Северная Пальмира

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Северная Пальмира, Пальмира Севера, Финская Пальмира — поэтическое прозвание Санкт-Петербурга в честь древнего торгового города Пальмира на территории современной Сирии. Закрепилось в русскоязычной литературе в эпоху классицизма, начиная с 1810-х гг. Также Петербург (как и ряд других городов на севере Европы) называли Северной Венецией.





Характеристика

Выражение возникло в эпоху классицизма, черпавшую вдохновение у античности. Европейских путешественников того времени впечатляло, когда посреди бескрайних северных болот перед их глазами неожиданно вставали вереницы правильных фасадов с бесчисленными колоннами — подобно тому, как такие же классические сооружения украшают оазис в дикой сирийской пустыне[1].

Помимо обилия стройных колонн и пустых пространств, Петербург сравнивали с Пальмирой из-за его роскоши, богатства, изящества[2]. По мнению современного колумниста, это сравнение «…оказалось куда более точным, нежели „Северная Венеция“. Если сопоставление с последней шло по внешнему признаку, — ​город на воде, каналы, то с Пальмирой по сущности — ​правильность и стройность, впечатляющие перспективы и отмеренная вкусом роскошь»[3].

Появление этого прозвания связывают с Андреем Шторхом, в 1793 году издавшим описание российской столицы «Картина Петербурга». В самом конце 1-й главы, где он сравнивает столицу со знаменитыми городами древности Адрианополем, Пальмирой и Стамбулом, обращенными ныне в руины, написано:

«Спустя десять столетий Геродот какой, может быть, и напишет труд о руинах новой Пальмиры и сошлется на сведения из остатков моей книги».

О популярности этой книги у современников свидетельствуют два немецкоязычных рижских издания 1793 и 1794 годов и одно лондонское на английском языке 1801 года.[4] Немец Христиан Мюллер, находившийся в Петербурге в 1810—1811 годы, нашел сравнение Петербурга с древним городом очень удачным.

Именно в эту эпоху античная Пальмира и её правительница Зенобия стали актуальной темой — только в 1751 году англичане Дж. Докинз (en) и Р. Вуд провели первую научную экспедицию, познакомив с ними Европу. В 1753 году они опубликовали книгу «The Ruins of Palmyra» (Лондон), после которой в Европе стали появляться романы и пьесы о Зенобии (в России, например, трагедия «Пальмира» Н.Николева, поставленная в 1785 году). Существует версия, что ассоциация Екатерины Великой с этой женщиной-правительницей дало почву этому сравнению[5]. Ходасевич пишет в связи с этим: «„Северная Пальмира“… Если не ошибаюсь, традиция воображать Петербург не таким, каков был он в действительности, возникла одновременно с самим Петербургом. (…) Впоследствии ряд обстоятельств, отчасти исторических, отчасти же относящихся к истории словесности и других искусств, привел к тому, что воображаемый Петербург укрепился в сознании России на равных правах с действительным. Может быть, действительный был даже несколько заслонен воображаемым. Так сделался он Северной Пальмирой, в которой царствовала Северная Семирамида, Северная Минерва. Действительность, впрочем, старалась в себе воплотить мечту, и хотя Петербург не был Пальмирой, а Екатерина не была ни Семирамидой, ни, в особенности, Минервой, — все-таки эти прозвища в известной степени отвечали реальности или хотя бы какой-то одной ее стороне. Традиция, таким образом, укреплялась. Постепенно она распространилась не только на Петербург, но и на всю Россию. В „Душеньке“ Богдановича, в анакреонтических песнях Державина, позже — в картинах Венецианова возникала полувоображаемая, ложноклассическая Россия, одновременно и далекая от подлинной России Фонвизина, Радищева, Болотова, и все-таки выражавшая нечто реально существующее, истинно и глубоко русское. Парадизный, пальмирный, эрмитажный Петербург жил полною жизнью больше ста лет…» («Северное сердце»).

