Скрябина, Ариадна Александровна

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Ариадна Скрябина
Сарра Фиксман (Кнут)

Сарра Фиксман.
Париж, не позднее 1940
Имя при рождении:

Ариадна Александровна Шлёцер

Псевдонимы:

Регина (фр. Régine)

Дата рождения:

26 октября 1905(1905-10-26)

Место рождения:

Больяско, Италия

Дата смерти:

22 июля 1944(1944-07-22) (38 лет)

Место смерти:

Тулуза, Франция

Гражданство:

Российская империя Российская империя (1905—1917)
Российская республика (1917)
РСФСР (1917—1922)
Франция Франция (1922—1944)

Род деятельности:

поэтесса, прозаик, участница французского Сопротивления

Язык произведений:

русский

Награды:
Файлы на Викискладе

Ариа́дна Алекса́ндровна Скря́бина (также Са́рра Фи́ксман или Са́рра Кнут, урожд. Ариа́дна Алекса́ндровна Шлёцер, подпольная кличка Реги́на, фр. Régine; 26 октября 1905, Больяско, Италия22 июля 1944, Тулуза, Франция) — русская поэтесса, деятельница французского Сопротивления.

Старшая дочь русского композитора Александра Скрябина от Татьяны Шлёцер, рождённая вне брака. После смерти отца получила право носить его фамилию, а после смерти матери оказалась в эмиграции в Париже. Была близка к литературным кругам русского зарубежья, писала и публиковала стихи. Третьим браком вышла замуж за известного русско-еврейского поэта Довида Кнута (настоящая фамилия Фиксман). Вместе с мужем придерживалась идей ревизионизма в политическом сионизме. Будучи русской по происхождению, прошла гиюр, приняв еврейское имя Сарра.

В годы гитлеровской оккупации Франции была организатором и активным участником еврейского Сопротивления, действуя под именем Регина на юге страны, подконтрольном коллаборационистам. Убита на явочной квартире в Тулузе петеновским милиционером незадолго до падения режима Виши[1].





Биография

У А. Н. Скрябина было семеро детей: Римма, Елена[комм. 1], Мария[комм. 2] и Лев от первого брака с Верой Ивановной Скрябиной (Исакович); Ариадна, Юлиан и Марина — от второго, с Татьяной Фёдоровной Шлёцер. Из них двое — старшая дочь Римма (1898—1905) и сын Лев (1902—1910)[2] — умерли семи лет от роду. К моменту смерти Льва композитор уже несколько лет жил со своей второй женой в фактическом браке, а его отношения с первой семьёй были окончательно испорчены — родители не встретились даже на могиле сына.

Ариадна Шлёцер

Ариадна Александровна Шлёцер, старшая дочь А. Н. Скрябина и Т. Ф. Шлёцер, родилась 13 (26) октября 1905 года[комм. 3][3] в итальянском городке Больяско. Композитор в это время жил там уединённо со своей второй, «гражданской» женой, снимая три комнаты в неказистом домике у железной дороги, полностью поглощённый работой над «Поэмой экстаза»[4][комм. 4].

Сразу после рождения дочери Александр Николаевич написал своей благодетельнице, вдове известного мецената М. А. Морозова — Маргарите Кирилловне Морозовой:

Пишу Вам только несколько слов, чтобы известить о радостном событии. Наконец-то напряжённое состояние наше пришло к концу и мир обогатился ещё одним прекрасным созданием с чёрными глазами. Девочка миленькая и здоровенькая. Таня чувствует себя недурно, хотя очень слаба и измучена страданиями[5].

Европа

Это было трудное время в жизни композитора. Скрябин уже больше года вёл жизнь артиста, странствующего по Европе. В июле 1905 года в Швейцарии умерла его старшая дочь Римма. Последующее рождение ребёнка от Татьяны Шлёцер довершило разрыв Скрябина с законной супругой. К тому же в декабре Скрябин рассорился с издательским домом М. П. Беляева: сам Митрофан Петрович, с которым у композитора были очень тёплые отношения, к тому времени скончался, а преемники предложили Скрябину оскорбительный, по его мнению, гонорар — вдвое меньше обычного[6]. В результате Александр Николаевич почти на год потерял своих постоянных партнёров и один из главных источников средств к существованию, пока представители издательского дома не пошли ему навстречу, пересмотрев условия публикаций[7]. По всем этим причинам первая дочка Скрябина и Т. Ф. Шлёцер и получила столь редкое имя Ариадна, весьма прозрачно указывавшее и на сложное положение, в котором оказались её родители, и на те надежды, которые они связывали с её появлением на свет[8].

В конце января 1906 Скрябин вместе со своей гражданской женой и новорождённой дочерью вернулся в Женеву, а уже осенью семья перебралась в Амстердам и остановилась у тёток Татьяны Фёдоровны — Генриетты и Алины Боти[9]. Затем Скрябин отправился с концертами по Бельгии, после — пуританская Америка, куда к нему приехала Татьяна Фёдоровна и откуда им пришлось в прямом смысле убегать, спасаясь от скандала, вызванного слухами об их «незаконном браке», затем — Париж. Всё это время маленькая Ариадна находилась в Амстердаме под присмотром «тётушек». Летом 1907 года мать Татьяны Фёдоровны, Мария Александровна Шлёцер[комм. 5], привезла Ариадну в швейцарскую деревушку Беатенберг, туда же из Парижа направились и Скрябины и пробыли там до сентября.

