной службы «с мундиром».

По отзывам современников, Репнин был крайне высокомерен и горяч, но честен и щедр до расточительности. Имел репутацию дамского угодника. После смерти супруги и отставки со службы он поселился в подмосковной усадьбе Воронцово, где «ни за стол он не садился, ни вечера не проводил без гостей, нередко во множестве, всегда незванных; в гостиной он оживлял постоянно беседу, всегда занимательную; не было ни игры в карты, ни злоречия, ни пересудов ни на чей счёт»[1]. Про убийство Павла I, уволившего его со службы, не мог говорить без негодования. Об обстоятельствах кончины фельдмаршала его бывший адъютант Фёдор Лубяновский вспоминал следующее:

Случился пожар в соседней деревне; Репнин стоял на балконе с открытою головою, пока не поехали от него на помощь люди и трубы; ушел к себе в обычный час, на другой день вышел в парк и там, ходя обыкновенным, бодрым своим шагом, вдруг зашатался, не мог идти, опёрся на внука и на садовника; поданы кресла... Медицинские пособия с первого приступа оказались недействительны, говорил мало, скоро совсем не мог говорить; несколько часов еще дышал и в тот же день скончался.

Тело Николая Васильевича Репнина было погребено в старом соборе Донского монастыря. В советское время его фигурное надгробие, одно из лучших в Москве периода классицизма, было перенесено в соседнюю Михайловскую церковь.

Семья и потомство

Николай Васильевич Репнин был женат с 1754 года на княжне Наталье Александровне Куракиной (1737—98). Невзирая на многочисленные романы князя, супружество их было счастливым. Княгиня покоится в т.н. репнинской часовне на территории парка Закрет под Вильнюсом. Единственный сын Иван умер в 1774 году в возрасте девяти лет. Супругов пережили только три дочери:

  • Прасковья Николаевна (1756—84) — фрейлина, в июне 1780 года пела в присутствие императрицы Екатерины песнь на прибытие её с императором Иосифом II в Смоленск. С 1783 года была замужем за князем Ф. Н. Голицыным. Брак был бездетным и недолгим, через несколько месяцев после свадьбы, молодая княгиня заболела воспалением легких, перешедшим в скоротечную чахотку. Ей предписано было врачами ехать в Италию, но больная Прасковья Николаевна не выдержала путешествия и должна была остановиться в Смоленске у своего отца, где и скончалась 19 октября 1784 года.
  • Александра Николаевна (1757—1834) — статс-дама, была замужем за Григорием Семёновичем Волконским (1742—1824). Их старший сын Николай принял фамилию Репнина-Волконского, второй сын Никита был женат на З. А. Белосельской, младший сын Сергей — генерал-майор, декабрист.
  • Дарья Николаевна (1769—1812), наследница усадьбы Воронцово. Отец завещал младшей дочери «замуж не выходить, жить при сестре и жить дружно». Это на первый взгляд странное требование было обусловлено тем, что Дарья Репнина была горбата с детства и по тем меркам уже немолода, поэтому фельдмаршал боялся, что искатели её руки польстятся только на состояние. Впрочем, запрет не помог. Дарья довольно скоро вышла замуж за отставного полковника и проходимца барона Августа фон Каленберга (ум. 1880), который её обманул. «Умерла в нищете, нашли полтину денег»[5].

Поскольку у Репнина не было законных сыновей, 12 июля 1801 года Александр I высочайше повелел, «чтоб родный его внук, от дочери его рожденный, полковник князь Николай Волконский принял фамилию его, и отныне потомственно именовался князем Репниным».

Внебрачным сыном Репнина, возможно, был будущий российский министр иностранных дел, а затем один из лидеров польской эмиграции Адам Ежи Чарторыйский, с матерью которого Репнину приписывали роман во время пребывания в Варшаве.

От связи с Анастасией Николаевной Нелединской-Мелецкой, рождённой Головиной (1754—1803) имел внебрачного сына Степана Ивановича Лесовского (1782—1839), генерал-майора; его сын флотоводец С. С. Лесовский.

Напишите отзыв о статье "Репнин, Николай Васильевич"

Примечания

  1. 1 2 «Русские портреты XVIII и XIX столетий». Выпуск 5, № 61.
  2. Шевалье де Корберон. [www.vostlit.info/Texts/rus16/Corberon_2/text6.phtml?id=2402 Интимный дневник французского дипломата при дворе Екатерины II. СПб, 1907.]
  3. Серков А.И. Русское масонство: 1731-2000. Энциклопедический словарь. — М.: РОССПЭН, 2001. — С. 1222. — ISBN 5-8243-0240-5.
  4. Позднее имя Репнина связывали с алхимической сектой графа Грабянки. Масон И. В. Лопухин просил, чтобы на его гербе вырезали подпись: «Он был другом Репнина». См.: В. А. Золотарев. Апостолы армии российской. 2-е изд. Летопись, 1994. С. 404.
  5. Братья Булгаковы. Переписка. Т. 1. — М.: Захаров, 2010. — 749 с.

