Манто, Саадат Хасан

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Саадат Хасан Манто»)
Перейти к: навигация, поиск
Саадат Хасан Манто
англ. Saadat Hasan Manto
урду ‏‏سعادت حسن منٹو‎

Саадат Хасан Манто
Дата рождения:

11 мая 1912(1912-05-11)

Место рождения:

Самбрала, Британская Индия

Дата смерти:

18 января 1955(1955-01-18) (42 года)

Место смерти:

Лахор, Пакистан

Гражданство:

Пакистан

Род деятельности:

прозаик, поэт, журналист, сценарист, драматург

Годы творчества:

19341955

Направление:

реализм

Жанр:

проза, драма, сценарий

Язык произведений:

урду

Дебют:

рассказ «Зрелище» (1934)

Награды:

Саадат Хасан Манто (урду ‏‏سعادت حسن منٹو‎, англ. Saadat Hasan Manto; 11 мая 1912 года, Самбрала, Британская Индия18 января 1955 года, Лахор, Пакистан) — индо-пакистанский прозаик, журналист, драматург, сценарист, переводчик и художник, по национальности кашмирец. Автор одной повести, двадцати двух сборников рассказов, пяти сборников радиопьес, трёх сборников эссе, ряда статей и киносценариев и двух альбомов эскизов[1]. Известными рассказами писателя являются "Новый закон", "Крик", "Оскорбление", "Стосвечевая лампочка", "Мозел", "На обочине", «Запах», «Открой», «Холодное мясо» и «Тобатек Сингх». Писал на языке урду. Шесть раз обвинялся в непристойности, трижды в Британской Индии и трижды в независимом Пакистане, и каждый раз был оправдан. Удостоен высшей государственной награды Пакистана, ордена Нишан-э-Имтиаз[en][2][3][4][5][6].





Биография

Ранние годы

Саадат Хасан Манто родился в местечке Самбрала близ города Амритсар 11 мая 1912 года. Происходил из семьи потомственных юристов, чьи предки были кашмирскими пандитами, принявшими ислам. Детство и юность будущего писателя прошли в Амритсаре. Обучался в местной начальной и средней школе, затем в мусульманской средней школе для представителей высшего общества. Он был младшим ребёнком в семье Гуляма Хасана Манто и его второй жены Сардар Бегум. Следуя семейной традиции, вслед за старшими братьями, должен был избрать карьеру адвоката, но в нём рано проявилось литературное дарование[2][7][8].

В 1931 году поступил на гуманитарный факультет Хинду сабха колледжа в Амритсаре. Из-за слабого знания урду (языком, на котором говорили в его семье, был панджаби) вступительные экзамены сдал только с третьего раза. Усвоить язык урду у него получилось не сразу. Даже став одним из признанных писателей на урду, предпочитал общаться на родном панджаби. Также владел английским языком и хинди. Во время учёбы в колледже познакомился с журналистом и писателем-публицистом Абдулом Бари Алигом, приехавшим в Амритсар в марте 1933 года по приглашению издателя местной левой газеты «Мусават» («Равенство»). Абдул Бари Алиг не только развил у него интерес к творчеству русских и французских писателей, чьи произведения уже печатались в Британской Индии на урду и английском языке, но и побудил к самостоятельной литературной деятельности, посоветовав заняться художественными переводами[2][7].

В колледже и университете

В 1933 году в Лахоре была издана переведённая им повесть Виктора Гюго «Последний день приговорённого к смертной казни». Позднее, совместно с Хасаном Аббасом, перевёл драму Оскара Уайльда «Вера или нигилисты», которая была опубликована в Лайаллпуре в 1934 году. Узнав о том, что он интересуется кино, Абдул Бари Алиг предложил ему вести колонку новостей о мире кино в газете «Мусават». Саадат Хасан Манто также сотрудничал с газетой «Эхсан» («Благодеяние») в Амритсаре и продолжал заниматься переводами. Первый рассказ писателя — «Тамаша» («Зрелище») был напечатан в 1934 году в газете «Халк» («Народ»). Он опубликовал его под псевдонимом, так как опасался преследования со стороны властей из-за того, что произведение было посвящено расстрелу в Амритсаре и носило антиколониальный характер[2][9].

