Робеспьер, Максимилиан

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Максимилиан Робеспьер
Maximilien François Marie Isidore de Robespierre

Портрет Максимилиана Робеспьера
Жан-Батист Грёз (1725 - 1805)
Из коллекции Лорда Розбери
Род деятельности:

деятель Великой Французской революции

Место смерти:

Париж

Отец:

Максимилиан Бартелеми Франсуа Робеспьер

Мать:

Жаклин Маргарита Карроль

Автограф:

Максимилиа́н Робеспье́р (фр. Maximilien François Marie Isidore de Robespierre, Максимилиан Франсуа Мари Исидор де Робеспьер; 6 мая 1758, Аррас — 28 июля 1794, или 10 термидора II года Республики, Париж) — французский революционер, один из наиболее известных и влиятельных политических деятелей Великой Французской революции.

Избранный депутатом от Третьего Сословия в Генеральные штаты в 1789 году, он вскоре стал одним из ведущих деятелей демократов в Учредительном собрании, выступая за отмену рабства, смертной казни, а также за всеобщее избирательное право. Его последовательность в отстаивании своих принципов вскоре заслужила ему прозвище «Неподкупный» (фр. L’Incorruptible)[пр 1]. Член Якобинского Клуба с момента его основания, он являлся самым известным и ведущим его членом.

Противник войны с Австрией в 1792 году. Поддержал падение монархии и провозглашение республики. Член повстанческой Парижской Коммуны, был избран в Национальное Собрание (Конвент), где находился на скамьях Горы и выступал против политики жирондистов[пр 2]. После восстания 31 мая — 2 июня 1793 года стал членом Комитета общественного спасения 27 июля 1793 года, участвовал в создании революционного правительства в контексте войны против коалиции иностранных монархий и гражданской войны.

Выступал против политики дехристианизации и, после победы комитетов Общественного Спасения и Общественной Безопасности над фракциями эбертистов и дантонистов, весной 1794, провозгласил культ «Верховного Существа» и поддержал принятие закона от 22 прериаля (10 июня 1794 года), ознаменовавшего собою начало периода «Большого террора».

Изолированный в Комитете Общественного Спасения и атакованный в Конвенте бывшими эбертистами слева и дантонистами справа, выступает перед Конвентом 8 термидора II года (26 июля 1794 года). На следующий день, 9 термидора II года (27 июля 1794 года) после бурного заседания в Конвенте он был арестован вместе со своим братом Огюстеном и сторонниками: Кутоном, Сен-Жюстом и Леба. После восстания Парижской Коммуны того же дня в поддержку арестованных, объявлен Конвентом вне закона и казнен без суда и следствия на следующий день, 10 термидора (28 июля 1794 года) с двадцатью одним из его сторонников.





Происхождение, семья и детство

Максимилиан Мари Исидор де Робеспьер родился 6 мая 1758 года в Аррасе, центре существовавшей тогда провинции Артуа Королевства Франции[2]. Прапрадед Максимилиана по прямой линии Робер Робеспьер (1627—1707) был нотариусом в Карвене и бальи в Уаньи, прадед Мартен Робеспьер (1664—1720) прокурором в Карвене, а дед Максимилиан Робеспьер (1694—1762) адвокатом в Высшем совете Артуа (фр. Conseil supérieur d'Artois)[2]. Его отец, Максимилиан Бартелеми Франсуа Робеспьер (1732—1777), также был потомственным адвокатом при Высшем совете Артуа, а мать — Жаклин Маргарита Карроль (1735—1764) или Карро[пр 3] — дочерью пивовара. Они познакомились в 1757 году и сочетались браком 2 января 1758 года, за четыре месяца до рождения Максимилиана[3]. Кроме него в их семье позже родились ещё четверо детей — Шарлотта (в 1760 году), Анриетта-Улали-Франсуаза (в 1761 году), Огюстен (в 1763 году) и ребёнок, появившийся на свет 4 июля 1764 года и вскоре скончавшийся. Через неделю после этого в возрасте 29 лет умерла и мать Максимилиана Робеспьера, которому недавно исполнилось 6 лет[2]. Ещё через два года, в марте 1766 года[2] Франсуа Робеспьер по каким-то неизвестным причинам оставил семью, уехал из Арраса, а затем покинул пределы Франции[4].

После смерти матери Максимилиан и Огюстен были взяты на воспитание дедом по материнской линии Жаком Карро (Карролем) (1701—1778), их сёстры попали в семьи тёток по отцовской линии. В 1765 году Максимилиан был принят в колледж Арраса, основанный иезуитами, но после изгнания их из Франции управляемый комитетом, назначенным местным католическим епископом[5]. Сестра Шарлотта вспоминала, что её старший брат сторонился шумных занятий и предпочитал находиться в одиночестве, размышляя в своё удовольствие. Единственным детским развлечением Робеспьера, о котором знают историки, было приручение голубей и воробьёв, слетавшихся на зерно пивоварни. Пивовар Жак Карро, считавший, что профессия адвоката не принесла достатка его родственникам, решил, что по окончании колледжа Максимилиан займётся его делом, станет турайером (работником, контролировавшим прорастание семян ячменя при изготовлении солода) или бухгалтером, но профессора колледжа не принимали его планов. Они обратили внимание влиятельных персон города на способного ученика, а две набожные тёти Максимилиана, пользовавшиеся в Аррасе большим уважением, рассказали о нём канонику Эме[6].

В лицее Людовика Великого

В 1769 году благодаря покровительству каноника Эме и его ходатайству перед епископом Арраса Луи Франсуа Марком Илером Конзи, Максимилиан Робеспьер получил одну из четырёх ежегодных стипендий аббатства Сен-Ваас в 450 ливров и был отправлен на учёбу в лицей Людовика Великого в Париж[5]. Стипендия давала Максимилиану в стенах лицея право на свою комнату, кровать, стол и стул[7]. В целом он оставался на грани нищеты — родственники нуждались в деньгах на развитие пивной и содержали его брата и сестёр, — и Робеспьер не имел приличной одежды, чтобы быть представленным даже своему покровителю епископу Конзи. Каждое лето он на два месяца возвращался на каникулы в Аррас, в свою комнатку в пивной Карро и каноник Эме постоянно приглашал его к своему столу, чтобы лишний раз накормить[6].

Несмотря на бедность, успехи Максимилиана Робеспьера в лицее Людовика Великого, где его соучениками стали будущие революционеры Камиль Демулен и Луи-Мари Фрерон, были блестящими. Он много раз получал премии Общего конкурса (ежегодного определения лучших учеников старших классов). В 1772 году Робеспьеру присвоили вторую премию за латинский язык и он стал шестым отличившимся в переводе с латинского, в 1774 году он занял четвёртое место за латинскую поэзию и перевод с латыни, в 1775 году получил две вторых премии за латинский язык и четвёртое место за перевод с греческого, в 1776 году ему присудили первый приз по риторике и т. д.[8]. В ходе обучения Робеспьер увлёкся античностью, в особенности историей и литературой Древнего Рима и это его увлечение было поддержано преподававшим в лицее аббатом Эриво, который прозвал ученика «Римлянином»[9]. Позднее аббат Пройяр, бывший префектом лицея, вспоминал, что Максимилиан был прилежным, посвящённым исключительно учёбе, одиноким, мечтательным и мало экспансивным. Он предпочитал шумным развлечениям печальные мечтания и одинокие прогулки. При этом аббат отмечал: «Если ему присудили бы первое место в классе, он сел бы на него без спешки как на единственное место, соответствующее его талантам» (фр.  Si, dans sa classe, il était nommé à la première place, il allait s’y asseoir sans empressement et comme au seul endroit qui convînt à ses talents)[10][6]. Успехи в учёбе были высоко оценены преподавателями и в мае 1775 года Робеспьер был избран для того, чтоб продекламировать стихотворное приветствие новому королю Людовику XVI, покровителю лицея[11][10]. Начальство выделило деньги, чтобы сшить небогатому ученику новую одежду[6] и 12 июня 1775 года семнадцатилетний Максимилиан Робеспьер зачитал это приветствие королю Франции и его жене Марии-Антуанетте[12].

Стипендия, которую получал Робеспьер, давала ему право оставаться в лицее Людовика Великого вплоть до получения диплома в области медицины, теологии или юриспруденции. Он выбрал юриспруденцию и продолжил обучение, одновременно проходя практику у парижского прокурора Оканта на улице Сен-Круа-де-ла-Бретоннри[6]. Максимилиан, как его отец и дед, подписывался «де Робеспьер» (De Robespierre), хотя их ветвь родословной не имела права на дворянство и они числились горожанами, то есть принадлежали не ко второму, а к третьему сословию. Только брат его деда по отцу — сборщик налогов в Эпинуа Ив де Робеспьер — получил личное дворянство и в 1696 году его герб — чёрная перевязь вправо и серебряное крыло на золотом поле — был внесён в геральдический реестр «Armorial général d’Hozier»[13].

31 июля 1780 года Максимилиан Робеспьер окончил юридический факультет Парижского факультета (Сорбонны) и получил степень бакалавра права. Его стипендия теперь перешла к его брату Огюстену. 15 мая 1781 года Робеспьер получил лицензию и две недели спустя был включен в реестр адвокатов Парламента Парижа. При этом 19 июля он, как один из лучших учеников, получил от лицея своего рода «подъёмные» в 600 ливров, ежегодно присуждавшиеся за счёт сэкономленных средств[14]. Но получение этих подъёмных запрещало Робеспьеру нахождение в Париже и он уехал в родной Аррас[6].

В Аррасе

8 ноября 1782 года Робеспьер был принят в коллегию адвокатов при Совете Артуа. Энциклопедисты, Шарль-Луи Монтескье и в особенности Жан-Жак Руссо с одной стороны, условная манерность сентиментализма — с другой, вот почва, воспитавшая Робеспьера. Вместе с Фуше и Лазаром Карно входил в литературное общество «Розати», объединявшее, как указывалось в его уставе, молодых людей, связанных любовью к стихам, цветам и вину. Он писал много стихотворений в сентиментальном духе, часто посвящая их дамам Арраса, и в 1783 году был избран членом аррасской Академии литературы, наук и искусств. Довольно быстро он стал постоянным и любимым оратором, и в 1786 году его избрали президентом академии.

Увлечённый идеями философов восемнадцатого века, он принимает участие в политической жизни Артуа накануне революции. При поддержке семьи и друзей включается в избирательную борьбу за право представлять Третье Сословие Артуа в Генеральные штаты. В это же время публикуется написанная им брошюра о необходимости реформирования штатов Артуа («фр. Avis aux habitants de la campagne». Arras, 1789). Благодаря успеху брошюры, его имя становится известным и он выбирается сначала в число двадцати четырёх выборщиков от Артуа, а затем, в апреле 1789 года, одним из двенадцати депутатов в Генеральные Штаты. Ему же поручают составление наказа (фр. Cahier de doléances) от арраских избирателей.

Генеральные штаты и Учредительное собрание

На новоприбывшего провинциального депутата с его резким северным говором и старомодными манерами поначалу никто не обращает особого внимания. Газетные отчёты о заседаниях Генеральных Штатов постоянно перевирают его фамилию — то Робертпиер, Роберц, Робер-пьер. Но постепенно, он привлекает всё больше внимания своим участием в дебатах. Только в 1789 году он произносит 69 речей, в 1790 году — сто двадцать пять, в 1791 году — триста двадцать восемь выступлений[15] и равнодушие сменяется вниманием. Именно к этому времени относится замечание Мирабо о Робеспьере — «Он далеко пойдёт, потому что верит в то, что говорит»[16][17]. 20 июня 1789 года, в результате противодействия двора, лишённые помещения депутаты собрались в зале для игры в мяч, где принесли клятву-присягу не расходиться, пока не будет выработана конституция. Одним из авторов текста присяги был Робеспьер.

Робеспьер высказывается против введения военного положения после событий 14 июля 1789 года, против королевского права вето, против разделения граждан на активных и пассивных, за допущение евреев, гугенотов и членов гильдии актёров к занятию общественных должностей. Взятие Бастилии 14 июля 1789 года явилось для него подтверждением «Общей Воли» Руссо и он полностью его поддерживает.

С ноября 1790 по сентябрь 1791 года, он играл ведущую роль в дебатах по организации Национальной гвардии[пр 4]. Участвовал в составлении Декларации Прав Человека и Гражданина и первой французской конституции в 1791 года. Известны его выступления за отмену смертной казни и отмену рабства во французских колониях.

В это же время обозначились первые разногласия и деления среди депутатов. Консервативные депутаты и «Роялисты-демократы», позже известные как «конституционалисты» или «монархисты» (фр. Monarchiens), удовлетворённые достигнутым, надеялись после принятия Конституции сформировать правительство. Предложение Робеспьера, что члены Учредительного собрания не могут быть избираемы в Законодательное, и было частично направлено для того, чтобы предотвратить это.

Учредительное собрание уничтожило сословное деление монархии и провозгласило социальное равенство. Но оно не определило вид правительства, соответствующего новым принципам — проблема, которой не будет решения все последующие сто лет до основания Третьей республики[19].

30 сентября Учредительное собрание разошлось, объявив, что члены его не могут быть избираемы в Законодательное собрание.

Якобинский Клуб

Начало революции обозначило появление множества различных клубов.

В первые месяцы Учредительного собрания Робеспьер был одним из первых, кто вступил в Бретонский Клуб вместе с Мирабо, Петионом, аббатом Грегуаром и братьями Александром и Карлом Ламетами, заседания которого происходили в кафе Амори Версаля. После переезда Ассамблеи в Париж в октябре 1789 года, он вступил в Общество Друзей Конституции, известное как Якобинский Клуб, располагавшийся недалеко от Тюильри, в монастыре якобинцев, на улице Сен-Оноре (фр. rue Saint-Honoré).

По существующей ранее традиции парламентов во Франции, связанных единой сетью по всему королевству, якобинские клубы стали возникать повсюду в виде филиалов дочерних основного парижского центра клубов; распространять свои взгляды, дебатируемые идеи через корреспонденцию друг с другом, формирования общественного мнения, подания петиций и давления на Национальное Собрание и позже Конвент. Таким образом направление политики всей страны начало дебатироваться сначала в Клубе, а потом обсуждаться в национальном представительстве.

Вареннский кризис

Попытка побега короля является одним из наиболее важных событий революции[20][21][22][23].

Ещё с 14 июля 1789 года началась эмиграция аристократии. Центр эмиграции находился в Кобленце, совсем недалеко от французской границы. 20 июня 1791 года король попытался бежать, но был узнан на границе в Варенне почтовым служащим, возвращён в Париж, где фактически оказался под стражей в собственном дворце.

Страна восприняла известие о побеге как шок, как объявление войны, в которой её король находится в стане врага. С этого момента начинается радикализация революции. Кому же тогда можно доверять, если сам король оказался предателем? С этого момента начинается деление на «патриотов» и «врагов народа». С этого момента начинается сужение базы революции. За королём последуют и Мирабо, и Барнав, и Бриссо, и Дантон, и сам Робеспьер.

Но вопреки очевидному факту и провозглашённым принципам демократии, страна не была готова к свержению короля или к республике. Понятие Республики почти никто не разделял, даже среди радикально настроенных активистов[24]. Взгляды, речи и поведение Робеспьера полностью отражали это замешательство. Для него, воспитанного на классике, Республика ассоциировалась с республикой Античного Рима, со всем её хаосом, гражданскими войнами и неизбежной диктатурой[25]. К тому же, как стороннику всеобщего избирательного права, республика в данных обстоятельствах представлялась ему олигархией.

Мне делают много чести когда обвиняют в республиканизме: я не республиканец. Но если бы кто-то объявил, что я монархист, это было бы оскорблением: я также и не монархист. ...Слово республика не означает какой-либо конкретной формы правительства. Она применима к любой форме правления, при которой люди могут наслаждаться свободой в своём отечестве. Можно быть свободным как при короле, так и при сенате. Что такое Конституция Франции на данный момент? Это республика с монархом. Она не является ни монархией, ни республикой: это и то и другое.
-- Максимилиан Робеспьер[26]

Но вопрос о Республике встал на повестку дня. Волна насилия против аристократии, подобная лету 1789 года прокатилась по стране. В это время и появляются первые сторонники республиканской партии. Робеспьер на стороне Конституционного решения вопроса, хотя и обличает Собрание и правительство в потакании двору.

Но всё это было подавлено 17 июля 1791 года во время расстрела на Марсовом поле (фр. Fusillade du Champ-de-Mars).

К этому времени состав Якобинского Клуба довольно сильно изменился со вступлением радикально настроенных парижан. К тому же началось «соревнование» идей и кооперация с ещё более радикальным клубом Кордельеров. Но после расстрела на Марсовом поле произошёл первый раскол клуба. Левая часть Якобинского Клуба поддержала петицию клуба Кордельеров о низложении короля, адресованную Собранию. Правая часть, состоявшая в большинстве своём из конституционалистов (Барнав, Дюпор, Александр Ламет и их сторонники), вышли из состава клуба, вскоре основав новый политический Клуб Фельянов. С ними ушло большинство членов как и филиалы клуба по всей стране. Робеспьер оставался. В последующие несколько месяцев вместе с радикализацией страны, агитацией и разъяснением, многие вернулись. Именно в это время Робеспьер становится наиболее известным и влиятельным членом Якобинского Клуба.

Оппозиция войне с Австрией

С окончанием парламентской сессии Учредительного собрания, осенью 1791 года Робеспьер вернулся к гражданской жизни. После первой сессии Законодательного собрания, он отправился в Артуа, где был принят с энтузиазмом земляками.

Вернувшись в Париж, 28 ноября, он нашёл, что в политике доминирует вопрос об эмигрантах (фр. emigres) и пропаганды войны против немецких князей и Австрии. Самым ярым сторонником войны был Бриссо, один из лидеров будущих жирондистов. Первоначально не определившись, Робеспьер затем присоединился к немногим противникам войны, осудил воинственные призывы революционной пропаганды против Австрии на трибуне якобинцев: речи 11 декабря 1791, и 18 декабря, 2 января 1792, 11 января и 25 января. Он чувствовал что за этим стоит игра двора и Людовик XVI. В его глазах, французская армия не была готова вести войну, которая могла бы в случае победы, укрепить позиции короля и министров, враждебных революции, он считает, что реальная угроза была не среди эмигрантов Кобленца, а в самой Франции.

Самая странная идея, которая может зародиться в голове политика, – это уверенность в том, что вполне достаточно вторгнуться в чужую страну, чтобы навязать свои законы и свою конституцию. Никто не любит вооружённых миссионеров... Декларация Прав... не молния, которая поражает каждый престол в любой момент... Я далёк от того, чтобы утверждать, что наша революция в конечном итоге не повлияет на судьбы мира... Но я говорю, что это будет не сегодня.
-- Максимилиан Робеспьер. Речь в Клубе якобинцев 2 янв. 1792 г. [27]

Но воинственные настроения революционного идеализма и мессианства всё возрастали и многие критики, Демулен, Дантон и даже Марат, постепенно замолчали. Но Робеспьер оставался непреклонен, что даже стоило ему падения популярности. Хотя в своих речах Робеспьер не делал прямую связь между жирондистами и двором, по постоянным сравнениям стремления к войне это можно было предположить, что вызвало взаимные обвинения, как политические, так и личные. Начиналось противостояние Жиронды и Горы[28].

В голосовании Законодательного Собрания по вопросу о войне было подано только 7 голосов против войны из 745.

20 апреля 1792 года была объявлена война королю Богемии и Венгрии. 25 апреля в Страсбурге Руже де Лиль впервые исполнил Марсельезу. Франция вступила на путь к Вальми и Ватерлоо[29]. Никто не мог даже предположить, что война продлится 25 лет и приведёт к последствиям обратным для тех, кто её желал: Людовику XVI и Бриссо с его друзьями[30][31].

Падение монархии

Война началась с унизительных поражений. Только при виде противника, войска обратились в бегство. Несколько роялистски настроенных полков перешло на сторону неприятеля. Генералы вели себя нерешительно и обвиняли войска в отсутствии дисциплины. К этому времени армия находилась в стадии дезинтеграции. Более половины офицерского состава уже эмигрировала и с началом военных действий многие офицеры начали покидать свои посты. В нескольких провинциях вспыхнули роялистские восстания. Начались религиозно-роялистские волнения в Вандее.

При получении новостей о поражении происходит взрыв возмущения. Вновь появляется угроза «роялистского заговора», нити которого ведут в Тюильри и «Австрийскому Комитету» Марии-Антуанетты.

Робеспьер выступает за смещение генералов и замещение их патриотически настроенными, обвиняет консервативное Законодательное Собрание в потакании двору и Лафайету, которого подозревает в желании использовать армию в подавлении революции. Продолжается дуэль с бриссотинцами, которые скомпрометировали себя, войдя в состав правительства без полноты власти для реализации своих идей.

