Симфония № 10 (Малер)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Симфония № 10
Композитор

Густав Малер

Форма

симфония

Время и место сочинения

1910, Альтшульдербах

Первое исполнение

12 октября 1924, Вена

Первая публикация

1924, Вена

Место хранения автографа

Международное общество Густава Малера

Части

в пяти частях

Симфония № 10 — сочинение австрийского композитора Густава Малера, начатое летом 1910 года и оставшееся незавершённым. В дальнейшем не раз предпринимались попытки реконструировать симфонию по сохранившимся эскизам — попытки, вызвавшие неоднозначную реакцию как у музыковедов, так и у дирижёров.





История создания

Как в венский период, так и в нью-йоркский для собственных сочинений у Малера оставались только несколько месяцев летнего отдыха, и работу над своей Десятой симфонией он начал в Альтшульдербахе 5 июля 1910 года[1]. В то лето многое отвлекало его от работы: он был занят подготовкой первого исполнения Восьмой симфонии, с её беспрецедентным составом, предполагавшим, помимо большого оркестра и восьми солистов, участие трёх хоров[2]; в июле разразился семейный кризис, надолго выбивший Малера из колеи, — о его тяжёлых переживаниях свидетельствуют надписи, точнее, полубессвязные слова на рукописи симфонии[3][4]. 25 августа работу пришлось прервать и вернуться к своей последней симфонии композитор, тяжело заболевший в феврале и умерший 18 мая 1911 года, уже не смог[1][5].

Симфония была задумана как сочинение в 5 частях, сохранился её план:

1. Adagio. Andante
2. Scherzo. Schnelle Vierteln
3. Purgatorio oder Inferno. Allegretto moderato
4. [Scherzo. Allegro pesante. Nicht zu schnell]. «Der Teufel tanzt es mit mir»
5. Finale. Einleitung. [Langsam, schwer][1]

Даже этот план, пишет Инна Барсова, в рукописях Малера несёт на себе следы становления: порядок частей в нём менялся, три части цикла — вторая, четвёртая и пятая — поочередно оказывались финалом[6].

В рукописи наиболее законченный вид имеет первая часть (Adagio): она записана в виде черновой партитуры с транспонирующими инструментами (переписывание партитуры набело, как и окончательную доработку своих сочинений, Малер всегда оставлял на зимние месяцы[7])[8]. Вторая часть — партитурный набросок более ранней стадии, многое здесь только намечено и предполагало дальнейшее развитие[9]. В третьей части (Purgatorio ) из 170 тактов в виде партитуры записаны только первые 30, остальные Малер успел набросать лишь в четырёхстрочном клавире с указанием инструментов[9]. Последние две части остались на стадии четырёхстрочного клавира с несистематическими указаниями инструментов и тем более не претендуют на окончательность: гармония на многих страницах записана схематически, по сравнению с Adagio в этой части рукописи резко снижается степень полифонической насыщенности — в ряде случаев Малер фиксировал только основные линии развертывания музыкальной мысли[9][10]. Как отмечал Дональд Митчелл[en], сравнительно малая степень полифонической сложности в некоторых частях симфонии для Малера «неправдоподобна» и также свидетельствует о незавершённости работы[11].

Музыка

Адажио

Говорить как о сочинении Малера можно только об Адажио: в рукописи это единственная часть, в которой оформление музыкальных мыслей композитора близко к окончательному[12][13]. Все три «прощальные» симфонии Малера непосредственно связаны между собой: Девятая симфония начиналась в буквальном смысле на той же ноте, на которой заканчивалась «Песнь о земле»; медленно истаивающая мелодия альтов, завершающая финал Девятой находит своё продолжение в одноголосной теме альтов в начале Адажио Десятой симфонии и словно обретает второе дыхание[14].

Медитативного характера мелодия альтов, создающая впечатление свободной импровизации, становится интонационным источником обеих тем экспозиции: торжественной хоральной и грустно-иронической[12]. В самом изложении хоральной темы уже заключена тенденция к её разрушению. «Кажется, — пишет И. Барсова, — что молитвенно повторяемое всю жизнь хвалебное песнопение вечно прекрасному вдруг, теряя внутреннюю опору, прерывается скептическим смехом теряющего силы, близкого к смерти человека, который знает, как иллюзорна вечность всего чувственного»[15].