Два года подряд не мог сдать экзамены за первый курс, за что был отчислен из колледжа. В феврале 1934 года подал документы в Алигархский мусульманский университет, в который поступил в июле того же года, но проучился только девять месяцев. Во время учёбы в университете вступил во Всеиндийскую ассоциацию прогрессивных писателей, где познакомился с писателем Али Сардаром Джафри. В марте 1935 года в журнале «Алигарх мэгэзин» («Алигархский журнал») был опубликован его второй рассказ «Инкилабпасанд» («Революционер»). У Саадата Хасана Манто был обнаружен туберкулёз (позднее, поставленный диагноз оказался ошибочным). Ему пришлось покинуть университет и уехать в санаторий в Кашмир, откуда спустя три месяца он вернулся в Амритсар. Вскоре уехал в Лахор, где устроился на работу в издание «Парас» («Философский камень»). В 1936 году опубликовал свой первый сборник рассказов на урду «Атишпаре» («Искры»), посвятив его памяти недавно умершего отца[8][2].

Первый период в Бомбее (1936—1941)

В январе 1936 года переехал в Бомбей, где был принят на место редактора еженедельника о кино «Мусаввир» («Художник»). В это же время он начал писать на хинди пьесы для радио и сценарии для кинокомпаний. Сотрудничал со студиями в Болливуде до начала 1948 года, с перерывом в 1941—1942 годах, когда переехал и жил в Дели. Написал сценарии к фильмам «Бегум», «Восемь дней» (сыграл одну из главных ролей), «Беги, юноша», «Грязь», «Мирза Галиб» и многим другим. Наблюдения за жизнью местной богемы легли в основу произведений писателя о мире кино[2][7].

В мае 1938 года он был помолвлен с девушкой из семьи мусульман-кашмирцев по имени Сафийа. 26 апреля 1939 года состоялась церемония бракосочетания. Несмотря на разные приоритеты (для неё главным был достаток в семье, для него литература), Саадат Хасан Манто любил супругу и считал, что брак его удался. В 1940 году был издан второй сборник его рассказов «Рассказы Манто». В том же году в июне умерла мать писателя, что заметно подорвало его здоровье, а в августе, без объяснения причин, он был уволен из «Мусаввира» и устроился в еженедельник «Карван» («Караван»). Но новая работа не смогла поправить ухудшившееся материальное положение семьи[2][7].

Работа на Всеиндийском радио

Получив положительный ответ от главного редактора Всеиндийского радио Кришана Чандара, в январе 1941 года Саадат Хасан Манто вместе с семьёй переехал в Дели. Коллегами писателя на новой работе были Ахтар Хусейн Райпури, Упендранатх Ашк, Нур Мохаммад Рашид, Абу Саид Курейши, Хасан Аббас, Чираг Хасан Хасрат, Раджендра Сингх Беди и Ахмад Надим Касми. За время пребывания в Дели им были изданы четыре сборника пьес для радио, сборник рассказов «Дхуан» («Пар») или под другим названием «Кали шалвар» («Чёрные шаровары»), оба раза в 1941 году, сборник статей, написан сценарий фильма «Банджара» (вместе с Кришаном Чандаром). В это же время была запрещена его пьеса для радио «Джарналист» («Журналист»), сатира на владельцев периодических изданий[8][2].

Пьесы писателя редактировал сам Кришан Чандар, но вскоре он был переведен на новую радиостанцию в Лакхнау, а отношения с новым главным редактором у Саадата Хасана Манто не сложились и ему пришлось уволиться с работы. В апреле 1941 года умер маленький сын писателя. Здоровье его снова заметно ухудшилось, началась депрессия. Он получил приглашение вернуться на работу в еженедельник «Мусаввир» и в июле 1942 года опять переехал в Бомбей[8][2].

Второй период в Бомбее (1942—1948)

По возвращению в Бомбей, наряду с редакторской и сценарной деятельностью, продолжил издавать произведения в периодике и отдельными сборниками — в 1943 году им были переизданы сборники «Рассказы Манто» и «Пар» и издан сборник «Афсане аор драме» («Рассказы и драмы»), в 1946 году был издан сборник пьес для радио «Карват» («Поворт»), в 1947 году — сборник рассказов и статей «Лаззат-е санг» («Удовольствие от удара камнем»). В Бомбее были написаны рассказы вошедшие в сборник «Чугд» («Глупец»), критико-биографическиий очерк «Исмат Чугтаи», опубликованные в 1948 году уже после вынужденного переезда писателя в Лахор[8][2].

