Сенсимонизм

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Сенсимонисты»)
Перейти к: навигация, поиск

Сенсимони́зм — течение социального утопизма, основанное графом Анри де Сен-Симоном. Догматизация учения привела к тому, что достаточно быстро сенсимонисты фактически создали узкую религиозную секту.





Образование сенсимонистского движения

Группа учеников и последователей Сен-Симона складывается в начале 1820-х гг. Их объединяли скорее увлечение идеями графа и обаяние его личности, чем приверженность его учению как системе: Сен-Симон не заботился об облечении своих взглядов в форму продуманной и последовательной системы, и так называемая система сенсимонизма на деле была создана лишь позже — стараниями его учеников, среди которых на первый план выдвинулись Олинд Родриг (1794—1851), Сент-Аман Базар (1791—1832) и Бартелеми Проспер Анфантен (1796—1864) (последний лично знал Сен-Симона очень мало)[1].

19 мая 1825 года Сен-Симон скончался на руках у Родрига. Тот собрал вместе всех учеников графа, которые решили не расставаться и продолжать его дело. Ведущую роль среди сенсимонистов играли Родриг, Базар и Анфантен (их сторонники учения именовали «отцами», а те, в свою очередь, называли своих соратников «сыновьями»[2]).

В том же 1825 г. они предприняли издание журнала «Le Producteur» («Производитель»), задуманное ещё самим Сен-Симоном. Его редакторами стали Родриг и Базар; участие в нём принимали Филипп Бюшез, Пьер Леру, Пьер-Исидор Руан, Поль-Матьё Лоран, Леон Галеви, Огюст Бланки, Арман Каррель, Огюст Конт и др., из которых некоторые (например, трое последних) довольно скоро порвали всякие отношения с сенсимонистами — вследствие того мистическо-сектантского характера, который приняла школа последователей Сен-Симона в первые же годы своего существования. Разработке идей в журнале было отведено немного места: печатались преимущественно статьи о технологии, финансах, промышленности и т. д. В политическую борьбу между роялистами и либералами журнал совершенно не вмешивался; либерализм, в глазах сенсимонистов, был религиозным и политическим протестантизмом, т. е. принципом отрицательным, не способным лечь в основу общественной организации. Будучи, в сущности, демократичным по своим стремлениям, «Le Producteur» в то же время высказывался против народовластия и абсолютного равенства, а его антииндивидуалистическое направление сказывалось, между прочим, в отрицании принципа свободы совести. Равнодушие публики и недостаток средств заставили прекратить издание журнала уже в октябре 1826 года[3][4].

Однако сенсимонистское движение не распалось: оно продолжало вести деятельную устную и письменную пропаганду своих идей, главным образом среди интеллигентной молодёжи. Особенным успехом пользовался открытый в 1828 г. курс лекций, которые читались в доме 12 на улице Таранн (rue Taranne), Париж. Посещала эти лекции в основном учащаяся молодёжь, мало знакомая с жизнью, философией и общественными науками; ей сенсимонизм казался новым религиозным откровением, имевшим целью улучшение быта «самого многочисленного и самого бедного класса народа». За это время к сенсимонизму обратились Мишель Шевалье, Ипполит Карно, Анри Фурнель, Эмиль Перейра, Фердинанд де Лессепс и другие, много содействовавшие успехам движения.

Лекции читались Базаром, который отличался способностью облекать мысль в наиболее привлекательную и убедительную форму, но план, главные положения, отчасти самое развитие их были трудом коллективным, преимущественно же делом Анфантена, отличавшегося наибольшею последовательностью и смелостью. Чтения продолжались два года и печатались в журнале «L’Organisateur», а затем вышли отдельною книгою, названною «Учение Сен-Симона. Изложение» («Doctrine de S.-Simon»), хотя Сен-Симону в ней принадлежат разве лишь самые общие положения, развитие же их принадлежит его ученикам[4].

Оформление доктрины сенсимонизма

Книга «Учение Сен-Симона. Изложение» делится на две части: начинаясь критикою всех главных сторон человеческих отношений — науки, искусства, промышленности, общественной жизни, религии, воспитания, законодательства, собственности, — она переходит к коренной политической и экономической реформе общества и заканчивается новой религиозной системой с её догматами, культом и иерархией.

Сенсимонизм о существующем строе

Особенно замечательна первая, критическая часть книги, выдающиеся достоинства которой признаются и противниками сенсимонизма. Наши учёные, читаем мы здесь, «умножают опыты, рассекают всю природу, обогащают науку новыми подробностями, увеличивают число фактов, поверяют прежние наблюдения… Но где люди, которые приводят в порядок и систему эти богатства, собранные в беспорядочном виде?.. Каждый учёный отдельно предается исследованиям, не обращая внимания на то, не может ли соседняя наука осветить его изыскания… Отдельным лицам приходится ежедневно повторять опыты, уже сделанные другими… Никакая философская мысль не господствует в современных научных теориях и не приводит их в правильное соотношение… Беспорядок умов овладел самыми науками, и можно сказать, что они представляют печальное зрелище полной анархии».

Та же анархия царит и в области искусства, и в сфере промышленности, совершенно пренебрегающей интересами общества. Каждый промышленник в других «видит только врагов: он их подсиживает, подслушивает, и в их разорении состоит его благосостояние, даже его слава». Одним из важнейших источников индустриального беспорядка является политическая экономия с её принципом laissez-faire, laissez-passer. «Всякий производитель без руководителя, безо всякого компаса, кроме своих личных наблюдений, старается узнать о нуждах потребления», а экономисты поощряют конкуренцию промышленников. «Немногие счастливцы торжествуют, но их торжество покупается ценою разорения бесчисленного множества жертв.