Хоральная тема, напоминающая драматическую тему финала Шестой симфонии, постепенно раскаляется, но в момент готовящейся кульминации происходит перелом: очертания хорального мотива начинает размывать некая тихая песенка с признаками серенады, похожая на «мурлыканье» про себя[15]. В репризе эта ироническая серенада проникает в главную тему и, разрастаясь, постепенно оттесняет её, сама при этом трансформируясь в мажор[16].

В средней части Адажио темы экспозиции вступают в диалог с новыми темами, олицетворяющими, по-видимому, горний мир: камерная трактовка оркестра и предельная детализация фактуры, в которой Малер, по Й. М. Фишеру[de], нащупывает собственный путь к атональности, создают ощущение ирреальности[17][18]. В Адажио две кульминации: одна из них вызывает ассоциацию с церковным отпеванием, но это скорее ещё только memento mori; вторая — пронзительный звук (его поочерёдно берут скрипки, флейта с гобоем и труба), как будто отменяющий всё, что было до него[16].

Замысел

Насколько позволяют судить сохранившиеся эскизы, дальше композитор намеревался следовать по пути, проложенному Данте в «Божественной комедии»[16]. Трудно судить о том, какое место в концепции симфонии должно было занять монументальное эпико-драматическое скерцо; третья часть, итал. PurgatorioЧистилище»), — короткая юмореска, которой придаёт загадочность дистанция, взятая композитором по отношению к музыкальному материалу[16]. За Purgatorio следует ещё одно скерцо — мрачное, демоническое, с авторской ремаркой нем. Der Teufel tanzt es mit mir («Чёрт танцует со мной»); финал, насыщенный музыкальными событиями, у многих вызывает ассоциации с Элизиумом: тема флейты в начале рождается словно из глубин падения[16][19].

Как отмечал Т. Адорно, в Десятой симфонии обнаруживаются все приметы позднего малеровского стиля, и в то же время в первой части она далеко уводит от последних сочинений композитора — «Песни о земле» и Девятой симфонии[19]. В стилистическом плане, если воспринимать Десятую как завершённое сочинение, в ней можно обнаружить два расходящихся пути, из которых один непосредственно подводит к той грани, с которой начинается «Новая музыка», и в частности поиски Новой венской школы (многие исследователи, в том числе А.-Л. де Ла Гранж, считают, что именно Адажио из Десятой симфонии открывает новую эпоху в истории музыки), другой, наоборот, возвращается к бесхитростной простоте «Волшебного рога мальчика», то есть к шубертовской традиции[19][5].

Дальнейшая судьба

По некоторым свидетельствам, в том числе Бруно Вальтера, Малер перед смертью просил уничтожить эскизы симфонии, что исследователи считают более чем вероятным: при жизни композитор даже близким друзьям никогда не показывал незаконченные сочинения, публикация же этой рукописи была равносильна обнародованию интимного дневника[5][4]. Альма не исполнила желание супруга и в 1924 году позволила венскому издателю Паулю Жолнаи опубликовать факсимиле рукописи[5].

12 октября того же года Франц Шальк исполнил в Вене 1-ю и 3-ю части симфонии — в оркестровой редакции, которую приписывали Эрнсту Кшенеку и от которой сам Кшенек отказался[1][4]. Английский исследователь Дерик Кук считал, что эта редакция, с многочисленными отступлениями от авторского текста, принадлежала самому Шальку[4]. В дальнейшем дирижёры, исполнявшие фрагменты симфонии — Виллем Менгельберг, Александр фон Цемлинский, Отто Клемперер, Герман Абендрот и Фриц Малер, — каждый по-своему обрабатывали редакцию Шалька[1]. В 1964 году Международное Малеровское общество восстановило, под руководством Эрвина Раца, и опубликовало оригинальную версию первой части симфонии — Адажио[1][20].