Сочинения

  • [memoirs.ru/texts/RepninRA69K1V3.htm Репнин Н. В. Журнал князя Репнина // Русский архив, 1869. — Кн. 1. — Вып. 3. — Стб. 562—575. — В ст.: М. Ф. Де-Пуле. Крестьянское движение при имп. Павле Петровиче.]
  • [memoirs.ru/texts/Repnin_RA82K1V1.htm Репнин Н. В. Записка князя Н. В. Репнина для Павла Петровича об иностранных войсках в России // Русский архив, 1882. — Кн. 1. — Вып. 1. — С. 391—393.]

Литература

  • Бантыш-Каменский, Д. Н. 31-й генерал-фельдмаршал князь Николай Васильевич Репнин // [militera.lib.ru/bio/bantysh-kamensky/34.html Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов. В 4-х частях. Репринтное воспроизведение издания 1840 года]. — М.: Культура, 1991.
  • [memoirs.ru/texts/Garris1865.htm Гаррис Д. (Журнал. Отрывки о кн. Н. В. Репнине) / Пер. и извлеч. М. Лонгинова // Русский архив, 1865. — Изд. 2-е. — М., 1866. — Стб. 953—958. — В ст.: Подлинные анекдоты о князе Н. В. Репнине.]
  • Ковалевский Н.Ф. [www.hrono.ru/biograf/repninnv.html История государства Российского. Жизнеописания знаменитых военных деятелей XVIII - начала XX века]. — М., 1997.
  • Масловский С. Д.,. Репнин, Николай Васильевич // Русский биографический словарь : в 25 томах. — СПб.М., 1896—1918.
  • Рудаков В. Е.,. Репнины // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.

Отрывок, характеризующий Репнин, Николай Васильевич

Драм да да дам, дам, дам, трещали барабаны. И Пьер понял, что таинственная сила уже вполне овладела этими людьми и что теперь говорить еще что нибудь было бесполезно.
Пленных офицеров отделили от солдат и велели им идти впереди. Офицеров, в числе которых был Пьер, было человек тридцать, солдатов человек триста.
Пленные офицеры, выпущенные из других балаганов, были все чужие, были гораздо лучше одеты, чем Пьер, и смотрели на него, в его обуви, с недоверчивостью и отчужденностью. Недалеко от Пьера шел, видимо, пользующийся общим уважением своих товарищей пленных, толстый майор в казанском халате, подпоясанный полотенцем, с пухлым, желтым, сердитым лицом. Он одну руку с кисетом держал за пазухой, другою опирался на чубук. Майор, пыхтя и отдуваясь, ворчал и сердился на всех за то, что ему казалось, что его толкают и что все торопятся, когда торопиться некуда, все чему то удивляются, когда ни в чем ничего нет удивительного. Другой, маленький худой офицер, со всеми заговаривал, делая предположения о том, куда их ведут теперь и как далеко они успеют пройти нынешний день. Чиновник, в валеных сапогах и комиссариатской форме, забегал с разных сторон и высматривал сгоревшую Москву, громко сообщая свои наблюдения о том, что сгорело и какая была та или эта видневшаяся часть Москвы. Третий офицер, польского происхождения по акценту, спорил с комиссариатским чиновником, доказывая ему, что он ошибался в определении кварталов Москвы.
– О чем спорите? – сердито говорил майор. – Николы ли, Власа ли, все одно; видите, все сгорело, ну и конец… Что толкаетесь то, разве дороги мало, – обратился он сердито к шедшему сзади и вовсе не толкавшему его.
– Ай, ай, ай, что наделали! – слышались, однако, то с той, то с другой стороны голоса пленных, оглядывающих пожарища. – И Замоскворечье то, и Зубово, и в Кремле то, смотрите, половины нет… Да я вам говорил, что все Замоскворечье, вон так и есть.
– Ну, знаете, что сгорело, ну о чем же толковать! – говорил майор.
Проходя через Хамовники (один из немногих несгоревших кварталов Москвы) мимо церкви, вся толпа пленных вдруг пожалась к одной стороне, и послышались восклицания ужаса и омерзения.
– Ишь мерзавцы! То то нехристи! Да мертвый, мертвый и есть… Вымазали чем то.
Пьер тоже подвинулся к церкви, у которой было то, что вызывало восклицания, и смутно увидал что то, прислоненное к ограде церкви. Из слов товарищей, видевших лучше его, он узнал, что это что то был труп человека, поставленный стоймя у ограды и вымазанный в лице сажей…
– Marchez, sacre nom… Filez… trente mille diables… [Иди! иди! Черти! Дьяволы!] – послышались ругательства конвойных, и французские солдаты с новым озлоблением разогнали тесаками толпу пленных, смотревшую на мертвого человека.