Необходимыми следствиями такого производства является ежеминутное нарушение равновесия между производством и потреблением» с его бесчисленными катастрофами и торговыми кризисами. Предполагаемое экономистами согласие личного интереса с общим опровергается опытом. Ненормальны, точно так же, взаимные отношения между людьми трудящимися и владельцами орудий производства или капиталов: слепой случай рождения отдаёт чистый доход в руки не искусного рабочего, а ленивого и неспособного собственника. Ничего этого не было бы, «если бы эксплуатация земного шара была регулирована, если бы общий взгляд господствовал над этой эксплуатацией».

К такому же выводу приводит и история развития человечества. Представления сенсимонистов о развитии человеческого общества последовательно детерминистичны; они полагают, что историческое развитие носит закономерный характер и следует закону прогресса, причём человеческая личность, выступая как активный элемент в этом закономерном историческом развитии, может играть в развитии событий весьма крупную роль[5]: «Прогресс состоит, прежде всего, в усилении духа ассоциации и в уменьшении духа вражды и антагонизма. Если человек до сих пор постоянно эксплуатировал человека: господин — раба, сеньор — крепостного, собственник — рабочего, тем не менее, отношения между эксплуататором и эксплуатируемым с течением времени становятся мягче и гуманнее».

Отразив в экономической части своего учения вызванное индустриальной революцией расстройство экономической жизни и возникшее в обществе сознание ненормальности данного социального строя, сенсимонизм с особою силою раскрыл недостатки современного общества, указав при том на главные исторические моменты в развитии хозяйственного быта; этим он оказал науке большую услугу, но, во-первых, экономическая сторона жизни не была выделена им для самостоятельного изучения, а во-вторых, туманные фантазии в положительной его части совершенно заслонили науку с её ясными понятиями и реализмом.

Социальные идеалы сенсимонизма

Сенсимонисты были убеждены в том, что уже скоро настанет время, когда всякая эксплуатация человека человеком прекратится и все люди соединятся в ассоциации: «Всеобщая ассоциация — вот наша будущность. Всякому по способностям, всякой способности по её делам! — вот новое право, которым должны быть заменены права завоевания и рождения, человек не будет более эксплуатировать человека, но... будет эксплуатировать мир, отданный во власть ему». Существующее анархическое хозяйство уступит место централизованному, плановому хозяйству[6].

Эта организация будущего имеет, однако, мало общего с системой коммунизма, в которой «все части равны»: сенсимонизм стремится не к уничтожению собственности, а лишь к преобразованию её, что бывало и раньше. «Изучая историю, мы видим, что законодательство никогда не переставало вмешиваться в организацию собственности: или оно определяло природу предметов, которые могли быть усвояемы в собственность, или регулировало пользование собственностью и передачу её». При этом видоизменения собственности совершаются так, что она делается достоянием все большего числа трудящихся лиц и в то же время все благоприятнее становятся для трудящихся их отношения к капиталистам. «В будущем единственное право на собственность будет заключаться в способности к мирному труду и состоять в направлении, употреблении и эксплуатации собственности» без права передачи её другому лицу.

Владельцы земель и капиталов превратятся в простых хранителей орудий производства, распределяющих их между рабочими. Такая организация низведет царство Божие на землю, укрепит господство свободы, уничтожит привилегии рождения. «Нам беспрестанно повторяют, что собственность есть основание общественного порядка; мы сами провозглашаем эту вечную истину. Вопрос только в том, кто будет собственником?.. Человечество устами Иисуса провозгласило: нет более рабства; устами Сен-Симона оно провозглашает: всякому по его способности, всякой способности по его делам, — нет более наследства!»

Сенсимонизм и религия

Исходя из представлений о развитии человечества по пути прогресса, сенсимонисты считали, что этому же закону прогресса подчиняется и религия, без которой никогда не останется человечество. Религиозность сенсимонистов носит более углублённый характер, чем у самого Сен-Симона; если для него духовный прогресс — это прежде всего прогресс разума, то сенсимонисты отдают приоритет прогрессу морали, чувства[7].

В своём развитии религия, по мнению сенсимонистов, прошла четыре ступени: фетишизм, политеизм, монотеизм иудейский и монотеизм христианский[8]. Рассматривая тело и все телесное, как нечто греховное, христианство не могло обнять собою всего общественного быта человека. Должна явиться новая религия с пантеистическим пониманием божества, проявляющегося для человека под двумя главными видами — как дух и как материя.

Отсюда исчезновение антагонизма между телом и духом, реабилитация плоти. Источник, связь и цель жизни — в любви, а потому люди с преобладающим чувством любви должны быть начальниками общества; но так как любовь обнимает конечное и бесконечное и проявляется в искании Бога, то начальниками общества могут быть только представители религии. «Представляя единство жизни, священник представляет в то же время единство общественное и политическое», так как «религия обнимает во всей полноте систему политическую». От неё уже зависят наука и промышленность, имеющие каждая свою иерархию: одна из иерархий будет руководить разработкой наук, другая — регулировать промышленность, обе — «разделять людей на классы по способностям и вознаграждать по делам». Над священниками науки и промышленности стоит священник общий или социальный — «живой закон», воплощающий в себе самую идею правды, будет ли он называться законом Нумы, или Моисея, или Христа, или (для будущего) Сен-Симона.

Вся система, таким образом, представляется как «последнее откровение, делаемое Богом человеку, откровение прогресса, любви, жизни». Мистико-религиозный элемент возобладал в сенсимонизме над научным.

Требуя полной перестройки общественных отношений на совершенно новых началах, сенсимонизм рассчитывал достигнуть возрождения человечества исключительно путём убеждения, силою слова. Средства к этому он видел в воспитании: оно прежде всего должно развивать чувства долга и привязанности к истинным вождям общества, в которых совмещаются власти и законодательная, и судебная. Все должны подчиняться им, все должны склоняться перед их авторитетом. Личную самодеятельность в промышленности, науке и искусстве сенсимонисты уничтожали: всякий частный человек может и должен заниматься только тем, что ему будет указано свыше; определению подлежит даже направление, цель и качество его труда. В писаных законах нет надобности: в будущем законами должны служить объявления начальства.