В своё время Альма обращалась к Арнольду Шёнбергу, а позже и к Дмитрию Шостаковичу с предложением реконструировать по сохранившимся фрагментам всю симфонию; оба композитора отказались[21]. Но такие попытки в разное время предпринимались энтузиастами, и наиболее успешная реконструкция, принадлежащая Д. Куку, вызвала далеко не однозначную реакцию[1][21]. Одни расценили его работу как подвиг музыковедения, другие сочли её по меньшей мере неубедительной[22][23]. «…Даже мысль об окончании чужой рукой, — писал Эрвин Рац, — абсолютно недопустима для нас. Арнольд Шёнберг, Альбан Берг, Антон Веберн и Эрнст Кшенек прекрасно знали эти наброски и всю свою жизнь даже не допускали такой мысли; только Малеру было понятно то, что начертано на этих страницах, и даже гений не сможет разгадать, как должен был выглядеть окончательный вариант»[24]. С Рацем солидаризировался и Теодор Адорно:

Даже первую часть следовало бы почтить скорее чтением про себя, нежели публичными исполнениями, в которых незавершённое по необходимости становится несовершенным. Во всяком случае, тот, кто умеет в музыке различать возможное и осуществлённое, кто знает, что даже величайшие творения могли бы стать чем-то иным, большим, нежели то, чем они стали, — тот будет погружаться в исписанные почерком Малера страницы, движимый решимостью, но вместе и страхом, с тем благоговением, которое подобает возможному больше, чем осуществлённому[25][26].

Аргументов противникам реконструкции добавило опубликованное Международным Малеровским обществом факсимиле партитурных набросков второй части Девятой симфонии, показавшее, что у Малера даже в момент окончательного оформления возможны были существенные перестановки материала, изменявшие первоначальный план части[6]. Точно так же и сравнение клавира и партитуры первой части Десятой симфонии показывает, что существенные изменения, касающиеся тонального плана, расширения или сжатия формы, внутренней перестановки материала, Малер мог вносить и на стадии партитурного оформления музыки — между тем добрую половину симфонии он не успел довести до партитуры[27].

Правда, и сам Д. Кук говорил: «Никакое восстановление… не может быть названо „Симфония № 10“, но только „концертная обработка набросков 10 симфонии“»[28]. Но эта оговорка, пишет И. Барсова, сплошь и рядом не принимается к сведению ни критиками, восхваляющими реконструкцию, ни дирижёрами, исполняющими её[29][30]. Ничего незаконного, считает Й. М. Фишер, в исполнении реконструкции Кука, конечно, нет — просто слушатели сами вводят себя в заблуждение, принимая её за Десятую симфонию Малера[26].

Дирижёры к попыткам реконструкции симфонии всегда относились по-разному: одни, в том числе Юджин Орманди, Курт Зандерлинг и Саймон Рэттл, приняли версию Кука; до начала 60-х годов некоторые дирижёры исполняли и записывали 1-ю и 3-ю части в так называемой редакции Кшенека; большинство же исполняло и продолжает исполнять только Адажио[31]. Первая запись симфонии — именно и только Адажио — принадлежит Герману Шерхену и датируется 1952 годом[31]. Принципиально только Адажио записывали, в частности, такие признанные малеровские дирижёры, как Леонард Бернстайн, Рафаэль Кубелик и Бернард Хайтинк (ученики Малера, Бруно Вальтер и Отто Клемперер, вообще не оставили записей этого сочинения)[31]. В СССР Десятую симфонию, и тоже только Адажио, впервые записал Геннадий Рождественский в 1963 году; в советскую эпоху эта запись оставалась единственной[31].

Напишите отзыв о статье "Симфония № 10 (Малер)"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 Michalek Andreas. [www.gustav-mahler.org/ Werke]. Gustav Mahler. Internationale Gustav Mahler Gesellschaft. Проверено 26 июля 2015.
  2. Fischer, 2011, с. 520, 630—632, 662—664.
  3. Fischer, 2011, с. 634—638.
  4. 1 2 3 4 Барсова. Симфонии, 1975, с. 358.
  5. 1 2 3 4 La Grange III, 1984.
  6. 1 2 Барсова. Симфонии, 1975, с. 360.
  7. Danuser, 1987, с. 685.
  8. Барсова. Симфонии, 1975, с. 364, 366.
  9. 1 2 3 Барсова. Симфонии, 1975, с. 364.
  10. Барсова. Густав Малер, 1968, с. 85.
  11. Барсова. Симфонии, 1975, с. 364—365.
  12. 1 2 Барсова. Симфонии, 1975, с. 367.
  13. Fischer, 2011, с. 663.
  14. Барсова. Симфонии, 1975, с. 329, 367.
  15. 1 2 Барсова. Симфонии, 1975, с. 368.
  16. 1 2 3 4 5 Барсова. Симфонии, 1975, с. 369.
  17. Барсова. Симфонии, 1975, с. 367, 369.
  18. Fischer, 2011, с. 664.
  19. 1 2 3 Барсова. Симфонии, 1975, с. 370.
  20. Барсова. Симфонии, 1975, с. 359.
  21. 1 2 Fischer, 2011, с. 662.
  22. Барсова. Симфонии, 1975, с. 358—359.
  23. Danuser, 1987, с. 686.
  24. Цит. по: Барсова. Симфонии, 1975, с. 359
  25. Цит. по: Барсова. Симфонии, 1975, с. 359—360
  26. 1 2 Fischer, 2011, с. 665.
  27. Барсова. Симфонии, 1975, с. 361—362.
  28. Цит. по: Барсова. Симфонии, 1975, с. 366
  29. Барсова. Симфонии, 1975, с. 366.
  30. Fischer, 2011, с. 662—663.
  31. 1 2 3 4 [gustavmahler.net.free.fr/symph10.html#envoi vers disco Symphonie № 1]. Une discographie de Gustav Mahler. Vincent Moure. Проверено 27 ноября 2015.

