Села, Камило Хосе

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Камило Хосе Села
Camilo José Cela
Дата рождения:

11 мая 1916(1916-05-11)

Место рождения:

Iria Flavia, Падрон, Галисия, Испания

Дата смерти:

17 января 2002(2002-01-17) (85 лет)

Место смерти:

Мадрид, Испания

Гражданство:

Испания Испания

Род деятельности:

прозаик, поэт

Язык произведений:

испанский

Премии:

Нобелевская премия по литературе (1989)

Награды:

Камило Хосе Села (исп. Camilo José Cela; 11 мая 1916, Iria Flavia, Испания — 17 января 2002, Мадрид, Испания) — испанский писатель и публицист, лауреат Нобелевской премии по литературе 1989 года, член Королевской академии наук Испании (1957), лауреат Премии Сервантеса (1995). Многие свои произведения посвятил представителям поколения 1898 года. Именно оттуда питается вся современная испанская литература.



Биография

Своими учителями Села называл Мигеля де Унамуно и Пио Бароху, а устойчивость стиля объяснял тем, что он постоянно перечитывает одни и те же любимые книги: Сервантеса, «Ласарильо», великих русских романистов XIX в. (Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого) и испанских писателей и поэтов «поколения 1898 года» (Унамуно, Валье—Инклана, Асорина, Бароху). В формировании Селы как писателя большую роль сыграли, как он сам это позднее отмечал, его ранние чтения. Два раза он тяжело болел и поэтому был вынужден надолго оставаться в доме затворником. За это время он перечитал "семьдесят томов классиков (имеется в виду знаменитое издание Риванденейры «Испанские классики» в 70 томах) и все книги «поколения 1898 года».

Взгляды Селы, его публицистика во многом перекликаются с взглядами представителей «поколения 1898 года». В своей книге «Евреи, арабы и христиане», которая была опубликована после путешествия-экспедиции Селы по Авиле и Сеговии — Верхней Кастилии, он смог подтвердить многое из того, о чем говорили историки и писатели — представители «поколения 1898 года». Соображения, которые были лишь смутными догадками и предположениями, в книгах путевых очерков Селы становятся настоящей, живой картиной многообразной Кастилии.

В творчестве Камило Хосе Селы можно выделить несколько наиболее важных этапов. Первый этап, на котором были созданы наиболее известные произведения писателя, можно условно назвать «произведения Селы времен франкистского режима в Испании». В 1939 году с установлением в Испании диктатуры Франко культурная традиция была по существу прервана. Большинство писателей, философов, деятелей культуры эмигрировало.

Первый этап связан с выходом в свет книги «Семья Паскуаля Дуарте» в 1942 году, романа «Улей» 1951 года и «путевых записок». «Семья Паскуаля Дуарте» была издана более ста тридцати раз, и только на испанском языке она переиздавалась около восьмидесяти раз. До сегодняшнего дня книга занимает первое место в Испании по количеству переводов на другие языки. Роман стал классическим произведением испанской литературы, и для многих поколений испанцев, особенно для послевоенного поколения, книга стала своеобразным учебником жизни, терпимости и стойкости. Роман был запрещен цензурой, и был опубликован небольшим тиражом в Аргентине, но сразу же стал популярным, а имя писателя сделал известным.

Произведения Селы: «Семья Паскуаля Дуарте» и «Улей»(1951), знаменуют собой обновление испанской литературы. В этих романах Села изобразил трагическую судьбу обычного человека, несчастной жертвы суровой действительности. Испания по окончании гражданской войны, показана страной, в которой судьба обычного человека была трагичной. Герой книг, «маленький человек», который в сложившихся условиях может лишь сопротивляться по мере своих сил и отчаянно бороться против несправедливости жизни, все равно не может добиться своей цели.

Села не создает и не показывает волнений и душевных мук героя, не пытается дать читателям картины внутреннего мира Паскуаля Дуарте. При помощи предельно реалистичного описания жизни действующих лиц произведения Села создает роман, в котором он, опираясь на традиции классического реализма, закладывает основы новой литературы.