В это время он тесно общался с работниками киноиндустрии: кинорежиссёром Шахидом Латифом и его супругой писательницей Исмат Чугтаи, писателем и сценаристом Кришаном Чандаром, актёрами Ашоком Кумаром и Дилипом Кумаром, актрисами Наргис и Насим. В круг его общения входили весьма экстравагантные личности, такие, как Бридж Мохан, которому он посвятил сборник рассказов «Бадшахат ка хатима» («Конец империи»), изданный в 1950 году уже в Пакистане. Особенно крепкая дружба связывала его с писателем Ахмадом Надимом Касми, с которым он вёл активную переписку[8][2].

За это время власти Пенджаба трижды подавали на писателя в суд за «безнравственность»: первый раз в 1942 году за рассказ «Чёрные шаровары», изданный в еженедельнике «Художественная литература» («Адаб-е латиф»), второй раз в 1944 году за рассказ «Запах» и статью «Современная литература», опубликованные в том же еженедельнике и следом третий раз в 1945 году за сборник «Пар», особенно за рассказы «Пар» и снова «Чёрные шаровары». В декабре 1944 года, прибывший из Лахора в Бомбей, инспектор полиции попытался арестовать Саадата Хасана Манто, но из-за отсутствия ордера на арест был вынужден удалиться. Писателя арестовали 8 января 1945 года и перевезли в Лахор. Суд начался в феврале 1945 года. По итогам слушания ему присудили штраф в двести рупий, но через месяц это решение было отменено апелляционным судом. Судебные разбирательства существенно подорвали здоровье Саадата Хасана Манто, у него был обнаружен пневмоторакс[2].

В Бомбее он жил до разделения независимой Индии по религиозному признаку на два государства — Индию и Пакистан. Массовый характер в это время приобрели столкновения между индусами и мусульманами. Под давлением религиозных экстремистов киностудии прекратили сотрудничество с Саадатом Хасаном Манто, ему даже угрожали расправой, что вынудило писателя в январе 1948 года эмигрировать в Пакистан[2].

В Лахоре (1948—1955)

Переехав в Пакистан, несколько дней провёл в Карачи, откуда переехал в Лахор. Надеялся, что со временем сможет вернуться в Индию, но из-за бюрократических проволочек это оказалось невозможным. В 1948—1949 годах он был исключён из Ассоциаций прогрессивных писателей Индии и Пакистана. После нескольких месяцев напряжённого поиска работы, устроился в газету «Имроз» («Сегодня»)[2].

Написанные им в это время статьи и миниатюры впоследствии вошли в сборник «Талх, турш аор ширин» («Горькое, кислое и сладкое»), изданный в 1954 году. Рассказ «Кхол до» («Открой»), посвящённый теме раздела Индии, имел успех у читателей, но был запрещён властями. Другой рассказ «Тханда гошт» («Холодное мясо») о конфликте между общинами стал, по мнению самого писателя, первым значительным произведением созданным им в Пакистане. Он был издан в 1949 году, после чего Саадат Хасан Манто был снова арестован и предстал перед судом, вместе с издателем и редактором, с очередным обвинением в непристойности. 16 января 1950 года все обвиняемые были приговорены к трём месяцам тюремного заключения и большому штрафу. Осуждённые подали жалобу в апелляционный суд, и 10 июля того же года были полностью оправданы[8][2].

Однако и после оправдательного приговора, произведения писателя и сам он подвергались постоянным нападкам со стороны той части общества, для которой нравственность ограничивалась рамками собственного о ней представления. Саадат Хасан Манто ответил обидчикам так, как мог ответить только писатель — написал фельетон «Упар, ниче аор дармийан» («Вверху, внизу и посредине»), в котором изобразил ханжей такими, какие они есть. За этот рассказ, который власти также признали «безнравственным», в начале 1953 года суд в Карачи присудил ему штраф в двадцать пять рупий. Но уже в 1954 году был издан сборник статей писателя «Вверху, внизу и посредине», в который попала история с судом над писателем[8][2].

В это время он много общался со студенчеством, выступал с лекциями в учебных заведениях. Познакомился и подружился с молодым Анваром Саджадом, ныне известным пакистанским писателем. Посещал заседания «Халка-е арбаб-е зоук» («Кружок ценителей искусства»), основанный в Лахоре ещё в 1939 году поэтами Нур Мохаммадом Рашидом и Мираджи. Члены этого кружка строго разделяли художественное творчество и политическую деятельность[2].

Узнав о материальных трудностях Саадата Хасана Манто, некий сотрудник американского посольства в Пакистане предложил ему солидные гонорары при согласии работать в интересах Соединённых Штатов. Писатель не только не принял предложение, но с 1951 по 1954 год опубликовал девять памфлетов под общим заглавием «Письма к Дяде Сэму», направленные против агрессивной внешней политики США. Памфлеты получили широкий общественный резонанс и вошли в сборник «Вверху, внизу и посредине»[2][9].