Литература

  • Барсова И. А. Густав Малер. Личность, мировоззрение, творчество // Густав Малер. Письма. Воспоминания. — М.: Музыка, 1968. — С. 9—88.
  • Барсова И. А. Симфонии Густава Малера. — М.: Советский композитор, 1975. — 496 с.
  • Кенигсберг А. К., Михеева Л. В. 111 симфоний. — СПб: Культ-информ-пресс, 2000. — С. 451—454. — 669 с. — ISBN 5-8392-0174-X.
  • Danuser H. [www.deutsche-biographie.de/pnd118576291.html Mahler, Gustav] (нем.) // Neue Deutsche Biographie. — 1987. — Bd. 15. — S. 683—687.
  • Fischer J. M. Gustav Mahler = Gustav Mahler: Der fremde Vertraute. — Yale University Press, 2011. — 766 p. — ISBN 978–0–300–13444–5.
  • Henry-Louis de La Grange. [gustavmahler.net.free.fr/symph10.html Gustav Mahler. Volume 3: Le génie foudroyé (1907–1911)]. — Paris: Fayard, 1984. — 1 с. — ISBN 978-2-213-01468-5.

Отрывок, характеризующий Симфония № 10 (Малер)

Получив известие о болезни Наташи, графиня, еще не совсем здоровая и слабая, с Петей и со всем домом приехала в Москву, и все семейство Ростовых перебралось от Марьи Дмитриевны в свой дом и совсем поселилось в Москве.
Болезнь Наташи была так серьезна, что, к счастию ее и к счастию родных, мысль о всем том, что было причиной ее болезни, ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она была так больна, что нельзя было думать о том, насколько она была виновата во всем случившемся, тогда как она не ела, не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктора, в опасности. Надо было думать только о том, чтобы помочь ей. Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по французски, по немецки и по латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за то они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни. Но главное – мысль эта не могла прийти докторам потому, что они видели, что они несомненно полезны, и были действительно полезны для всех домашних Ростовых. Они были полезны не потому, что заставляли проглатывать больную большей частью вредные вещества (вред этот был мало чувствителен, потому что вредные вещества давались в малом количестве), но они полезны, необходимы, неизбежны были (причина – почему всегда есть и будут мнимые излечители, ворожеи, гомеопаты и аллопаты) потому, что они удовлетворяли нравственной потребности больной и людей, любящих больную. Они удовлетворяли той вечной человеческой потребности надежды на облегчение, потребности сочувствия и деятельности, которые испытывает человек во время страдания. Они удовлетворяли той вечной, человеческой – заметной в ребенке в самой первобытной форме – потребности потереть то место, которое ушиблено. Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки для того, чтобы ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют. Ребенок не верит, чтобы у сильнейших и мудрейших его не было средств помочь его боли. И надежда на облегчение и выражение сочувствия в то время, как мать трет его шишку, утешают его. Доктора для Наташи были полезны тем, что они целовали и терли бобо, уверяя, что сейчас пройдет, ежели кучер съездит в арбатскую аптеку и возьмет на рубль семь гривен порошков и пилюль в хорошенькой коробочке и ежели порошки эти непременно через два часа, никак не больше и не меньше, будет в отварной воде принимать больная.