Роль автора, который использует в романе первое лицо и пытается дистанцироваться от главного героя, словно являясь человеком, который только нашел и опубликовал письма Паскуаля Дуарте, все же очень заметна в произведении. Сознательный выбор такой манеры изложения служит признаком того, что Села не хочет брать на себя ответственность за происходящее в современной ему послевоенной Испании. Он лишь показывает и рассказывает, а роль судьи оставляет читателю. Такая позиция не была принципиально новой для испанской литературы, но Села смог создать роман, ставший открытием для модернистской литературы XX века. Роман стал мерилом нравственности, заложил основы новой эстетики и нового философского понимания роли человека во франкистской Испании, Испании мирного времени.

Села ничего не говорит прямо, для этого он и уменьшил своё присутствие в романе до минимума, но читателю сразу становится ясно: война окончена, мир настал, а жизнь ничуть не изменилась. В Паскуале Дуарте он нашел все типические черты, присущие испанцу послевоенного времени и довел их до абсолюта, создал гротескный, но в то же время предельно реалистичный образ, в котором проявились все агонистические черты испанского общества, от которых Испания 40-50 гг. пыталась убежать.

Роман дает правдивую картину нищеты, убожества и обреченности жизни испанской деревни. Важно напомнить, что представители «поколения 1898 года» именно народ всегда наделяли огромной созидательной силой. Всего лишь за сорок с небольшим лет все меняется кардинально, и можно сделать следующий вывод: первые годы франкизма стали для простых испанцев катастрофой. Нарисованное Селой опровергает лживые доводы официальной пропаганды Франко, прославлявшей «испанский дух» («испанидад») и испанское единство.

Паскуаль Дуарте не пытается найти счастья. Он хочет добиться справедливости. Цепь его несчастий, которых он не может избежать, это и есть само существование, из которого есть только один выход — смерть. Изучая особый талант Селы, необходимо сказать в этой связи о том, как писатель мастерски показал особую эмоциональную атмосферу описываемых места и среды как в «Семье Паскуаля Дуарте», так и в «Улье». В первом произведении — деревни, а во втором — города. Можно говорить об уникальном хронотопе, созданном Селой. В страшном и безжалостном описании отражен весь мир, окружающий Паскуаля — современная Селе Испания. Людская жестокость здесь ненамеренна, бесчувственна и естественна.

Исследование того, как захватила простого крестьянина ненависть к жизни франкистской Испании, становится способом понять ненависть народа, проявившуюся во всей своей страшной силе во время гражданской войны. Общество, в котором живет Паскуаль Дуарте, своей открытой несправедливостью и грубым насилием вызывает протест. Общество не мстит Паскуалю, а отделывается от него, как от неприятного, беспокойного и чуждого элемента. Села заостряет внимание на острой социальной проблеме, делает вывод, что схемы, предложенные правителями, в действительности оказываются ущербными. За экзистенциальными построениями, за философской символикой открывается сущность реальной действительности: голод, нужда, духовное опустошение.

После выхода в свет книг «Семья Паскуаля Дуарте»(1942) и «Улей»(1951) Камило Хосе Села оказывается перед сложным выбором. Успех книг и читательское признание призывали Селу продолжать работу над новыми произведениями, а образы Испании и герои этих романов, созданные писателем, больше в его работах не появляются. Можно сказать, что Села стал по-другому смотреть не только на судьбы страны, но и на людей, которые становились персонажами его книг. Философское осмысление Селой истории и роли человека в истории меняется: он отдает народу и глубинной Испании одну из главных ролей в изменении сложившегося в стране положения. Талант Селы продолжал развиваться дальше. На этапе «El viaje a la Alcarria» и «Del Miño al Bidasoa» развитие его журналистского мастерства можно проследить, анализируя написанные им в путешествиях по Испании путевые очерки.

Жанр путевого очерка — типично журналистский жанр, но и в литературе он имеет давние традиции. В Испании этот жанр имеет свои корни. Необходимо выделить, прежде всего, Марианно Хосе де Ларру в эпоху романтизма, Унамуно и Асорина в культурную эпоху «поколении 1898 года». Теперь эстафета была подхвачена Селой. Жанр этих книг сам Села называл всегда «бродяжничеством»(«vagabundaje»). Этот этап в творчестве Селы начинается с выхода в свет книги «Путешествие в Алькарию» в 1948 году и заканчивается произведением «Новое путешествие в Алькарию», которое вышло в 1989 году.