В Пакистане Саадат Хасан Манто издал пятнадцать сборников рассказов, четыре книги очерков и эссе. Многие его произведения были посвящены трагедии раздела Индии, особую известность среди которых приобрели рассказы из сборника «Сийах хашийе» («Черные поля»), изданного в 1948 году, сборника «Сарак ке кинаре» («На обочине»), изданного в 1953 году, особенно рассказ из этого сборника «Тобатек Сингх», и рассказы из сборника «Пхундне» («Кисточки»), изданного в 1955 году. В 1953 году были изданы два его сборника: «Парде ке пичхе» («За занавесом») — рассказы о работниках киноиндустрии Индии и «Гандже фариште» («Лысые ангелы») — мемуарные очерки[8][2].

Болезнь и смерть

Привычка писателя с юности выпивать переросла в алкоголизм. В начале 1951 года после очередного срыва он лёг в психиатрическую больницу. Лечение оказалось эффективным. В октябре того же года написал новый сборник «Язид», и вскоре снова ушел в запой. Запои сменялись короткими паузами, пока в августе 1953 года ему не был поставлен диагноз цирроз печени. Его болезнью пользовались некоторые издатели, которые, вместо достойного гонорара, платили ему за работу стоимостью бутылки спиртного. Писатель передал супруге право распоряжаться своими рукописями, после чего издателям пришлось иметь дело с ней. Но он уже не мог отказаться от алкоголя[2].

Саадат Хасан Манто умер 18 января 1955 года от цирроза печени в возрасте сорока двух лет, оставив вдову с тремя малолетними дочерьми. Его похоронили на кладбище Мийани Сахаб в Лахоре. Эпитафия на могильном памятнике — «Это — надгробие могилы Саадата Хасана Манто, который и сейчас считает, что имя его было неповторимым словом на скрижалях мира», — была составлена им самим незадолго до смерти[8][2].

Напишите отзыв о статье "Манто, Саадат Хасан"

Примечания

  1. Masud Alam. [pakteahouse.net/2012/05/15/remembering-manto/ Remembering Manto] (англ.). Рak Тea Нouse.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 Ниязова, Лола Шавкатовна. [cheloveknauka.com/tvorchestvo-saadata-hasana-manto-kak-etap-stanovleniya-sovremennogo-rasskaza-na-urdu Саадат Хасан Манто: личность, время, критика. / Основные этапы жизни и творчества] (рус.). Творчество Саадата Хасана Манто, как этап становления современного рассказа на урду. Человек и наука.
  3. Bilal Ahmad. [www.oxforddnb.com/index/95/101095338/ Saadat Manto] (англ.). Oxford Dictionary of National Biography.
  4. Ali Sethi. [www.newyorker.com/books/page-turner/the-seer-of-pakistan The Seer of Pakistan] (англ.). The New Yorker.
  5. Waqas Khwaja. [herald.dawn.com/tag/saadat-hasan-manto Poetics of storytelling] (англ.). The Herald.
  6. [www.pakpost.gov.pk/philately/stamps2005/saadat_manto.html Saadat Hasan Manto (1912—1955)] (англ.). The Pakistan Post Goverment.
  7. 1 2 3 4 [www.ludhianadistrict.com/personality/saadat_hasan_manto.php Saadat Hasan Manto] (англ.). Ludhiana district.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Aparna Chatterjee. [www.boloji.com/index.cfm?md=Content&sd=Articles&ArticleID=2401 Saadat Hasan Manto: A Profile] (англ.). Boloji.
  9. 1 2 Hirsh Sawhney. [www.the-tls.co.uk/tls/public/article1386408.ece Saadat Hasan Manto’s distaste for dogmas] (англ.). The times literatury supplement.

Ссылки

  • Ниязова, Лола Шавкатовна. [cheloveknauka.com/tvorchestvo-saadata-hasana-manto-kak-etap-stanovleniya-sovremennogo-rasskaza-na-urdu Творчество Саадата Хасана Манто, как этап становления современного рассказа на урду] (рус.). Человек и наука. — Автореферат диссертации по филологии.
  • Vidyarthy Chatterjee. [dearcinema.com/article/remembering-saadat-hasan-manto/1344 Remembering Saadat Hasan Manto] (англ.). Dear Cinema.
  • [rekhta.org/Manto?lang=Ur سعادت حسن منٹو] (урду). Rekhta.org. — Полное собрание рассказов Саадата Хасана Манто на урду.