Он приветствует федератов, прибывающих в Париж в ответ на объявление Отечества в Опасности (фр. La Patrie en Danger) и призывает их не покидать Париж до тех пор пока революция нуждается в их защите. Присутствие федератов в столице превращает борьбу в национальное движение.

Король в свою очередь играет политическую игру смещения жирондистского кабинета и назначения фельянов, и снова жирондистов, надеясь на скорое прибытие войск европейских монархов. 29 июля Робеспьер произносит программную речь в Якобинском Клубе о потере доверия Законодательного Собрания с предложениями о созыве Национального Конвента на основе всеобщего голосования. Он требует отстранения исполнительной власти, смещения военных и административных должностных лиц, обновления состава судов[32]. Он больше не верит, что Законодательное Собрание способно разрешить кризис конституционным путём[33].

Обстановка доходит до накала, когда 3 августа был опубликован Манифест герцога Брауншвейгского с угрозой «военной экзекуции» Парижа в случае насилия над королём. Парижские секции объявляют о непрерывности заседаний и допуске «пассивных» граждан на их заседания и в Национальную Гвардию.

Мэр Парижа Петион от имени 47 секций предоставил Законодательному Собранию петицию-ультиматум с требованием о низложении короля и созыве Конвента. Но Законодательное Собрание 8 августа после двухдневных дебатов отказывается рассматривать всякие обвинения. 9 августа над городом зазвучал набат. Секция Кенз-Вен Сен-Антуанского предместья пригласила остальные секции Парижа прислать представителей для образования центрального комитета восстания. 28 секций ответили на призыв и в ночь на 10 августа была образована Повстанческая Коммуна.

На следующий день после падения монархии, Генеральный Совет Коммуны был увеличен до 288 членов и Робеспьер был выбран от его секции площади Вандом (фр. section de la place Vendôme / section des Piques[34]). Он сразу занимает ведущее положение и все его предложения принимаются: движение не должно быть демобилизовано, требовать созыва Национального Собрания, Лафайет должен быть объявлен изменником, Коммуна должна отправить комиссаров во все департаменты страны для разъяснения ситуации, секции должны уничтожить различие между «активными» и «пассивными» гражданами и создать постоянно заседающие революционные комитеты.

В Законодательном Собрании в это время присутствовало только 285 депутатов из 745. Вся правая и роялистская часть Собрания отсутствовала[35]. После заключения короля в Тампль, под давлением Коммуны Собрание приняло декреты об уничтожении деления на активных и пассивных граждан, снизить возраст на право участия в выборах с 25 лет до 21 года и о созыве Национального Конвента[36][37].

Конвент

Последующие 6 недель Коммуна являлась фактически исполнительной властью и после восстания 10 августа к требованиям наказания защитников монархии, добавились требования наказания роялистов и неприсягнувших священников. Роялистская пресса была запрещена и клуб Фельянов закрыт. 26 августа пришли известия о взятии Лонгви прусскими войсками, 2 сентября о падении Вердена. Перед войсками герцога Брауншвейгского и Парижем крепостей больше не было. Поползли слухи о «заговоре в тюрьмах» и требования «предать смерти заговорщиков перед уходом граждан в армию». 2 — 6 сентября происходят массовые расправы над заключёнными в Париже, Лионе, Версале и других городах, получивших название Сентябрьская резня (фр. Massacres de Septembre).

Выборы в Национальный Конвент были первым опытом всеобщего избирательного права в истории Франции; выборы состоялись с 2 по 6 сентября 1792 года. Явка была очень низкая — 11,9 % избирателей, против 10,2 % в 1791 года, в то время как число избирателей почти удвоилось[38]. Но это и было отражением экстраординарных обстоятельств. Конвент был выбран небольшим и наиболее решительно настроенным меньшинством. Но в смысле того, что направление революции определялось под давлением санкюлотов и организованного меньшинства республиканцев, революция действительно получила эгалитарный импульс. И в этом смысле революция вступила в демократический и всенародный период[39].

Первым депутатом от столицы был избран Робеспьер в первом туре 338 голосами из 525. 2 сентября он был также избран от Па-де-Кале в первом туре с 412 голосами из 721 избирателей, но он остановил свой выбор представлять Париж[40][41].

Борьба с жирондистами

Национальный Конвент начал свои заседания 20 сентября 1792 года.

21 сентября принимаются декреты об отмене монархии и Французская Республика объявляется единой и неделимой[42]. Приходит известие о победе французских войск, состоящих из добровольцев, парижских санкюлотов и федератов, под Вальми.

Следующие несколько месяцев три вопроса доминируют в Собрании: отношение к революционному насилию, роль Парижа и департаментов и суд над королём. Количественно Конвент состоял из 160 жирондистов, 200 монтаньяров и 389 депутатов Равнины (фр. La Plaine ou le Marais), всего 749 депутатов. Треть депутатов участвовало в предыдущих собраниях и принесла с собой все предыдущие разногласия и конфликты. Жирондисты, которых в это время поддерживало большинство, сразу перешли в наступление, обвиняя монтаньяров в стремлении к диктатуре, используя насилие и Сентябрьскую резню как пример.

Робеспьер ответил на эти обвинения 5 ноября. Он представляет Сентябрьскую резню как продолжение 10 августа и сводит вопрос о народном насилии к проблеме революционной законности, имея в виду легитимность самой Революции:

Неужели вы хотели революцию без революции? Откуда это стремление к травле, с которым пытаются пересмотреть, если так можно выразиться, революцию, разбившую ваши оковы? Но как можно выносить суждение о последствиях, которые могут повлечь за собой эти великие потрясения? Кто способен указать точную границу, о которую должны разбиться волны народного восстания, после того, как события уже начали разворачиваться? Какой народ в этих условиях смог бы когда-либо сбросить ярмо деспотизма? ...Французы, приверженцы свободы, собравшиеся в августе этого года, действовали на этом основании от имени всех департаментов. Следует либо целиком одобрить их действия, либо целиком отвергнуть. Вменять им в преступление некоторые мнимые или действительные беспорядки, неотделимые от столь сильного потрясения, значит наказывать их за самоотверженность…
… Оплакивайте даже виновных, которых должен был покарать закон и которые пали от меча народного правосудия; но пусть ваша скорбь, как и всё человеческое, имеет свой предел. Чувствительность, оплакивающая едва ли не исключительно врагов свободы, кажется мне подозрительной. Прекратите размахивать перед моими глазами окровавленной одеждой тирана…
-- Максимилиан Робеспьер. Речь в Национальном конвенте 25 ноября 1792 г.[43]

После этой речи в защиту Революции, Le Moniteur universel, полуофициальная газета революции, начала печатать регулярные отчёты дебатов Якобинского Клуба, понимая его национальное значение[44].

По вопросу о судьбе короля Робеспьер произнёс 3 декабря речь, где отвергал юридическую точку зрения, становясь на политическую. «Людовик — не подсудимый, а вы — не судьи, — говорил он, — вы государственные люди, представители нации… Ваше дело — не произносить судебный приговор, а принять меры в видах общественного блага» (Речь в Национальном конвенте 3 декабря 1792 г.)[45]. Для него восстание 10 августа уже вынесло смертный приговор Людовику XVI:

«Когда король свергнут с престола революцией, которая далеко ещё не упрочена справедливыми законами, когда одно имя его навлекает бич войны на восставшую нацию, тогда ни тюрьма, ни изгнание не могут сделать существование короля безразличным для общественного блага. И это жестокое исключение из обычных законов, которое признаётся правосудием, может быть объяснено лишь самой природой его преступлений. С прискорбием произношу я эту роковую истину, но Людовик должен умереть, потому что отечество должно жить» (Речь в Национальном конвенте 7 декабря 1792 г.)[46].

По мнению Робеспьера, воззвание к народу (фр. appel au peuple), которого требовала умеренная часть собрания, угрожало провозглашённой республике: референдум давал возможность реванша побеждённым роялистам, «монархистам» (фр. Monarchiens) и конституционалистам в голосовании о судьбе короля.

20 января Людовик был приговорён к смертной казни. 21 января 1793 года в Париже, на площади Революции, Людовик XVI был казнён[пр 6].

К этому времени жирондисты начинают терять поддержку большинства в Конвенте. Постоянные нападки, обвинения, личная неприязнь антагонизировали большую часть собрания и парализовали исполнительную власть. К тому же защищая короля с августа и препятствуя суду над ним, они открыли себя перед обвинениями в роялизме[48].

Финансовый кризис, унаследованный от монархии, не был решён. Из-за непрерывной эмиссии, ассигнаты начали падать в цене, что в свою очередь вело к подорожанию, включая продовольствие. Начались волнения санкюлотов в крупных городах. Появились первые требование ввести «максимум» на хлеб. Обе партии, жирондисты и якобинцы, включая Робеспьера и Марата, противились всякому экономическому контролю и требования «бешеных» (фр. Enragés) не нашли поддержки в Конвенте.

После победы при Вальми, лидеры жиронды вновь вернулись к революционной пропаганде, объявив «мир хижинам, войну дворцам» (фр. paix aux chaumières, guerre aux châteaux), не имея достаточно средств для достижения на тот момент даже ближайших целей. Европа ответила созданием первой коалиции. Падение ассигната вело к неизбежному недовольству в «освобождённых» территориях и подрывало положение французских войск в Бельгии. Патриотический порыв Вальми не мог продолжаться долго; к тому же добровольцы, выполнив свой долг и защитив отечество, стали возвращаться домой. После неудачного наступления и поражения при Неервиндене, Франция опять, как и год назад, оказалась перед лицом иностранного вторжения. Опять начались обвинения в предательстве, в этот раз жирондистов, особенно после измены Дюмурье. Конвент принимает экстренные меры: призыв 300 .000, учреждение революционного трибунала, закон против эмигрантов. Начинается восстание в Вандее и резня республиканцев в западных районах страны.

Кризис заставляет обе партии опереться на свою базу и союзников. Якобинцы всё более сближаются с секциями Парижа, а жирондисты — на провинцию, подчёркивая чрезмерное доминирование Парижа. 10 апреля Робеспьер произносит в Конвенте речь с прямыми обвинениями жирондистов, а Камилл Демулен выпускает памфлет «История бриссотинцев».

Как показатель этого обновлённого союза якобинцев с санкюлотами, 4 мая Конвент принимает первый закон о максимуме, несмотря на сопротивление жиронды. В свою очередь жирондисты, воспользовавшись отсутствием 82 монтаньяров, посланных в департаменты на миссии по организации призыва в армию, подвергли Марата импичменту и арестовали нескольких членов Коммуны. Жирондист Изнар угрожает в Конвенте «анархистам Коммуны»: «Я говорю вам, от имени всей Франции, Париж будет уничтожен». Кризис достигает высшей точки 15 апреля, когда 35 из 48 секций Парижа обращаются с петицией к Конвенту, в которой содержится список из 22 «коррумпированных депутатов, виновных в совершении тяжких преступлений против суверенного народа».

26 мая, выступая в Якобинском Клубе, Робеспьер говорит: «Когда все законы нарушаются, когда деспотизм дошёл до своего предела, когда попирают честность — тогда народ должен восстать. Этот момент настал»[49]. 29 мая он вновь повторяет в Якобинском Клубе: «Я говорю, что если не подымется весь народ, свобода погибнет»[50].

Именно в эти дни Робеспьер набросал следующие слова в записной книжке:

Нужна единая воля (une volonte une). Она должна быть или республиканской, или роялистской. Если республиканская, то у нас должны быть республиканские министры, республиканская пресса, республиканские представители, республиканское правительство. Внутренние опасности исходят от буржуазии — чтобы победить буржуазию, нужно объединить народ… Настоящее восстание должно продолжаться до тех пор, пока не будут приняты необходимые для спасения Республики меры. Надо, чтобы народ присоединился к Конвенту, а Конвент воспользовался помощью народа…
-- Максимилиан Робеспьер[51]

31 мая 1793 года в Париже началось восстание.

Якобинский Конвент

Восстание 31 мая свергло Жиронду по тем же причинам, что и монархию 10 августа: как препятствие делу революционной обороны[52]. 29 депутатов Жиронды, помещённые под домашний арест, могли свободно передвигаться и многие из них бежали, чтобы поднять департаменты против восставшего Парижа[пр 7]. Федералистское восстание, которое началось ещё до 31 мая, начало разрастаться, охватывая Лион, Марсель, Бордо, Тулон, не говоря уже о незаживающей ране Вандеи. Около 60 департаментов из 82 находились в том или ином состоянии восстания. Республиканские армии отступали на границах под натиском европейских монархий.

Восставшие секции победили Жиронду в Конвенте; к власти пришли монтаньяры. Теперь они могли воплотить в жизнь свою программу. 3 июня, 10 июня и 17 июля они декретировали отмену последних остатков сеньёральных привилегий в стране[53][пр 8]. 24 июня была принята Конституция 1793 года, которой предстояло стать символом демократии всего ХIХ столетия[55][56]. 23 августа Конвент принял «Levée en Masse» («С этого момента до тех пор, пока его враги не изгнаны с территории Республики, все французы находятся в состоянии постоянной реквизиции для нужд армии»[57]). Несмотря на то, что монтаньяры были против регламентации экономики, после journées 4 — 5 сентября под давлением парижских секций принимается «всеобщий максимум» (фр. Loi du maximum général)[58]. Революционная оборона начинает превращаться в то, что в XX веке будут называть «тотальной войной».

Но для направления и координации этих усилий нужна сильная исполнительная власть, пользующаяся доверием санкюлотов и опирающаяся на авторитет Национального Конвента.

Революционное Правительство

«Временное правительство Франции будет революционным до заключения мира» (Декрет Конвента от 19 вандемьера II г./10 октября 1793)[59].

Суть исполнительной власти Конвента состояла в его комитетах. Два из них имели наиболее существенное значение — Комитет общественного спасения и Комитет общественной безопасности. Второй имел значительные правовые и полицейские функции (Революционный Трибунал и направление террора) и меньше известен, чем первый, который был действительной исполнительной властью и обладал большими прерогативами. Он был образован ещё в апреле, но его состав был полностью изменён летом 1793 года[61].

Это ещё не был комитет, каким он стал через полгода. Не хватало постоянства состава, авторитета и поддержки, как в Конвенте, так и вне его.

10 июля Конвент обновил Комитет и Дантон не был избран в его новый состав. Но всё-таки нужно было ещё два месяца, чтобы Великий Комитет Общественной Спасения II года Республики приобрёл определённую форму. Кутон, Сен-Жюст, Жанбон Сен-Андре и Приёр из Марны образовали ядро из решительных монтаньяров, к которым присоединились Барер и Линде. После того, как Робеспьер начал успешно отстаивать в Конвенте необходимость поддержки принятых в Комитете решений, он был приглашён на его заседания и 27 июля вошёл в его состав. 4 августа в него вошли имеющие армейский опыт, Карно и Приёр из Кот-Дор, и 6 сентября Колло-Дэрбуа и Бийо-Варенн как представители секций. Это были довольно разные личности: и по темпераменту, и по опыту, и по социальным наклонностям. Линде не нравился террор, Бийо-Варенн и Колло-Дэрбуа были ближе к санкюлотам и, хотя они все принадлежали к одной социальной группе, Карно и Линде были более консервативны, а Робеспьер и Сен-Жюст более демократичны в социальных вопросах[62][63].

Люди авторитарные, с сильными убеждениями, честные и темпераментные: их целью было управление правительством, борьба и победа. И, всё таки, пройдёт некоторое время, когда личные разногласия перейдут в ненависть. А пока, опасности, угрожавшие Революции, отодвинули на многие месяцы неизбежный раскол, который в конце концов уничтожит их[64].

Комитет общественного спасения был органом коллегиальным[65][пр 10] и его состав утверждался Конвентом каждый месяц. Законы, декреты, направление политики предоставлялись в виде докладов и после дебатов в Собрании принимались в Конвенте. Особо важные декреты, как например об аресте дантонистов, принимались на объединённых заседаниях обоих комитетов: Спасения и Безопасности[63].

Именно Робеспьер, при содействии Барера, Сен-Жюста и Бийо-Варена, обеспечил постоянство состава Комитета, определяя и защищая курс правительства перед Конвентом. Робеспьер, имея огромное влияние и авторитет, как бы являлся звеном между Конвентом, Якобинским Клубом и секциями Парижа.

Теория революционного правительства также нова, как и революция, её породившая. Её не нужно искать ни в книгах политических писателей, которые не предвидели этой революции, ни в законах тиранов, которые, довольствуясь злоупотреблением своей властью, мало заботятся о её законности; поэтому для аристократии слова «революционное правительство» являются лишь предметом ужаса или клеветы, для тиранов — лишь позором, для многих людей — лишь загадкой. Эти слова нужно объяснять всем, для того чтобы приблизить, по крайней мере, добрых граждан к принципам общественной пользы.
Функция правительства состоит в том, чтобы направлять моральные и физические силы нации к поставленной цели.
Цель конституционного правительства — сохранить Республику; цель революционного правительства — основать её.
Революция — это война свободы против её врагов; Конституция — это режим победоносной и мирной свободы.
-- Максимилиан Робеспьер. («О Принципах Революционного Правительства» Речь в Национальном конвенте 25 декабря 1793 г./5 нивоза 2-го года Республики)[46]

Существенная часть их метода летом 1793 года по-прежнему отсутствовала. Она, в значительной степени, была навязана им в течение лета 1793 года взрывом народных страстей, вызванных политическим, военным и экономическим кризисом[67].

Террор

Любая часть Конвента, будь то монтаньяры или побеждённые жирондисты, как и сам Конвент, являлась отражением меньшинства Франции. Отсюда неизбежно следовало, что удержаться у власти и справиться с, казалось, непреодолимыми опасностями, можно было только с помощью Террора. Понимание этого пришло не сразу, как и сам механизм: шаг за шагом, частично от осознания необходимости, частично под давлением обстоятельств.

Измена, дезертирство и поражения весной 1793 года, одновременно с подстрекательством к мятежу и гражданской войной; Франция оказалась у грани катастрофы. Ситуация стала ещё хуже летом во время австрийского вторжения во Францию; побед, одна за одной, одержанных вандейцами; восстания крупных торговых и морских городов — Лиона, Марселя, Тулона и Бордо. Чтобы спасти Францию от расчленения и Революцию от гибели, лидеры Горы пошли на насильственные меры и создали диктатуру национальной обороны или по словам Марата «тиранию свободы»[68]. Она поражала врагов Республики везде без разбора и не была избирательна социально. Её жертвами были все, кто противился или ненавидел Революцию или жил в районах, где возможность восстания была наиболее серьёзна.

Жестокость репрессивных мер в провинциях была в прямой зависимости от угрозы восстания[69]. Под давление санкюлотов Конвент был вынужден принять политику террора. Хотя и под давлением, монтаньяры, а за ними и депутаты Равнины, заставили принять требования применения терроризма из-за хронической нехватки продовольствия и роста цен, что в свою очередь зависело от войны, блокады и инфляции. Требования бешеных были приняты; не все сразу, конечно, а одно за другим, частично в виде потакания санкюлотам для привлечения их к на сторону монтаньяров, отчасти под угрозой насилия.

Демократия — это такое государство, где суверенный народ, руководимый им же самим созданными законами, делает сам всё то, что возможно, и при помощи своих представителей — все то, что он не может делать сам… Извне вас окружают все тираны; а внутри страны все друзья тирании составляют заговоры; они будут составлять заговоры до тех пор, пока преступление может надеяться на успех. Нужно подавить внутренних и внешних врагов Республики или погибнуть вместе с нею; а в данном положении первым правилом вашей политики должно быть управление народом при помощи разума и врагами народа — при помощи террора.
-- Максимилиан Робеспьер. («О принципах политической морали» Речь в Национальном конвенте от имени Комитета Общественного Спасения 5 февраля 1794 г.)[46]

Парижский Революционный Трибунал был образован 9 — 10 марта. Первый максимум и законы против спекулянтов — 5 мая. И основные террористические акты в сентябре — закон против подозрительных, создание Революционной Армии, реорганизация Революционного Трибунала, насильственные реквизиции и Всеобщий Максимум под давлением секций, угрожавших ниспровержением правительства. Реквизиции и максимум вели к отчуждению крестьянства, не говоря о недовольстве средних классов[70].

Санкюлоты будут поддерживать Революционное правительство до тех пор, пока оно будет поддерживать минимальные условия их жизни.

Каким образом всего этого можно было добиться? Для якобинцев II года Республики ответ был в применении террористических мер:[71][пр 11].