Что же бы делали Соня, граф и графиня, как бы они смотрели на слабую, тающую Наташу, ничего не предпринимая, ежели бы не было этих пилюль по часам, питья тепленького, куриной котлетки и всех подробностей жизни, предписанных доктором, соблюдать которые составляло занятие и утешение для окружающих? Чем строже и сложнее были эти правила, тем утешительнее было для окружающих дело. Как бы переносил граф болезнь своей любимой дочери, ежели бы он не знал, что ему стоила тысячи рублей болезнь Наташи и что он не пожалеет еще тысяч, чтобы сделать ей пользу: ежели бы он не знал, что, ежели она не поправится, он не пожалеет еще тысяч и повезет ее за границу и там сделает консилиумы; ежели бы он не имел возможности рассказывать подробности о том, как Метивье и Феллер не поняли, а Фриз понял, и Мудров еще лучше определил болезнь? Что бы делала графиня, ежели бы она не могла иногда ссориться с больной Наташей за то, что она не вполне соблюдает предписаний доктора?
– Эдак никогда не выздоровеешь, – говорила она, за досадой забывая свое горе, – ежели ты не будешь слушаться доктора и не вовремя принимать лекарство! Ведь нельзя шутить этим, когда у тебя может сделаться пневмония, – говорила графиня, и в произношении этого непонятного не для нее одной слова, она уже находила большое утешение. Что бы делала Соня, ежели бы у ней не было радостного сознания того, что она не раздевалась три ночи первое время для того, чтобы быть наготове исполнять в точности все предписания доктора, и что она теперь не спит ночи, для того чтобы не пропустить часы, в которые надо давать маловредные пилюли из золотой коробочки? Даже самой Наташе, которая хотя и говорила, что никакие лекарства не вылечат ее и что все это глупости, – и ей было радостно видеть, что для нее делали так много пожертвований, что ей надо было в известные часы принимать лекарства, и даже ей радостно было то, что она, пренебрегая исполнением предписанного, могла показывать, что она не верит в лечение и не дорожит своей жизнью.
Доктор ездил каждый день, щупал пульс, смотрел язык и, не обращая внимания на ее убитое лицо, шутил с ней. Но зато, когда он выходил в другую комнату, графиня поспешно выходила за ним, и он, принимая серьезный вид и покачивая задумчиво головой, говорил, что, хотя и есть опасность, он надеется на действие этого последнего лекарства, и что надо ждать и посмотреть; что болезнь больше нравственная, но…
Графиня, стараясь скрыть этот поступок от себя и от доктора, всовывала ему в руку золотой и всякий раз с успокоенным сердцем возвращалась к больной.
Признаки болезни Наташи состояли в том, что она мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась. Доктора говорили, что больную нельзя оставлять без медицинской помощи, и поэтому в душном воздухе держали ее в городе. И лето 1812 года Ростовы не уезжали в деревню.
Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, из которых madame Schoss, охотница до этих вещиц, собрала большую коллекцию, несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое: горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться.