Всем управляет священник: «он — источник и освящение порядка… Всякая общественная должность священна, ибо она отправляется во имя Бога человеком, который его представляет». Такое преклонение пред авторитетом вместе с мистицизмом, отрицательным отношением к принципам просветительской философии XVIII века и пренебрежением к научному методу, делают из сенсимонизма одну из форм общей культурно-политической реакции того времени: реакции веры и чувства против знания, идеи авторитета — против принципа индивидуальной свободы.

Превращение в секту

В 1828—1830 гг. кружок сенсимонистов из философской школы фактически превращается в религиозное братство с церковной организацией. Во главе организации сначала всё ещё стоял Родриг — как ближайший ученик Сен-Симона, но 31 декабря 1829 года он передал руководство делами движения Анфантену и Базару, принимавшим наибольшее участие в разработке сенсимонистской доктрины[3]. Это произвело первый раскол: от движения отделился Бюшез, не желавший признавать новую иерархию и не соглашавшийся с учением о Божестве. Пропаганда велась и в провинции; провинциальные общины сенсимонистов прямо назывались церквами. Анфантен совершил объезд нескольких южных церквей, и его обращения к ним очень напоминают по форме апостольские послания. Члены общины называли себя «братьями или сестрами, сынами или дщерями о Сен-Симоне».

До июльской революции пропаганда сенсимонизма не была публичною; на проповеди могли являться только приглашённые. В революции сенсимонисты увидели подтверждение своего учения о негодности всей современной социальной системы и о необходимости новой общественной организации. Уже 30 июля на стенах Парижа появился манифест за подписью «начальников учения Сен-Симона», Базара и Анфантена, в котором французам, «привилегированным детям человечества», обещалось окончательное уничтожение феодализма и всех привилегий рождения, дабы «каждый был поставлен в обществе сообразно с своими заслугами и вознагражден сообразно с делами».

Прокламация не имела успеха среди народа, но скоро о сенсимонистах заговорили в палате как о «полуфилософской, полурелигиозной секте», требующей общности имуществ и жён. Анфантен и Базар обратились к президенту палаты с письмом, в котором протестовали против такого толкования их учения. Это письмо было напечатано в нескольких тысячах экземпляров и получило широкое распространение, но впечатления не произвело. Пользуясь большей свободой мысли и слова, созданной июльским переворотом, сенсимонисты присоединили к журналу «L’Organisateur», выходившему с 1829 г., ещё другой, «Le Globe»; кроме того, ими издавались и отдельные брошюры. В разных местах Парижа организована была проповедь, из еженедельной скоро превратившаяся в ежедневную и имевшая в виду самые различные слои общества. Особенное внимание было обращено на распространение новой доктрины среди рабочего населения.

Организовались также и миссии для провинции. В «Le Globe» помещалось много статей по текущим вопросам — экономическим, финансовым и т. п.; при этом сенсимонисты не отказывались и от сделки с современным положением дел, чтобы тем легче было перейти к новому строю (например, по вопросу о наследстве). К концу 1830 г. парижские сенсимонисты, бывшие большею частью представителями свободных профессий и учащейся молодёжи, устроили нечто вроде религиозного общежития под именем «семейства» (на улице Монсиньи — rue Monsigny). Члены его собирались ежедневно на общую трапезу, вели беседы о разных вопросах своего учения, принимали новых «братьев» и «сестёр», посылали в провинцию миссионеров, устраивали праздники. Браки, похороны и другие важные случаи в жизни членов общины сопровождались священнодействиями и проповедями на религиозно-социальные темы.

Довольно скоро в общине обнаружились разногласия и между отдельными членами, и между самими верховными отцами. Главным пунктом раздора оказался вопрос о браке: Анфантен в этом отношении делил людей на постоянных по своей природе и непостоянных; последние, по его мнению, могли менять жен или мужей, когда кому захочется. Многие члены вместе с Базаром нашли это учение безнравственным. Спор обострялся ещё тем, что между Анфантеном и Базаром существовало соперничество чисто личного характера. Было сделано несколько попыток к примирению, о котором особенно хлопотал Родриг; но они ни к чему не привели, и 11 ноября 1831 года Базар и ещё 19 наиболее способных и деятельных членов общины вышли из её состава[9].

Закат сенсимонистского движения

Анфантен, провозглашённый в январе 1832 года «Верховным Отцом»[9], объявил оставшимся, что теперь они должны будут вступить на путь полного практического осуществления своих идей. По учению Анфантена, люди должны «освящаться в труде и удовольствии». Зима 1831—1832 гг. прошла в шумных и многолюдных собраниях, служивших средством пропаганды и вместе с тем имевших и другую цель: среди гостей Анфантен желал найти себе достойную подругу. По его учению, общественным индивидуумом является не отдельное лицо, а пара, т. e. мужчина и женщина вместе. Точно так же и во главе религии должен стоять не один верховный жрец, но жреческая пара (couple-prêtre), имеющая право вмешательства во взаимные отношения между мужчинами и женщинами общины. На заседаниях «семейства» после удаления Базара рядом с креслом Анфантена ставилось другое кресло, остававшееся пустым в ожидании верховной жрицы.

В то же время продолжалась деятельная пропаганда среди рабочих, выражавшаяся, между прочим, в устройстве потребительных и производительных ассоциаций. Все это требовало больших расходов, покрывавшихся пожертвованиями отдельных лиц (к 31 июля 1831 г. их было сделано на 600 тыс. франков); самым крупным вкладчиком был Анфантен. В конце 1831 г. решено было произвести заём, выпустив билеты по номинальной цене 1000 франков, с действительным взносом по 250 франков и рентой в 50 франков. Всего было собрано из разных источников и истрачено с осени 1830 до осени 1832 года от 900 000 до 1 000 000 франков. Запасного фонда не было; тратились не проценты, а сам капитал.