В своё первое путешествие Села отправился, следуя традициям, заложенным представителями «поколения 1898 года». Он поставил перед собой цель — узнать, как живут крестьяне и какова подлинная испанская действительность. В «Путешествии в Алькарию» нет рассуждений и указаний. Села свидетельствует об увиденном горе, грустной и гордой бедности, душевной черствости простых людей, объясняющихся все той же бедностью.

Чтобы осознать картину испанской действительности, Села связывает воедино фигуры и сцены, найденные им по пути. Мастерство писателя на данном этапе проявляется в полной мере. Села, несмотря на использование малых жанров: очерка и зарисовки, смог провести глубокое и композиционно сложное исследование, в котором нашли отражение общественные, культурные и даже языковые изменения в стране.

Недавняя война по-прежнему чувствуется. Все, что было до войны, представляется людям смутным, но счастливым, сытым и богатым. Путник ни разу не встретил не только энтузиазма, но даже одобрения тем, кто развязал войну и победил в ней. Если в своих романах Села пытается сделать своё присутствие как можно менее заметным, то теперь холодная отстраненность исчезает. В путешествиях Селы — вся настоящая Испания, 40-50-х годов, которая скрывает официальную Испанию. Он создает страну, живущую вне времени и пространства, и она ему помогает по-другому взглянуть на современность и подвергнуть её незаметной с первого взгляда, но очень суровой критике.

В своих путешествиях Села собрал все самое лучшее, все самые яркие и живые имена, и здесь мы видим наследника традиций, заложенных еще Асорином, который был буквально влюблен в слово. Села расширяет границы обширного испанского языка.

Жизнь, изображенная выдающимся реалистом Селой, обретает не столько программно-философское, сколько документальное значение. Документальная точность, при которой писателя ничего не отвлекает от его задачи беспристрастного фиксатора состояния общественного организма, была именно тем, что дало испанской литературе контакт с реальностью и помогло изжить тремендизм. Камило Хосе Села был великим знатоком родного языка. Наиболее ярко талант Селы проявляется в книге «Улей», которая вышла в 1951 году в Аргентине. Если «Семья Паскуаля Дуарте» изобразила жизнь человека в деревне, то в «Улье» Села показал жизнь послевоенного Мадрида, Мадрида 1942 или 1943 годов. «Улей» — это целый мир придуманных Селой персонажей, которые, впрочем, благодаря его таланту и особому подходу к искусству романиста становятся живыми. Мир, который он создал, показывает нам не только общественный организм в целом, но и особые, характерные черты не только эпохи, но и каждого отдельного человека. Села выделил общее и не стал заострять внимания на частностях — благодаря этому он смог создать роман психологический, в котором проанализировал изменения в испанском обществе. Мир антигероический, в котором все превратилось в монотонную и скучную необходимость — мир, в котором больше нет жизни. Необходимо отметить, что исследователи часто сравнивают «Улей» с романом «Манхэттен» (1925) выдающегося американского писателя Джона Дос Пассоса.

В романе нет длинных описаний и философских размышлений. Их заменяют диалоги. Диалог в романе создает и воссоздает исторически достоверно дух эпохи, и язык, который используют персонажи, помогает приблизиться и достоверно свидетельствовать об исторических основах романа. Необходимо обратить особенное внимание на языковые особенности произведения и проанализировать языковые средства Селы.

Язык героев романа — очень выразительный, но слишком приземленный, в нем нет места воображению и фантазии. В нем нет индивидуальности, он намеренно сделан писателем сухим и безжизненным. Герои, которые выделяются своими, только им присущими выражениями, говорят обреченно и меланхолично. Язык героев романа — язык мадридцев той эпохи. Поняв язык, можно было понять и эпоху, поэтому диалог не только способ характеризовать людей и время, но и сильное оружие Селы, когда он писал об их жалких и суетных желаниях. Ирония стала главным методом Селы при написании книги.

В сборник «Буриданов осел» вошли статьи писателя, вышедшие в газете «El País» с марта 1983 года по июнь 1985. Села в своих статьях каждую неделю пытается осветить и рассказать о том, что сильнее всего его взволновало. Его интересы обширны: политика, общество, философия, культура, литература. Это опять знакомый нам образ «фотографа, вышедшего на площадь воскресным днем, чтобы сделать несколько снимков» (так сам Села говорил о своих произведениях). Села размышляет, созерцает, спорит и обсуждает, убеждает и сомневается. Основной тон его статей — сарказм, ирония, добрая насмешка.

