Самойлов, Василий Васильевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Василий Самойлов

И. Н. Крамской. Портрет В. В. Самойлова. 1881.
Дата рождения:

13 (25) января 1813(1813-01-25)

Место рождения:

Санкт-Петербург

Дата смерти:

27 марта (8 апреля) 1887(1887-04-08) (74 года)

Место смерти:

Санкт-Петербург

Театр:

Александринский театр

Василий Васильевич Самойлов (1813—1887) — русский актёр и художник[1].





Биография

Принадлежал к знаменитой актерской семье Самойловых. Вырос в семье оперных певцов В. М. Самойлова и С. В. Черниковой-Самойловой. Сестры — известные актрисы Александринского театра: Надежда Самойлова и Вера Самойлова. Отец артиста Павла Васильевича Самойлова.

Воспитывался в Горном корпусе (1829) и Лесном институте (1832) и был уже офицером, когда по желанию отца, заметившего в нем артистическое дарование и хороший голос, дебютировал в Александринском театре в заглавной партии оперы Э. Н. Мегюля «Иосиф прекрасный» (1834). Три года он исполнял оперные партии и водевильные роли, после чего окончательно перешел в драматическую труппу. Первые годы он оставался в тени, играя большей частью вторые роли молодых людей. Только в 1839 г. его выдвинуло исполнение заглавной роли в водевиле «Макар Алексеевич Губкин» Ф. А. Кони, где он мастерски передразнивал современных ему знаменитых артистов. С тех пор деятельность его расширяется, он создает с успехом целый ряд типичных лиц самого разнообразного свойства: юркий аферист Присыпочка («Петербуржские квартиры» Ф. А. Кони), Альмавива («Свадьба Фигаро» Бомарше), юродивый Митя («Смерть Ляпунова» С. А. Гедеонова), иезуит Роден («Парижские тайны» по Э. Сю), Швохнев («Игроки» Н. В. Гоголя), старуха в водевиле «Нашествие иноплеменных», скряга Чужбинин в «Талисмане» Г. В. Кугушева, беспамятливый старик из пьесы А. А. Тальцевой «И дружба, и любовь» (Библиографический словарь русских писательниц, 1889, стр. 120 об этом спектакле: «играно на александринской сцене в первый раз в бенефис В. В. Самойлова»[2]), роль старого скрипача, Стружкин («Актер» Н. А. Некрасова), Крупа («Машенька» по поэме А. Н. Майкова; 1850). Тем не менее еще в 1844 г., прослужив 10 лет на сцене и уже имея бенефис, Самойлов должен был появляться и в таких выходных ролях, как Гильденстерн в «Гамлете» У. Шекспира.

Окончательно завоевал Самойлов публику в 1846 году исполнением роли Пузыречкина, поставив в свой бенефис пьесу К. Д. Ефимовича «Отставной театральный музыкант и княгиня». Ещё более широкое применение его талант получил с появлением оригинальных пьес русских авторов — А. Н. Островского, И. С. Тургенева, А. А. Потехина, А. Ф. Писемского, А. В. Сухово-Кобылина, П. Д. Боборыкина, В. А. Дьяченко, Н. А. Чаева, В. А. Крылова, А. И. Пальма, Д. В. Аверкиева и др.