Если в мирное время орудием народного правления является добродетель, то во время революции орудием его является и добродетель, и террор одновременно: добродетель, без которой террор гибелен, террор, без которого добродетель бессильна.
Террор есть не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость; следовательно, он является проявлением добродетели, он — не столько особый принцип, сколько вывод из общего принципа демократии, применяемого отечеством в крайней нужде.
-- Максимилиан Робеспьер. («О принципах политической морали» Речь в Национальном конвенте от имени Комитета Общественного Спасения 5 февраля 1794 г.)[46]

Провозглашая необходимость террора, Робеспьер относился отрицательно к произволу многих представителей Конвента на местах[пр 12]. С централизацией исполнительной власти в лице Революционного Правительства, многие ультра-террористы — такие, как Каррье, Фуше, Тальен — были отозваны. Фуше, например, был исключён из Якобинского Клуба, что в это время вело к обвинению перед Революционным Трибуналом. Именно эти эксцессы и кампания дехристианизации эбертистов были основой временного сближения с Дантоном зимой 1794 года. В свою очередь, эбертисты обвиняли Комитет в ослаблении террора («дремлющие», фр. Endormeurs).

Кризис якобинской диктатуры

«Цель конституционного правительства — сохранить Республику; цель революционного правительства — основать её.» Что значит "основать её? Прежде всего уберечь Республику от врагов внешних, но также от врагов внутренних: революционеры и Робеспьер считали, что бо́льшая угроза исходит от внутренних группировок, пытающихся узурпировать власть, преследуя свои собственные интересы. Такова была рационализация борьбы с фракциями зимой 1794 года[75].

Борьба против фракций

К концу 1793 г. большинство в Конвенте продолжали поддерживать Комитет Общественного Спасения. Были одержаны первые военные победы, но борьба за власть между революционерами обострилась в условиях экономического кризиса и при отягчающих обстоятельствах контролируемой экономики. Те, кто считал, что применение террора идёт слишком далеко, группировались вокруг Дантона и Демулена и получили прозвище умеренных (фр. d’Indulgents ou citra-révolutionnaires). Радикально настроенные члены Клуба Кордельеров (фр. Cordeliers), Эбер, редактор «Отца Дюшена» (фр. Père Duchesne), журнала санкюлотов, Венсан, генеральный секретарь военного министерства, Ронсен, руководитель Революционной армии, при некоторой поддержке Коммуны, получили название ультра-революционеры (фр. ultra-révolutionnaires) или кордельеров (в историографию они вошли под названием эбертистов).

Вначале комитеты и Робеспьер пытались взять на себя роль арбитра или посредника и предупредить противоборствующие группировки об опасности продолжения борьбы между фракциями:

Внутренние враги французского народа разделились на две фракции, как бы на два отряда армии. Они идут под знаменами различных цветов и различными путями, но они идут к одной и той же цели: это цель — дезорганизация народного правительства, падение Конвента, то есть торжество тирании. Одна из этих двух фракций толкает нас к слабости, другая — ко всяким крайностям. Одна хочет превратить свободу в вакханку, другая — в проститутку...
...Гораздо удобнее надеть личину патриотизма, чтобы исказить величественную драму революции при помощи наглых пародий и скомпрометировать дело свободы при помощи лицемерной умеренности или притворной экстравагантности...
...Общая задача умеренных и лжереволюционеров — беспрестанно ввергать нас то в ту, то в другую крайность...
-- Максимилиан Робеспьер. («О принципах политической морали» Речь в Национальном конвенте от имени Комитета Общественного Спасения 5 февраля 1794 г.)[46]

Робеспьер относился резко отрицательно к кампании дехристианизации, проводимой эбертистами и в декабре-январе казалось, что он и Дантон сформируют общую платформу против эксцессов эбертистов. С молчаливого одобрения Робеспьера развернулась кампания против лидеров эбертистов. Это наступление было поддержано в статьях нового журнала Камилла Демулена, «Старый Кордельер» (фр. Le vieux Cordelier), который вначале имел большой успех. Но затем, 15 декабря, на его страницах началась критика политики Комитета Общественного Спасения. А это уже угрожало положению Революционного Правительства.

Две фракции боролись друг с другом в течение двух месяцев. В конце зимы ввиду тяжёлого экономического положения и надеясь на поддержку секций, в начале марта 1794 года эбертисты предприняли попытку восстания, которая не была поддержана ни большинством секций, ни Парижской Коммуной. Комитет арестовал лидеров Кордельеров[пр 13]. Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие эбертисты с иностранцами Клоотсом, Проли[fr] и Перейра[fr] были представлены как пособники «иностранного заговора» и казнены 24 марта.

На следующий день после ареста эбертистов, воодушевлённые Дантон и его друзья возобновили наступление. 30 марта Комитет приказал арестовать Дантона, Делакруа[fr], Демулена и Филиппо. Слушания начались 2 апреля. Это был политический процесс и приговор был заранее предрешён. Дантон и его друзья были гильотинированы 5 апреля.

Комитет играл роль посредника между Собранием и секциями. Уничтожив лидеров секций, комитеты порвали с санкюлотами, источником власти правительства, давления которых так опасался Конвент со времени восстания 31 мая. Уничтожив дантонистов, оно посеяло страх среди членов Собрания, который легко мог перейти в бунт. Правительству казалось, что оно имело поддержку большинства Собрания. Оно ошибалось. Освободив Конвент от давления секций, оно осталось на милости Собрания. Оставался только внутренний раскол правительства, чтобы его уничтожить[77][78].

Культ Верховного Существа

Одним из стремлений Просвещения было найти путём деятельности человеческого разума естественные принципы человеческой жизни (естественная религия, естественное право и т. п.). С точки зрения таких разумных и естественных начал подвергались критике все исторически сложившиеся и фактически существовавшие формы и отношения (положительная религия, положительное право и т. п.). Под влиянием идей Просвещения были предприняты реформы, которые должны были перестроить всю общественную жизнь[пр 14].

Большинство деятелей Французской Революции разделяло эти взгляды как это можно видеть в принципиальных документах за весь период Революции:

Упоминание Верховного Существа в документах Французской Революции
(фр. Déclaration des Droits de l'Homme et du Citoyen)[79]


Декларация прав человека и гражданина (26 августа 1789 г.)
…Соответственно, Национальное собрание признает и провозглашает перед лицом и под покровительством Верховного Существа следующие права человека и гражданина…

Декларация прав человека и гражданина (24 июня 1793 г.)
…Вследствие этого он провозглашает перед лицом Верховного Существа следующую декларацию прав человека и гражданина…

Декларация прав человека и гражданина (5 фрюктидора III г./22 августа 1795 г.)
…Французский народ провозглашает перед лицом Высшего Существа следующую декларацию прав и обязанностей человека и гражданина…..

«Французский народ признаёт существование Верховного Существа и бессмертие души» (Декрет о Верховном существе 18 флореаля II года /7 мая 1794 г.)[80]. Праздник Верховного Существа (фр. La fête de l'Être suprême) 20 прериаля (8 июня 1794 г.) был самым счастливым днём в жизни Робеспьера[81][82][83].

Робеспьер, в голубом фраке и трёхцветном республиканском шарфе, с большим букетом цветов, плодов и колосьев, шёл впереди членов Конвента, президентом которого он был выбран за 4 дня до празднования. Затем следовали представители всех 48 секций Парижа и национальной гвардии. Процессия двигалась к специально созданной для этого «Священной Горе» (аллегория Горы в Конвенте), на вершине которой находилось Древо Свободы, символ единства и верности революции. Робеспьер произнес речь о важности этого дня для объединения всей Франции, после чего он поднёс факел к моделям статуй, которые символизировали Атеизм, Честолюбие, Эгоизм и Невежество, из пепла которых появилась статуя Мудрости.

Фестиваль был организован Давидом, художником революции. В Париже, в котором тогда жило 600 тыс. душ, праздновать фестиваль собралось по свидетельству современников, более 400 тыс. участников[пр 15]. Было солнечное воскресенье и участники были одеты в праздничное выходное платье; цветы и венки были развешены по всему городу. Подобные празднества прошли по всей Франции и многие, особенно католики, с энтузиазмом восприняли праздник как «возвращение религии», особенно после эксцессов дехристианизации и анархии предыдущих лет.

Впечатление было настолько сильным, что роялист Малле дю Пан[fr] в эмиграции писал: «Мы действительно думали, что Робеспьер наконец-то преодолеет пропасть раскола, причинённый революцией»[84].

Термидор

Якобинцы никогда не были однородной или объединённой партией. Уничтожение фракций загнало оставшееся «охвостье» (как тогда говорили) в подполье и перевело открытую борьбу в поле интриг и заговоров. Но такое быстрое и неожиданное падение не произошло бы, если бы не было более глубоких причин[85].

Большинство соглашалось следовать политике комитетов, пока существовала реальная угроза Республике. Максимум не нравился никому и постоянно нарушался, хотя был логическим применением в стране, ведущей войну с европейскими монархиями[86]. Основа нахождения у власти якобинцев, заключающаяся в давлении извне парижскими секциями, после подавления эбертистов, потеряла свою активность, и в свою очередь была недовольна экономической политикой комитетов[87]. «Революция оледенела, все её принципы ослабли, остался лишь красный колпак на головах интриги» — записал Сен-Жюст в это время. Консерватизм секций также объяснялся тем, что наиболее патриотически настроенные и молодые уходили на фронт, секционные активисты наполнили комитеты правительства, становясь номенклатурой, чувствовалась усталость от постоянного напряжения последних четырёх лет революции[88].

Не удивительно, что именно в это время, когда были одержаны первые победы (Флёрюс, 26 июня) и, казалось, власти комитетов никто не противостоит, на поверхность всплыли личные разногласия членов Революционного Правительства. Если бы комитеты были едины, термидор, по крайней мере, можно было избежать. Но именно эти разногласия, подозрения и обвинения привели к событиям, которые и обозначили падение робеспьеристов, а затем вместе с ними деградацию Революционного Правительства, падение Горы в Конвенте и всей якобинской партии[89][90][91][92].

После падения фракций и празднования Верховного Существа, фигура Робеспьера стала более заметной, он потерял роль посредника, и как постоянный защитник политики комитетов в Конвенте и Якобинском Клубе, стал считаться главой правительства и всякое недовольство переносилось на него как стремление к единоличной власти[93]. В действительности, у него не было особой власти в Комитете Общественного Спасения[пр 16]. Он был один из последних, кто вступил в него, не мог и не выбирал его членов и даже не являлся председателем заседаний. Всякие действия членов комитета зависели от согласия остальных[95]. Так ссора в комитете после принятия закона 22 прериаля была не о сущности закона, а о предоставлении его в Конвенте без согласования со всем составом Комитетов. Из 12-ти членов Комитета Общественного Спасения он мог рассчитывать на поддержку только Сен-Жюста и Кутона. Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенн склонялись больше к эбертизму, Робер Ленде к дантонистам. Лазар Карно и Клод-Антуан Приёр были ближе к умеренным. Вдобавок к этому, были разногласия между Комитетом Общественного Спасения и Комитетом Общественной Безопасности — и по поводу курса правительства, и, конечно, личностные.

О Робеспьере распускались всевозможные слухи[пр 17], обращали во вред ему пророчество полоумной старухи Катрин Тео, которая, называла себя Богородицей, а Робеспьера — своим сыном[96]. Два покушения на жизнь Робеспьера лишь способствовали усилению его значения. 3 прериаля его хотел убить Анри Адмира. На другой день в его квартире застали молодую девушку Сесиль Рено с двумя ножами.

После очередной словесной перепалки, отношения достигли такого накала, что с 1 июля Робеспьер перестал появляться в Комитете Общественного Спасения.

Понимая, что разногласия в правительстве ведут к расколу, 5 термидора была сделана попытка примирения под предлогом обсуждения Вантозских декретов. Сен Жюст и Кутон отнеслись к этому примирению положительно, но Робеспьер сомневался в искренности своих противников[97]. В своей последней речи в Конвенте, 8 термидора, он обвинял своих оппонентов в интриганстве и вынес вопрос о расколе на суд Конвента. Необходимо, говорил он, обновить состав Комитета Общественного Спасения, очистить Комитет Общественной Безопасности, создать правительственное единство под верховной властью Конвента. У Робеспьера потребовали, чтобы он назвал имена обвиняемых — Шарлье: «Когда кто-то гордится мужеством добродетели, он должен иметь мужество в провозглашении истины. Назови тех, кого ты обвиняешь!»[98]. Но Робеспьер отказался это сделать. Каждый в Конвенте почувствовал себя под угрозой проскрипции и собрание предположило, что он требует карт-бланш.

В ночь на 9 термидора ультрареволюционеры-террористы, остатки дантонистов и лидеры Равнины или «болота» (фр. La Plaine ou le Marais) достигли соглашения против Робеспьера. В центре заговора были члены Конвента, которым непосредственно угрожала опасность, Тальен, Фуше, Карье и др, которые были отозваны в Париж в связи с эксцессами массовых казней: Тальен в Бордо, Фуше в Лионе, Каррье в Нанте. Они достигли соглашения с членами Комитета Общественного Спасения Колло д’Эрбуа, Бийо-Варенном и Карно. Теперь, после речи Робеспьера, члены обоих Комитетов, и Комитета Общественного Спасения и Комитета Общественной Безопасности, чувствовали себя под угрозой проскрипции. Лидеры Равнины Сийес, Камбасерес, Дону и Буасси д'Англа считали, что после военных побед, нет нужды в экстренных мерах, терроре и контролируемой экономике («максимум» фр. Loi du maximum général); и ввиду уменьшения опасности со стороны Коммуны и радикальных секций Парижа, Конвент может и должен вернуть себе полное верховенство управления Республикой.

Был разработан план действий на следующий день.

Арест

9 термидора (27 июля) Сен-Жюст должен был зачитать доклад комитетов Конвенту. Не успел он произнести несколько слов, как был прерван Тальеном по договорённости заговорщиков не дать Сен-Жюсту и Робеспьеру говорить. За ним последовала череда выступающих: Бийо-Варенн, Барер, Вадье, затем снова Тальен. Причём один обвинял Робеспьера в чрезмерной снисходительности к врагам революции, другой в чрезмерном терроре. Робеспьер пытался возражать, но был заглушён криками «Долой тирана!» со скамей Горы. Было постановлено арестовать Анрио, командующего Национальной Гвардии, и Дюма[fr], председателя Революционного Трибунала. В последующей сумятице, малоизвестный монтаньяр и дантонист Луше[fr] подал предложение арестовать Робеспьера. Под крики «Да здравствует Республика!», предложение арестовать Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона было единогласно принято. «Республика? Республика погибла — настало царство разбойников!» — были последние слова Робеспьера в Конвенте. Леба и Робеспьер-младший потребовали ареста и для себя. Арестованных отвели в тюрьму. Робеспьера — в тюрьму Люксембург, но начальник тюрьмы отказался принять известного арестованного. Известия о случившемся достигли Мэрии (фр. Hôtel de Ville de Paris) около 5 часов вечера. Коммуна Парижа объявляется в состоянии восстания. Мэр Парижа Флерио-Леско отдаёт приказ закрыть барьеры города, бить в набат и призывает секции Парижа присоединиться к восстанию. Вооружённые подразделения секций поступают в распоряжение Коммуны и обязаны собраться перед ратушей. Командующий Национальной Гвардии Парижа Анрио с несколькими жандармами пытается освободить арестованных, но оказывается арестованным сам. Секции и Якобинский Клуб объявляют непрерывность заседаний. Прокламации Коммуны и Конвента, приказы и контр-приказы рассылаются по всему городу. Из 48 секций Парижа 27 запросили инструкции у Коммуны, но только 13 послали национальную гвардию. Недовольство политикой комитетов и Коммуны сыграло своё дело. Теперь робеспьеристы могли убедиться к чему привело уничтожение и подавление активистов секций, участвовавших в предыдущих восстаниях 10 августа и 31 мая.

Но вначале ситуация складывается в пользу восставших. Вице-председатель Революционного Трибунала Коффингаль во главе верных Коммуне войск освобождает Анрио. Один за другим арестованные депутаты собираются в Ратуше. У Коммуны больше войск.

В то же время Конвент оправился от сумятицы, в которую его ввергла неожиданность восстания. Отправляются депутации в центральные и западные секции с призывом прислать Национальную Гвардию для защиты Конвента. Назначают Барраса, отличившегося при осаде Тулона, главнокомандующим войск Конвента; по предложению Барера мятежники объявляются вне закона, что означает казнь для всякого без суда и следствия, только по определению личности арестованного.

В свою очередь Коммуна декретировала арест заговорщиков, членов Конвента, Колло, Амара, Бурдона, Фрерона, Тальена, Паниса[fr], Карно, Дюбуа[fr], Вадье, Жавога[fr], Дюбаррана[fr], Фуше, Гране[fr], Бейля[fr]. Но секции колеблются: неясность обстановки, непонимание происходящего — знание лиц с обеих сторон добавляло к всеобщей сумятице. Так Леонард Бурдон, посланный в секцию Гравилье за национальной гвардией в помощь Конвенту, смог преодолеть неопределённость только после того, как объявил, что Робеспьер тайно подписал брачный контракт с дочерью Людовика XVI[99][100]. А одна из наиболее революционно настроенных секций Сен-Антуанского предместья, секция Кенз-Вен, участвовавшая во всех предыдущих восстаниях[пр 18], прислала ответ на призыв Коммуны:

Граждане Предместья Антуан ещё не потеряли характерную им республиканскую энергию, но в нынешних условиях Революционного Правительства им необходим руководящий совет, чтобы не попасть в ловушки, постоянно расставляемые для них врагами Республики[102][пр 19]

Около 2 часов ночи, две колонны Конвента, одна, во главе с Баррасом и национальной гвардией западных кварталов, и другая, Леонарда Бурдона с гвардейцами секции Гравилье, находят площадь перед Ратушей опустевшей. Войска Конвента, зная пароль от адъютанта Анрио, без боя врываются в зал заседаний. Леба совершает самоубийство, Огюстен Робеспьер бросается из окна и ломает ногу, паралитика Кутона в коляске столкнули вниз по лестнице. У Робеспьера выстрелом из пистолета раздроблена челюсть.

Казнь

Окровавленного Робеспьера доставляют в Комитет Общественного Спасения, где он лёжа на столе, прижимает носовой платок к своей ране, пока хирург не перевязал его. В 9 часов утра их перевели в Консьержери и в полдень они предстали перед Революционным Трибуналом. Процедура вынесения приговора должна была быть быстрой — объявленных вне закона мятежников нужно было только опознать.

10 термидора (28 июля), в 4:30 вечера, три повозки с заключёнными отправились к месту казни. Проехали мимо дома Дюпле, где жил Робеспьер, ставни были наглухо закрыты, входная дверь испачкана кровью. В 6:15 вечера повозки подошли к площади Революции.

Первым был гильотинирован Кутон, затем — Робеспьер младший. Затем Сен-Жюст. Последним был мэр Парижа Флерио-Леско. Робеспьер был казнён предпоследним[104][105]. Когда помощник палача сорвал повязку, которая поддерживала его раздробленную челюсть, Робеспьер закричал от боли. «Крик, который раздался не только над Парижем, а над всей Францией, над всей Европой; и долетевший к нам через все предыдущие поколения»[106]. Лезвие упало. Головы Робеспьера, Кутона и мэра Флерио-Леско были показаны народу под аплодисменты присутствующих.

Тела казнённых были похоронены в братской могиле кладбища Эранси (фр. cimetière des Errancis) и засыпаны известью, чтобы от Максимилиана Робеспьера не осталось никаких следов.

Но она существует, уверяю вас, чувствительные и чистые души! Она существует. Эта нежная, властная, непреодолимая страсть, мучение и наслаждение благородных сердец! Глубокое отвращение к тирании, ревностное сочувствие к угнетенным, эта святая любовь к отечеству, эта самая возвышенная и святая любовь к человечеству, без которой великая революция это явное преступление, разрушающее другое преступление; онo существует — это благородное честолюбивое желание основать на земле первую в мире Республику!
-- Максимилиан Робеспьер. (Речь в Клубе якобинцев 8 термидора 1794 г.)[107][пр 16]

Память и в культуре

Робеспьер остаётся до сегодняшнего дня одним из самых спорных деятелей Великой французской революции и один из немногих лидеров революции, чьим именем не была названа улица Парижа. Переименования коснулись в основном «красного пояса» пригородов французской столицы, где именем Робеспьера названа улица в Монтрёй (департамент Сен-Сан-Дени), станция 9-й линии метро. Единственная статуя Робеспьера в Париже размещена в Пантеоне. Эта работа скульптора Франсуа-Леона Сикара первоначально должна была располагаться в саду Тюильри, но затем оказалась в Пантеоне. Другие попытки установить статую Робеспьера в столице Франции потерпели неудачу.