Отрывок, характеризующий Манто, Саадат Хасан

– Что? Что? Зачем? Не спрашивайте у меня, – сказал Пьер и оглянулся на Наташу, сияющий, радостный взгляд которой (он чувствовал это, не глядя на нее) обдавал его своей прелестью.
– Что же вы, или в Москве остаетесь? – Пьер помолчал.
– В Москве? – сказал он вопросительно. – Да, в Москве. Прощайте.
– Ах, желала бы я быть мужчиной, я бы непременно осталась с вами. Ах, как это хорошо! – сказала Наташа. – Мама, позвольте, я останусь. – Пьер рассеянно посмотрел на Наташу и что то хотел сказать, но графиня перебила его:
– Вы были на сражении, мы слышали?
– Да, я был, – отвечал Пьер. – Завтра будет опять сражение… – начал было он, но Наташа перебила его:
– Да что же с вами, граф? Вы на себя не похожи…
– Ах, не спрашивайте, не спрашивайте меня, я ничего сам не знаю. Завтра… Да нет! Прощайте, прощайте, – проговорил он, – ужасное время! – И, отстав от кареты, он отошел на тротуар.
Наташа долго еще высовывалась из окна, сияя на него ласковой и немного насмешливой, радостной улыбкой.


Пьер, со времени исчезновения своего из дома, ужа второй день жил на пустой квартире покойного Баздеева. Вот как это случилось.
Проснувшись на другой день после своего возвращения в Москву и свидания с графом Растопчиным, Пьер долго не мог понять того, где он находился и чего от него хотели. Когда ему, между именами прочих лиц, дожидавшихся его в приемной, доложили, что его дожидается еще француз, привезший письмо от графини Елены Васильевны, на него нашло вдруг то чувство спутанности и безнадежности, которому он способен был поддаваться. Ему вдруг представилось, что все теперь кончено, все смешалось, все разрушилось, что нет ни правого, ни виноватого, что впереди ничего не будет и что выхода из этого положения нет никакого. Он, неестественно улыбаясь и что то бормоча, то садился на диван в беспомощной позе, то вставал, подходил к двери и заглядывал в щелку в приемную, то, махая руками, возвращался назад я брался за книгу. Дворецкий в другой раз пришел доложить Пьеру, что француз, привезший от графини письмо, очень желает видеть его хоть на минутку и что приходили от вдовы И. А. Баздеева просить принять книги, так как сама г жа Баздеева уехала в деревню.
– Ах, да, сейчас, подожди… Или нет… да нет, поди скажи, что сейчас приду, – сказал Пьер дворецкому.
Но как только вышел дворецкий, Пьер взял шляпу, лежавшую на столе, и вышел в заднюю дверь из кабинета. В коридоре никого не было. Пьер прошел во всю длину коридора до лестницы и, морщась и растирая лоб обеими руками, спустился до первой площадки. Швейцар стоял у парадной двери. С площадки, на которую спустился Пьер, другая лестница вела к заднему ходу. Пьер пошел по ней и вышел во двор. Никто не видал его. Но на улице, как только он вышел в ворота, кучера, стоявшие с экипажами, и дворник увидали барина и сняли перед ним шапки. Почувствовав на себя устремленные взгляды, Пьер поступил как страус, который прячет голову в куст, с тем чтобы его не видали; он опустил голову и, прибавив шагу, пошел по улице.
Из всех дел, предстоявших Пьеру в это утро, дело разборки книг и бумаг Иосифа Алексеевича показалось ему самым нужным.
Он взял первого попавшегося ему извозчика и велел ему ехать на Патриаршие пруды, где был дом вдовы Баздеева.
Беспрестанно оглядываясь на со всех сторон двигавшиеся обозы выезжавших из Москвы и оправляясь своим тучным телом, чтобы не соскользнуть с дребезжащих старых дрожек, Пьер, испытывая радостное чувство, подобное тому, которое испытывает мальчик, убежавший из школы, разговорился с извозчиком.