По переулкам Хамовников пленные шли одни с своим конвоем и повозками и фурами, принадлежавшими конвойным и ехавшими сзади; но, выйдя к провиантским магазинам, они попали в середину огромного, тесно двигавшегося артиллерийского обоза, перемешанного с частными повозками.
У самого моста все остановились, дожидаясь того, чтобы продвинулись ехавшие впереди. С моста пленным открылись сзади и впереди бесконечные ряды других двигавшихся обозов. Направо, там, где загибалась Калужская дорога мимо Нескучного, пропадая вдали, тянулись бесконечные ряды войск и обозов. Это были вышедшие прежде всех войска корпуса Богарне; назади, по набережной и через Каменный мост, тянулись войска и обозы Нея.
Войска Даву, к которым принадлежали пленные, шли через Крымский брод и уже отчасти вступали в Калужскую улицу. Но обозы так растянулись, что последние обозы Богарне еще не вышли из Москвы в Калужскую улицу, а голова войск Нея уже выходила из Большой Ордынки.
Пройдя Крымский брод, пленные двигались по нескольку шагов и останавливались, и опять двигались, и со всех сторон экипажи и люди все больше и больше стеснялись. Пройдя более часа те несколько сот шагов, которые отделяют мост от Калужской улицы, и дойдя до площади, где сходятся Замоскворецкие улицы с Калужскою, пленные, сжатые в кучу, остановились и несколько часов простояли на этом перекрестке. Со всех сторон слышался неумолкаемый, как шум моря, грохот колес, и топот ног, и неумолкаемые сердитые крики и ругательства. Пьер стоял прижатый к стене обгорелого дома, слушая этот звук, сливавшийся в его воображении с звуками барабана.
Несколько пленных офицеров, чтобы лучше видеть, влезли на стену обгорелого дома, подле которого стоял Пьер.
– Народу то! Эка народу!.. И на пушках то навалили! Смотри: меха… – говорили они. – Вишь, стервецы, награбили… Вон у того то сзади, на телеге… Ведь это – с иконы, ей богу!.. Это немцы, должно быть. И наш мужик, ей богу!.. Ах, подлецы!.. Вишь, навьючился то, насилу идет! Вот те на, дрожки – и те захватили!.. Вишь, уселся на сундуках то. Батюшки!.. Подрались!..
– Так его по морде то, по морде! Этак до вечера не дождешься. Гляди, глядите… а это, верно, самого Наполеона. Видишь, лошади то какие! в вензелях с короной. Это дом складной. Уронил мешок, не видит. Опять подрались… Женщина с ребеночком, и недурна. Да, как же, так тебя и пропустят… Смотри, и конца нет. Девки русские, ей богу, девки! В колясках ведь как покойно уселись!
Опять волна общего любопытства, как и около церкви в Хамовниках, надвинула всех пленных к дороге, и Пьер благодаря своему росту через головы других увидал то, что так привлекло любопытство пленных. В трех колясках, замешавшихся между зарядными ящиками, ехали, тесно сидя друг на друге, разряженные, в ярких цветах, нарумяненные, что то кричащие пискливыми голосами женщины.
С той минуты как Пьер сознал появление таинственной силы, ничто не казалось ему странно или страшно: ни труп, вымазанный для забавы сажей, ни эти женщины, спешившие куда то, ни пожарища Москвы. Все, что видел теперь Пьер, не производило на него почти никакого впечатления – как будто душа его, готовясь к трудной борьбе, отказывалась принимать впечатления, которые могли ослабить ее.
Поезд женщин проехал. За ним тянулись опять телеги, солдаты, фуры, солдаты, палубы, кареты, солдаты, ящики, солдаты, изредка женщины.
Пьер не видал людей отдельно, а видел движение их.
Все эти люди, лошади как будто гнались какой то невидимою силою. Все они, в продолжение часа, во время которого их наблюдал Пьер, выплывали из разных улиц с одним и тем же желанием скорее пройти; все они одинаково, сталкиваясь с другими, начинали сердиться, драться; оскаливались белые зубы, хмурились брови, перебрасывались все одни и те же ругательства, и на всех лицах было одно и то же молодечески решительное и жестоко холодное выражение, которое поутру поразило Пьера при звуке барабана на лице капрала.