Сочинения

  • Максимилиан Робеспьер, Избранные произведения. В трёх томах. — М.: Наука, 1965.
  • Максимилиан Робеспьер, Революционная Законность и Правосудие. — М.: Государственное Издательство Юридической Литературы, 1959.
  • Œuvres complètes de Maximilien Robespierre, 10 volumes, Société des études robespierristes, 1912—1967. Réimpression Société des études robespierristes, Phénix Éditions, 2000, 10 volumes. Réédition avec une nouvelle introduction de Claude Mazauric, Édition du Centenaire de la Société des études robespierristes, Éditions du Miraval, Enghien-les-Bains, 2007, 10 volumes et 1 volume de Compléments. Un onzième volume, paru en 2007, regroupe les textes omis lors de l'édition initiale.
    • Tome 1 : Robespierre à Arras : les œuvres littéraires en prose et en vers, recueillies et publiées par Eugène Desprez et Émile Lesueur, Paris, 1912, 288.
    • Tome 2 : Robespierre à Arras : les œuvres judiciaires (plaidoyers et mémoires), recueillies et publiées par Émile Lesueur, 1914, 416.
    • Tome 3 : Correspondance de Maximilien et Augustin Robespierre, recueillie et publiée par Georges Michon, Paris, 1926, 334. (Supplément à la correspondance, par Georges Michon, Paris, 1941).
    • Tome 4 : Les journaux : " Le Défenseur de la Constitution " (1792), édition complète et critique, avec une introduction, des commentaires et des notes par Gustave Laurent, Paris, 1939, XXXIII-454.
    • Tome 5 : Les journaux : " Lettres de Maximilien Robespierre, membre de la convention nationale, à ses commettans " (1792—1793), édition critique préparée par Gustave Laurent, Paris, 1961, 384.
    • Tome 6 : Discours, première partie (1789—1790), édition préparée sous la direction de Marc Bouloiseau, Georges Lefebvre et Albert Soboul, Paris, 1950, XXXII-740.
    • Tome 7 : Discours, deuxième partie (janvier — septembre 1791), édition préparée sous la direction de Marc Bouloiseau, Georges Lefebvre et Albert Soboul, Paris, 1952, 771.
    • Tome 8 : Discours, troisième partie (octobre 1791 — septembre 1792), édition préparée sous la direction de Marc Bouloiseau, Georges Lefebvre et Albert Soboul, Paris, 1954, XII-486.
    • Tome 9 : Discours, quatrième partie (septembre 1792-27 juillet 1793), édition préparée sous la direction de Marc Bouloiseau, Georges Lefebvre, Jean Dautry et Albert Soboul, Paris, 1958, 646 pages ([books.google.fr/books?id=6wPSAAAAMAAJ&pg=PA627&dq=Roux-Fazillac+robespierre&lr=#v=onepage&q=Roux-Fazillac%20robespierre&f=false lire en ligne]).
    • Tome 10 : Discours, cinquième partie (27 juillet 1793-27 juillet 1794), édition préparée sous la direction de Marc Bouloiseau et Albert Soboul, Paris, 1967, 660.
    • Tome 11 : Compléments (1784—1794), édition présentée et annotée par Florence Gauthier, Paris, 2007, 472.
  • Robespierre, textes choisis, 3 vol, Paris, Éditions sociales, coll. Les classiques du peuple, 1957. Réimpression en 1973—1974, préface, commentaires et notes explicatives de Jean Poperen.
    • tome premier (avril 1791-juillet 1792), 198.
    • tome deuxième (août 1792-juillet 1793), 198.
    • tome troisième (novembre 1793-juillet 1794), 194.
  • Robespierre, écrits présentés par Claude Mazauric, Paris, Messidor/Éditions Sociales, 1989, 370.
  • Robespierre, Pour le bonheur et pour la liberté, Discours, choix et présentation de textes par Yannick Bosc, Florence Gauthier et Sophie Wahnich, Éditions La Fabrique, 2000.
  • Discours sur la religion, la République et l’esclavage, Éditions de l’aube, 2006.
  • Robespierre, entre vertu et terreur (introduction de Slavoj Žižek), Éditions Stock, 2008.
  • [LaRevolution.ru/Robespierre/Robes0.html Избранные выступления, речи, письма]

Напишите отзыв о статье "Робеспьер, Максимилиан"

Примечания

Комментарии
  1. К. Демулен в журнале «Revolutions de Paris» #116 «..после закрытия Собрания, когда Робеспьер и Петион появились, раздались возгласы — Да здравствует Свобода! Да здравствует Робеспьер! Да здравствует Неподкупный! — на их головы были возложены венки и толпа повезла их фиакр по улицам…»[1]
  2. Здесь и далее терминология даётся по сложившейся в историографии Французской революции, а не так, как определялось во время событий. «Жирондисты» — по названию департамента Жиронда, откуда были многие его члены, эбертисты и дантонисты — по принципиальным, но не обязательно лидирующим членам фракций, движений, направлений.
  3. В источниках и у разных историков встречаются два вида написания этой фамилии — Carrault и Carraut.
  4. В речи «Об организации Национальной гвардии» (фр. Discours sur l'organisation des gardes nationales), произнесённой 5 декабря 1790 и положенной в основу декрета Национальной ассамблеи 27-28 апреля 1791 (см. статью XVI декрета), Робеспьер впервые предлагает девиз «Свобода, Равенство, Братство» фр. Liberté, Égalité, Fraternité как надпись на трёхцветном знамени Национальной гвардии — девиз, ставший девизом всей Великой французской революции. «Ces gardes nationales porteront sur leur poitrine et sur leur drapeau ces mots: „Le peuple français. Liberté égalité fraternité“»[18].
  5. Робеспьер, первый справа, в группе депутатов слева, приносящих клятву Республике.
  6. Примечательно, что после казни Людовика XVI, Робеспьер возвращается к своему раннему предложению и призывает к отмене смертной казни, так как казнь монарха являлась «Великим Исключением» в его понимании гуманизма[47]
  7. Нужно отметить, что жирондисты, оставаясь республиканцами, отвергали всякий союз с роялистами. Роялизм восстаний Лиона и Тулона происходил вопреки их влиянию.
  8. «Именно крестьянству восстание 31 мая — 2 июня, как и в 1789, так и в 1792, принесло существенные и постоянное выгоды»[54].
  9. Единственное исключение — это Робер Линде, отказавшийся подписать и заявивший, что он находится здесь, чтобы «кормить граждан, а не убивать патриотов»[60].
  10. «Деление Комитета на „политиков“ и „техников“ было изобретением термидорианцев с целью оставить жертвы террора только у ног Робеспьера»[61][66].
  11. «Террор был настолько неизбежен в условиях того времени, что и роялисты учредили бы террор, если бы находились у власти; свидетельство чему Белый Террор в 1795 и 1815 годах»[72].
  12. Существуют мнения многих современников: Бонапарта, Камбасереса, Левассёра и даже Барраса, будущего термидорианца, что Робеспьер собирался смягчить террор[73]. Наполеон, который был близок к брату Робеспьера, Огюстену, и которому он был обязан назначением бригадным генералом после взятия Тулона, и который был знаком с его перепиской с братом, в записках Лас-Каза, Мемориал Святой Елены, говорит: «Робеспьер был достаточно смел, чтобы открыто говорить о его плане отзыва проконсулов (так называли представителей Конвента в республиканской армии), и необходимости привлечения к ответственности особо одиозных фигур… Он желал смягчения террора и революции, пытаясь изменить общественное мнение…»[74].
  13. Отношение к членам Комитета можно найти в эбертистски настроенной листовке марта 1794 года:
    «…лживые речи Бийо-Варенна. Посмотрите на меры, принятые Робеспьером и Кутоном, которые уже давно не показывались в Якобинском Клубе. Они появятся там в разгар всех этих арестов, твердо уверенные в том, что их встретят аплодисментами, и намереваясь воспользоваться этим энтузиазмом для того, чтобы ввести народ в заблуждение относительно его друзей»[76].
  14. Деизм Просвещения (лат. deus — бог) впервые возникает в Англии и играет важную роль в создании американской республики. У многих из отцов-основателей (Джефферсон, Франклин, Мэдисон, Пейн) можно найти заявления или высказывания деизма. Вольтера, Энциклопедистов, Жан-Жака Руссо можно отнести к известным сторонникам деизма во Франции.
  15. Raymond Aubert, Journal d’un bourgeois de Paris sous la Révolution, p. 388. Николя Гиттард, «Воскресенье, 8 июня, в день День Святой Троицы по старому стилю, была торжественная церемония на Марсовом поле. Невероятная по своей красоте церемония в честь Господа. Было больше, чем 400000 человек. Выходной не мог пройти лучше»
  16. 1 2 «Есть два полюса полного непонимания Робеспьера как исторической фигуры: один — ненавидеть, другой — чересчур превозносить. Конечно же это нелепость видеть в аррасском адвокате чудовищного узурпатора, в затворнике — демагога, в умеренности личности — кровавого тирана, в демократе — диктатора. А с другой стороны, какое объяснение мы получим от доказательства, что он, действительно, был Неподкупным? Заблуждение, общее для обоих взглядов, исходит из факта, что те, кто придерживаются им, приписывают определённые психологические черты к исторической роли, которую он играл в событиях и языке, выражавшим эти события. Робеспьер бессмертен не потому, что он являлся несколько месяцев главой или лидером Революции, а потому, что он был наиболее ярким выразителем её самого чистого и трагического периода»[94].
  17. Подробное обсуждение одного из таких слухов «Робеспьер — король» можно найти в Bronislaw Baczko. Ending the Terror: The French Revolution after Robespierre — В свете этого становится понятно почему 9 Термидора к раненому Робеспьеру обращались «Ваше Величество!». Ходил слух о новой проскрипции и лист со временем становился всё длиннее — так, что многие депутаты перестали ночевать дома.
  18. В подготовке свержения монархии 10 августа 1792 года, секция Кенз-Вен 3 августа 1792 года призвала остальные 47 секций Парижа присоединиться к ней в вооружённом восстании и первая представила петицию Законодательному Собранию с требованием низложения Людовика XVI[101].
  19. Через семь месяцев Петиция секции Кенз-Вен 31 марта 1795 года уже имела другой тон: «Начиная с 9 термидора наша нужда растёт. 9 термидора должно было спасти народ, а народ стал жертвой всевозможных махинаций. ...Мы требуем, чтобы были употреблены все средства для оказания помощи народу в его ужасной нищете...»[103].
Источники
  1. Thompson T. 1, 1936, с. 174.
  2. 1 2 3 4 Gérard Walter, 1989, с. 15-17.
  3. Gérard Walter, 1989, с. 14.
  4. Манфред, 1978, с. 289.
  5. 1 2 Gérard Walter, 1989, с. 17-19 и 25.
  6. 1 2 3 4 5 6 Lenotre, 1926, с. 1-65.
  7. Jordan, 1989, с. 24.
  8. Nabonne, 1938, с. 40.
  9. Левандовский А.П., 1959, с. 17.
  10. 1 2 Liévin-Bonaventure Proyart, 1795.
  11. Gérard Walter, 1989, с. 19-28.
  12. Левандовский А.П., 1959, с. 10.
  13. Левандовский А.П., 1959, с. 15-16.
  14. Gérard Walter, 1989, с. 22.
  15. Bouloiseau, 1961.
  16. Манфред, 1978, с. 301.
  17. Scurr, 2006, с. 138.
  18. Gauthier, 1992, с. 129.
  19. Furet, 1996, с. 100.
  20. Aulard, 1910, с. 200.
  21. Lefebvre, 1962, с. 206.
  22. Soboul, 1974, с. 222.
  23. Thompson T. 1, 1936, с. 152.
  24. Thompson, 1959, с. 214.
  25. Thompson T. 1, 1936, с. 158.
  26. Thompson, 1959, с. 159.
  27. Thompson T. 1, 1936, с. 207.
  28. Lefebvre, 1962, с. 219.
  29. Thompson T. 1, 1936, с. 226.
  30. Furet, 1996, с. 107.
  31. Lefebvre, 1962, с. 227.
  32. Жорес T. 2, 1983, с. 559.
  33. Hardman, 1999, с. 45.
  34. Thompson T. 1, 1936, с. 259.
  35. Aulard T. 2, 1910, с. 72.
  36. Адо, 1990, с. 154.
  37. Жорес T. 2, 1983, с. 601.
  38. Dupuy, 2005, с. 34-40.
  39. Furet, 1996, с. 115—116.
  40. Thompson T. 1, 1936, с. 267.
  41. Hardman, 1999, с. 53.
  42. Адо, 1990, с. 157.
  43. Манфред T. 3, 1965, с. 87.
  44. Jordan, 1981, с. 55.
  45. Манфред T. 3, 1965, с. 133.
  46. 1 2 3 4 5 Манфред T. 3, 1965, с. 148.
  47. Thompson T. 2, 1936, с. 1.
  48. Furet, 1996, с. 121.
  49. Манфред T. 3, 1965, с. 354.
  50. Манфред T. 3, 1965, с. 356.
  51. Mathiez, 1927, с. 333.
  52. Mathiez, 1927, с. 331.
  53. Адо, 1990, с. 104-111.
  54. Lefebvre, 1963, с. 55.
  55. Furet, 1996, с. 129—130.
  56. Bouloiseau, 1983, с. 68.
  57. Адо, 1990, с. 372.
  58. Адо, 1990, с. 121.
  59. Адо, 1990, с. 238.
  60. Aulard T. 3, 1910, с. 150.
  61. 1 2 Furet, 1996, с. 132.
  62. Lefebvre, 1963, с. 62.
  63. 1 2 Bouloiseau, 1983, с. 87-88.
  64. Lefebvre, 1963, с. 63.
  65. Madelin, 1926, с. 356.
  66. Aulard T. 2, 1910, с. 248—253.
  67. Lefebvre, 1963, с. 64.
  68. Aulard T. 2, 1910, с. 292.
  69. Mathiez, 1927, с. 400.
  70. Greer, 1935, с. 11.
  71. Lefebvre, 1963, с. 92-95.
  72. Mathiez, 1927, с. 403.
  73. Palmer, 2005, с. 370.
  74. Las Cases, 1816, с. 155—223.
  75. Furet, 1996, с. 137.
  76. Адо, 1990, с. 319.
  77. Lefebvre, 1963, с. 90.
  78. Furet, 1996, с. 146.
  79. Туманов, 1989.
  80. Адо, 1990, с. 440.
  81. Scurr, 2006, с. 326.
  82. Hardman, 1999, с. 123.
  83. Palmer, 2005, с. 332.
  84. Soboul, 1974, с. 399.
  85. Thompson, 1959, с. 502.
  86. Lefebvre, 1963, с. 131.
  87. Soboul, 1974, с. 389.
  88. Жорес T. 6, 1983, с. 459.
  89. Thompson, 1959, с. 508.
  90. Hampson, 1988, с. 229.
  91. Mathiez, 1927, с. 488.
  92. Soboul, 1974, с. 409.
  93. Scurr, 2006, с. 323.
  94. Furet, 1990, с. 60-61.
  95. Lefebvre, 1963, с. 132.
  96. Mathiez, 1968, с. 119.
  97. Собуль, 1974, с. 152.
  98. Жорес T. 6, 1983, с. 440.
  99. Baczko, 1994, с. 1—33.
  100. Buonarroti, 1994.
  101. Hampson, 1988, с. 147.
  102. Hardman, 1999, с. 200.
  103. Адо, 1990, с. 327.
  104. Aulard, 1910, с. 1—2.
  105. Madelin, 1926, с. 430.
  106. Carlyle, 1896, с. 383.
  107. Манфред T. 3, 1965, с. 204.

Литература

  • Адо, А. В. Документы Истории Великой Французской Революции. — М.: Издательство Московского Университета, 1990. — Т. I.
  • Жорес, Жан. Социалистическая история Французской революции в 6-х тт. — M: Прогресс, 1983. — Т. 2.
  • Жорес, Жан. Социалистическая история Французской революции в 6-х тт. — M: Прогресс, 1983. — Т. 6.
  • Захер, Я. Робеспьер. — Л: государственное издательство, 1925.
  • Туманов, В.А. Французская Республика. Конституция и законодательные акты. — М: Прогресс, 1989.
  • Левандовский А.П. Максимилиан Робеспьер. — М: «Молодая гвардия», 1959.
  • Лукин, Н. Максимилиан Робеспьер / Избр.труды в 3-х тт. Т.1.. — М: АН СССР, 1960.
  • Манфред А.З. Три портрета эпохи Великой французской революции. — М: Мысль, 1978.
  • Манфред А.З. Споры о Робеспьере: к 200-летию со дня рождения. — М: Вопросы истории, 1958.
  • Манфред А.З. Максимилиан Робеспьер, Избранные произведения. — M: Наука, 1965.
  • Матьез, А. Французская Революция. — Ростов-на-Дону: Феникс, 1995.
  • Серебрянская, Е. Об эволюции мировоззрения Робеспьера. — Одесса: государственное издательство, 1962.
  • Собуль, А. Первая республика (1792—1804 гг.). — M: Прогресс, 1974.
  • Собуль, А. Робеспьер и народное движение. — M: Прогресс, 1960.
  • А. Тэвдой-Бурмули. Логика торжествующей добродетели: Робеспьер и идея революционного насилия. — М, 2003.
  • Aulard, François-Alphonse. The French Revolution, a Political History, 1789-1804, in 4 vols.. — New York: Charles Scribner's Sons, 1910. — Т. I.
  • Aulard, François-Alphonse. The French Revolution, a Political History, 1789-1804, in 4 vols.. — New York: Charles Scribner's Sons, 1910. — Т. II.
  • Aulard, François-Alphonse. The French Revolution, a Political History, 1789-1804, in 4 vols.. — New York: Charles Scribner's Sons, 1910. — Т. III.
  • Baczko, Bronislaw. Ending the Terror: The French Revolution after Robespierre. — Cambridge: Cambridge University Press, 1994. — ISBN 978-052-144105-6.
  • Bouloiseau, Marc. The Jacobin Republic: 1792-1794. — Cambridge: Cambridge University Press, 1983. — ISBN 0-521-28918-1.
  • Bouloiseau, Marc. Robespierre. — Paris, 1961.
  • Buonarroti, Philippe. History of Babeuf’s conspiracy for equality. — Cambridge: Cambridge University Press, 1994. — ISBN 978-052-144105-6.
  • Carlyle, Thomas. The French Revolution. — Philadelphia: Porter & Coates, 1896. — Т. 3.
  • Dupuy, Roger. La République jacobine. Terreur, guerre et gouvernement révolutionnaire (1792—1794). — Paris: Le Seuil, 2005. — ISBN 978-22-75-783937-9.
  • Furet, François. Interpreting the French Revolution. — Cambridge: Cambridge University Press, 1990. — ISBN 978-1104627737.
  • Furet, François. The French Revolution: 1770-1814. — London: Wiley-Blackwell, 1996. — ISBN 0631202994.
  • Gauthier, Florence. Triomphe et mort du droit naturel en Révolution, 1789-1795-1802. — Paris: PUF/ pratiques théoriques, 1992.
  • Guillemin, Henri. Robespierre, politique et mystique. — P.: Le Seuil, 1987.
  • Greer, Donald. Incidence of the Terror During the French Revolution: A Statistical Interpretation. — Peter Smith Pub Inc, 1935. — ISBN 978-0-8446-1211-9.
  • Jordan, David. The King's Trial: Louis XVI vs. the French Revolution. — Berkeley: University of California Press, 1981. — ISBN 978-0520043992.
  • Jordan, David. The revolutionary career of Maximilien Robespierre. — Chicago: University of Chicago Press, 1989. — ISBN 0226410374.
  • Hamel, Ernest. Histoire de Robespierre. — Paris, 1865. — Т. I.
  • Hampson, Norman. A Social History of the French Revolution. — Routledge: University of Toronto Press, 1988. — ISBN 0-710-06525-6.
  • Hardman, John. Robespierre. — Harlow, England: Pearson Education Limited, 1999. — ISBN 0-582-43755-5.
  • Las Cases. Journal of the Private life and Conversations of the Emperor Napoleon at Saint Helena. — Paris, 1816. — Т. 2.
  • Lefebvre, George. The French Revolution: from its Origins to 1793. — New York: Columbia University Press, 1962. — Т. 1. — ISBN 0-231-08599-0.
  • Lefebvre, George. The French Revolution: from 1793 to 1799. — New York: Columbia University Press, 1963. — Т. II. — ISBN 0-231-08599-0.
  • G. Lenotre. [fr.wikisource.org/wiki/Robespierre_et_la_«_Mère_de_Dieu_» Robespierre et la « Mère de Dieu »]. — Paris: Perrin, 1926.
  • Madelin, Louis. The French Revolution. — London: William Heinemann Ltd., 1926.
  • Mathiez, Albert. The French Revolution. — New York: Alfred a Knopf, 1927.
  • Mathiez, Albert. The Fall of Robespierre. — New York: Augustus M. Kelley, 1968.
  • Nabonne, Bernard. La Vie privée de Robespierre. — Chicago: Hachette, 1938.
  • Palmer R. R. Twelve Who Ruled: The Year of the Terror in the French Revolution. — Princeton: Princeton University Press, 2005.
  • Paris, Auguste. La jeunesse de Robespierre et la convocation des États généraux en Artois. — P.: Mm. ve Rousseau-Leroy, 1870.
  • Proyart, Liévin-Bonaventure. La Vie et les crimes de Robespierre, surnommé Le Tyran; depuis sa naissance jusqu'à sa mort. Par M. Le Blond de Neuvéglise, colonel d'infanterie légère. — Augsbourg: Hachette, 1795.
  • Scurr, Ruth. Fatal Purity: Robespierre and The French Revolution. — New York: Henry Holt, 2006.
  • Soboul, Albert. The French Revolution: 1787-1799. — New York: Random House, 1974. — ISBN 0-394-47392-2.
  • Thompson J. M. The French Revolution. — Oxford: Basil Blackwell, 1959.
  • Thompson J. M. Robespierre. — London: Blackwell Pub, 1936. — Т. 1. — ISBN 063115504X.
  • Thompson J. M. Robespierre. — London: Blackwell Pub, 1936. — Т. 2. — ISBN 063115504X.
  • Walter, Gérard. Robespierre, I - La vie, II – L’œuvre. — P.: Gallimard, 1989.