Извозчик рассказал ему, что нынешний день разбирают в Кремле оружие, и что на завтрашний народ выгоняют весь за Трехгорную заставу, и что там будет большое сражение.
Приехав на Патриаршие пруды, Пьер отыскал дом Баздеева, в котором он давно не бывал. Он подошел к калитке. Герасим, тот самый желтый безбородый старичок, которого Пьер видел пять лет тому назад в Торжке с Иосифом Алексеевичем, вышел на его стук.
– Дома? – спросил Пьер.
– По обстоятельствам нынешним, Софья Даниловна с детьми уехали в торжковскую деревню, ваше сиятельство.
– Я все таки войду, мне надо книги разобрать, – сказал Пьер.
– Пожалуйте, милости просим, братец покойника, – царство небесное! – Макар Алексеевич остались, да, как изволите знать, они в слабости, – сказал старый слуга.
Макар Алексеевич был, как знал Пьер, полусумасшедший, пивший запоем брат Иосифа Алексеевича.
– Да, да, знаю. Пойдем, пойдем… – сказал Пьер и вошел в дом. Высокий плешивый старый человек в халате, с красным носом, в калошах на босу ногу, стоял в передней; увидав Пьера, он сердито пробормотал что то и ушел в коридор.
– Большого ума были, а теперь, как изволите видеть, ослабели, – сказал Герасим. – В кабинет угодно? – Пьер кивнул головой. – Кабинет как был запечатан, так и остался. Софья Даниловна приказывали, ежели от вас придут, то отпустить книги.
Пьер вошел в тот самый мрачный кабинет, в который он еще при жизни благодетеля входил с таким трепетом. Кабинет этот, теперь запыленный и нетронутый со времени кончины Иосифа Алексеевича, был еще мрачнее.
Герасим открыл один ставень и на цыпочках вышел из комнаты. Пьер обошел кабинет, подошел к шкафу, в котором лежали рукописи, и достал одну из важнейших когда то святынь ордена. Это были подлинные шотландские акты с примечаниями и объяснениями благодетеля. Он сел за письменный запыленный стол и положил перед собой рукописи, раскрывал, закрывал их и, наконец, отодвинув их от себя, облокотившись головой на руки, задумался.
Несколько раз Герасим осторожно заглядывал в кабинет и видел, что Пьер сидел в том же положении. Прошло более двух часов. Герасим позволил себе пошуметь в дверях, чтоб обратить на себя внимание Пьера. Пьер не слышал его.
– Извозчика отпустить прикажете?
– Ах, да, – очнувшись, сказал Пьер, поспешно вставая. – Послушай, – сказал он, взяв Герасима за пуговицу сюртука и сверху вниз блестящими, влажными восторженными глазами глядя на старичка. – Послушай, ты знаешь, что завтра будет сражение?..
– Сказывали, – отвечал Герасим.
– Я прошу тебя никому не говорить, кто я. И сделай, что я скажу…
– Слушаюсь, – сказал Герасим. – Кушать прикажете?
– Нет, но мне другое нужно. Мне нужно крестьянское платье и пистолет, – сказал Пьер, неожиданно покраснев.
– Слушаю с, – подумав, сказал Герасим.
Весь остаток этого дня Пьер провел один в кабинете благодетеля, беспокойно шагая из одного угла в другой, как слышал Герасим, и что то сам с собой разговаривая, и ночевал на приготовленной ему тут же постели.
Герасим с привычкой слуги, видавшего много странных вещей на своем веку, принял переселение Пьера без удивления и, казалось, был доволен тем, что ему было кому услуживать. Он в тот же вечер, не спрашивая даже и самого себя, для чего это было нужно, достал Пьеру кафтан и шапку и обещал на другой день приобрести требуемый пистолет. Макар Алексеевич в этот вечер два раза, шлепая своими калошами, подходил к двери и останавливался, заискивающе глядя на Пьера. Но как только Пьер оборачивался к нему, он стыдливо и сердито запахивал свой халат и поспешно удалялся. В то время как Пьер в кучерском кафтане, приобретенном и выпаренном для него Герасимом, ходил с ним покупать пистолет у Сухаревой башни, он встретил Ростовых.