Дела в производительных ассоциациях шли дурно; между их руководителями и рабочими происходили пререкания, многие недовольные уходили. В самом «семействе» вновь возникли раздоры, на этот раз между Анфантеном и Родригом. Вызваны они были всё тем же разногласием по вопросу об отношениях между полами. Родриг (для которого брак с женой Эфрази был основой всей жизни) находил учение Анфантена безнравственным; Анфантен обвинял Родрига в том, что тот не сумел освободиться от ига старой семьи. В конце концов Родриг должен был удалиться (февраль 1832 г.). Хотя за ним из «семейства» никто не ушёл, но выход его отразился на делах общины весьма неблагоприятно, так как Родриг заправлял всеми её денежными делами, а также и реализацией займа[10].

Разрыв был вызван принципиальными разногласиями с Анфантеном, который, будучи провозглашён «Верховным Отцом», фактически превратил движение в узкую религиозную секту и активно проповедовал весьма радикальные взгляды на отношения между полами (совершенно неприемлемые для Родрига, для которого брак с Эфрази был основой всей его жизни). Впрочем, расставшись с сенсимонистским движением, Родриг оставался верным социалистическим идеалам до самой смерти[11].

Пришлось отказаться от издания журнала, от найма залов для проповеди и увеселений, даже от дорого стоившей парижской квартиры, и переселиться в окрестности Парижа, где у Анфантена в деревне Менильмонтан был большой дом с садом. Здесь в апреле 1832 года[12] была создана трудовая коммуна, в которой жизнь была устроена на новых началах. Праздники были прекращены, а прислуга распущена; члены «семейства» разделили между собою работы по дому и саду. К обеду все собирались вместе, пели молитвы, слушали поучения своего «отца». Был придуман даже особый костюм — синий короткий камзол, белые панталоны, красная фуражка. Прическа должна была быть также у всех одинаковая — волосы до плеч. Странный образ жизни сенсимонистов возбуждал любопытство соседей, которые приходили послушать их пение или наблюдать их трапезу. Составлена была под руководством Анфантена «Новая книга», делившаяся на две части — катехизис и книгу бытия — и представлявшая смесь религиозных и моральных, научных и фантастических воззрений («Новая книга» осталась ненапечатанной).

Хотя сенсимонисты в Менильмонтане вели скромный и трудолюбивый образ жизни, но работа их была непроизводительна; община шла к полному разорению. Окончательный удар её существованию был нанесен уголовным процессом по обвинению в составлении противозаконного общества и проповеди безнравственного учения.

Процесс возбудил большое внимание в тогдашнем обществе. На суде сенсимонисты держали себя как настоящие сектанты и во всём продолжали слушаться Анфантена, называя его «отцом». От присяги они отказались в силу запрещения Анфантена. Последний на вопросы председателя суда отвечал, что он называет себя «отцом человечества» и «живым законом». Защищались сенсимонисты искусно и громили современное устройство общества как главную причину целого ряда безнравственных явлений. Они не отрицали, что предоставляют жреческой паре особые права, и только старались оправдать своё учение на этот счёт. Речь Анфантена в суде 28 августа 1832 года фактически оказалась последним публичным выступлением сенсимонистов[12].

По приговору суда Анфантен, Шевалье, Дювейрье были присуждены к годовому тюремному заключению и к выплате 100 франков штрафа, Родриг и Барро — к 50 франкам штрафа. Община сенсимонистов продолжала ещё существовать, но очень недолго. Её члены страшно бедствовали и не отказывались от самой тяжёлой и неблагодарной работы за одно лишь дневное пропитание, а потом разошлись в разные стороны. По истечении срока тюремного заключения Анфантен с наиболее верными сторонниками сделал было ещё попытку устроить общину в Египте, но и эта община просуществовала лишь два года. Некоторые её члены перешли в фурьеризм, другие сделались учёными, писателями, чиновниками, банкирами, инженерами, фабрикантами и т. д.; лишь немногие продолжали говорить и писать в духе религиозно-мистического социализма (например, Пьер Леру). Сам Анфантен занял должность почтмейстера в одном небольшом городе. В 1848 г. он снова выступил было с проповедью своего учения, но не имел никакого успеха.

Напишите отзыв о статье "Сенсимонизм"

Примечания

  1. Волгин, 1961, с. 84.
  2. Altmann, Ortiz, 2005, p. 21—22.
  3. 1 2 Altmann, Ortiz, 2005, p. 22.
  4. 1 2 Волгин, 1961, с. 95.
  5. Волгин, 1961, с. 98—99.
  6. Волгин, 1961, с. 115—116, 119.
  7. Волгин, 1961, с. 100—101.
  8. Волгин, 1961, с. 101.
  9. 1 2 Altmann, Ortiz, 2005, p. 23.
  10. Altmann, Ortiz, 2005, p. 23—24.
  11. Altmann, Ortiz, 2005, p. 21—24.
  12. 1 2 Волгин, 1961, с. 153.