Ссылки

  • А. Матьез. [istmat.info/node/27978 Французская Революция. Ростов-на-Дону: Феникс, 1995]
  • А. Собуль. [istmat.info/node/27995 Первая республика (1792—1804 гг.) М.: Прогресс, 1974]
  • А. Собуль. [istmat.info/node/29109 Робеспьер и народное движение. Москва, 1960]
  • Ж. Жорес. [istmat.info/node/27976 Социалистическая история Французской революции в 6-х тт. М.: Прогресс, 1983]
  • А. Манфред. [istmat.info/node/30248 Споры о Робеспьере: к 200-летию со дня рождения. Вопросы истории, 1958]
  • Н. Лукин. [istmat.info/node/28993 Максимилиан Робеспьер / Избр.труды в 3-х тт. Т.1. М.: изд-во АН СССР, 1960]
  • Я. Захер. [istmat.info/node/29721 Робеспьер. М.-Л.: государственное издательство. 1925]
  • Е. Серебрянская. [istmat.info/node/28999 Об эволюции мировоззрения Робеспьера. Одесса, 1962]
  • А. Тэвдой-Бурмули. [istmat.info/node/30558 Логика торжествующей добродетели: Робеспьер и идея революционного насилия. Москва, 2003]
Предшественник:
Мари Жан Эро де Сешель
25-й Председатель Конвента
22 августа 17935 сентября 1793
Преемник:
Жак Никола Бийо-Варенн
Предшественник:
Приер (из Кот-д’Ор)
44-й Председатель Конвента
4 июня 179419 июня 1794
Преемник:
Эли Лакост

Отрывок, характеризующий Робеспьер, Максимилиан

– Вот хочет сраженье посмотреть, – сказал Жерков Болконскому, указывая на аудитора, – да под ложечкой уж заболело.
– Ну, полно вам, – проговорил аудитор с сияющею, наивною и вместе хитрою улыбкой, как будто ему лестно было, что он составлял предмет шуток Жеркова, и как будто он нарочно старался казаться глупее, чем он был в самом деле.
– Tres drole, mon monsieur prince, [Очень забавно, мой господин князь,] – сказал дежурный штаб офицер. (Он помнил, что по французски как то особенно говорится титул князь, и никак не мог наладить.)
В это время они все уже подъезжали к батарее Тушина, и впереди их ударилось ядро.
– Что ж это упало? – наивно улыбаясь, спросил аудитор.
– Лепешки французские, – сказал Жерков.
– Этим то бьют, значит? – спросил аудитор. – Страсть то какая!
И он, казалось, распускался весь от удовольствия. Едва он договорил, как опять раздался неожиданно страшный свист, вдруг прекратившийся ударом во что то жидкое, и ш ш ш шлеп – казак, ехавший несколько правее и сзади аудитора, с лошадью рухнулся на землю. Жерков и дежурный штаб офицер пригнулись к седлам и прочь поворотили лошадей. Аудитор остановился против казака, со внимательным любопытством рассматривая его. Казак был мертв, лошадь еще билась.
Князь Багратион, прищурившись, оглянулся и, увидав причину происшедшего замешательства, равнодушно отвернулся, как будто говоря: стоит ли глупостями заниматься! Он остановил лошадь, с приемом хорошего ездока, несколько перегнулся и выправил зацепившуюся за бурку шпагу. Шпага была старинная, не такая, какие носились теперь. Князь Андрей вспомнил рассказ о том, как Суворов в Италии подарил свою шпагу Багратиону, и ему в эту минуту особенно приятно было это воспоминание. Они подъехали к той самой батарее, у которой стоял Болконский, когда рассматривал поле сражения.
– Чья рота? – спросил князь Багратион у фейерверкера, стоявшего у ящиков.
Он спрашивал: чья рота? а в сущности он спрашивал: уж не робеете ли вы тут? И фейерверкер понял это.
– Капитана Тушина, ваше превосходительство, – вытягиваясь, закричал веселым голосом рыжий, с покрытым веснушками лицом, фейерверкер.
– Так, так, – проговорил Багратион, что то соображая, и мимо передков проехал к крайнему орудию.
В то время как он подъезжал, из орудия этого, оглушая его и свиту, зазвенел выстрел, и в дыму, вдруг окружившем орудие, видны были артиллеристы, подхватившие пушку и, торопливо напрягаясь, накатывавшие ее на прежнее место. Широкоплечий, огромный солдат 1 й с банником, широко расставив ноги, отскочил к колесу. 2 й трясущейся рукой клал заряд в дуло. Небольшой сутуловатый человек, офицер Тушин, спотыкнувшись на хобот, выбежал вперед, не замечая генерала и выглядывая из под маленькой ручки.
– Еще две линии прибавь, как раз так будет, – закричал он тоненьким голоском, которому он старался придать молодцоватость, не шедшую к его фигуре. – Второе! – пропищал он. – Круши, Медведев!
Багратион окликнул офицера, и Тушин, робким и неловким движением, совсем не так, как салютуют военные, а так, как благословляют священники, приложив три пальца к козырьку, подошел к генералу. Хотя орудия Тушина были назначены для того, чтоб обстреливать лощину, он стрелял брандскугелями по видневшейся впереди деревне Шенграбен, перед которой выдвигались большие массы французов.
Никто не приказывал Тушину, куда и чем стрелять, и он, посоветовавшись с своим фельдфебелем Захарченком, к которому имел большое уважение, решил, что хорошо было бы зажечь деревню. «Хорошо!» сказал Багратион на доклад офицера и стал оглядывать всё открывавшееся перед ним поле сражения, как бы что то соображая. С правой стороны ближе всего подошли французы. Пониже высоты, на которой стоял Киевский полк, в лощине речки слышалась хватающая за душу перекатная трескотня ружей, и гораздо правее, за драгунами, свитский офицер указывал князю на обходившую наш фланг колонну французов. Налево горизонт ограничивался близким лесом. Князь Багратион приказал двум баталионам из центра итти на подкрепление направо. Свитский офицер осмелился заметить князю, что по уходе этих баталионов орудия останутся без прикрытия. Князь Багратион обернулся к свитскому офицеру и тусклыми глазами посмотрел на него молча. Князю Андрею казалось, что замечание свитского офицера было справедливо и что действительно сказать было нечего. Но в это время прискакал адъютант от полкового командира, бывшего в лощине, с известием, что огромные массы французов шли низом, что полк расстроен и отступает к киевским гренадерам. Князь Багратион наклонил голову в знак согласия и одобрения. Шагом поехал он направо и послал адъютанта к драгунам с приказанием атаковать французов. Но посланный туда адъютант приехал через полчаса с известием, что драгунский полковой командир уже отступил за овраг, ибо против него был направлен сильный огонь, и он понапрасну терял людей и потому спешил стрелков в лес.
– Хорошо! – сказал Багратион.
В то время как он отъезжал от батареи, налево тоже послышались выстрелы в лесу, и так как было слишком далеко до левого фланга, чтобы успеть самому приехать во время, князь Багратион послал туда Жеркова сказать старшему генералу, тому самому, который представлял полк Кутузову в Браунау, чтобы он отступил сколь можно поспешнее за овраг, потому что правый фланг, вероятно, не в силах будет долго удерживать неприятеля. Про Тушина же и баталион, прикрывавший его, было забыто. Князь Андрей тщательно прислушивался к разговорам князя Багратиона с начальниками и к отдаваемым им приказаниям и к удивлению замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что всё, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, что всё это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. Благодаря такту, который выказывал князь Багратион, князь Андрей замечал, что, несмотря на эту случайность событий и независимость их от воли начальника, присутствие его сделало чрезвычайно много. Начальники, с расстроенными лицами подъезжавшие к князю Багратиону, становились спокойны, солдаты и офицеры весело приветствовали его и становились оживленнее в его присутствии и, видимо, щеголяли перед ним своею храбростию.


Князь Багратион, выехав на самый высокий пункт нашего правого фланга, стал спускаться книзу, где слышалась перекатная стрельба и ничего не видно было от порохового дыма. Чем ближе они спускались к лощине, тем менее им становилось видно, но тем чувствительнее становилась близость самого настоящего поля сражения. Им стали встречаться раненые. Одного с окровавленной головой, без шапки, тащили двое солдат под руки. Он хрипел и плевал. Пуля попала, видно, в рот или в горло. Другой, встретившийся им, бодро шел один, без ружья, громко охая и махая от свежей боли рукою, из которой кровь лилась, как из стклянки, на его шинель. Лицо его казалось больше испуганным, чем страдающим. Он минуту тому назад был ранен. Переехав дорогу, они стали круто спускаться и на спуске увидали несколько человек, которые лежали; им встретилась толпа солдат, в числе которых были и не раненые. Солдаты шли в гору, тяжело дыша, и, несмотря на вид генерала, громко разговаривали и махали руками. Впереди, в дыму, уже были видны ряды серых шинелей, и офицер, увидав Багратиона, с криком побежал за солдатами, шедшими толпой, требуя, чтоб они воротились. Багратион подъехал к рядам, по которым то там, то здесь быстро щелкали выстрелы, заглушая говор и командные крики. Весь воздух пропитан был пороховым дымом. Лица солдат все были закопчены порохом и оживлены. Иные забивали шомполами, другие посыпали на полки, доставали заряды из сумок, третьи стреляли. Но в кого они стреляли, этого не было видно от порохового дыма, не уносимого ветром. Довольно часто слышались приятные звуки жужжанья и свистения. «Что это такое? – думал князь Андрей, подъезжая к этой толпе солдат. – Это не может быть атака, потому что они не двигаются; не может быть карре: они не так стоят».
Худощавый, слабый на вид старичок, полковой командир, с приятною улыбкой, с веками, которые больше чем наполовину закрывали его старческие глаза, придавая ему кроткий вид, подъехал к князю Багратиону и принял его, как хозяин дорогого гостя. Он доложил князю Багратиону, что против его полка была конная атака французов, но что, хотя атака эта отбита, полк потерял больше половины людей. Полковой командир сказал, что атака была отбита, придумав это военное название тому, что происходило в его полку; но он действительно сам не знал, что происходило в эти полчаса во вверенных ему войсках, и не мог с достоверностью сказать, была ли отбита атака или полк его был разбит атакой. В начале действий он знал только то, что по всему его полку стали летать ядра и гранаты и бить людей, что потом кто то закричал: «конница», и наши стали стрелять. И стреляли до сих пор уже не в конницу, которая скрылась, а в пеших французов, которые показались в лощине и стреляли по нашим. Князь Багратион наклонил голову в знак того, что всё это было совершенно так, как он желал и предполагал. Обратившись к адъютанту, он приказал ему привести с горы два баталиона 6 го егерского, мимо которых они сейчас проехали. Князя Андрея поразила в эту минуту перемена, происшедшая в лице князя Багратиона. Лицо его выражало ту сосредоточенную и счастливую решимость, которая бывает у человека, готового в жаркий день броситься в воду и берущего последний разбег. Не было ни невыспавшихся тусклых глаз, ни притворно глубокомысленного вида: круглые, твердые, ястребиные глаза восторженно и несколько презрительно смотрели вперед, очевидно, ни на чем не останавливаясь, хотя в его движениях оставалась прежняя медленность и размеренность.
Полковой командир обратился к князю Багратиону, упрашивая его отъехать назад, так как здесь было слишком опасно. «Помилуйте, ваше сиятельство, ради Бога!» говорил он, за подтверждением взглядывая на свитского офицера, который отвертывался от него. «Вот, изволите видеть!» Он давал заметить пули, которые беспрестанно визжали, пели и свистали около них. Он говорил таким тоном просьбы и упрека, с каким плотник говорит взявшемуся за топор барину: «наше дело привычное, а вы ручки намозолите». Он говорил так, как будто его самого не могли убить эти пули, и его полузакрытые глаза придавали его словам еще более убедительное выражение. Штаб офицер присоединился к увещаниям полкового командира; но князь Багратион не отвечал им и только приказал перестать стрелять и построиться так, чтобы дать место подходившим двум баталионам. В то время как он говорил, будто невидимою рукой потянулся справа налево, от поднявшегося ветра, полог дыма, скрывавший лощину, и противоположная гора с двигающимися по ней французами открылась перед ними. Все глаза были невольно устремлены на эту французскую колонну, подвигавшуюся к нам и извивавшуюся по уступам местности. Уже видны были мохнатые шапки солдат; уже можно было отличить офицеров от рядовых; видно было, как трепалось о древко их знамя.
– Славно идут, – сказал кто то в свите Багратиона.
Голова колонны спустилась уже в лощину. Столкновение должно было произойти на этой стороне спуска…
Остатки нашего полка, бывшего в деле, поспешно строясь, отходили вправо; из за них, разгоняя отставших, подходили стройно два баталиона 6 го егерского. Они еще не поровнялись с Багратионом, а уже слышен был тяжелый, грузный шаг, отбиваемый в ногу всею массой людей. С левого фланга шел ближе всех к Багратиону ротный командир, круглолицый, статный мужчина с глупым, счастливым выражением лица, тот самый, который выбежал из балагана. Он, видимо, ни о чем не думал в эту минуту, кроме того, что он молодцом пройдет мимо начальства.
С фрунтовым самодовольством он шел легко на мускулистых ногах, точно он плыл, без малейшего усилия вытягиваясь и отличаясь этою легкостью от тяжелого шага солдат, шедших по его шагу. Он нес у ноги вынутую тоненькую, узенькую шпагу (гнутую шпажку, не похожую на оружие) и, оглядываясь то на начальство, то назад, не теряя шагу, гибко поворачивался всем своим сильным станом. Казалось, все силы души его были направлены на то,чтобы наилучшим образом пройти мимо начальства, и, чувствуя, что он исполняет это дело хорошо, он был счастлив. «Левой… левой… левой…», казалось, внутренно приговаривал он через каждый шаг, и по этому такту с разно образно строгими лицами двигалась стена солдатских фигур, отягченных ранцами и ружьями, как будто каждый из этих сотен солдат мысленно через шаг приговаривал: «левой… левой… левой…». Толстый майор, пыхтя и разрознивая шаг, обходил куст по дороге; отставший солдат, запыхавшись, с испуганным лицом за свою неисправность, рысью догонял роту; ядро, нажимая воздух, пролетело над головой князя Багратиона и свиты и в такт: «левой – левой!» ударилось в колонну. «Сомкнись!» послышался щеголяющий голос ротного командира. Солдаты дугой обходили что то в том месте, куда упало ядро; старый кавалер, фланговый унтер офицер, отстав около убитых, догнал свой ряд, подпрыгнув, переменил ногу, попал в шаг и сердито оглянулся. «Левой… левой… левой…», казалось, слышалось из за угрожающего молчания и однообразного звука единовременно ударяющих о землю ног.
– Молодцами, ребята! – сказал князь Багратион.
«Ради… ого го го го го!…» раздалось по рядам. Угрюмый солдат, шедший слева, крича, оглянулся глазами на Багратиона с таким выражением, как будто говорил: «сами знаем»; другой, не оглядываясь и как будто боясь развлечься, разинув рот, кричал и проходил.
Велено было остановиться и снять ранцы.
Багратион объехал прошедшие мимо его ряды и слез с лошади. Он отдал казаку поводья, снял и отдал бурку, расправил ноги и поправил на голове картуз. Голова французской колонны, с офицерами впереди, показалась из под горы.
«С Богом!» проговорил Багратион твердым, слышным голосом, на мгновение обернулся к фронту и, слегка размахивая руками, неловким шагом кавалериста, как бы трудясь, пошел вперед по неровному полю. Князь Андрей чувствовал, что какая то непреодолимая сила влечет его вперед, и испытывал большое счастие. [Тут произошла та атака, про которую Тьер говорит: «Les russes se conduisirent vaillamment, et chose rare a la guerre, on vit deux masses d'infanterie Mariecher resolument l'une contre l'autre sans qu'aucune des deux ceda avant d'etre abordee»; а Наполеон на острове Св. Елены сказал: «Quelques bataillons russes montrerent de l'intrepidite„. [Русские вели себя доблестно, и вещь – редкая на войне, две массы пехоты шли решительно одна против другой, и ни одна из двух не уступила до самого столкновения“. Слова Наполеона: [Несколько русских батальонов проявили бесстрашие.]
Уже близко становились французы; уже князь Андрей, шедший рядом с Багратионом, ясно различал перевязи, красные эполеты, даже лица французов. (Он ясно видел одного старого французского офицера, который вывернутыми ногами в штиблетах с трудом шел в гору.) Князь Багратион не давал нового приказания и всё так же молча шел перед рядами. Вдруг между французами треснул один выстрел, другой, третий… и по всем расстроившимся неприятельским рядам разнесся дым и затрещала пальба. Несколько человек наших упало, в том числе и круглолицый офицер, шедший так весело и старательно. Но в то же мгновение как раздался первый выстрел, Багратион оглянулся и закричал: «Ура!»
«Ура а а а!» протяжным криком разнеслось по нашей линии и, обгоняя князя Багратиона и друг друга, нестройною, но веселою и оживленною толпой побежали наши под гору за расстроенными французами.