1 го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Рязанскую дорогу.
Первые войска двинулись в ночь. Войска, шедшие ночью, не торопились и двигались медленно и степенно; но на рассвете двигавшиеся войска, подходя к Дорогомиловскому мосту, увидали впереди себя, на другой стороне, теснящиеся, спешащие по мосту и на той стороне поднимающиеся и запружающие улицы и переулки, и позади себя – напирающие, бесконечные массы войск. И беспричинная поспешность и тревога овладели войсками. Все бросилось вперед к мосту, на мост, в броды и в лодки. Кутузов велел обвезти себя задними улицами на ту сторону Москвы.
К десяти часам утра 2 го сентября в Дорогомиловском предместье оставались на просторе одни войска ариергарда. Армия была уже на той стороне Москвы и за Москвою.
В это же время, в десять часов утра 2 го сентября, Наполеон стоял между своими войсками на Поклонной горе и смотрел на открывавшееся перед ним зрелище. Начиная с 26 го августа и по 2 е сентября, от Бородинского сражения и до вступления неприятеля в Москву, во все дни этой тревожной, этой памятной недели стояла та необычайная, всегда удивляющая людей осенняя погода, когда низкое солнце греет жарче, чем весной, когда все блестит в редком, чистом воздухе так, что глаза режет, когда грудь крепнет и свежеет, вдыхая осенний пахучий воздух, когда ночи даже бывают теплые и когда в темных теплых ночах этих с неба беспрестанно, пугая и радуя, сыплются золотые звезды.
2 го сентября в десять часов утра была такая погода. Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца.
При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого. Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыханио этого большого и красивого тела.
– Cette ville asiatique aux innombrables eglises, Moscou la sainte. La voila donc enfin, cette fameuse ville! Il etait temps, [Этот азиатский город с бесчисленными церквами, Москва, святая их Москва! Вот он, наконец, этот знаменитый город! Пора!] – сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorgne d'Ideville. «Une ville occupee par l'ennemi ressemble a une fille qui a perdu son honneur, [Город, занятый неприятелем, подобен девушке, потерявшей невинность.] – думал он (как он и говорил это Тучкову в Смоленске). И с этой точки зрения он смотрел на лежавшую перед ним, невиданную еще им восточную красавицу. Ему странно было самому, что, наконец, свершилось его давнишнее, казавшееся ему невозможным, желание. В ясном утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его.
«Но разве могло быть иначе? – подумал он. – Вот она, эта столица, у моих ног, ожидая судьбы своей. Где теперь Александр и что думает он? Странный, красивый, величественный город! И странная и величественная эта минута! В каком свете представляюсь я им! – думал он о своих войсках. – Вот она, награда для всех этих маловерных, – думал он, оглядываясь на приближенных и на подходившие и строившиеся войска. – Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица des Czars. Mais ma clemence est toujours prompte a descendre sur les vaincus. [царей. Но мое милосердие всегда готово низойти к побежденным.] Я должен быть великодушен и истинно велик. Но нет, это не правда, что я в Москве, – вдруг приходило ему в голову. – Однако вот она лежит у моих ног, играя и дрожа золотыми куполами и крестами в лучах солнца. Но я пощажу ее. На древних памятниках варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия… Александр больнее всего поймет именно это, я знаю его. (Наполеону казалось, что главное значение того, что совершалось, заключалось в личной борьбе его с Александром.) С высот Кремля, – да, это Кремль, да, – я дам им законы справедливости, я покажу им значение истинной цивилизации, я заставлю поколения бояр с любовью поминать имя своего завоевателя. Я скажу депутации, что я не хотел и не хочу войны; что я вел войну только с ложной политикой их двора, что я люблю и уважаю Александра и что приму условия мира в Москве, достойные меня и моих народов. Я не хочу воспользоваться счастьем войны для унижения уважаемого государя. Бояре – скажу я им: я не хочу войны, а хочу мира и благоденствия всех моих подданных. Впрочем, я знаю, что присутствие их воодушевит меня, и я скажу им, как я всегда говорю: ясно, торжественно и велико. Но неужели это правда, что я в Москве? Да, вот она!»
– Qu'on m'amene les boyards, [Приведите бояр.] – обратился он к свите. Генерал с блестящей свитой тотчас же поскакал за боярами.
Прошло два часа. Наполеон позавтракал и опять стоял на том же месте на Поклонной горе, ожидая депутацию. Речь его к боярам уже ясно сложилась в его воображении. Речь эта была исполнена достоинства и того величия, которое понимал Наполеон.
Тот тон великодушия, в котором намерен был действовать в Москве Наполеон, увлек его самого. Он в воображении своем назначал дни reunion dans le palais des Czars [собраний во дворце царей.], где должны были сходиться русские вельможи с вельможами французского императора. Он назначал мысленно губернатора, такого, который бы сумел привлечь к себе население. Узнав о том, что в Москве много богоугодных заведений, он в воображении своем решал, что все эти заведения будут осыпаны его милостями. Он думал, что как в Африке надо было сидеть в бурнусе в мечети, так в Москве надо было быть милостивым, как цари. И, чтобы окончательно тронуть сердца русских, он, как и каждый француз, не могущий себе вообразить ничего чувствительного без упоминания о ma chere, ma tendre, ma pauvre mere, [моей милой, нежной, бедной матери ,] он решил, что на всех этих заведениях он велит написать большими буквами: Etablissement dedie a ma chere Mere. Нет, просто: Maison de ma Mere, [Учреждение, посвященное моей милой матери… Дом моей матери.] – решил он сам с собою. «Но неужели я в Москве? Да, вот она передо мной. Но что же так долго не является депутация города?» – думал он.
Между тем в задах свиты императора происходило шепотом взволнованное совещание между его генералами и маршалами. Посланные за депутацией вернулись с известием, что Москва пуста, что все уехали и ушли из нее. Лица совещавшихся были бледны и взволнованны. Не то, что Москва была оставлена жителями (как ни важно казалось это событие), пугало их, но их пугало то, каким образом объявить о том императору, каким образом, не ставя его величество в то страшное, называемое французами ridicule [смешным] положение, объявить ему, что он напрасно ждал бояр так долго, что есть толпы пьяных, но никого больше. Одни говорили, что надо было во что бы то ни стало собрать хоть какую нибудь депутацию, другие оспаривали это мнение и утверждали, что надо, осторожно и умно приготовив императора, объявить ему правду.
– Il faudra le lui dire tout de meme… – говорили господа свиты. – Mais, messieurs… [Однако же надо сказать ему… Но, господа…] – Положение было тем тяжеле, что император, обдумывая свои планы великодушия, терпеливо ходил взад и вперед перед планом, посматривая изредка из под руки по дороге в Москву и весело и гордо улыбаясь.
– Mais c'est impossible… [Но неловко… Невозможно…] – пожимая плечами, говорили господа свиты, не решаясь выговорить подразумеваемое страшное слово: le ridicule…
Между тем император, уставши от тщетного ожидания и своим актерским чутьем чувствуя, что величественная минута, продолжаясь слишком долго, начинает терять свою величественность, подал рукою знак. Раздался одинокий выстрел сигнальной пушки, и войска, с разных сторон обложившие Москву, двинулись в Москву, в Тверскую, Калужскую и Дорогомиловскую заставы. Быстрее и быстрее, перегоняя одни других, беглым шагом и рысью, двигались войска, скрываясь в поднимаемых ими облаках пыли и оглашая воздух сливающимися гулами криков.
Увлеченный движением войск, Наполеон доехал с войсками до Дорогомиловской заставы, но там опять остановился и, слезши с лошади, долго ходил у Камер коллежского вала, ожидая депутации.