Литература

Также (кроме общих сочинений по истории социализма):

  • Paul Janet, «S.-Simon et le saint-simonisme»;
  • Booth, «Saint-Simon and s.-simonism» (1871);
  • Weil, «L'école St.-Simonienne» (1896);
  • Charlety, «Histoire du s.-simonisme» (1896);
  • статья Штейнберга об исторических и социальных взглядах Сен-Симона в «Жизни» за 1900 г.
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Сенсимонизм

– Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу?
– А то нет! Вовсе кривой.
– Не… брат, глазастее тебя. Сапоги и подвертки – всё оглядел…
– Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне… ну! думаю…
– А другой то австрияк, с ним был, словно мелом вымазан. Как мука, белый. Я чай, как амуницию чистят!
– Что, Федешоу!… сказывал он, что ли, когда стражения начнутся, ты ближе стоял? Говорили всё, в Брунове сам Бунапарте стоит.
– Бунапарте стоит! ишь врет, дура! Чего не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится, тогда и с Бунапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Бунапарте стоит! То то и видно, что дурак. Ты слушай больше.
– Вишь черти квартирьеры! Пятая рота, гляди, уже в деревню заворачивает, они кашу сварят, а мы еще до места не дойдем.
– Дай сухарика то, чорт.
– А табаку то вчера дал? То то, брат. Ну, на, Бог с тобой.
– Хоть бы привал сделали, а то еще верст пять пропрем не емши.
– То то любо было, как немцы нам коляски подавали. Едешь, знай: важно!
– А здесь, братец, народ вовсе оголтелый пошел. Там всё как будто поляк был, всё русской короны; а нынче, брат, сплошной немец пошел.
– Песенники вперед! – послышался крик капитана.
И перед роту с разных рядов выбежало человек двадцать. Барабанщик запевало обернулся лицом к песенникам, и, махнув рукой, затянул протяжную солдатскую песню, начинавшуюся: «Не заря ли, солнышко занималося…» и кончавшуюся словами: «То то, братцы, будет слава нам с Каменскиим отцом…» Песня эта была сложена в Турции и пелась теперь в Австрии, только с тем изменением, что на место «Каменскиим отцом» вставляли слова: «Кутузовым отцом».
Оторвав по солдатски эти последние слова и махнув руками, как будто он бросал что то на землю, барабанщик, сухой и красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на него, он как будто осторожно приподнял обеими руками какую то невидимую, драгоценную вещь над головой, подержал ее так несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:
Ах, вы, сени мои, сени!
«Сени новые мои…», подхватили двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому то ложками. Солдаты, в такт песни размахивая руками, шли просторным шагом, невольно попадая в ногу. Сзади роты послышались звуки колес, похрускиванье рессор и топот лошадей.
Кутузов со свитой возвращался в город. Главнокомандующий дал знак, чтобы люди продолжали итти вольно, и на его лице и на всех лицах его свиты выразилось удовольствие при звуках песни, при виде пляшущего солдата и весело и бойко идущих солдат роты. Во втором ряду, с правого фланга, с которого коляска обгоняла роты, невольно бросался в глаза голубоглазый солдат, Долохов, который особенно бойко и грациозно шел в такт песни и глядел на лица проезжающих с таким выражением, как будто он жалел всех, кто не шел в это время с ротой. Гусарский корнет из свиты Кутузова, передразнивавший полкового командира, отстал от коляски и подъехал к Долохову.
Гусарский корнет Жерков одно время в Петербурге принадлежал к тому буйному обществу, которым руководил Долохов. За границей Жерков встретил Долохова солдатом, но не счел нужным узнать его. Теперь, после разговора Кутузова с разжалованным, он с радостью старого друга обратился к нему:
– Друг сердечный, ты как? – сказал он при звуках песни, ровняя шаг своей лошади с шагом роты.
– Я как? – отвечал холодно Долохов, – как видишь.
Бойкая песня придавала особенное значение тону развязной веселости, с которой говорил Жерков, и умышленной холодности ответов Долохова.
– Ну, как ладишь с начальством? – спросил Жерков.
– Ничего, хорошие люди. Ты как в штаб затесался?
– Прикомандирован, дежурю.
Они помолчали.
«Выпускала сокола да из правого рукава», говорила песня, невольно возбуждая бодрое, веселое чувство. Разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни.
– Что правда, австрийцев побили? – спросил Долохов.
– А чорт их знает, говорят.
– Я рад, – отвечал Долохов коротко и ясно, как того требовала песня.
– Что ж, приходи к нам когда вечерком, фараон заложишь, – сказал Жерков.
– Или у вас денег много завелось?
– Приходи.
– Нельзя. Зарок дал. Не пью и не играю, пока не произведут.
– Да что ж, до первого дела…
– Там видно будет.
Опять они помолчали.
– Ты заходи, коли что нужно, все в штабе помогут… – сказал Жерков.
Долохов усмехнулся.
– Ты лучше не беспокойся. Мне что нужно, я просить не стану, сам возьму.
– Да что ж, я так…
– Ну, и я так.
– Прощай.
– Будь здоров…
… и высоко, и далеко,
На родиму сторону…
Жерков тронул шпорами лошадь, которая раза три, горячась, перебила ногами, не зная, с какой начать, справилась и поскакала, обгоняя роту и догоняя коляску, тоже в такт песни.