Наташа была спокойнее, но не веселее. Она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катанья, концертов, театра; но она ни разу не смеялась так, чтобы из за смеха ее не слышны были слезы. Она не могла петь. Как только начинала она смеяться или пробовала одна сама с собой петь, слезы душили ее: слезы раскаяния, слезы воспоминаний о том невозвратном, чистом времени; слезы досады, что так, задаром, погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пение особенно казались ей кощунством над ее горем. О кокетстве она и не думала ни раза; ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила и чувствовала, что в это время все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Ивановна. Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Чаще и болезненнее всего вспоминала она осенние месяцы, охоту, дядюшку и святки, проведенные с Nicolas в Отрадном. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из того времени! Но уж это навсегда было кончено. Предчувствие не обманывало ее тогда, что то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было.
Ей отрадно было думать, что она не лучше, как она прежде думала, а хуже и гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но этого мало было. Она знала это и спрашивала себя: «Что ж дальше?А дальше ничего не было. Не было никакой радости в жизни, а жизнь проходила. Наташа, видимо, старалась только никому не быть в тягость и никому не мешать, но для себя ей ничего не нужно было. Она удалялась от всех домашних, и только с братом Петей ей было легко. С ним она любила бывать больше, чем с другими; и иногда, когда была с ним с глазу на глаз, смеялась. Она почти не выезжала из дому и из приезжавших к ним рада была только одному Пьеру. Нельзя было нежнее, осторожнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею граф Безухов. Наташа Осссознательно чувствовала эту нежность обращения и потому находила большое удовольствие в его обществе. Но она даже не была благодарна ему за его нежность; ничто хорошее со стороны Пьера не казалось ей усилием. Пьеру, казалось, так естественно быть добрым со всеми, что не было никакой заслуги в его доброте. Иногда Наташа замечала смущение и неловкость Пьера в ее присутствии, в особенности, когда он хотел сделать для нее что нибудь приятное или когда он боялся, чтобы что нибудь в разговоре не навело Наташу на тяжелые воспоминания. Она замечала это и приписывала это его общей доброте и застенчивости, которая, по ее понятиям, таковая же, как с нею, должна была быть и со всеми. После тех нечаянных слов о том, что, ежели бы он был свободен, он на коленях бы просил ее руки и любви, сказанных в минуту такого сильного волнения для нее, Пьер никогда не говорил ничего о своих чувствах к Наташе; и для нее было очевидно, что те слова, тогда так утешившие ее, были сказаны, как говорятся всякие бессмысленные слова для утешения плачущего ребенка. Не оттого, что Пьер был женатый человек, но оттого, что Наташа чувствовала между собою и им в высшей степени ту силу нравственных преград – отсутствие которой она чувствовала с Kyрагиным, – ей никогда в голову не приходило, чтобы из ее отношений с Пьером могла выйти не только любовь с ее или, еще менее, с его стороны, но даже и тот род нежной, признающей себя, поэтической дружбы между мужчиной и женщиной, которой она знала несколько примеров.
В конце Петровского поста Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых, приехала в Москву поклониться московским угодникам. Она предложила Наташе говеть, и Наташа с радостью ухватилась за эту мысль. Несмотря на запрещение доктора выходить рано утром, Наташа настояла на том, чтобы говеть, и говеть не так, как говели обыкновенно в доме Ростовых, то есть отслушать на дому три службы, а чтобы говеть так, как говела Аграфена Ивановна, то есть всю неделю, не пропуская ни одной вечерни, обедни или заутрени.
Графине понравилось это усердие Наташи; она в душе своей, после безуспешного медицинского лечения, надеялась, что молитва поможет ей больше лекарств, и хотя со страхом и скрывая от доктора, но согласилась на желание Наташи и поручила ее Беловой. Аграфена Ивановна в три часа ночи приходила будить Наташу и большей частью находила ее уже не спящею. Наташа боялась проспать время заутрени. Поспешно умываясь и с смирением одеваясь в самое дурное свое платье и старенькую мантилью, содрогаясь от свежести, Наташа выходила на пустынные улицы, прозрачно освещенные утренней зарей. По совету Аграфены Ивановны, Наташа говела не в своем приходе, а в церкви, в которой, по словам набожной Беловой, был священник весьма строгий и высокой жизни. В церкви всегда было мало народа; Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой божией матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым, охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик божией матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их. Когда она понимала их, ее личное чувство с своими оттенками присоединялось к ее молитве; когда она не понимала, ей еще сладостнее было думать, что желание понимать все есть гордость, что понимать всего нельзя, что надо только верить и отдаваться богу, который в эти минуты – она чувствовала – управлял ее душою. Она крестилась, кланялась и, когда не понимала, то только, ужасаясь перед своею мерзостью, просила бога простить ее за все, за все, и помиловать. Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастия.
В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживет до этого блаженного воскресенья.
Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойной и не тяготящеюся жизнью, которая предстояла ей.
Приезжавший в этот день доктор осмотрел Наташу и велел продолжать те последние порошки, которые он прописал две недели тому назад.
– Непременно продолжать – утром и вечером, – сказал он, видимо, сам добросовестно довольный своим успехом. – Только, пожалуйста, аккуратнее. Будьте покойны, графиня, – сказал шутливо доктор, в мякоть руки ловко подхватывая золотой, – скоро опять запоет и зарезвится. Очень, очень ей в пользу последнее лекарство. Она очень посвежела.
Графиня посмотрела на ногти и поплевала, с веселым лицом возвращаясь в гостиную.


В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.