В своей статье «Буриданов осел» он гротескно сравнивает с ослом народную молву и мнения безликих людей. Общественное мнение — это пустая масса, из которой раздаются голоса наиболее активных под влиянием технологий, используемых чтобы внушить необходимые идеи, пусть даже путём насилия. Едва лишь начинаются положительные изменения, идеи, навязанные людьми за кулисами, начинают работать с новой силой. Феномен (независимость суждений) длится совсем недолго. В «Ejercicios de humildad» («Упражнения в скромности») Села пишет о роли Испании в современном мире. Европа любит Испанию, и в то же время, отмечает Села, Европа закрывает для Испании свои рынки. Африку Испания тоже проиграла. В Латинской Америке испанский язык подвергается систематической колонизации со стороны «янки».

В мае 2001 года, на закрытии конференции «Общество и Коммуникации в XXI веке» в университете, названном в честь его самого, Камило Хосе Села произнес речь о журналистике. Он в частности выделил 12 главных принципов работы журналиста. Прежде всего, он выделил особую роль СЛОВА. С точки зрения писателя, слово это шпага журналиста, которой он фехтует. Это оружие, которое как бумеранг к нему возвращается и может сильно навредить. Журналист оказывается в шквале, урагане, буре причин, следствий, предположений, выводов, которые затеняют ему очевидную действительность. Тяжело противостоять этому. Нельзя забывать о тех принципах, которые всегда остаются неизменными.

Журналист обязан говорить лишь то, что происходит, а не то, что, как кажется самому журналисту, может произойти или чего бы он хотел, чтобы произошло. Говорить прежде всего правду, помня всегда, что ложь не может быть новостью, тем более хорошо оплачиваемой новостью. Быть объективным, как зеркало. Журналисту лучше молчать, чем искажать действительность. Вдохновлять интеллектуальное развитие и не потворствовать животным и чувственным страстям. Действовать согласно редакционной линии своего издания, что в хорошей газете будет суммой убеждений, а не оплаченными пристрастиями. Для того чтобы выразить всю палитру мнений, существует колонка или статья, где журналист ставит свою подпись, то есть берет на себя ответственность за написанное. Села с горечью пишет, что за небольшим исключением, литературные статьи и статьи с размышлениями на неполитические темы, в современной журналистике исчезают. Новость, притом дурно поданная, с оттенком пристрастности, а часто и ангажированности, заменила собой все богатство жанров журналистики. Необходимо помнить, что журналист никогда не является осью, но всегда — эхом происходящего (в оригинале интересная игра слов — «no ser el EJE de nada, sino ECO de todo»). Скрыть свою собственную индивидуальность и писать правдивые статьи, простые и понятные, с максимальным уважением к языку — вот цель журналиста. Поэтические находки и языковые изыски в газетной статье кажутся смешными, а журналист, слова которого приходится брать в кавычки и выделять курсивом — наивным.

Главный грех современной журналистики — стремление «бросить мяса диким зверям». Журналисты, играя на страстях и низменных чувствах людей, представляют себе читателей животными и доводят их в итоге до животного состояния. Журналисты часто излишне драматизируют плохие и отталкивающие стороны ситуации, и это тоже одна из болезней, которыми страдает современная журналистика.

Источники Власти кроются не в деньгах, которыми обладает меньшинство, а в информации в руках многих. Журналист, пытающийся вмешаться в политику, в итоге фальсифицирует действительность. Политик, пытающийся стать журналистом, превращается в деспота, поскольку журналисты обладают огромной силой. Села предупреждает, что правда не может быть одной и постоянной — слишком уж сложна жизнь и её изменения. В своей речи Села говорит, что из-за неверной политики издательств и бездарных журналистов в Испании выходит 110 газет, а читают их три миллиона человек. В Великобритании выходит 100 газет, и читают их двадцать один миллион человек. Газеты не читают не потому, что телевидение или радио отнимает аудиторию, а потому что журналисты плохо пишут. Статьи получаются скучными, сложными, написанными мертвым языком. Читателю нужно дать реально происходящее и близкое ему, правдивые новости, и мысли, которые могут породить другие мысли. Газета — это детище журналистов, и только они ответственны за её судьбу.