Возвратившись со смотра, Кутузов, сопутствуемый австрийским генералом, прошел в свой кабинет и, кликнув адъютанта, приказал подать себе некоторые бумаги, относившиеся до состояния приходивших войск, и письма, полученные от эрцгерцога Фердинанда, начальствовавшего передовою армией. Князь Андрей Болконский с требуемыми бумагами вошел в кабинет главнокомандующего. Перед разложенным на столе планом сидели Кутузов и австрийский член гофкригсрата.
– А… – сказал Кутузов, оглядываясь на Болконского, как будто этим словом приглашая адъютанта подождать, и продолжал по французски начатый разговор.
– Я только говорю одно, генерал, – говорил Кутузов с приятным изяществом выражений и интонации, заставлявшим вслушиваться в каждое неторопливо сказанное слово. Видно было, что Кутузов и сам с удовольствием слушал себя. – Я только одно говорю, генерал, что ежели бы дело зависело от моего личного желания, то воля его величества императора Франца давно была бы исполнена. Я давно уже присоединился бы к эрцгерцогу. И верьте моей чести, что для меня лично передать высшее начальство армией более меня сведущему и искусному генералу, какими так обильна Австрия, и сложить с себя всю эту тяжкую ответственность для меня лично было бы отрадой. Но обстоятельства бывают сильнее нас, генерал.
И Кутузов улыбнулся с таким выражением, как будто он говорил: «Вы имеете полное право не верить мне, и даже мне совершенно всё равно, верите ли вы мне или нет, но вы не имеете повода сказать мне это. И в этом то всё дело».
Австрийский генерал имел недовольный вид, но не мог не в том же тоне отвечать Кутузову.
– Напротив, – сказал он ворчливым и сердитым тоном, так противоречившим лестному значению произносимых слов, – напротив, участие вашего превосходительства в общем деле высоко ценится его величеством; но мы полагаем, что настоящее замедление лишает славные русские войска и их главнокомандующих тех лавров, которые они привыкли пожинать в битвах, – закончил он видимо приготовленную фразу.
Кутузов поклонился, не изменяя улыбки.
– А я так убежден и, основываясь на последнем письме, которым почтил меня его высочество эрцгерцог Фердинанд, предполагаю, что австрийские войска, под начальством столь искусного помощника, каков генерал Мак, теперь уже одержали решительную победу и не нуждаются более в нашей помощи, – сказал Кутузов.
Генерал нахмурился. Хотя и не было положительных известий о поражении австрийцев, но было слишком много обстоятельств, подтверждавших общие невыгодные слухи; и потому предположение Кутузова о победе австрийцев было весьма похоже на насмешку. Но Кутузов кротко улыбался, всё с тем же выражением, которое говорило, что он имеет право предполагать это. Действительно, последнее письмо, полученное им из армии Мака, извещало его о победе и о самом выгодном стратегическом положении армии.
– Дай ка сюда это письмо, – сказал Кутузов, обращаясь к князю Андрею. – Вот изволите видеть. – И Кутузов, с насмешливою улыбкой на концах губ, прочел по немецки австрийскому генералу следующее место из письма эрцгерцога Фердинанда: «Wir haben vollkommen zusammengehaltene Krafte, nahe an 70 000 Mann, um den Feind, wenn er den Lech passirte, angreifen und schlagen zu konnen. Wir konnen, da wir Meister von Ulm sind, den Vortheil, auch von beiden Uferien der Donau Meister zu bleiben, nicht verlieren; mithin auch jeden Augenblick, wenn der Feind den Lech nicht passirte, die Donau ubersetzen, uns auf seine Communikations Linie werfen, die Donau unterhalb repassiren und dem Feinde, wenn er sich gegen unsere treue Allirte mit ganzer Macht wenden wollte, seine Absicht alabald vereitelien. Wir werden auf solche Weise den Zeitpunkt, wo die Kaiserlich Ruseische Armee ausgerustet sein wird, muthig entgegenharren, und sodann leicht gemeinschaftlich die Moglichkeit finden, dem Feinde das Schicksal zuzubereiten, so er verdient». [Мы имеем вполне сосредоточенные силы, около 70 000 человек, так что мы можем атаковать и разбить неприятеля в случае переправы его через Лех. Так как мы уже владеем Ульмом, то мы можем удерживать за собою выгоду командования обоими берегами Дуная, стало быть, ежеминутно, в случае если неприятель не перейдет через Лех, переправиться через Дунай, броситься на его коммуникационную линию, ниже перейти обратно Дунай и неприятелю, если он вздумает обратить всю свою силу на наших верных союзников, не дать исполнить его намерение. Таким образом мы будем бодро ожидать времени, когда императорская российская армия совсем изготовится, и затем вместе легко найдем возможность уготовить неприятелю участь, коей он заслуживает».]
Кутузов тяжело вздохнул, окончив этот период, и внимательно и ласково посмотрел на члена гофкригсрата.
– Но вы знаете, ваше превосходительство, мудрое правило, предписывающее предполагать худшее, – сказал австрийский генерал, видимо желая покончить с шутками и приступить к делу.
Он невольно оглянулся на адъютанта.
– Извините, генерал, – перебил его Кутузов и тоже поворотился к князю Андрею. – Вот что, мой любезный, возьми ты все донесения от наших лазутчиков у Козловского. Вот два письма от графа Ностица, вот письмо от его высочества эрцгерцога Фердинанда, вот еще, – сказал он, подавая ему несколько бумаг. – И из всего этого чистенько, на французском языке, составь mеmorandum, записочку, для видимости всех тех известий, которые мы о действиях австрийской армии имели. Ну, так то, и представь его превосходительству.
Князь Андрей наклонил голову в знак того, что понял с первых слов не только то, что было сказано, но и то, что желал бы сказать ему Кутузов. Он собрал бумаги, и, отдав общий поклон, тихо шагая по ковру, вышел в приемную.
Несмотря на то, что еще не много времени прошло с тех пор, как князь Андрей оставил Россию, он много изменился за это время. В выражении его лица, в движениях, в походке почти не было заметно прежнего притворства, усталости и лени; он имел вид человека, не имеющего времени думать о впечатлении, какое он производит на других, и занятого делом приятным и интересным. Лицо его выражало больше довольства собой и окружающими; улыбка и взгляд его были веселее и привлекательнее.
Кутузов, которого он догнал еще в Польше, принял его очень ласково, обещал ему не забывать его, отличал от других адъютантов, брал с собою в Вену и давал более серьезные поручения. Из Вены Кутузов писал своему старому товарищу, отцу князя Андрея:
«Ваш сын, – писал он, – надежду подает быть офицером, из ряду выходящим по своим занятиям, твердости и исполнительности. Я считаю себя счастливым, имея под рукой такого подчиненного».
В штабе Кутузова, между товарищами сослуживцами и вообще в армии князь Андрей, так же как и в петербургском обществе, имел две совершенно противоположные репутации.
Одни, меньшая часть, признавали князя Андрея чем то особенным от себя и от всех других людей, ожидали от него больших успехов, слушали его, восхищались им и подражали ему; и с этими людьми князь Андрей был прост и приятен. Другие, большинство, не любили князя Андрея, считали его надутым, холодным и неприятным человеком. Но с этими людьми князь Андрей умел поставить себя так, что его уважали и даже боялись.