Уже перед вечером конвойный начальник собрал свою команду и с криком и спорами втеснился в обозы, и пленные, окруженные со всех сторон, вышли на Калужскую дорогу.
Шли очень скоро, не отдыхая, и остановились только, когда уже солнце стало садиться. Обозы надвинулись одни на других, и люди стали готовиться к ночлегу. Все казались сердиты и недовольны. Долго с разных сторон слышались ругательства, злобные крики и драки. Карета, ехавшая сзади конвойных, надвинулась на повозку конвойных и пробила ее дышлом. Несколько солдат с разных сторон сбежались к повозке; одни били по головам лошадей, запряженных в карете, сворачивая их, другие дрались между собой, и Пьер видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову.
Казалось, все эти люди испытывали теперь, когда остановились посреди поля в холодных сумерках осеннего вечера, одно и то же чувство неприятного пробуждения от охватившей всех при выходе поспешности и стремительного куда то движения. Остановившись, все как будто поняли, что неизвестно еще, куда идут, и что на этом движении много будет тяжелого и трудного.
С пленными на этом привале конвойные обращались еще хуже, чем при выступлении. На этом привале в первый раз мясная пища пленных была выдана кониною.
От офицеров до последнего солдата было заметно в каждом как будто личное озлобление против каждого из пленных, так неожиданно заменившее прежде дружелюбные отношения.
Озлобление это еще более усилилось, когда при пересчитывании пленных оказалось, что во время суеты, выходя из Москвы, один русский солдат, притворявшийся больным от живота, – бежал. Пьер видел, как француз избил русского солдата за то, что тот отошел далеко от дороги, и слышал, как капитан, его приятель, выговаривал унтер офицеру за побег русского солдата и угрожал ему судом. На отговорку унтер офицера о том, что солдат был болен и не мог идти, офицер сказал, что велено пристреливать тех, кто будет отставать. Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни.
Пьер поужинал похлебкою из ржаной муки с лошадиным мясом и поговорил с товарищами.
Ни Пьер и никто из товарищей его не говорили ни о том, что они видели в Москве, ни о грубости обращения французов, ни о том распоряжении пристреливать, которое было объявлено им: все были, как бы в отпор ухудшающемуся положению, особенно оживлены и веселы. Говорили о личных воспоминаниях, о смешных сценах, виденных во время похода, и заминали разговоры о настоящем положении.
Солнце давно село. Яркие звезды зажглись кое где по небу; красное, подобное пожару, зарево встающего полного месяца разлилось по краю неба, и огромный красный шар удивительно колебался в сероватой мгле. Становилось светло. Вечер уже кончился, но ночь еще не начиналась. Пьер встал от своих новых товарищей и пошел между костров на другую сторону дороги, где, ему сказали, стояли пленные солдаты. Ему хотелось поговорить с ними. На дороге французский часовой остановил его и велел воротиться.
Пьер вернулся, но не к костру, к товарищам, а к отпряженной повозке, у которой никого не было. Он, поджав ноги и опустив голову, сел на холодную землю у колеса повозки и долго неподвижно сидел, думая. Прошло более часа. Никто не тревожил Пьера. Вдруг он захохотал своим толстым, добродушным смехом так громко, что с разных сторон с удивлением оглянулись люди на этот странный, очевидно, одинокий смех.
– Ха, ха, ха! – смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: – Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня! Меня – мою бессмертную душу! Ха, ха, ха!.. Ха, ха, ха!.. – смеялся он с выступившими на глаза слезами.
Какой то человек встал и подошел посмотреть, о чем один смеется этот странный большой человек. Пьер перестал смеяться, встал, отошел подальше от любопытного и оглянулся вокруг себя.
Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный, нескончаемый бивак затихал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам.