Москва между тем была пуста. В ней были еще люди, в ней оставалась еще пятидесятая часть всех бывших прежде жителей, но она была пуста. Она была пуста, как пуст бывает домирающий обезматочивший улей.
В обезматочившем улье уже нет жизни, но на поверхностный взгляд он кажется таким же живым, как и другие.
Так же весело в жарких лучах полуденного солнца вьются пчелы вокруг обезматочившего улья, как и вокруг других живых ульев; так же издалека пахнет от него медом, так же влетают и вылетают из него пчелы. Но стоит приглядеться к нему, чтобы понять, что в улье этом уже нет жизни. Не так, как в живых ульях, летают пчелы, не тот запах, не тот звук поражают пчеловода. На стук пчеловода в стенку больного улья вместо прежнего, мгновенного, дружного ответа, шипенья десятков тысяч пчел, грозно поджимающих зад и быстрым боем крыльев производящих этот воздушный жизненный звук, – ему отвечают разрозненные жужжания, гулко раздающиеся в разных местах пустого улья. Из летка не пахнет, как прежде, спиртовым, душистым запахом меда и яда, не несет оттуда теплом полноты, а с запахом меда сливается запах пустоты и гнили. У летка нет больше готовящихся на погибель для защиты, поднявших кверху зады, трубящих тревогу стражей. Нет больше того ровного и тихого звука, трепетанья труда, подобного звуку кипенья, а слышится нескладный, разрозненный шум беспорядка. В улей и из улья робко и увертливо влетают и вылетают черные продолговатые, смазанные медом пчелы грабительницы; они не жалят, а ускользают от опасности. Прежде только с ношами влетали, а вылетали пустые пчелы, теперь вылетают с ношами. Пчеловод открывает нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья. Вместо прежде висевших до уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, – сонные, ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Вместо чисто залепленного клеем и сметенного веерами крыльев пола на дне лежат крошки вощин, испражнения пчел, полумертвые, чуть шевелящие ножками и совершенно мертвые, неприбранные пчелы.