Напишите отзыв о статье "Села, Камило Хосе"

Литература

  • Села К. Х. «Семья Паскуаля Дуарте. Улей. Повести и рассказы». М., 1980
  • Села К. Х. «Апельсины — зимние плоды». М., 1965
  • Тертерян И. А. «Испытание историей». М., 1973
  • Тертерян И. А. «Современный испанский роман». М., 1989
  • Тертерян И. А. «Человек мифотворящий». М., 1989
  • Cela C. J. «El asno de Buridán». Madrid, 1986
  • Cela C. J. «El Viaje a La Alcarria». Barcelona, 1973
  • Cela C. J. «La colmena». Madrid, 1990
  • Cela C. J. «La familia de Pascual Duarte». Barcelona, 1986
  • Cela C. J. «Del Miño al Bidasoa». Barcelona, 1981
  • Cela C. J. «Los sueños vanos, los angeles curiosos». Barcelona, 1979
  • Cela C. J. «Los vasos comunicantes». Barcelona, 1989

Отрывок, характеризующий Села, Камило Хосе

На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.
Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu'il avait sauve des flammes [которого он спас из пламени]. – Для чего он дрался с мародером? Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что… Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.
– Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, – строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.
На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.
Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.
В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.
Эти первые дни, до 8 го сентября, – дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Х
8 го сентября в сарай к пленным вошел очень важный офицер, судя по почтительности, с которой с ним обращались караульные. Офицер этот, вероятно, штабный, с списком в руках, сделал перекличку всем русским, назвав Пьера: celui qui n'avoue pas son nom [тот, который не говорит своего имени]. И, равнодушно и лениво оглядев всех пленных, он приказал караульному офицеру прилично одеть и прибрать их, прежде чем вести к маршалу. Через час прибыла рота солдат, и Пьера с другими тринадцатью повели на Девичье поле. День был ясный, солнечный после дождя, и воздух был необыкновенно чист. Дым не стлался низом, как в тот день, когда Пьера вывели из гауптвахты Зубовского вала; дым поднимался столбами в чистом воздухе. Огня пожаров нигде не было видно, но со всех сторон поднимались столбы дыма, и вся Москва, все, что только мог видеть Пьер, было одно пожарище. Со всех сторон виднелись пустыри с печами и трубами и изредка обгорелые стены каменных домов. Пьер приглядывался к пожарищам и не узнавал знакомых кварталов города. Кое где виднелись уцелевшие церкви. Кремль, неразрушенный, белел издалека с своими башнями и Иваном Великим. Вблизи весело блестел купол Ново Девичьего монастыря, и особенно звонко слышался оттуда благовест. Благовест этот напомнил Пьеру, что было воскресенье и праздник рождества богородицы. Но казалось, некому было праздновать этот праздник: везде было разоренье пожарища, и из русского народа встречались только изредка оборванные, испуганные люди, которые прятались при виде французов.
Очевидно, русское гнездо было разорено и уничтожено; но за уничтожением этого русского порядка жизни Пьер бессознательно чувствовал, что над этим разоренным гнездом установился свой, совсем другой, но твердый французский порядок. Он чувствовал это по виду тех, бодро и весело, правильными рядами шедших солдат, которые конвоировали его с другими преступниками; он чувствовал это по виду какого то важного французского чиновника в парной коляске, управляемой солдатом, проехавшего ему навстречу. Он это чувствовал по веселым звукам полковой музыки, доносившимся с левой стороны поля, и в особенности он чувствовал и понимал это по тому списку, который, перекликая пленных, прочел нынче утром приезжавший французский офицер. Пьер был взят одними солдатами, отведен в одно, в другое место с десятками других людей; казалось, они могли бы забыть про него, смешать его с другими. Но нет: ответы его, данные на допросе, вернулись к нему в форме наименования его: celui qui n'avoue pas son nom. И под этим названием, которое страшно было Пьеру, его теперь вели куда то, с несомненной уверенностью, написанною на их лицах, что все остальные пленные и он были те самые, которых нужно, и что их ведут туда, куда нужно. Пьер чувствовал себя ничтожной щепкой, попавшей в колеса неизвестной ему, но правильно действующей машины.