Диапазон его ролей поражает своим разнообразием. Никто, как он, не умел представить настоящего барина с утонченными манерами и речью. Роли Кречинского, графа в тургеневской «Провинциалке», старого барина в пьесе Пальма и т. п. после Самойлова не находили исполнителя, который хотя бы несколько был на уровне его творчества. И в то же время ему удавались роли простых крестьян: полесовщика («Окно во 2-м этаже» Крашевского), Михеича («Ночное» А. А. Стаховича), Агафона («Не так живи, как хочется» А. Н. Островского), старика крестьянина («Против течения» В. А. Крылова) и др. Дарование Самойлова сказывалось весьма ярко и в таких ролях, как еврей в «Скупом рыцаре» А. С. Пушкина, француз в «Гувернере» В. А. Дьяченко, англичанин в «Купленом выстреле», немец («Мужья одолели»), чухонец (в известной песенке, которая во время Крымской кампании имела огромный успех). Целый ряд типичных добродушных старичков был превосходно воспроизведен Самойловым («Шутники», «Трудовой хлеб», «Станционный смотритель», «Старички», «Женихи», «Воробушки»). Ему много обязаны своим успехом пьесы В. А. Дьяченко, «Чиновник» В. А. Соллогуба, «Гражданский брак» Н. И. Чернявского, «Слово и дело» Ф. Н. Устрялова. Из костюмных (бытовых и исторических) ролей Самойлова выдаются «Дмитрий Самозванец» Н. А. Чаева, «Ришелье» Э. Булвера-Литтона, Волынский («Ледяной дом»), «Фрол Скобеев» (Д. А. Аверкиева). Роль царя в «Смерти Ивана Грозного» А. Толстого не принадлежит к особенно удачным созданиям Самойлова. Среди других ролей: француз-гувернер Дорси в пьесе А. И. Пальма «Старый барин», Кромвель в мелодрамах «Жорж Тревор» П. Мериса и «Смерть Кромвеля» Э. Раупаха, кардинал Ришелье в пьесах «Серафина Лафайль» Буржуа и Лескуана и «Ришелье» Э. Бульвер-Литтона.

Василий Васильевич настолько широко властвовал на сцене, что туда не могли пробиться другие таланты[3].

В последний десяток лет своей карьеры, когда Самойлов был бесспорно первым артистом Императорского петербургского театра, он сыграл несколько иностранных классических драм, большей частью ставя их в свои бенефисы («Короля Лира», «Шейлока» и «Гамлета» — Шекспира, Франца Мора в драме Ф. Шиллера «Разбойники»). В 1874 г. состоялся сорокалетний юбилей артиста, после которого он, не сойдясь с дирекцией в условиях, покинул императорскую сцену еще в полной силе таланта. От времени до времени он участвовал в частных спектаклях. В 1881 г. новая дирекция предложила ему снова вступить на императорскую сцену на каких ему будет угодно условиях, но в это время с ним случился удар, и ему поневоле пришлось отказаться от возвращения на сцену. В 1884 г. Петербург торжественно отпраздновал 50-летний юбилей его деятельности; в этот день Самойлов в последний раз появился на сцене, исполнив отрывок из третьего акта драмы «Ришелье».

Творческий метод работы над ролью

Самойлов не был вполне трагическим актером; он тщательно разрабатывал шекспировские роли, вносил в них немало интересного творчества и имел успех, но не вполне удовлетворял более взыскательных ценителей. Видя безусловное преклонение публики, Самойлов любил порисоваться тем, что достигает успеха талантом, а не трудом; это привело к предположению, будто он был небрежен к изучению ролей и репетициям. На самом деле, однако, люди, близко видевшие его работу, отзывались о ней как о примерной по внимательности и прилежанию. Получив роль, С. прежде всего дома перечитывал пьесу, вникая во всю постановку лица и отзывы о нем других лиц пьесы. Потом он акварельными красками рисовал фигуру, которую собирался изобразить (Самойлов недурно рисовал и составил несколько альбомов игранных им ролей; эти альбомы после его смерти поступили в Императорскую Публичную библиотеку). На репетициях он всегда старался пробовать тон своей игры, и наиболее интересовавшие его сцены заставлял повторять по нескольку раз.