Выйдя в приемную из кабинета Кутузова, князь Андрей с бумагами подошел к товарищу,дежурному адъютанту Козловскому, который с книгой сидел у окна.
– Ну, что, князь? – спросил Козловский.
– Приказано составить записку, почему нейдем вперед.
– А почему?
Князь Андрей пожал плечами.
– Нет известия от Мака? – спросил Козловский.
– Нет.
– Ежели бы правда, что он разбит, так пришло бы известие.
– Вероятно, – сказал князь Андрей и направился к выходной двери; но в то же время навстречу ему, хлопнув дверью, быстро вошел в приемную высокий, очевидно приезжий, австрийский генерал в сюртуке, с повязанною черным платком головой и с орденом Марии Терезии на шее. Князь Андрей остановился.
– Генерал аншеф Кутузов? – быстро проговорил приезжий генерал с резким немецким выговором, оглядываясь на обе стороны и без остановки проходя к двери кабинета.
– Генерал аншеф занят, – сказал Козловский, торопливо подходя к неизвестному генералу и загораживая ему дорогу от двери. – Как прикажете доложить?
Неизвестный генерал презрительно оглянулся сверху вниз на невысокого ростом Козловского, как будто удивляясь, что его могут не знать.
– Генерал аншеф занят, – спокойно повторил Козловский.
Лицо генерала нахмурилось, губы его дернулись и задрожали. Он вынул записную книжку, быстро начертил что то карандашом, вырвал листок, отдал, быстрыми шагами подошел к окну, бросил свое тело на стул и оглянул бывших в комнате, как будто спрашивая: зачем они на него смотрят? Потом генерал поднял голову, вытянул шею, как будто намереваясь что то сказать, но тотчас же, как будто небрежно начиная напевать про себя, произвел странный звук, который тотчас же пресекся. Дверь кабинета отворилась, и на пороге ее показался Кутузов. Генерал с повязанною головой, как будто убегая от опасности, нагнувшись, большими, быстрыми шагами худых ног подошел к Кутузову.
– Vous voyez le malheureux Mack, [Вы видите несчастного Мака.] – проговорил он сорвавшимся голосом.
Лицо Кутузова, стоявшего в дверях кабинета, несколько мгновений оставалось совершенно неподвижно. Потом, как волна, пробежала по его лицу морщина, лоб разгладился; он почтительно наклонил голову, закрыл глаза, молча пропустил мимо себя Мака и сам за собой затворил дверь.
Слух, уже распространенный прежде, о разбитии австрийцев и о сдаче всей армии под Ульмом, оказывался справедливым. Через полчаса уже по разным направлениям были разосланы адъютанты с приказаниями, доказывавшими, что скоро и русские войска, до сих пор бывшие в бездействии, должны будут встретиться с неприятелем.
Князь Андрей был один из тех редких офицеров в штабе, который полагал свой главный интерес в общем ходе военного дела. Увидав Мака и услыхав подробности его погибели, он понял, что половина кампании проиграна, понял всю трудность положения русских войск и живо вообразил себе то, что ожидает армию, и ту роль, которую он должен будет играть в ней.
Невольно он испытывал волнующее радостное чувство при мысли о посрамлении самонадеянной Австрии и о том, что через неделю, может быть, придется ему увидеть и принять участие в столкновении русских с французами, впервые после Суворова.
Но он боялся гения Бонапарта, который мог оказаться сильнее всей храбрости русских войск, и вместе с тем не мог допустить позора для своего героя.
Взволнованный и раздраженный этими мыслями, князь Андрей пошел в свою комнату, чтобы написать отцу, которому он писал каждый день. Он сошелся в коридоре с своим сожителем Несвицким и шутником Жерковым; они, как всегда, чему то смеялись.
– Что ты так мрачен? – спросил Несвицкий, заметив бледное с блестящими глазами лицо князя Андрея.
– Веселиться нечему, – отвечал Болконский.
В то время как князь Андрей сошелся с Несвицким и Жерковым, с другой стороны коридора навстречу им шли Штраух, австрийский генерал, состоявший при штабе Кутузова для наблюдения за продовольствием русской армии, и член гофкригсрата, приехавшие накануне. По широкому коридору было достаточно места, чтобы генералы могли свободно разойтись с тремя офицерами; но Жерков, отталкивая рукой Несвицкого, запыхавшимся голосом проговорил:
– Идут!… идут!… посторонитесь, дорогу! пожалуйста дорогу!
Генералы проходили с видом желания избавиться от утруждающих почестей. На лице шутника Жеркова выразилась вдруг глупая улыбка радости, которой он как будто не мог удержать.
– Ваше превосходительство, – сказал он по немецки, выдвигаясь вперед и обращаясь к австрийскому генералу. – Имею честь поздравить.
Он наклонил голову и неловко, как дети, которые учатся танцовать, стал расшаркиваться то одной, то другой ногой.
Генерал, член гофкригсрата, строго оглянулся на него; не заметив серьезность глупой улыбки, не мог отказать в минутном внимании. Он прищурился, показывая, что слушает.
– Имею честь поздравить, генерал Мак приехал,совсем здоров,только немного тут зашибся, – прибавил он,сияя улыбкой и указывая на свою голову.
Генерал нахмурился, отвернулся и пошел дальше.
– Gott, wie naiv! [Боже мой, как он прост!] – сказал он сердито, отойдя несколько шагов.
Несвицкий с хохотом обнял князя Андрея, но Болконский, еще более побледнев, с злобным выражением в лице, оттолкнул его и обратился к Жеркову. То нервное раздражение, в которое его привели вид Мака, известие об его поражении и мысли о том, что ожидает русскую армию, нашло себе исход в озлоблении на неуместную шутку Жеркова.
– Если вы, милостивый государь, – заговорил он пронзительно с легким дрожанием нижней челюсти, – хотите быть шутом , то я вам в этом не могу воспрепятствовать; но объявляю вам, что если вы осмелитесь другой раз скоморошничать в моем присутствии, то я вас научу, как вести себя.
Несвицкий и Жерков так были удивлены этой выходкой, что молча, раскрыв глаза, смотрели на Болконского.
– Что ж, я поздравил только, – сказал Жерков.
– Я не шучу с вами, извольте молчать! – крикнул Болконский и, взяв за руку Несвицкого, пошел прочь от Жеркова, не находившего, что ответить.
– Ну, что ты, братец, – успокоивая сказал Несвицкий.
– Как что? – заговорил князь Андрей, останавливаясь от волнения. – Да ты пойми, что мы, или офицеры, которые служим своему царю и отечеству и радуемся общему успеху и печалимся об общей неудаче, или мы лакеи, которым дела нет до господского дела. Quarante milles hommes massacres et l'ario mee de nos allies detruite, et vous trouvez la le mot pour rire, – сказал он, как будто этою французскою фразой закрепляя свое мнение. – C'est bien pour un garcon de rien, comme cet individu, dont vous avez fait un ami, mais pas pour vous, pas pour vous. [Сорок тысяч человек погибло и союзная нам армия уничтожена, а вы можете при этом шутить. Это простительно ничтожному мальчишке, как вот этот господин, которого вы сделали себе другом, но не вам, не вам.] Мальчишкам только можно так забавляться, – сказал князь Андрей по русски, выговаривая это слово с французским акцентом, заметив, что Жерков мог еще слышать его.
Он подождал, не ответит ли что корнет. Но корнет повернулся и вышел из коридора.