Пьера с другими преступниками привели на правую сторону Девичьего поля, недалеко от монастыря, к большому белому дому с огромным садом. Это был дом князя Щербатова, в котором Пьер часто прежде бывал у хозяина и в котором теперь, как он узнал из разговора солдат, стоял маршал, герцог Экмюльский.
Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант.
Даву сидел на конце комнаты над столом, с очками на носу. Пьер близко подошел к нему. Даву, не поднимая глаз, видимо справлялся с какой то бумагой, лежавшей перед ним. Не поднимая же глаз, он тихо спросил:
– Qui etes vous? [Кто вы такой?]
Пьер молчал оттого, что не в силах был выговорить слова. Даву для Пьера не был просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек. Глядя на холодное лицо Даву, который, как строгий учитель, соглашался до времени иметь терпение и ждать ответа, Пьер чувствовал, что всякая секунда промедления могла стоить ему жизни; но он не знал, что сказать. Сказать то же, что он говорил на первом допросе, он не решался; открыть свое звание и положение было и опасно и стыдно. Пьер молчал. Но прежде чем Пьер успел на что нибудь решиться, Даву приподнял голову, приподнял очки на лоб, прищурил глаза и пристально посмотрел на Пьера.
– Я знаю этого человека, – мерным, холодным голосом, очевидно рассчитанным для того, чтобы испугать Пьера, сказал он. Холод, пробежавший прежде по спине Пьера, охватил его голову, как тисками.
– Mon general, vous ne pouvez pas me connaitre, je ne vous ai jamais vu… [Вы не могли меня знать, генерал, я никогда не видал вас.]
– C'est un espion russe, [Это русский шпион,] – перебил его Даву, обращаясь к другому генералу, бывшему в комнате и которого не заметил Пьер. И Даву отвернулся. С неожиданным раскатом в голосе Пьер вдруг быстро заговорил.
– Non, Monseigneur, – сказал он, неожиданно вспомнив, что Даву был герцог. – Non, Monseigneur, vous n'avez pas pu me connaitre. Je suis un officier militionnaire et je n'ai pas quitte Moscou. [Нет, ваше высочество… Нет, ваше высочество, вы не могли меня знать. Я офицер милиции, и я не выезжал из Москвы.]
– Votre nom? [Ваше имя?] – повторил Даву.
– Besouhof. [Безухов.]
– Qu'est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas? [Кто мне докажет, что вы не лжете?]
– Monseigneur! [Ваше высочество!] – вскрикнул Пьер не обиженным, но умоляющим голосом.
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья.
В первом взгляде для Даву, приподнявшего только голову от своего списка, где людские дела и жизнь назывались нумерами, Пьер был только обстоятельство; и, не взяв на совесть дурного поступка, Даву застрелил бы его; но теперь уже он видел в нем человека. Он задумался на мгновение.
– Comment me prouverez vous la verite de ce que vous me dites? [Чем вы докажете мне справедливость ваших слов?] – сказал Даву холодно.
Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию, и улицу, на которой был дом.
– Vous n'etes pas ce que vous dites, [Вы не то, что вы говорите.] – опять сказал Даву.
Пьер дрожащим, прерывающимся голосом стал приводить доказательства справедливости своего показания.
Но в это время вошел адъютант и что то доложил Даву.
Даву вдруг просиял при известии, сообщенном адъютантом, и стал застегиваться. Он, видимо, совсем забыл о Пьере.
Когда адъютант напомнил ему о пленном, он, нахмурившись, кивнул в сторону Пьера и сказал, чтобы его вели. Но куда должны были его вести – Пьер не знал: назад в балаган или на приготовленное место казни, которое, проходя по Девичьему полю, ему показывали товарищи.
Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что то.
– Oui, sans doute! [Да, разумеется!] – сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.
Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто.
Это был порядок, склад обстоятельств.
Порядок какой то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его.


От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.
Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него – желание, чтобы поскорее сделалось что то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.
Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.
Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять – по одному или по два? «По два», – холодно спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, – и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.
Чиновник француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников в прочел по русски и по французски приговор.
Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.