Атака 6 го егерского обеспечила отступление правого фланга. В центре действие забытой батареи Тушина, успевшего зажечь Шенграбен, останавливало движение французов. Французы тушили пожар, разносимый ветром, и давали время отступать. Отступление центра через овраг совершалось поспешно и шумно; однако войска, отступая, не путались командами. Но левый фланг, который единовременно был атакован и обходим превосходными силами французов под начальством Ланна и который состоял из Азовского и Подольского пехотных и Павлоградского гусарского полков, был расстроен. Багратион послал Жеркова к генералу левого фланга с приказанием немедленно отступать.
Жерков бойко, не отнимая руки от фуражки, тронул лошадь и поскакал. Но едва только он отъехал от Багратиона, как силы изменили ему. На него нашел непреодолимый страх, и он не мог ехать туда, где было опасно.
Подъехав к войскам левого фланга, он поехал не вперед, где была стрельба, а стал отыскивать генерала и начальников там, где их не могло быть, и потому не передал приказания.
Командование левым флангом принадлежало по старшинству полковому командиру того самого полка, который представлялся под Браунау Кутузову и в котором служил солдатом Долохов. Командование же крайнего левого фланга было предназначено командиру Павлоградского полка, где служил Ростов, вследствие чего произошло недоразумение. Оба начальника были сильно раздражены друг против друга, и в то самое время как на правом фланге давно уже шло дело и французы уже начали наступление, оба начальника были заняты переговорами, которые имели целью оскорбить друг друга. Полки же, как кавалерийский, так и пехотный, были весьма мало приготовлены к предстоящему делу. Люди полков, от солдата до генерала, не ждали сражения и спокойно занимались мирными делами: кормлением лошадей в коннице, собиранием дров – в пехоте.
– Есть он, однако, старше моего в чином, – говорил немец, гусарский полковник, краснея и обращаясь к подъехавшему адъютанту, – то оставляяй его делать, как он хочет. Я своих гусар не могу жертвовать. Трубач! Играй отступление!
Но дело становилось к спеху. Канонада и стрельба, сливаясь, гремели справа и в центре, и французские капоты стрелков Ланна проходили уже плотину мельницы и выстраивались на этой стороне в двух ружейных выстрелах. Пехотный полковник вздрагивающею походкой подошел к лошади и, взлезши на нее и сделавшись очень прямым и высоким, поехал к павлоградскому командиру. Полковые командиры съехались с учтивыми поклонами и со скрываемою злобой в сердце.
– Опять таки, полковник, – говорил генерал, – не могу я, однако, оставить половину людей в лесу. Я вас прошу , я вас прошу , – повторил он, – занять позицию и приготовиться к атаке.
– А вас прошу не мешивайтся не свое дело, – отвечал, горячась, полковник. – Коли бы вы был кавалерист…
– Я не кавалерист, полковник, но я русский генерал, и ежели вам это неизвестно…
– Очень известно, ваше превосходительство, – вдруг вскрикнул, трогая лошадь, полковник, и делаясь красно багровым. – Не угодно ли пожаловать в цепи, и вы будете посмотрейть, что этот позиция никуда негодный. Я не хочу истребить своя полка для ваше удовольствие.
– Вы забываетесь, полковник. Я не удовольствие свое соблюдаю и говорить этого не позволю.
Генерал, принимая приглашение полковника на турнир храбрости, выпрямив грудь и нахмурившись, поехал с ним вместе по направлению к цепи, как будто всё их разногласие должно было решиться там, в цепи, под пулями. Они приехали в цепь, несколько пуль пролетело над ними, и они молча остановились. Смотреть в цепи нечего было, так как и с того места, на котором они прежде стояли, ясно было, что по кустам и оврагам кавалерии действовать невозможно, и что французы обходят левое крыло. Генерал и полковник строго и значительно смотрели, как два петуха, готовящиеся к бою, друг на друга, напрасно выжидая признаков трусости. Оба выдержали экзамен. Так как говорить было нечего, и ни тому, ни другому не хотелось подать повод другому сказать, что он первый выехал из под пуль, они долго простояли бы там, взаимно испытывая храбрость, ежели бы в это время в лесу, почти сзади их, не послышались трескотня ружей и глухой сливающийся крик. Французы напали на солдат, находившихся в лесу с дровами. Гусарам уже нельзя было отступать вместе с пехотой. Они были отрезаны от пути отступления налево французскою цепью. Теперь, как ни неудобна была местность, необходимо было атаковать, чтобы проложить себе дорогу.
Эскадрон, где служил Ростов, только что успевший сесть на лошадей, был остановлен лицом к неприятелю. Опять, как и на Энском мосту, между эскадроном и неприятелем никого не было, и между ними, разделяя их, лежала та же страшная черта неизвестности и страха, как бы черта, отделяющая живых от мертвых. Все люди чувствовали эту черту, и вопрос о том, перейдут ли или нет и как перейдут они черту, волновал их.
Ко фронту подъехал полковник, сердито ответил что то на вопросы офицеров и, как человек, отчаянно настаивающий на своем, отдал какое то приказание. Никто ничего определенного не говорил, но по эскадрону пронеслась молва об атаке. Раздалась команда построения, потом визгнули сабли, вынутые из ножен. Но всё еще никто не двигался. Войска левого фланга, и пехота и гусары, чувствовали, что начальство само не знает, что делать, и нерешимость начальников сообщалась войскам.
«Поскорее, поскорее бы», думал Ростов, чувствуя, что наконец то наступило время изведать наслаждение атаки, про которое он так много слышал от товарищей гусаров.
– С Богом, г'ебята, – прозвучал голос Денисова, – г'ысыо, маг'ш!
В переднем ряду заколыхались крупы лошадей. Грачик потянул поводья и сам тронулся.
Справа Ростов видел первые ряды своих гусар, а еще дальше впереди виднелась ему темная полоса, которую он не мог рассмотреть, но считал неприятелем. Выстрелы были слышны, но в отдалении.
– Прибавь рыси! – послышалась команда, и Ростов чувствовал, как поддает задом, перебивая в галоп, его Грачик.
Он вперед угадывал его движения, и ему становилось все веселее и веселее. Он заметил одинокое дерево впереди. Это дерево сначала было впереди, на середине той черты, которая казалась столь страшною. А вот и перешли эту черту, и не только ничего страшного не было, но всё веселее и оживленнее становилось. «Ох, как я рубану его», думал Ростов, сжимая в руке ефес сабли.
– О о о а а а!! – загудели голоса. «Ну, попадись теперь кто бы ни был», думал Ростов, вдавливая шпоры Грачику, и, перегоняя других, выпустил его во весь карьер. Впереди уже виден был неприятель. Вдруг, как широким веником, стегнуло что то по эскадрону. Ростов поднял саблю, готовясь рубить, но в это время впереди скакавший солдат Никитенко отделился от него, и Ростов почувствовал, как во сне, что продолжает нестись с неестественною быстротой вперед и вместе с тем остается на месте. Сзади знакомый гусар Бандарчук наскакал на него и сердито посмотрел. Лошадь Бандарчука шарахнулась, и он обскакал мимо.
«Что же это? я не подвигаюсь? – Я упал, я убит…» в одно мгновение спросил и ответил Ростов. Он был уже один посреди поля. Вместо двигавшихся лошадей и гусарских спин он видел вокруг себя неподвижную землю и жнивье. Теплая кровь была под ним. «Нет, я ранен, и лошадь убита». Грачик поднялся было на передние ноги, но упал, придавив седоку ногу. Из головы лошади текла кровь. Лошадь билась и не могла встать. Ростов хотел подняться и упал тоже: ташка зацепилась за седло. Где были наши, где были французы – он не знал. Никого не было кругом.
Высвободив ногу, он поднялся. «Где, с какой стороны была теперь та черта, которая так резко отделяла два войска?» – он спрашивал себя и не мог ответить. «Уже не дурное ли что нибудь случилось со мной? Бывают ли такие случаи, и что надо делать в таких случаях?» – спросил он сам себя вставая; и в это время почувствовал, что что то лишнее висит на его левой онемевшей руке. Кисть ее была, как чужая. Он оглядывал руку, тщетно отыскивая на ней кровь. «Ну, вот и люди, – подумал он радостно, увидав несколько человек, бежавших к нему. – Они мне помогут!» Впереди этих людей бежал один в странном кивере и в синей шинели, черный, загорелый, с горбатым носом. Еще два и еще много бежало сзади. Один из них проговорил что то странное, нерусское. Между задними такими же людьми, в таких же киверах, стоял один русский гусар. Его держали за руки; позади его держали его лошадь.
«Верно, наш пленный… Да. Неужели и меня возьмут? Что это за люди?» всё думал Ростов, не веря своим глазам. «Неужели французы?» Он смотрел на приближавшихся французов, и, несмотря на то, что за секунду скакал только затем, чтобы настигнуть этих французов и изрубить их, близость их казалась ему теперь так ужасна, что он не верил своим глазам. «Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?» – Ему вспомнилась любовь к нему его матери, семьи, друзей, и намерение неприятелей убить его показалось невозможно. «А может, – и убить!» Он более десяти секунд стоял, не двигаясь с места и не понимая своего положения. Передний француз с горбатым носом подбежал так близко, что уже видно было выражение его лица. И разгоряченная чуждая физиономия этого человека, который со штыком на перевес, сдерживая дыханье, легко подбегал к нему, испугала Ростова. Он схватил пистолет и, вместо того чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы. Не с тем чувством сомнения и борьбы, с каким он ходил на Энский мост, бежал он, а с чувством зайца, убегающего от собак. Одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь владело всем его существом. Быстро перепрыгивая через межи, с тою стремительностью, с которою он бегал, играя в горелки, он летел по полю, изредка оборачивая свое бледное, доброе, молодое лицо, и холод ужаса пробегал по его спине. «Нет, лучше не смотреть», подумал он, но, подбежав к кустам, оглянулся еще раз. Французы отстали, и даже в ту минуту как он оглянулся, передний только что переменил рысь на шаг и, обернувшись, что то сильно кричал заднему товарищу. Ростов остановился. «Что нибудь не так, – подумал он, – не может быть, чтоб они хотели убить меня». А между тем левая рука его была так тяжела, как будто двухпудовая гиря была привешана к ней. Он не мог бежать дальше. Француз остановился тоже и прицелился. Ростов зажмурился и нагнулся. Одна, другая пуля пролетела, жужжа, мимо него. Он собрал последние силы, взял левую руку в правую и побежал до кустов. В кустах были русские стрелки.


Пехотные полки, застигнутые врасплох в лесу, выбегали из леса, и роты, смешиваясь с другими ротами, уходили беспорядочными толпами. Один солдат в испуге проговорил страшное на войне и бессмысленное слово: «отрезали!», и слово вместе с чувством страха сообщилось всей массе.
– Обошли! Отрезали! Пропали! – кричали голоса бегущих.
Полковой командир, в ту самую минуту как он услыхал стрельбу и крик сзади, понял, что случилось что нибудь ужасное с его полком, и мысль, что он, примерный, много лет служивший, ни в чем не виноватый офицер, мог быть виновен перед начальством в оплошности или нераспорядительности, так поразила его, что в ту же минуту, забыв и непокорного кавалериста полковника и свою генеральскую важность, а главное – совершенно забыв про опасность и чувство самосохранения, он, ухватившись за луку седла и шпоря лошадь, поскакал к полку под градом обсыпавших, но счастливо миновавших его пуль. Он желал одного: узнать, в чем дело, и помочь и исправить во что бы то ни стало ошибку, ежели она была с его стороны, и не быть виновным ему, двадцать два года служившему, ни в чем не замеченному, примерному офицеру.
Счастливо проскакав между французами, он подскакал к полю за лесом, через который бежали наши и, не слушаясь команды, спускались под гору. Наступила та минута нравственного колебания, которая решает участь сражений: послушают эти расстроенные толпы солдат голоса своего командира или, оглянувшись на него, побегут дальше. Несмотря на отчаянный крик прежде столь грозного для солдата голоса полкового командира, несмотря на разъяренное, багровое, на себя не похожее лицо полкового командира и маханье шпагой, солдаты всё бежали, разговаривали, стреляли в воздух и не слушали команды. Нравственное колебание, решающее участь сражений, очевидно, разрешалось в пользу страха.
Генерал закашлялся от крика и порохового дыма и остановился в отчаянии. Всё казалось потеряно, но в эту минуту французы, наступавшие на наших, вдруг, без видимой причины, побежали назад, скрылись из опушки леса, и в лесу показались русские стрелки. Это была рота Тимохина, которая одна в лесу удержалась в порядке и, засев в канаву у леса, неожиданно атаковала французов. Тимохин с таким отчаянным криком бросился на французов и с такою безумною и пьяною решительностью, с одною шпажкой, набежал на неприятеля, что французы, не успев опомниться, побросали оружие и побежали. Долохов, бежавший рядом с Тимохиным, в упор убил одного француза и первый взял за воротник сдавшегося офицера. Бегущие возвратились, баталионы собрались, и французы, разделившие было на две части войска левого фланга, на мгновение были оттеснены. Резервные части успели соединиться, и беглецы остановились. Полковой командир стоял с майором Экономовым у моста, пропуская мимо себя отступающие роты, когда к нему подошел солдат, взял его за стремя и почти прислонился к нему. На солдате была синеватая, фабричного сукна шинель, ранца и кивера не было, голова была повязана, и через плечо была надета французская зарядная сумка. Он в руках держал офицерскую шпагу. Солдат был бледен, голубые глаза его нагло смотрели в лицо полковому командиру, а рот улыбался.Несмотря на то,что полковой командир был занят отданием приказания майору Экономову, он не мог не обратить внимания на этого солдата.
– Ваше превосходительство, вот два трофея, – сказал Долохов, указывая на французскую шпагу и сумку. – Мною взят в плен офицер. Я остановил роту. – Долохов тяжело дышал от усталости; он говорил с остановками. – Вся рота может свидетельствовать. Прошу запомнить, ваше превосходительство!
– Хорошо, хорошо, – сказал полковой командир и обратился к майору Экономову.
Но Долохов не отошел; он развязал платок, дернул его и показал запекшуюся в волосах кровь.
– Рана штыком, я остался во фронте. Попомните, ваше превосходительство.

Про батарею Тушина было забыто, и только в самом конце дела, продолжая слышать канонаду в центре, князь Багратион послал туда дежурного штаб офицера и потом князя Андрея, чтобы велеть батарее отступать как можно скорее. Прикрытие, стоявшее подле пушек Тушина, ушло, по чьему то приказанию, в середине дела; но батарея продолжала стрелять и не была взята французами только потому, что неприятель не мог предполагать дерзости стрельбы четырех никем не защищенных пушек. Напротив, по энергичному действию этой батареи он предполагал, что здесь, в центре, сосредоточены главные силы русских, и два раза пытался атаковать этот пункт и оба раза был прогоняем картечными выстрелами одиноко стоявших на этом возвышении четырех пушек.
Скоро после отъезда князя Багратиона Тушину удалось зажечь Шенграбен.
– Вишь, засумятились! Горит! Вишь, дым то! Ловко! Важно! Дым то, дым то! – заговорила прислуга, оживляясь.
Все орудия без приказания били в направлении пожара. Как будто подгоняя, подкрикивали солдаты к каждому выстрелу: «Ловко! Вот так так! Ишь, ты… Важно!» Пожар, разносимый ветром, быстро распространялся. Французские колонны, выступившие за деревню, ушли назад, но, как бы в наказание за эту неудачу, неприятель выставил правее деревни десять орудий и стал бить из них по Тушину.
Из за детской радости, возбужденной пожаром, и азарта удачной стрельбы по французам, наши артиллеристы заметили эту батарею только тогда, когда два ядра и вслед за ними еще четыре ударили между орудиями и одно повалило двух лошадей, а другое оторвало ногу ящичному вожатому. Оживление, раз установившееся, однако, не ослабело, а только переменило настроение. Лошади были заменены другими из запасного лафета, раненые убраны, и четыре орудия повернуты против десятипушечной батареи. Офицер, товарищ Тушина, был убит в начале дела, и в продолжение часа из сорока человек прислуги выбыли семнадцать, но артиллеристы всё так же были веселы и оживлены. Два раза они замечали, что внизу, близко от них, показывались французы, и тогда они били по них картечью.
Маленький человек, с слабыми, неловкими движениями, требовал себе беспрестанно у денщика еще трубочку за это , как он говорил, и, рассыпая из нее огонь, выбегал вперед и из под маленькой ручки смотрел на французов.
– Круши, ребята! – приговаривал он и сам подхватывал орудия за колеса и вывинчивал винты.
В дыму, оглушаемый беспрерывными выстрелами, заставлявшими его каждый раз вздрагивать, Тушин, не выпуская своей носогрелки, бегал от одного орудия к другому, то прицеливаясь, то считая заряды, то распоряжаясь переменой и перепряжкой убитых и раненых лошадей, и покрикивал своим слабым тоненьким, нерешительным голоском. Лицо его всё более и более оживлялось. Только когда убивали или ранили людей, он морщился и, отворачиваясь от убитого, сердито кричал на людей, как всегда, мешкавших поднять раненого или тело. Солдаты, большею частью красивые молодцы (как и всегда в батарейной роте, на две головы выше своего офицера и вдвое шире его), все, как дети в затруднительном положении, смотрели на своего командира, и то выражение, которое было на его лице, неизменно отражалось на их лицах.
Вследствие этого страшного гула, шума, потребности внимания и деятельности Тушин не испытывал ни малейшего неприятного чувства страха, и мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову. Напротив, ему становилось всё веселее и веселее. Ему казалось, что уже очень давно, едва ли не вчера, была та минута, когда он увидел неприятеля и сделал первый выстрел, и что клочок поля, на котором он стоял, был ему давно знакомым, родственным местом. Несмотря на то, что он всё помнил, всё соображал, всё делал, что мог делать самый лучший офицер в его положении, он находился в состоянии, похожем на лихорадочный бред или на состояние пьяного человека.
Из за оглушающих со всех сторон звуков своих орудий, из за свиста и ударов снарядов неприятелей, из за вида вспотевшей, раскрасневшейся, торопящейся около орудий прислуги, из за вида крови людей и лошадей, из за вида дымков неприятеля на той стороне (после которых всякий раз прилетало ядро и било в землю, в человека, в орудие или в лошадь), из за вида этих предметов у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту. Неприятельские пушки в его воображении были не пушки, а трубки, из которых редкими клубами выпускал дым невидимый курильщик.
– Вишь, пыхнул опять, – проговорил Тушин шопотом про себя, в то время как с горы выскакивал клуб дыма и влево полосой относился ветром, – теперь мячик жди – отсылать назад.
– Что прикажете, ваше благородие? – спросил фейерверкер, близко стоявший около него и слышавший, что он бормотал что то.
– Ничего, гранату… – отвечал он.
«Ну ка, наша Матвевна», говорил он про себя. Матвевной представлялась в его воображении большая крайняя, старинного литья пушка. Муравьями представлялись ему французы около своих орудий. Красавец и пьяница первый номер второго орудия в его мире был дядя ; Тушин чаще других смотрел на него и радовался на каждое его движение. Звук то замиравшей, то опять усиливавшейся ружейной перестрелки под горою представлялся ему чьим то дыханием. Он прислушивался к затиханью и разгоранью этих звуков.
– Ишь, задышала опять, задышала, – говорил он про себя.
Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной, который обеими руками швыряет французам ядра.
– Ну, Матвевна, матушка, не выдавай! – говорил он, отходя от орудия, как над его головой раздался чуждый, незнакомый голос:
– Капитан Тушин! Капитан!
Тушин испуганно оглянулся. Это был тот штаб офицер, который выгнал его из Грунта. Он запыхавшимся голосом кричал ему:
– Что вы, с ума сошли. Вам два раза приказано отступать, а вы…
«Ну, за что они меня?…» думал про себя Тушин, со страхом глядя на начальника.
– Я… ничего… – проговорил он, приставляя два пальца к козырьку. – Я…
Но полковник не договорил всего, что хотел. Близко пролетевшее ядро заставило его, нырнув, согнуться на лошади. Он замолк и только что хотел сказать еще что то, как еще ядро остановило его. Он поворотил лошадь и поскакал прочь.
– Отступать! Все отступать! – прокричал он издалека. Солдаты засмеялись. Через минуту приехал адъютант с тем же приказанием.
Это был князь Андрей. Первое, что он увидел, выезжая на то пространство, которое занимали пушки Тушина, была отпряженная лошадь с перебитою ногой, которая ржала около запряженных лошадей. Из ноги ее, как из ключа, лилась кровь. Между передками лежало несколько убитых. Одно ядро за другим пролетало над ним, в то время как он подъезжал, и он почувствовал, как нервическая дрожь пробежала по его спине. Но одна мысль о том, что он боится, снова подняла его. «Я не могу бояться», подумал он и медленно слез с лошади между орудиями. Он передал приказание и не уехал с батареи. Он решил, что при себе снимет орудия с позиции и отведет их. Вместе с Тушиным, шагая через тела и под страшным огнем французов, он занялся уборкой орудий.
– А то приезжало сейчас начальство, так скорее драло, – сказал фейерверкер князю Андрею, – не так, как ваше благородие.
Князь Андрей ничего не говорил с Тушиным. Они оба были и так заняты, что, казалось, и не видали друг друга. Когда, надев уцелевшие из четырех два орудия на передки, они двинулись под гору (одна разбитая пушка и единорог были оставлены), князь Андрей подъехал к Тушину.
– Ну, до свидания, – сказал князь Андрей, протягивая руку Тушину.
– До свидания, голубчик, – сказал Тушин, – милая душа! прощайте, голубчик, – сказал Тушин со слезами, которые неизвестно почему вдруг выступили ему на глаза.