Значительные роли

Память

В. В. Самойлов был погребён на Новодевичьем кладбище[4], рядом со своей первой женой, Софьей Ивановной, урождённой Дранше. В 1899 году над могилой был установлен оригинальный памятник — с бюстом по грудь, трагической маской в венке, лавровым и дубовым венками и с пальмовой ветвью, и с надписью: «Знаменитому — слава»; всё из бронзы.
В 1919 году бронзовые украшения памятника и бюст были похищены.
В 1936 году на территории Свято-Троицкой Александро-Невской Лавры, на месте практически уничтоженного Тихвинского кладбища, был создан отдел «Музея городской скульптуры» (ныне «Некрополь мастеров искусств»), куда свозились «уникальные надгробия с других городских кладбищ». Сюда был перевезён и памятник-надгробие В. В. Самойлова (без бюста), как утверждается — вместе с останками всех представителей династии Самойловых на Новодевичьем кладбище. Через три года, по терракотовой модели работы К. К. Годебского, хранившейся в семье Самойловых, восстановили бюст. В 1955—1959 годах восстановили и все бронзовые украшения памятника. В некрополе памятник находится на «1-й Актёрской дорожке»[5].

В доме, где жил актёр (Стремянная улица, 8), ныне находится мемориальная Музей-квартира актёров Самойловых.

Напишите отзыв о статье "Самойлов, Василий Васильевич"

Примечания

  1. Нарисовал автопортреты игранных им ролей, из которых составилось несколько альбомов.
  2. [books.google.ru/books?id=VWYQKEdq9owC&pg=PA120&lpg=PA120&dq=Тальцева+«И+дружба,+и+любовь&source=bl&ots=dAmCKR0B2c&sig=li-3E52x02sqrkFtZW7Q90S5gaE&hl=ru&ei=b394S4jaH4mXtge2pvjLCg&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=5&ved=0CBIQ6AEwBA#v=onepage&q=Тальцева%20«И%20дружба,%20и%20любовь&f=false Библиографическій словарь русских писательниц. Авторы: Николай Николаевич Голицын (князь)]
  3. [mir-interesnogo.ru/akter/miloslavsk_n_k.html Николай Карлович Милославский]
  4. Могила на плане кладбища (№ 4) // Отдел IV // Весь Петербург на 1914 год, адресная и справочная книга г. С.-Петербурга / Ред. А. П. Шашковский. — СПб.: Товарищество А. С. Суворина – «Новое время», 1914. — ISBN 5-94030-052-9.
  5. [lavraspb.ru/nekropol/view/item/id/417/catid/3 Самойлов Василий Васильевич]. Некрополь Мастеров искусств Александро-Невской Лавры. Проверено 12 мая 2015.

Литература

  • Редакция журнала. [vivaldi.nlr.ru/pm000000333/view#page=670 Василий Васильевич Самойлов] // Всемирная иллюстрация : журнал. — 1869. — Т. 2, № 42. — С. 250—251.
  • Самойловы, артистическая семья // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  • Березарк И. Б. В. В. Самойлов. Л., 1948.
  • В. В. Самойлов в рассказе о начале своей артистической деятельности // Русская старина. 1884, т. 44.
  • Свободин П. В. В. Самойлов (Очерк жизни и воспоминаний о нем) // Русская старина. 1887. т. 54.
  • [www.memoirs.ru/rarhtml/1345Samoilov.htm Самойлов В. В. Воспоминания В. В. Самойлова. Первые годы артистической деятельности. // Русская старина, 1875. — Т. 12. — № 1. — С. 197—219. — В ст.: XL лет артистической деятельности В. В. Самойлова. 1835—1875.]
  • Самойловы на сцене (краткие сведения о 18 представителях семьи Самойловых) // Искусство и жизнь. 1941. № 4.

Ссылки

  • [www.krugosvet.ru/enc/kultura_i_obrazovanie/teatr_i_kino/SAMOLOV_VASILI_VASILEVICH.html Самойлов, Василий Васильевич] // Энциклопедия «Кругосвет».

Отрывок, характеризующий Самойлов, Василий Васильевич

Какой то человек встал и подошел посмотреть, о чем один смеется этот странный большой человек. Пьер перестал смеяться, встал, отошел подальше от любопытного и оглянулся вокруг себя.
Прежде громко шумевший треском костров и говором людей, огромный, нескончаемый бивак затихал; красные огни костров потухали и бледнели. Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!» Он улыбнулся и пошел укладываться спать к своим товарищам.