Современные исследователи национальной идентичности России относительно прилагательного «Северная» подчёркивают: «для самоидентификации России не менее значима дихотомия: Север — Юг. (…) Россия по объективным причинам не могла стать равной Западной Европе, но она могла быть просвещенным Севером. Её новая столица становится „Северной Пальмирой“. Южная Пальмира, чей расцвет приходился на I—III века н. э., являлась крупным центром караванной торговли и ремесла, культуры. Устойчивое стремление России ориентироваться на поверженные политические центры (Рим, Пальмира, Византия) может рассматриваться и как попытка установления историко-культурной связи, и как уход от требуемого временем утверждения собственных геоцивилизационных опор, необходимых для обозначения и отстаивания государственных (национальных) интересов. Отождествление страны с Севером становилось тем актуальнее, чем политически резче обозначался оппозиционный России Юг, ассоциируемый политиками и российским обществом с Кавказом, Средней Азией, Турцией, Персией»[6].

Хронология

В отечественной литературе впервые, видимо, приведено в 1816 году К. Батюшковым в послании И. М. Муравьеву-Апостолу:

…В Пальмире Севера, в жилище шумной славы,
Державин камские воспоминал дубравы…[7]

В 1818 его употребляет М. В. Милонов («Послание в Вену к друзьям»).

Я к вам от Северной Пальмиры
Теперь, настроя звуки лиры,
Хочу послание писать

В 1820 году Рылеев в стихотворении «К Делии» писал:

В Пальмире Севера прекрасной
Брожу в унынии, как сирот несчастный,
Питая мрачный дух тоской.

Д. В. Григорович и Ф. М. Достоевский считали автором этого выражения Фаддея Булгарина, на страницах газеты которого «Северная пчела» (изд. с 1825) оно часто встречалось[8].

На другой день после тумана, напоминающего Петербург, нас окончательно, казалось, принесло к берегам Северной Пальмиры, как выражалась некогда «Северная пчела». (Д. Григорович. «Корабль-ретвизан»).

Щедрин едва только оставил северный град, Северную Пальмиру (по всегдашнему выражению г. Булгарина — мир праху его!), как тотчас же и замелькали под пером и Аринушки, и несчастненькие…(Ф. Достоевский. Критические статьи, 1,3).

Это выражение использовали А. А. Бестужев-Марлинский («Испытание», 1830, «Мулла-Нур», 1836), Ф. В. Глинка («Воспоминание о пиитической жизни Пушкина», 1837), И. С. Тургенев («Призраки», 1864), Н. С. Лесков («Обойденные», 1837), А. Ф. Писемский («Масоны», 1880), М. Е. Салтыков-Щедрин («Мелочи жизни», 1886—1887) и другие.

См. также

Напишите отзыв о статье "Северная Пальмира"

Примечания

  1. Julie A. Buckler. Eclectic Fabrication: St. Petersburg and the Problem of Imperial Architectural Style. // Cultures of Forgery: Making Nations, Making Selves. Routledge, 2013. ISBN 9781135458270. P. 56.
  2. С. Шулежкова. «И жизнь, и слёзы, и любовь…» Происхождение, значение, судьба 1500 крылатых слов и выражений русского языка. 2015. С. 627.
  3. [ruskline.ru/monitoring_smi/2016/aprel/2016-04-01/russkaya_cena_palmiry/ Е.Холмогоров. Русская цена Пальмиры // Русская народная линия]
  4. См. Приложение II к: Форсия де Пилес. Прогулки по Петербургу Екатерины Великой: Записки французского путешественника. СПб.: Паритет, 2014. С. 351.
  5. [old.russ.ru/culture/20030523_po.html Владимир Поздняков. Петербург - Северная Пальмира? // Русский журнал, 23 мая 2003].
  6. Михель Е. А. Трудовые миграции в условиях глобализации и регионализации экономики приграничного региона. // Национальная идентичность России и демографический кризис. Материалы II Всероссийской научной конференции (Москва, 15 ноября 2007 г.). С. 490.
  7. Ашукин Н. С., Ашукина М. Г. Крылатые слова. М., 1955. С. 492.
  8. Северная Пальмира // Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений. — М.: «Локид-Пресс» Вадим Серов 2003

Отрывок, характеризующий Северная Пальмира

«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.