Ветер стих, черные тучи низко нависли над местом сражения, сливаясь на горизонте с пороховым дымом. Становилось темно, и тем яснее обозначалось в двух местах зарево пожаров. Канонада стала слабее, но трескотня ружей сзади и справа слышалась еще чаще и ближе. Как только Тушин с своими орудиями, объезжая и наезжая на раненых, вышел из под огня и спустился в овраг, его встретило начальство и адъютанты, в числе которых были и штаб офицер и Жерков, два раза посланный и ни разу не доехавший до батареи Тушина. Все они, перебивая один другого, отдавали и передавали приказания, как и куда итти, и делали ему упреки и замечания. Тушин ничем не распоряжался и молча, боясь говорить, потому что при каждом слове он готов был, сам не зная отчего, заплакать, ехал сзади на своей артиллерийской кляче. Хотя раненых велено было бросать, много из них тащилось за войсками и просилось на орудия. Тот самый молодцоватый пехотный офицер, который перед сражением выскочил из шалаша Тушина, был, с пулей в животе, положен на лафет Матвевны. Под горой бледный гусарский юнкер, одною рукой поддерживая другую, подошел к Тушину и попросился сесть.
– Капитан, ради Бога, я контужен в руку, – сказал он робко. – Ради Бога, я не могу итти. Ради Бога!
Видно было, что юнкер этот уже не раз просился где нибудь сесть и везде получал отказы. Он просил нерешительным и жалким голосом.
– Прикажите посадить, ради Бога.
– Посадите, посадите, – сказал Тушин. – Подложи шинель, ты, дядя, – обратился он к своему любимому солдату. – А где офицер раненый?
– Сложили, кончился, – ответил кто то.
– Посадите. Садитесь, милый, садитесь. Подстели шинель, Антонов.
Юнкер был Ростов. Он держал одною рукой другую, был бледен, и нижняя челюсть тряслась от лихорадочной дрожи. Его посадили на Матвевну, на то самое орудие, с которого сложили мертвого офицера. На подложенной шинели была кровь, в которой запачкались рейтузы и руки Ростова.
– Что, вы ранены, голубчик? – сказал Тушин, подходя к орудию, на котором сидел Ростов.
– Нет, контужен.
– Отчего же кровь то на станине? – спросил Тушин.
– Это офицер, ваше благородие, окровянил, – отвечал солдат артиллерист, обтирая кровь рукавом шинели и как будто извиняясь за нечистоту, в которой находилось орудие.
Насилу, с помощью пехоты, вывезли орудия в гору, и достигши деревни Гунтерсдорф, остановились. Стало уже так темно, что в десяти шагах нельзя было различить мундиров солдат, и перестрелка стала стихать. Вдруг близко с правой стороны послышались опять крики и пальба. От выстрелов уже блестело в темноте. Это была последняя атака французов, на которую отвечали солдаты, засевшие в дома деревни. Опять всё бросилось из деревни, но орудия Тушина не могли двинуться, и артиллеристы, Тушин и юнкер, молча переглядывались, ожидая своей участи. Перестрелка стала стихать, и из боковой улицы высыпали оживленные говором солдаты.
– Цел, Петров? – спрашивал один.
– Задали, брат, жару. Теперь не сунутся, – говорил другой.
– Ничего не видать. Как они в своих то зажарили! Не видать; темь, братцы. Нет ли напиться?
Французы последний раз были отбиты. И опять, в совершенном мраке, орудия Тушина, как рамой окруженные гудевшею пехотой, двинулись куда то вперед.
В темноте как будто текла невидимая, мрачная река, всё в одном направлении, гудя шопотом, говором и звуками копыт и колес. В общем гуле из за всех других звуков яснее всех были стоны и голоса раненых во мраке ночи. Их стоны, казалось, наполняли собой весь этот мрак, окружавший войска. Их стоны и мрак этой ночи – это было одно и то же. Через несколько времени в движущейся толпе произошло волнение. Кто то проехал со свитой на белой лошади и что то сказал, проезжая. Что сказал? Куда теперь? Стоять, что ль? Благодарил, что ли? – послышались жадные расспросы со всех сторон, и вся движущаяся масса стала напирать сама на себя (видно, передние остановились), и пронесся слух, что велено остановиться. Все остановились, как шли, на середине грязной дороги.
Засветились огни, и слышнее стал говор. Капитан Тушин, распорядившись по роте, послал одного из солдат отыскивать перевязочный пункт или лекаря для юнкера и сел у огня, разложенного на дороге солдатами. Ростов перетащился тоже к огню. Лихорадочная дрожь от боли, холода и сырости трясла всё его тело. Сон непреодолимо клонил его, но он не мог заснуть от мучительной боли в нывшей и не находившей положения руке. Он то закрывал глаза, то взглядывал на огонь, казавшийся ему горячо красным, то на сутуловатую слабую фигуру Тушина, по турецки сидевшего подле него. Большие добрые и умные глаза Тушина с сочувствием и состраданием устремлялись на него. Он видел, что Тушин всею душой хотел и ничем не мог помочь ему.
Со всех сторон слышны были шаги и говор проходивших, проезжавших и кругом размещавшейся пехоты. Звуки голосов, шагов и переставляемых в грязи лошадиных копыт, ближний и дальний треск дров сливались в один колеблющийся гул.
Теперь уже не текла, как прежде, во мраке невидимая река, а будто после бури укладывалось и трепетало мрачное море. Ростов бессмысленно смотрел и слушал, что происходило перед ним и вокруг него. Пехотный солдат подошел к костру, присел на корточки, всунул руки в огонь и отвернул лицо.
– Ничего, ваше благородие? – сказал он, вопросительно обращаясь к Тушину. – Вот отбился от роты, ваше благородие; сам не знаю, где. Беда!
Вместе с солдатом подошел к костру пехотный офицер с подвязанной щекой и, обращаясь к Тушину, просил приказать подвинуть крошечку орудия, чтобы провезти повозку. За ротным командиром набежали на костер два солдата. Они отчаянно ругались и дрались, выдергивая друг у друга какой то сапог.
– Как же, ты поднял! Ишь, ловок, – кричал один хриплым голосом.
Потом подошел худой, бледный солдат с шеей, обвязанной окровавленною подверткой, и сердитым голосом требовал воды у артиллеристов.
– Что ж, умирать, что ли, как собаке? – говорил он.
Тушин велел дать ему воды. Потом подбежал веселый солдат, прося огоньку в пехоту.
– Огоньку горяченького в пехоту! Счастливо оставаться, землячки, благодарим за огонек, мы назад с процентой отдадим, – говорил он, унося куда то в темноту краснеющуюся головешку.
За этим солдатом четыре солдата, неся что то тяжелое на шинели, прошли мимо костра. Один из них споткнулся.
– Ишь, черти, на дороге дрова положили, – проворчал он.
– Кончился, что ж его носить? – сказал один из них.
– Ну, вас!
И они скрылись во мраке с своею ношей.
– Что? болит? – спросил Тушин шопотом у Ростова.
– Болит.
– Ваше благородие, к генералу. Здесь в избе стоят, – сказал фейерверкер, подходя к Тушину.
– Сейчас, голубчик.
Тушин встал и, застегивая шинель и оправляясь, отошел от костра…
Недалеко от костра артиллеристов, в приготовленной для него избе, сидел князь Багратион за обедом, разговаривая с некоторыми начальниками частей, собравшимися у него. Тут был старичок с полузакрытыми глазами, жадно обгладывавший баранью кость, и двадцатидвухлетний безупречный генерал, раскрасневшийся от рюмки водки и обеда, и штаб офицер с именным перстнем, и Жерков, беспокойно оглядывавший всех, и князь Андрей, бледный, с поджатыми губами и лихорадочно блестящими глазами.
В избе стояло прислоненное в углу взятое французское знамя, и аудитор с наивным лицом щупал ткань знамени и, недоумевая, покачивал головой, может быть оттого, что его и в самом деле интересовал вид знамени, а может быть, и оттого, что ему тяжело было голодному смотреть на обед, за которым ему не достало прибора. В соседней избе находился взятый в плен драгунами французский полковник. Около него толпились, рассматривая его, наши офицеры. Князь Багратион благодарил отдельных начальников и расспрашивал о подробностях дела и о потерях. Полковой командир, представлявшийся под Браунау, докладывал князю, что, как только началось дело, он отступил из леса, собрал дроворубов и, пропустив их мимо себя, с двумя баталионами ударил в штыки и опрокинул французов.
– Как я увидал, ваше сиятельство, что первый батальон расстроен, я стал на дороге и думаю: «пропущу этих и встречу батальным огнем»; так и сделал.
Полковому командиру так хотелось сделать это, так он жалел, что не успел этого сделать, что ему казалось, что всё это точно было. Даже, может быть, и в самом деле было? Разве можно было разобрать в этой путанице, что было и чего не было?
– Причем должен заметить, ваше сиятельство, – продолжал он, вспоминая о разговоре Долохова с Кутузовым и о последнем свидании своем с разжалованным, – что рядовой, разжалованный Долохов, на моих глазах взял в плен французского офицера и особенно отличился.
– Здесь то я видел, ваше сиятельство, атаку павлоградцев, – беспокойно оглядываясь, вмешался Жерков, который вовсе не видал в этот день гусар, а только слышал о них от пехотного офицера. – Смяли два каре, ваше сиятельство.
На слова Жеркова некоторые улыбнулись, как и всегда ожидая от него шутки; но, заметив, что то, что он говорил, клонилось тоже к славе нашего оружия и нынешнего дня, приняли серьезное выражение, хотя многие очень хорошо знали, что то, что говорил Жерков, была ложь, ни на чем не основанная. Князь Багратион обратился к старичку полковнику.
– Благодарю всех, господа, все части действовали геройски: пехота, кавалерия и артиллерия. Каким образом в центре оставлены два орудия? – спросил он, ища кого то глазами. (Князь Багратион не спрашивал про орудия левого фланга; он знал уже, что там в самом начале дела были брошены все пушки.) – Я вас, кажется, просил, – обратился он к дежурному штаб офицеру.
– Одно было подбито, – отвечал дежурный штаб офицер, – а другое, я не могу понять; я сам там всё время был и распоряжался и только что отъехал… Жарко было, правда, – прибавил он скромно.
Кто то сказал, что капитан Тушин стоит здесь у самой деревни, и что за ним уже послано.
– Да вот вы были, – сказал князь Багратион, обращаясь к князю Андрею.
– Как же, мы вместе немного не съехались, – сказал дежурный штаб офицер, приятно улыбаясь Болконскому.
– Я не имел удовольствия вас видеть, – холодно и отрывисто сказал князь Андрей.
Все молчали. На пороге показался Тушин, робко пробиравшийся из за спин генералов. Обходя генералов в тесной избе, сконфуженный, как и всегда, при виде начальства, Тушин не рассмотрел древка знамени и спотыкнулся на него. Несколько голосов засмеялось.
– Каким образом орудие оставлено? – спросил Багратион, нахмурившись не столько на капитана, сколько на смеявшихся, в числе которых громче всех слышался голос Жеркова.
Тушину теперь только, при виде грозного начальства, во всем ужасе представилась его вина и позор в том, что он, оставшись жив, потерял два орудия. Он так был взволнован, что до сей минуты не успел подумать об этом. Смех офицеров еще больше сбил его с толку. Он стоял перед Багратионом с дрожащею нижнею челюстью и едва проговорил:
– Не знаю… ваше сиятельство… людей не было, ваше сиятельство.
– Вы бы могли из прикрытия взять!
Что прикрытия не было, этого не сказал Тушин, хотя это была сущая правда. Он боялся подвести этим другого начальника и молча, остановившимися глазами, смотрел прямо в лицо Багратиону, как смотрит сбившийся ученик в глаза экзаменатору.
Молчание было довольно продолжительно. Князь Багратион, видимо, не желая быть строгим, не находился, что сказать; остальные не смели вмешаться в разговор. Князь Андрей исподлобья смотрел на Тушина, и пальцы его рук нервически двигались.
– Ваше сиятельство, – прервал князь Андрей молчание своим резким голосом, – вы меня изволили послать к батарее капитана Тушина. Я был там и нашел две трети людей и лошадей перебитыми, два орудия исковерканными, и прикрытия никакого.
Князь Багратион и Тушин одинаково упорно смотрели теперь на сдержанно и взволнованно говорившего Болконского.
– И ежели, ваше сиятельство, позволите мне высказать свое мнение, – продолжал он, – то успехом дня мы обязаны более всего действию этой батареи и геройской стойкости капитана Тушина с его ротой, – сказал князь Андрей и, не ожидая ответа, тотчас же встал и отошел от стола.
Князь Багратион посмотрел на Тушина и, видимо не желая выказать недоверия к резкому суждению Болконского и, вместе с тем, чувствуя себя не в состоянии вполне верить ему, наклонил голову и сказал Тушину, что он может итти. Князь Андрей вышел за ним.
– Вот спасибо: выручил, голубчик, – сказал ему Тушин.
Князь Андрей оглянул Тушина и, ничего не сказав, отошел от него. Князю Андрею было грустно и тяжело. Всё это было так странно, так непохоже на то, чего он надеялся.

«Кто они? Зачем они? Что им нужно? И когда всё это кончится?» думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени. Боль в руке становилась всё мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих голосов и этих лиц и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты, раненые и нераненые, – это они то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его разломанной руке и плече. Чтобы избавиться от них, он закрыл глаза.
Он забылся на одну минуту, но в этот короткий промежуток забвения он видел во сне бесчисленное количество предметов: он видел свою мать и ее большую белую руку, видел худенькие плечи Сони, глаза и смех Наташи, и Денисова с его голосом и усами, и Телянина, и всю свою историю с Теляниным и Богданычем. Вся эта история была одно и то же, что этот солдат с резким голосом, и эта то вся история и этот то солдат так мучительно, неотступно держали, давили и все в одну сторону тянули его руку. Он пытался устраняться от них, но они не отпускали ни на волос, ни на секунду его плечо. Оно бы не болело, оно было бы здорово, ежели б они не тянули его; но нельзя было избавиться от них.
Он открыл глаза и поглядел вверх. Черный полог ночи на аршин висел над светом углей. В этом свете летали порошинки падавшего снега. Тушин не возвращался, лекарь не приходил. Он был один, только какой то солдатик сидел теперь голый по другую сторону огня и грел свое худое желтое тело.
«Никому не нужен я! – думал Ростов. – Некому ни помочь, ни пожалеть. А был же и я когда то дома, сильный, веселый, любимый». – Он вздохнул и со вздохом невольно застонал.
– Ай болит что? – спросил солдатик, встряхивая свою рубаху над огнем, и, не дожидаясь ответа, крякнув, прибавил: – Мало ли за день народу попортили – страсть!
Ростов не слушал солдата. Он смотрел на порхавшие над огнем снежинки и вспоминал русскую зиму с теплым, светлым домом, пушистою шубой, быстрыми санями, здоровым телом и со всею любовью и заботою семьи. «И зачем я пошел сюда!» думал он.
На другой день французы не возобновляли нападения, и остаток Багратионова отряда присоединился к армии Кутузова.