В первых числах октября к Кутузову приезжал еще парламентер с письмом от Наполеона и предложением мира, обманчиво означенным из Москвы, тогда как Наполеон уже был недалеко впереди Кутузова, на старой Калужской дороге. Кутузов отвечал на это письмо так же, как на первое, присланное с Лористоном: он сказал, что о мире речи быть не может.
Вскоре после этого из партизанского отряда Дорохова, ходившего налево от Тарутина, получено донесение о том, что в Фоминском показались войска, что войска эти состоят из дивизии Брусье и что дивизия эта, отделенная от других войск, легко может быть истреблена. Солдаты и офицеры опять требовали деятельности. Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении предложения Дорохова. Кутузов не считал нужным никакого наступления. Вышло среднее, то, что должно было совершиться; послан был в Фоминское небольшой отряд, который должен был атаковать Брусье.
По странной случайности это назначение – самое трудное и самое важное, как оказалось впоследствии, – получил Дохтуров; тот самый скромный, маленький Дохтуров, которого никто не описывал нам составляющим планы сражений, летающим перед полками, кидающим кресты на батареи, и т. п., которого считали и называли нерешительным и непроницательным, но тот самый Дохтуров, которого во время всех войн русских с французами, с Аустерлица и до тринадцатого года, мы находим начальствующим везде, где только положение трудно. В Аустерлице он остается последним у плотины Аугеста, собирая полки, спасая, что можно, когда все бежит и гибнет и ни одного генерала нет в ариергарде. Он, больной в лихорадке, идет в Смоленск с двадцатью тысячами защищать город против всей наполеоновской армии. В Смоленске, едва задремал он на Молоховских воротах, в пароксизме лихорадки, его будит канонада по Смоленску, и Смоленск держится целый день. В Бородинский день, когда убит Багратион и войска нашего левого фланга перебиты в пропорции 9 к 1 и вся сила французской артиллерии направлена туда, – посылается никто другой, а именно нерешительный и непроницательный Дохтуров, и Кутузов торопится поправить свою ошибку, когда он послал было туда другого. И маленький, тихенький Дохтуров едет туда, и Бородино – лучшая слава русского войска. И много героев описано нам в стихах и прозе, но о Дохтурове почти ни слова.
Опять Дохтурова посылают туда в Фоминское и оттуда в Малый Ярославец, в то место, где было последнее сражение с французами, и в то место, с которого, очевидно, уже начинается погибель французов, и опять много гениев и героев описывают нам в этот период кампании, но о Дохтурове ни слова, или очень мало, или сомнительно. Это то умолчание о Дохтурове очевиднее всего доказывает его достоинства.
Естественно, что для человека, не понимающего хода машины, при виде ее действия кажется, что важнейшая часть этой машины есть та щепка, которая случайно попала в нее и, мешая ее ходу, треплется в ней. Человек, не знающий устройства машины, не может понять того, что не эта портящая и мешающая делу щепка, а та маленькая передаточная шестерня, которая неслышно вертится, есть одна из существеннейших частей машины.
10 го октября, в тот самый день, как Дохтуров прошел половину дороги до Фоминского и остановился в деревне Аристове, приготавливаясь в точности исполнить отданное приказание, все французское войско, в своем судорожном движении дойдя до позиции Мюрата, как казалось, для того, чтобы дать сражение, вдруг без причины повернуло влево на новую Калужскую дорогу и стало входить в Фоминское, в котором прежде стоял один Брусье. У Дохтурова под командою в это время были, кроме Дорохова, два небольших отряда Фигнера и Сеславина.
Вечером 11 го октября Сеславин приехал в Аристово к начальству с пойманным пленным французским гвардейцем. Пленный говорил, что войска, вошедшие нынче в Фоминское, составляли авангард всей большой армии, что Наполеон был тут же, что армия вся уже пятый день вышла из Москвы. В тот же вечер дворовый человек, пришедший из Боровска, рассказал, как он видел вступление огромного войска в город. Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели французскую гвардию, шедшую по дороге к Боровску. Из всех этих известий стало очевидно, что там, где думали найти одну дивизию, теперь была вся армия французов, шедшая из Москвы по неожиданному направлению – по старой Калужской дороге. Дохтуров ничего не хотел предпринимать, так как ему не ясно было теперь, в чем состоит его обязанность. Ему велено было атаковать Фоминское. Но в Фоминском прежде был один Брусье, теперь была вся французская армия. Ермолов хотел поступить по своему усмотрению, но Дохтуров настаивал на том, что ему нужно иметь приказание от светлейшего. Решено было послать донесение в штаб.
Для этого избран толковый офицер, Болховитинов, который, кроме письменного донесения, должен был на словах рассказать все дело. В двенадцатом часу ночи Болховитинов, получив конверт и словесное приказание, поскакал, сопутствуемый казаком, с запасными лошадьми в главный штаб.


Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уже четвертый день. Два раза переменив лошадей и в полтора часа проскакав тридцать верст по грязной вязкой дороге, Болховитинов во втором часу ночи был в Леташевке. Слезши у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб», и бросив лошадь, он вошел в темные сени.
– Дежурного генерала скорее! Очень важное! – проговорил он кому то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней.
– С вечера нездоровы очень были, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщицкий голос. – Уж вы капитана разбудите сначала.
– Очень важное, от генерала Дохтурова, – сказал Болховитинов, входя в ощупанную им растворенную дверь. Денщик прошел вперед его и стал будить кого то:
– Ваше благородие, ваше благородие – кульер.
– Что, что? от кого? – проговорил чей то сонный голос.
– От Дохтурова и от Алексея Петровича. Наполеон в Фоминском, – сказал Болховитинов, не видя в темноте того, кто спрашивал его, но по звуку голоса предполагая, что это был не Коновницын.
Разбуженный человек зевал и тянулся.
– Будить то мне его не хочется, – сказал он, ощупывая что то. – Больнёшенек! Может, так, слухи.
– Вот донесение, – сказал Болховитинов, – велено сейчас же передать дежурному генералу.
– Постойте, огня зажгу. Куда ты, проклятый, всегда засунешь? – обращаясь к денщику, сказал тянувшийся человек. Это был Щербинин, адъютант Коновницына. – Нашел, нашел, – прибавил он.
Денщик рубил огонь, Щербинин ощупывал подсвечник.
– Ах, мерзкие, – с отвращением сказал он.
При свете искр Болховитинов увидел молодое лицо Щербинина со свечой и в переднем углу еще спящего человека. Это был Коновницын.
Когда сначала синим и потом красным пламенем загорелись серники о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой побежали обгладывавшие ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи и, рукавом обтираясь, размазывал себе лицо.
– Да кто доносит? – сказал Щербинин, взяв конверт.
– Известие верное, – сказал Болховитинов. – И пленные, и казаки, и лазутчики – все единогласно показывают одно и то же.
– Нечего делать, надо будить, – сказал Щербинин, вставая и подходя к человеку в ночном колпаке, укрытому шинелью. – Петр Петрович! – проговорил он. Коновницын не шевелился. – В главный штаб! – проговорил он, улыбнувшись, зная, что эти слова наверное разбудят его. И действительно, голова в ночном колпаке поднялась тотчас же. На красивом, твердом лице Коновницына, с лихорадочно воспаленными щеками, на мгновение оставалось еще выражение далеких от настоящего положения мечтаний сна, но потом вдруг он вздрогнул: лицо его приняло обычно спокойное и твердое выражение.
– Ну, что такое? От кого? – неторопливо, но тотчас же спросил он, мигая от света. Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках на земляной пол и стал обуваться. Потом снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
– Ты скоро доехал? Пойдем к светлейшему.
Коновницын тотчас понял, что привезенное известие имело большую важность и что нельзя медлить. Хорошо ли, дурно ли это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На все дело войны он смотрел не умом, не рассуждением, а чем то другим. В душе его было глубокое, невысказанное убеждение, что все будет хорошо; но что этому верить не надо, и тем более не надо говорить этого, а надо делать только свое дело. И это свое дело он делал, отдавая ему все свои силы.
Петр Петрович Коновницын, так же как и Дохтуров, только как бы из приличия внесенный в список так называемых героев 12 го года – Барклаев, Раевских, Ермоловых, Платовых, Милорадовичей, так же как и Дохтуров, пользовался репутацией человека весьма ограниченных способностей и сведений, и, так же как и Дохтуров, Коновницын никогда не делал проектов сражений, но всегда находился там, где было труднее всего; спал всегда с раскрытой дверью с тех пор, как был назначен дежурным генералом, приказывая каждому посланному будить себя, всегда во время сраженья был под огнем, так что Кутузов упрекал его за то и боялся посылать, и был так же, как и Дохтуров, одной из тех незаметных шестерен, которые, не треща и не шумя, составляют самую существенную часть машины.
Выходя из избы в сырую, темную ночь, Коновницын нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему в голову о том, как теперь взволнуется все это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, в особенности Бенигсен, после Тарутина бывший на ножах с Кутузовым; как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя.
Действительно, Толь, к которому он зашел сообщить новое известие, тотчас же стал излагать свои соображения генералу, жившему с ним, и Коновницын, молча и устало слушавший, напомнил ему, что надо идти к светлейшему.


Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы в штабе, избегал его, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его с войсками не заставят опять участвовать в бесполезных наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать, думал он.
«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпение и время, вот мои воины богатыри!» – думал Кутузов. Он знал, что не надо срывать яблоко, пока оно зелено. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, испортишь яблоко и дерево, и сам оскомину набьешь. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен, ранен так, как только могла ранить вся русская сила, но смертельно или нет, это был еще не разъясненный вопрос. Теперь, по присылкам Лористона и Бертелеми и по донесениям партизанов, Кутузов почти знал, что он ранен смертельно. Но нужны были еще доказательства, надо было ждать.
«Им хочется бежать посмотреть, как они его убили. Подождите, увидите. Все маневры, все наступления! – думал он. – К чему? Все отличиться. Точно что то веселое есть в том, чтобы драться. Они точно дети, от которых не добьешься толку, как было дело, оттого что все хотят доказать, как они умеют драться. Да не в том теперь дело.
И какие искусные маневры предлагают мне все эти! Им кажется, что, когда они выдумали две три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А им всем нет числа!»
Неразрешенный вопрос о том, смертельна или не смертельна ли была рана, нанесенная в Бородине, уже целый месяц висел над головой Кутузова. С одной стороны, французы заняли Москву. С другой стороны, несомненно всем существом своим Кутузов чувствовал, что тот страшный удар, в котором он вместе со всеми русскими людьми напряг все свои силы, должен был быть смертелен. Но во всяком случае нужны были доказательства, и он ждал их уже месяц, и чем дальше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели в свои бессонные ночи, он делал то самое, что делала эта молодежь генералов, то самое, за что он упрекал их. Он придумывал все возможные случайности, в которых выразится эта верная, уже свершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности так же, как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две и три, а тысячи. Чем дальше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода движения наполеоновской армии, всей или частей ее – к Петербургу, на него, в обход его, придумывал (чего он больше всего боялся) и ту случайность, что Наполеон станет бороться против него его же оружием, что он останется в Москве, выжидая его. Кутузов придумывал даже движение наполеоновской армии назад на Медынь и Юхнов, но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, – метания, которое сделало возможным то, о чем все таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов. Донесения Дорохова о дивизии Брусье, известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению из Москвы – все подтверждало предположение, что французская армия разбита и сбирается бежать; но это были только предположения, казавшиеся важными для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей шестидесятилетней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и знал, как в этом случае охотно упускают все противоречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить. Вопрос этот занимал все его душевные силы. Все остальное было для него только привычным исполнением жизни. Таким привычным исполнением и подчинением жизни были его разговоры с штабными, письма к m me Stael, которые он писал из Тарутина, чтение романов, раздачи наград, переписка с Петербургом и т. п. Но погибель французов, предвиденная им одним, было его душевное, единственное желание.