В первых числах октября к Кутузову приезжал еще парламентер с письмом от Наполеона и предложением мира, обманчиво означенным из Москвы, тогда как Наполеон уже был недалеко впереди Кутузова, на старой Калужской дороге. Кутузов отвечал на это письмо так же, как на первое, присланное с Лористоном: он сказал, что о мире речи быть не может.
Вскоре после этого из партизанского отряда Дорохова, ходившего налево от Тарутина, получено донесение о том, что в Фоминском показались войска, что войска эти состоят из дивизии Брусье и что дивизия эта, отделенная от других войск, легко может быть истреблена. Солдаты и офицеры опять требовали деятельности. Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении предложения Дорохова. Кутузов не считал нужным никакого наступления. Вышло среднее, то, что должно было совершиться; послан был в Фоминское небольшой отряд, который должен был атаковать Брусье.
По странной случайности это назначение – самое трудное и самое важное, как оказалось впоследствии, – получил Дохтуров; тот самый скромный, маленький Дохтуров, которого никто не описывал нам составляющим планы сражений, летающим перед полками, кидающим кресты на батареи, и т. п., которого считали и называли нерешительным и непроницательным, но тот самый Дохтуров, которого во время всех войн русских с французами, с Аустерлица и до тринадцатого года, мы находим начальствующим везде, где только положение трудно. В Аустерлице он остается последним у плотины Аугеста, собирая полки, спасая, что можно, когда все бежит и гибнет и ни одного генерала нет в ариергарде. Он, больной в лихорадке, идет в Смоленск с двадцатью тысячами защищать город против всей наполеоновской армии. В Смоленске, едва задремал он на Молоховских воротах, в пароксизме лихорадки, его будит канонада по Смоленску, и Смоленск держится целый день. В Бородинский день, когда убит Багратион и войска нашего левого фланга перебиты в пропорции 9 к 1 и вся сила французской артиллерии направлена туда, – посылается никто другой, а именно нерешительный и непроницательный Дохтуров, и Кутузов торопится поправить свою ошибку, когда он послал было туда другого. И маленький, тихенький Дохтуров едет туда, и Бородино – лучшая слава русского войска. И много героев описано нам в стихах и прозе, но о Дохтурове почти ни слова.
Опять Дохтурова посылают туда в Фоминское и оттуда в Малый Ярославец, в то место, где было последнее сражение с французами, и в то место, с которого, очевидно, уже начинается погибель французов, и опять много гениев и героев описывают нам в этот период кампании, но о Дохтурове ни слова, или очень мало, или сомнительно. Это то умолчание о Дохтурове очевиднее всего доказывает его достоинства.
Естественно, что для человека, не понимающего хода машины, при виде ее действия кажется, что важнейшая часть этой машины есть та щепка, которая случайно попала в нее и, мешая ее ходу, треплется в ней. Человек, не знающий устройства машины, не может понять того, что не эта портящая и мешающая делу щепка, а та маленькая передаточная шестерня, которая неслышно вертится, есть одна из существеннейших частей машины.
10 го октября, в тот самый день, как Дохтуров прошел половину дороги до Фоминского и остановился в деревне Аристове, приготавливаясь в точности исполнить отданное приказание, все французское войско, в своем судорожном движении дойдя до позиции Мюрата, как казалось, для того, чтобы дать сражение, вдруг без причины повернуло влево на новую Калужскую дорогу и стало входить в Фоминское, в котором прежде стоял один Брусье. У Дохтурова под командою в это время были, кроме Дорохова, два небольших отряда Фигнера и Сеславина.
Вечером 11 го октября Сеславин приехал в Аристово к начальству с пойманным пленным французским гвардейцем. Пленный говорил, что войска, вошедшие нынче в Фоминское, составляли авангард всей большой армии, что Наполеон был тут же, что армия вся уже пятый день вышла из Москвы. В тот же вечер дворовый человек, пришедший из Боровска, рассказал, как он видел вступление огромного войска в город. Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели французскую гвардию, шедшую по дороге к Боровску. Из всех этих известий стало очевидно, что там, где думали найти одну дивизию, теперь была вся армия французов, шедшая из Москвы по неожиданному направлению – по старой Калужской дороге. Дохтуров ничего не хотел предпринимать, так как ему не ясно было теперь, в чем состоит его обязанность. Ему велено было атаковать Фоминское. Но в Фоминском прежде был один Брусье, теперь была вся французская армия. Ермолов хотел поступить по своему усмотрению, но Дохтуров настаивал на том, что ему нужно иметь приказание от светлейшего. Решено было послать донесение в штаб.
Для этого избран толковый офицер, Болховитинов, который, кроме письменного донесения, должен был на словах рассказать все дело. В двенадцатом часу ночи Болховитинов, получив конверт и словесное приказание, поскакал, сопутствуемый казаком, с запасными лошадьми в главный штаб.


Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уже четвертый день. Два раза переменив лошадей и в полтора часа проскакав тридцать верст по грязной вязкой дороге, Болховитинов во втором часу ночи был в Леташевке. Слезши у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб», и бросив лошадь, он вошел в темные сени.
– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.