Гусарский Павлоградский полк стоял в двух милях от Браунау. Эскадрон, в котором юнкером служил Николай Ростов, расположен был в немецкой деревне Зальценек. Эскадронному командиру, ротмистру Денисову, известному всей кавалерийской дивизии под именем Васьки Денисова, была отведена лучшая квартира в деревне. Юнкер Ростов с тех самых пор, как он догнал полк в Польше, жил вместе с эскадронным командиром.
11 октября, в тот самый день, когда в главной квартире всё было поднято на ноги известием о поражении Мака, в штабе эскадрона походная жизнь спокойно шла по старому. Денисов, проигравший всю ночь в карты, еще не приходил домой, когда Ростов, рано утром, верхом, вернулся с фуражировки. Ростов в юнкерском мундире подъехал к крыльцу, толконув лошадь, гибким, молодым жестом скинул ногу, постоял на стремени, как будто не желая расстаться с лошадью, наконец, спрыгнул и крикнул вестового.
– А, Бондаренко, друг сердечный, – проговорил он бросившемуся стремглав к его лошади гусару. – Выводи, дружок, – сказал он с тою братскою, веселою нежностию, с которою обращаются со всеми хорошие молодые люди, когда они счастливы.
– Слушаю, ваше сиятельство, – отвечал хохол, встряхивая весело головой.
– Смотри же, выводи хорошенько!
Другой гусар бросился тоже к лошади, но Бондаренко уже перекинул поводья трензеля. Видно было, что юнкер давал хорошо на водку, и что услужить ему было выгодно. Ростов погладил лошадь по шее, потом по крупу и остановился на крыльце.
«Славно! Такая будет лошадь!» сказал он сам себе и, улыбаясь и придерживая саблю, взбежал на крыльцо, погромыхивая шпорами. Хозяин немец, в фуфайке и колпаке, с вилами, которыми он вычищал навоз, выглянул из коровника. Лицо немца вдруг просветлело, как только он увидал Ростова. Он весело улыбнулся и подмигнул: «Schon, gut Morgen! Schon, gut Morgen!» [Прекрасно, доброго утра!] повторял он, видимо, находя удовольствие в приветствии молодого человека.
– Schon fleissig! [Уже за работой!] – сказал Ростов всё с тою же радостною, братскою улыбкой, какая не сходила с его оживленного лица. – Hoch Oestreicher! Hoch Russen! Kaiser Alexander hoch! [Ура Австрийцы! Ура Русские! Император Александр ура!] – обратился он к немцу, повторяя слова, говоренные часто немцем хозяином.
Немец засмеялся, вышел совсем из двери коровника, сдернул
колпак и, взмахнув им над головой, закричал:
– Und die ganze Welt hoch! [И весь свет ура!]
Ростов сам так же, как немец, взмахнул фуражкой над головой и, смеясь, закричал: «Und Vivat die ganze Welt»! Хотя не было никакой причины к особенной радости ни для немца, вычищавшего свой коровник, ни для Ростова, ездившего со взводом за сеном, оба человека эти с счастливым восторгом и братскою любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и улыбаясь разошлись – немец в коровник, а Ростов в избу, которую занимал с Денисовым.
– Что барин? – спросил он у Лаврушки, известного всему полку плута лакея Денисова.
– С вечера не бывали. Верно, проигрались, – отвечал Лаврушка. – Уж я знаю, коли выиграют, рано придут хвастаться, а коли до утра нет, значит, продулись, – сердитые придут. Кофею прикажете?
– Давай, давай.
Через 10 минут Лаврушка принес кофею. Идут! – сказал он, – теперь беда. – Ростов заглянул в окно и увидал возвращающегося домой Денисова. Денисов был маленький человек с красным лицом, блестящими черными глазами, черными взлохмоченными усами и волосами. На нем был расстегнутый ментик, спущенные в складках широкие чикчиры, и на затылке была надета смятая гусарская шапочка. Он мрачно, опустив голову, приближался к крыльцу.
– Лавг'ушка, – закричал он громко и сердито. – Ну, снимай, болван!