Князь Василий не обдумывал своих планов. Он еще менее думал сделать людям зло для того, чтобы приобрести выгоду. Он был только светский человек, успевший в свете и сделавший привычку из этого успеха. У него постоянно, смотря по обстоятельствам, по сближениям с людьми, составлялись различные планы и соображения, в которых он сам не отдавал себе хорошенько отчета, но которые составляли весь интерес его жизни. Не один и не два таких плана и соображения бывало у него в ходу, а десятки, из которых одни только начинали представляться ему, другие достигались, третьи уничтожались. Он не говорил себе, например: «Этот человек теперь в силе, я должен приобрести его доверие и дружбу и через него устроить себе выдачу единовременного пособия», или он не говорил себе: «Вот Пьер богат, я должен заманить его жениться на дочери и занять нужные мне 40 тысяч»; но человек в силе встречался ему, и в ту же минуту инстинкт подсказывал ему, что этот человек может быть полезен, и князь Василий сближался с ним и при первой возможности, без приготовления, по инстинкту, льстил, делался фамильярен, говорил о том, о чем нужно было.
Пьер был у него под рукою в Москве, и князь Василий устроил для него назначение в камер юнкеры, что тогда равнялось чину статского советника, и настоял на том, чтобы молодой человек с ним вместе ехал в Петербург и остановился в его доме. Как будто рассеянно и вместе с тем с несомненной уверенностью, что так должно быть, князь Василий делал всё, что было нужно для того, чтобы женить Пьера на своей дочери. Ежели бы князь Василий обдумывал вперед свои планы, он не мог бы иметь такой естественности в обращении и такой простоты и фамильярности в сношении со всеми людьми, выше и ниже себя поставленными. Что то влекло его постоянно к людям сильнее или богаче его, и он одарен был редким искусством ловить именно ту минуту, когда надо и можно было пользоваться людьми.
Пьер, сделавшись неожиданно богачом и графом Безухим, после недавнего одиночества и беззаботности, почувствовал себя до такой степени окруженным, занятым, что ему только в постели удавалось остаться одному с самим собою. Ему нужно было подписывать бумаги, ведаться с присутственными местами, о значении которых он не имел ясного понятия, спрашивать о чем то главного управляющего, ехать в подмосковное имение и принимать множество лиц, которые прежде не хотели и знать о его существовании, а теперь были бы обижены и огорчены, ежели бы он не захотел их видеть. Все эти разнообразные лица – деловые, родственники, знакомые – все были одинаково хорошо, ласково расположены к молодому наследнику; все они, очевидно и несомненно, были убеждены в высоких достоинствах Пьера. Беспрестанно он слышал слова: «С вашей необыкновенной добротой» или «при вашем прекрасном сердце», или «вы сами так чисты, граф…» или «ежели бы он был так умен, как вы» и т. п., так что он искренно начинал верить своей необыкновенной доброте и своему необыкновенному уму, тем более, что и всегда, в глубине души, ему казалось, что он действительно очень добр и очень умен. Даже люди, прежде бывшие злыми и очевидно враждебными, делались с ним нежными и любящими. Столь сердитая старшая из княжен, с длинной талией, с приглаженными, как у куклы, волосами, после похорон пришла в комнату Пьера. Опуская глаза и беспрестанно вспыхивая, она сказала ему, что очень жалеет о бывших между ними недоразумениях и что теперь не чувствует себя вправе ничего просить, разве только позволения, после постигшего ее удара, остаться на несколько недель в доме, который она так любила и где столько принесла жертв. Она не могла удержаться и заплакала при этих словах. Растроганный тем, что эта статуеобразная княжна могла так измениться, Пьер взял ее за руку и просил извинения, сам не зная, за что. С этого дня княжна начала вязать полосатый шарф для Пьера и совершенно изменилась к нему.
– Сделай это для нее, mon cher; всё таки она много пострадала от покойника, – сказал ему князь Василий, давая подписать какую то бумагу в пользу княжны.
Князь Василий решил, что эту кость, вексель в 30 т., надо было всё таки бросить бедной княжне с тем, чтобы ей не могло притти в голову толковать об участии князя Василия в деле мозаикового портфеля. Пьер подписал вексель, и с тех пор княжна стала еще добрее. Младшие сестры стали также ласковы к нему, в особенности самая младшая, хорошенькая, с родинкой, часто смущала Пьера своими улыбками и смущением при виде его.
Пьеру так естественно казалось, что все его любят, так казалось бы неестественно, ежели бы кто нибудь не полюбил его, что он не мог не верить в искренность людей, окружавших его. Притом ему не было времени спрашивать себя об искренности или неискренности этих людей. Ему постоянно было некогда, он постоянно чувствовал себя в состоянии кроткого и веселого опьянения. Он чувствовал себя центром какого то важного общего движения; чувствовал, что от него что то постоянно ожидается; что, не сделай он того, он огорчит многих и лишит их ожидаемого, а сделай то то и то то, всё будет хорошо, – и он делал то, что требовали от него, но это что то хорошее всё оставалось впереди.
Более всех других в это первое время как делами Пьера, так и им самим овладел князь Василий. Со смерти графа Безухого он не выпускал из рук Пьера. Князь Василий имел вид человека, отягченного делами, усталого, измученного, но из сострадания не могущего, наконец, бросить на произвол судьбы и плутов этого беспомощного юношу, сына его друга, apres tout, [в конце концов,] и с таким огромным состоянием. В те несколько дней, которые он пробыл в Москве после смерти графа Безухого, он призывал к себе Пьера или сам приходил к нему и предписывал ему то, что нужно было делать, таким тоном усталости и уверенности, как будто он всякий раз приговаривал:
«Vous savez, que je suis accable d'affaires et que ce n'est que par pure charite, que je m'occupe de vous, et puis vous savez bien, que ce que je vous propose est la seule chose faisable». [Ты знаешь, я завален делами; но было бы безжалостно покинуть тебя так; разумеется, что я тебе говорю, есть единственно возможное.]
– Ну, мой друг, завтра мы едем, наконец, – сказал он ему однажды, закрывая глаза, перебирая пальцами его локоть и таким тоном, как будто то, что он говорил, было давным давно решено между ними и не могло быть решено иначе.
– Завтра мы едем, я тебе даю место в своей коляске. Я очень рад. Здесь у нас всё важное покончено. А мне уж давно бы надо. Вот я получил от канцлера. Я его просил о тебе, и ты зачислен в дипломатический корпус и сделан камер юнкером. Теперь дипломатическая дорога тебе открыта.
Несмотря на всю силу тона усталости и уверенности, с которой произнесены были эти слова, Пьер, так долго думавший о своей карьере, хотел было возражать. Но князь Василий перебил его тем воркующим, басистым тоном, который исключал возможность перебить его речь и который употреблялся им в случае необходимости крайнего убеждения.
– Mais, mon cher, [Но, мой милый,] я это сделал для себя, для своей совести, и меня благодарить нечего. Никогда никто не жаловался, что его слишком любили; а потом, ты свободен, хоть завтра брось. Вот ты всё сам в Петербурге увидишь. И тебе давно пора удалиться от этих ужасных воспоминаний. – Князь Василий вздохнул. – Так так, моя душа. А мой камердинер пускай в твоей коляске едет. Ах да, я было и забыл, – прибавил еще князь Василий, – ты знаешь, mon cher, что у нас были счеты с покойным, так с рязанского я получил и оставлю: тебе не нужно. Мы с тобою сочтемся.
То, что князь Василий называл с «рязанского», было несколько тысяч оброка, которые князь Василий оставил у себя.
В Петербурге, так же как и в Москве, атмосфера нежных, любящих людей окружила Пьера. Он не мог отказаться от места или, скорее, звания (потому что он ничего не делал), которое доставил ему князь Василий, а знакомств, зовов и общественных занятий было столько, что Пьер еще больше, чем в Москве, испытывал чувство отуманенности, торопливости и всё наступающего, но не совершающегося какого то блага.
Из прежнего его холостого общества многих не было в Петербурге. Гвардия ушла в поход. Долохов был разжалован, Анатоль находился в армии, в провинции, князь Андрей был за границей, и потому Пьеру не удавалось ни проводить ночей, как он прежде любил проводить их, ни отводить изредка душу в дружеской беседе с старшим уважаемым другом. Всё время его проходило на обедах, балах и преимущественно у князя Василия – в обществе толстой княгини, его жены, и красавицы Элен.
Анна Павловна Шерер, так же как и другие, выказала Пьеру перемену, происшедшую в общественном взгляде на него.
Прежде Пьер в присутствии Анны Павловны постоянно чувствовал, что то, что он говорит, неприлично, бестактно, не то, что нужно; что речи его, кажущиеся ему умными, пока он готовит их в своем воображении, делаются глупыми, как скоро он громко выговорит, и что, напротив, самые тупые речи Ипполита выходят умными и милыми. Теперь всё, что ни говорил он, всё выходило charmant [очаровательно]. Ежели даже Анна Павловна не говорила этого, то он видел, что ей хотелось это сказать, и она только, в уважение его скромности, воздерживалась от этого.
В начале зимы с 1805 на 1806 год Пьер получил от Анны Павловны обычную розовую записку с приглашением, в котором было прибавлено: «Vous trouverez chez moi la belle Helene, qu'on ne se lasse jamais de voir». [у меня будет прекрасная Элен, на которую никогда не устанешь любоваться.]
Читая это место, Пьер в первый раз почувствовал, что между ним и Элен образовалась какая то связь, признаваемая другими людьми, и эта мысль в одно и то же время и испугала его, как будто на него накладывалось обязательство, которое он не мог сдержать, и вместе понравилась ему, как забавное предположение.
Вечер Анны Павловны был такой же, как и первый, только новинкой, которою угощала Анна Павловна своих гостей, был теперь не Мортемар, а дипломат, приехавший из Берлина и привезший самые свежие подробности о пребывании государя Александра в Потсдаме и о том, как два высочайшие друга поклялись там в неразрывном союзе отстаивать правое дело против врага человеческого рода. Пьер был принят Анной Павловной с оттенком грусти, относившейся, очевидно, к свежей потере, постигшей молодого человека, к смерти графа Безухого (все постоянно считали долгом уверять Пьера, что он очень огорчен кончиною отца, которого он почти не знал), – и грусти точно такой же, как и та высочайшая грусть, которая выражалась при упоминаниях об августейшей императрице Марии Феодоровне. Пьер почувствовал себя польщенным этим. Анна Павловна с своим обычным искусством устроила кружки своей гостиной. Большой кружок, где были князь Василий и генералы, пользовался дипломатом. Другой кружок был у чайного столика. Пьер хотел присоединиться к первому, но Анна Павловна, находившаяся в раздраженном состоянии полководца на поле битвы, когда приходят тысячи новых блестящих мыслей, которые едва успеваешь приводить в исполнение, Анна Павловна, увидев Пьера, тронула его пальцем за рукав.
– Attendez, j'ai des vues sur vous pour ce soir. [У меня есть на вас виды в этот вечер.] Она взглянула на Элен и улыбнулась ей. – Ma bonne Helene, il faut, que vous soyez charitable pour ma рauvre tante, qui a une adoration pour vous. Allez lui tenir compagnie pour 10 minutes. [Моя милая Элен, надо, чтобы вы были сострадательны к моей бедной тетке, которая питает к вам обожание. Побудьте с ней минут 10.] А чтоб вам не очень скучно было, вот вам милый граф, который не откажется за вами следовать.
Красавица направилась к тетушке, но Пьера Анна Павловна еще удержала подле себя, показывая вид, как будто ей надо сделать еще последнее необходимое распоряжение.
– Не правда ли, она восхитительна? – сказала она Пьеру, указывая на отплывающую величавую красавицу. – Et quelle tenue! [И как держит себя!] Для такой молодой девушки и такой такт, такое мастерское уменье держать себя! Это происходит от сердца! Счастлив будет тот, чьей она будет! С нею самый несветский муж будет невольно занимать самое блестящее место в свете. Не правда ли? Я только хотела знать ваше мнение, – и Анна Павловна отпустила Пьера.
Пьер с искренностью отвечал Анне Павловне утвердительно на вопрос ее об искусстве Элен держать себя. Ежели он когда нибудь думал об Элен, то думал именно о ее красоте и о том не обыкновенном ее спокойном уменьи быть молчаливо достойною в свете.
Тетушка приняла в свой уголок двух молодых людей, но, казалось, желала скрыть свое обожание к Элен и желала более выразить страх перед Анной Павловной. Она взглядывала на племянницу, как бы спрашивая, что ей делать с этими людьми. Отходя от них, Анна Павловна опять тронула пальчиком рукав Пьера и проговорила:
– J'espere, que vous ne direz plus qu'on s'ennuie chez moi, [Надеюсь, вы не скажете другой раз, что у меня скучают,] – и взглянула на Элен.
Элен улыбнулась с таким видом, который говорил, что она не допускала возможности, чтобы кто либо мог видеть ее и не быть восхищенным. Тетушка прокашлялась, проглотила слюни и по французски сказала, что она очень рада видеть Элен; потом обратилась к Пьеру с тем же приветствием и с той же миной. В середине скучливого и спотыкающегося разговора Элен оглянулась на Пьера и улыбнулась ему той улыбкой, ясной, красивой, которой она улыбалась всем. Пьер так привык к этой улыбке, так мало она выражала для него, что он не обратил на нее никакого внимания. Тетушка говорила в это время о коллекции табакерок, которая была у покойного отца Пьера, графа Безухого, и показала свою табакерку. Княжна Элен попросила посмотреть портрет мужа тетушки, который был сделан на этой табакерке.
– Это, верно, делано Винесом, – сказал Пьер, называя известного миниатюриста, нагибаясь к столу, чтоб взять в руки табакерку, и прислушиваясь к разговору за другим столом.
Он привстал, желая обойти, но тетушка подала табакерку прямо через Элен, позади ее. Элен нагнулась вперед, чтобы дать место, и, улыбаясь, оглянулась. Она была, как и всегда на вечерах, в весьма открытом по тогдашней моде спереди и сзади платье. Ее бюст, казавшийся всегда мраморным Пьеру, находился в таком близком расстоянии от его глаз, что он своими близорукими глазами невольно различал живую прелесть ее плеч и шеи, и так близко от его губ, что ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться до нее. Он слышал тепло ее тела, запах духов и скрып ее корсета при движении. Он видел не ее мраморную красоту, составлявшую одно целое с ее платьем, он видел и чувствовал всю прелесть ее тела, которое было закрыто только одеждой. И, раз увидав это, он не мог видеть иначе, как мы не можем возвратиться к раз объясненному обману.
«Так вы до сих пор не замечали, как я прекрасна? – как будто сказала Элен. – Вы не замечали, что я женщина? Да, я женщина, которая может принадлежать всякому и вам тоже», сказал ее взгляд. И в ту же минуту Пьер почувствовал, что Элен не только могла, но должна была быть его женою, что это не может быть иначе.
Он знал это в эту минуту так же верно, как бы он знал это, стоя под венцом с нею. Как это будет? и когда? он не знал; не знал даже, хорошо ли это будет (ему даже чувствовалось, что это нехорошо почему то), но он знал, что это будет.
Пьер опустил глаза, опять поднял их и снова хотел увидеть ее такою дальнею, чужою для себя красавицею, какою он видал ее каждый день прежде; но он не мог уже этого сделать. Не мог, как не может человек, прежде смотревший в тумане на былинку бурьяна и видевший в ней дерево, увидав былинку, снова увидеть в ней дерево. Она была страшно близка ему. Она имела уже власть над ним. И между ним и ею не было уже никаких преград, кроме преград его собственной воли.
– Bon, je vous laisse dans votre petit coin. Je vois, que vous y etes tres bien, [Хорошо, я вас оставлю в вашем уголке. Я вижу, вам там хорошо,] – сказал голос Анны Павловны.
И Пьер, со страхом вспоминая, не сделал ли он чего нибудь предосудительного, краснея, оглянулся вокруг себя. Ему казалось, что все знают, так же как и он, про то, что с ним случилось.
Через несколько времени, когда он подошел к большому кружку, Анна Павловна сказала ему:
– On dit que vous embellissez votre maison de Petersbourg. [Говорят, вы отделываете свой петербургский дом.]
(Это была правда: архитектор сказал, что это нужно ему, и Пьер, сам не зная, зачем, отделывал свой огромный дом в Петербурге.)
– C'est bien, mais ne demenagez pas de chez le prince Ваsile. Il est bon d'avoir un ami comme le prince, – сказала она, улыбаясь князю Василию. – J'en sais quelque chose. N'est ce pas? [Это хорошо, но не переезжайте от князя Василия. Хорошо иметь такого друга. Я кое что об этом знаю. Не правда ли?] А вы еще так молоды. Вам нужны советы. Вы не сердитесь на меня, что я пользуюсь правами старух. – Она замолчала, как молчат всегда женщины, чего то ожидая после того, как скажут про свои года. – Если вы женитесь, то другое дело. – И она соединила их в один взгляд. Пьер не смотрел на Элен, и она на него. Но она была всё так же страшно близка ему. Он промычал что то и покраснел.
Вернувшись домой, Пьер долго не мог заснуть, думая о том, что с ним случилось. Что же случилось с ним? Ничего. Он только понял, что женщина, которую он знал ребенком, про которую он рассеянно говорил: «да, хороша», когда ему говорили, что Элен красавица, он понял, что эта женщина может принадлежать ему.
«Но она глупа, я сам говорил, что она глупа, – думал он. – Что то гадкое есть в том чувстве, которое она возбудила во мне, что то запрещенное. Мне говорили, что ее брат Анатоль был влюблен в нее, и она влюблена в него, что была целая история, и что от этого услали Анатоля. Брат ее – Ипполит… Отец ее – князь Василий… Это нехорошо», думал он; и в то же время как он рассуждал так (еще рассуждения эти оставались неоконченными), он заставал себя улыбающимся и сознавал, что другой ряд рассуждений всплывал из за первых, что он в одно и то же время думал о ее ничтожестве и мечтал о том, как она будет его женой, как она может полюбить его, как она может быть совсем другою, и как всё то, что он об ней думал и слышал, может быть неправдою. И он опять видел ее не какою то дочерью князя Василья, а видел всё ее тело, только прикрытое серым платьем. «Но нет, отчего же прежде не приходила мне в голову эта мысль?» И опять он говорил себе, что это невозможно; что что то гадкое, противоестественное, как ему казалось, нечестное было бы в этом браке. Он вспоминал ее прежние слова, взгляды, и слова и взгляды тех, кто их видал вместе. Он вспомнил слова и взгляды Анны Павловны, когда она говорила ему о доме, вспомнил тысячи таких намеков со стороны князя Василья и других, и на него нашел ужас, не связал ли он уж себя чем нибудь в исполнении такого дела, которое, очевидно, нехорошо и которое он не должен делать. Но в то же время, как он сам себе выражал это решение, с другой стороны души всплывал ее образ со всею своею женственной красотою.


В ноябре месяце 1805 года князь Василий должен был ехать на ревизию в четыре губернии. Он устроил для себя это назначение с тем, чтобы побывать заодно в своих расстроенных имениях, и захватив с собой (в месте расположения его полка) сына Анатоля, с ним вместе заехать к князю Николаю Андреевичу Болконскому с тем, чтоб женить сына на дочери этого богатого старика. Но прежде отъезда и этих новых дел, князю Василью нужно было решить дела с Пьером, который, правда, последнее время проводил целые дни дома, т. е. у князя Василья, у которого он жил, был смешон, взволнован и глуп (как должен быть влюбленный) в присутствии Элен, но всё еще не делал предложения.
«Tout ca est bel et bon, mais il faut que ca finisse», [Всё это хорошо, но надо это кончить,] – сказал себе раз утром князь Василий со вздохом грусти, сознавая, что Пьер, стольким обязанный ему (ну, да Христос с ним!), не совсем хорошо поступает в этом деле. «Молодость… легкомыслие… ну, да Бог с ним, – подумал князь Василий, с удовольствием чувствуя свою доброту: – mais il faut, que ca finisse. После завтра Лёлины именины, я позову кое кого, и ежели он не поймет, что он должен сделать, то уже это будет мое дело. Да, мое дело. Я – отец!»
Пьер полтора месяца после вечера Анны Павловны и последовавшей за ним бессонной, взволнованной ночи, в которую он решил, что женитьба на Элен была бы несчастие, и что ему нужно избегать ее и уехать, Пьер после этого решения не переезжал от князя Василья и с ужасом чувствовал, что каждый день он больше и больше в глазах людей связывается с нею, что он не может никак возвратиться к своему прежнему взгляду на нее, что он не может и оторваться от нее, что это будет ужасно, но что он должен будет связать с нею свою судьбу. Может быть, он и мог бы воздержаться, но не проходило дня, чтобы у князя Василья (у которого редко бывал прием) не было бы вечера, на котором должен был быть Пьер, ежели он не хотел расстроить общее удовольствие и обмануть ожидания всех. Князь Василий в те редкие минуты, когда бывал дома, проходя мимо Пьера, дергал его за руку вниз, рассеянно подставлял ему для поцелуя выбритую, морщинистую щеку и говорил или «до завтра», или «к обеду, а то я тебя не увижу», или «я для тебя остаюсь» и т. п. Но несмотря на то, что, когда князь Василий оставался для Пьера (как он это говорил), он не говорил с ним двух слов, Пьер не чувствовал себя в силах обмануть его ожидания. Он каждый день говорил себе всё одно и одно: «Надо же, наконец, понять ее и дать себе отчет: кто она? Ошибался ли я прежде или теперь ошибаюсь? Нет, она не глупа; нет, она прекрасная девушка! – говорил он сам себе иногда. – Никогда ни в чем она не ошибается, никогда она ничего не сказала глупого. Она мало говорит, но то, что она скажет, всегда просто и ясно. Так она не глупа. Никогда она не смущалась и не смущается. Так она не дурная женщина!» Часто ему случалось с нею начинать рассуждать, думать вслух, и всякий раз она отвечала ему на это либо коротким, но кстати сказанным замечанием, показывавшим, что ее это не интересует, либо молчаливой улыбкой и взглядом, которые ощутительнее всего показывали Пьеру ее превосходство. Она была права, признавая все рассуждения вздором в сравнении с этой улыбкой.
Она обращалась к нему всегда с радостной, доверчивой, к нему одному относившейся улыбкой, в которой было что то значительней того, что было в общей улыбке, украшавшей всегда ее лицо. Пьер знал, что все ждут только того, чтобы он, наконец, сказал одно слово, переступил через известную черту, и он знал, что он рано или поздно переступит через нее; но какой то непонятный ужас охватывал его при одной мысли об этом страшном шаге. Тысячу раз в продолжение этого полутора месяца, во время которого он чувствовал себя всё дальше и дальше втягиваемым в ту страшившую его пропасть, Пьер говорил себе: «Да что ж это? Нужна решимость! Разве нет у меня ее?»
Он хотел решиться, но с ужасом чувствовал, что не было у него в этом случае той решимости, которую он знал в себе и которая действительно была в нем. Пьер принадлежал к числу тех людей, которые сильны только тогда, когда они чувствуют себя вполне чистыми. А с того дня, как им владело то чувство желания, которое он испытал над табакеркой у Анны Павловны, несознанное чувство виноватости этого стремления парализировало его решимость.
В день именин Элен у князя Василья ужинало маленькое общество людей самых близких, как говорила княгиня, родные и друзья. Всем этим родным и друзьям дано было чувствовать, что в этот день должна решиться участь именинницы.
Гости сидели за ужином. Княгиня Курагина, массивная, когда то красивая, представительная женщина сидела на хозяйском месте. По обеим сторонам ее сидели почетнейшие гости – старый генерал, его жена, Анна Павловна Шерер; в конце стола сидели менее пожилые и почетные гости, и там же сидели домашние, Пьер и Элен, – рядом. Князь Василий не ужинал: он похаживал вокруг стола, в веселом расположении духа, подсаживаясь то к тому, то к другому из гостей. Каждому он говорил небрежное и приятное слово, исключая Пьера и Элен, которых присутствия он не замечал, казалось. Князь Василий оживлял всех. Ярко горели восковые свечи, блестели серебро и хрусталь посуды, наряды дам и золото и серебро эполет; вокруг стола сновали слуги в красных кафтанах; слышались звуки ножей, стаканов, тарелок и звуки оживленного говора нескольких разговоров вокруг этого стола. Слышно было, как старый камергер в одном конце уверял старушку баронессу в своей пламенной любви к ней и ее смех; с другой – рассказ о неуспехе какой то Марьи Викторовны. У середины стола князь Василий сосредоточил вокруг себя слушателей. Он рассказывал дамам, с шутливой улыбкой на губах, последнее – в среду – заседание государственного совета, на котором был получен и читался Сергеем Кузьмичем Вязмитиновым, новым петербургским военным генерал губернатором, знаменитый тогда рескрипт государя Александра Павловича из армии, в котором государь, обращаясь к Сергею Кузьмичу, говорил, что со всех сторон получает он заявления о преданности народа, и что заявление Петербурга особенно приятно ему, что он гордится честью быть главою такой нации и постарается быть ее достойным. Рескрипт этот начинался словами: Сергей Кузьмич! Со всех сторон доходят до меня слухи и т. д.
– Так таки и не пошло дальше, чем «Сергей Кузьмич»? – спрашивала одна дама.
– Да, да, ни на волос, – отвечал смеясь князь Василий. – Сергей Кузьмич… со всех сторон. Со всех сторон, Сергей Кузьмич… Бедный Вязмитинов никак не мог пойти далее. Несколько раз он принимался снова за письмо, но только что скажет Сергей … всхлипывания… Ку…зьми…ч – слезы… и со всех сторон заглушаются рыданиями, и дальше он не мог. И опять платок, и опять «Сергей Кузьмич, со всех сторон», и слезы… так что уже попросили прочесть другого.
– Кузьмич… со всех сторон… и слезы… – повторил кто то смеясь.
– Не будьте злы, – погрозив пальцем, с другого конца стола, проговорила Анна Павловна, – c'est un si brave et excellent homme notre bon Viasmitinoff… [Это такой прекрасный человек, наш добрый Вязмитинов…]
Все очень смеялись. На верхнем почетном конце стола все были, казалось, веселы и под влиянием самых различных оживленных настроений; только Пьер и Элен молча сидели рядом почти на нижнем конце стола; на лицах обоих сдерживалась сияющая улыбка, не зависящая от Сергея Кузьмича, – улыбка стыдливости перед своими чувствами. Что бы ни говорили и как бы ни смеялись и шутили другие, как бы аппетитно ни кушали и рейнвейн, и соте, и мороженое, как бы ни избегали взглядом эту чету, как бы ни казались равнодушны, невнимательны к ней, чувствовалось почему то, по изредка бросаемым на них взглядам, что и анекдот о Сергее Кузьмиче, и смех, и кушанье – всё было притворно, а все силы внимания всего этого общества были обращены только на эту пару – Пьера и Элен. Князь Василий представлял всхлипыванья Сергея Кузьмича и в это время обегал взглядом дочь; и в то время как он смеялся, выражение его лица говорило: «Так, так, всё хорошо идет; нынче всё решится». Анна Павловна грозила ему за notre bon Viasmitinoff, а в глазах ее, которые мельком блеснули в этот момент на Пьера, князь Василий читал поздравление с будущим зятем и счастием дочери. Старая княгиня, предлагая с грустным вздохом вина своей соседке и сердито взглянув на дочь, этим вздохом как будто говорила: «да, теперь нам с вами ничего больше не осталось, как пить сладкое вино, моя милая; теперь время этой молодежи быть так дерзко вызывающе счастливой». «И что за глупость всё то, что я рассказываю, как будто это меня интересует, – думал дипломат, взглядывая на счастливые лица любовников – вот это счастие!»
Среди тех ничтожно мелких, искусственных интересов, которые связывали это общество, попало простое чувство стремления красивых и здоровых молодых мужчины и женщины друг к другу. И это человеческое чувство подавило всё и парило над всем их искусственным лепетом. Шутки были невеселы, новости неинтересны, оживление – очевидно поддельно. Не только они, но лакеи, служившие за столом, казалось, чувствовали то же и забывали порядки службы, заглядываясь на красавицу Элен с ее сияющим лицом и на красное, толстое, счастливое и беспокойное лицо Пьера. Казалось, и огни свечей сосредоточены были только на этих двух счастливых лицах.
Пьер чувствовал, что он был центром всего, и это положение и радовало и стесняло его. Он находился в состоянии человека, углубленного в какое нибудь занятие. Он ничего ясно не видел, не понимал и не слыхал. Только изредка, неожиданно, мелькали в его душе отрывочные мысли и впечатления из действительности.
«Так уж всё кончено! – думал он. – И как это всё сделалось? Так быстро! Теперь я знаю, что не для нее одной, не для себя одного, но и для всех это должно неизбежно свершиться. Они все так ждут этого , так уверены, что это будет, что я не могу, не могу обмануть их. Но как это будет? Не знаю; а будет, непременно будет!» думал Пьер, взглядывая на эти плечи, блестевшие подле самых глаз его.