Кто нас утешает и действительно пользуется деревней — это Арочка, которая растёт и крепнет с каждым днём.

А. Н. Скрябин, из письма М. К. Морозовой[10]

В сентябре семья переехала в Лозанну, где меньше чем через полгода на свет появился младший брат Ариадны — Юлиан.

Россия

Вскоре Скрябин всерьёз задумался о возвращении в Россию. Возвращение это происходило трудно, из-за скандальной репутации самого Скрябина, к тому же имевшего в Москве множество личных недоброжелателей[11]. Окончательное возвращение семьи в Россию состоялось только в феврале 1910 года.

В Москве Скрябины жили в гостинице «Княжий двор» на Волхонке, осенью переселились в дом Олтаржевского в Малом Каковинском переулке (дом 1/8, кв. 16). Вскоре после приезда в Москву Ариадна была крещена по православному обряду[комм. 6]. Через год в семье родилась младшая дочь Марина, а в ноябре 1912 года состоялся последний переезд семьи Скрябиных — в домовладение профессора А. А. Грушки, по адресу: Арбат, Большой Николопесковский переулок, дом 11[комм. 7].

Дети составляли как бы задний план дома Скрябиных[12]:

А. Н. любил детей абстрактной теоретической любовью, иногда ласкал их, <…> но обычно это бывало только при прощании и при здоровании с ними, или когда дети шли спать, и чинно обходили родителей и целовали их… Вообще Татьяна Фёдоровна больше занималась детьми, но и это «больше» было невелико[13].

Леонид Сабанеев, «Воспоминания о Скрябине»

В семейном кругу Скрябины говорили почти исключительно на французском. В ходу был особый «семейный язык»: Александр Николаевич придумывал множество новых существительных и прилагательных, очень мелодичных и ласкающих слух, когда речь заходила о Татьяне Фёдоровне и детях. Последние были удостоены прозвищ. Ариадну отец называл «стрекозой»[комм. 8], а также уменьшительными именами, вроде «Арочки». Дирижёр и контрабасист Сергей Кусевицкий, в доме которого семья Скрябина жила в первый, пробный приезд в Москву, вспоминал Ариадну:

Она была настоящим бесёнком, которого все боялись. Она была очень маленькой, но когда врывалась как вихрь в комнату, все замирали. Она никого не боялась. Мама и папа сердились, но не знали, что с ней делать[14].

Сергей Кусевицкий (в пересказе Евы Киршнер[комм. 9])

Несмотря на довольно обычный, мещанский быт, дети Скрябиных росли в артистической и в высшей степени творческой среде. Даже сама атмосфера дома Скрябиных, одного из центров музыкальной и поэтической жизни Москвы, была неизменно одухотворённой[15]. В гостях у Скрябиных регулярно бывали поэты, художники, театральные деятели, философы. В доме постоянно звучали музыка и поэзия, обсуждались события культурной жизни. Все трое детей рисовали, устраивая выставки. Юлиан подавал большие надежды как композитор и пианист, в доме регулярно проводились его небольшие "сольные концерты" для семьи и гостей. Ариадна относилась к младшему Юлиану как к равному, признавая его исключительность[16].

Сама Ариадна с ранних лет тоже музицировала — училась в Московской консерватории — и писала стихи[17], но больше всего она любила сочинять драмы и трагедии, которые дети потом разыгрывали прямо в доме — перед родителями и гостями. Уже в детстве Ариадна начала проявлять гордость и упрямство:

Однажды наше представление было грубо прервано: один из зрителей заметил Ариадне, что произнося свою тираду, нужно быть к публике лицом, а не спиной. Моя сестра довольно резко ответила дерзкому зрителю, что её речь обращена к луне, поэтому она должна смотреть в окно, на небо, и что она ничего изменять не собирается. Вмешалась мама и, поскольку Ариадна не хотела ни изменить позу, ни извиниться, представление было прервано.[18]

М.А.Скрябина

Музыкой с детьми занималась сначала мать, а после переезда на арбатскую квартиру Ариадна и Юлиан получили возможность посещать школу при Музыкальном училище Е. и М. Гнесиных, располагавшуюся неподалёку, на Собачьей площадке. Их имена значатся в «Экзаменных ведомостях» училища за два учебных года: 1914/15 и 1915/16. Обучались они на старшем приготовительном курсе у Марии Фабиановны Гнесиной. За первый год Ариадна получила за «способности» — 4+, за «прилежание» — 4. За второй год: «способности» — 4+, «прилежание» — 3. Оценки Юлиана были несколько выше[19][20]. В училище Ариадна и Юлиан занимались и ритмикой Жака-Далькроза, которую преподавала ученица швейцарского музыканта и педагога Н.А. Гейман[21]. Другими предметами с детьми также занималась мать — в доме для таких занятий были созданы все условия, в частности, имелась обширная библиотека — и, время от времени, приходили приглашённые учителя[22].

С началом войны с Германией жизнь в семье Скрябиных стала заметно тяжелее. Чтобы содержать семью, Скрябину приходилось зарабатывать гастрольными концертами по России. Чуть ли не в первые месяцы войны пострадали бельгийские родственники Татьяны Фёдоровны — «рассказы о коварстве Германии и всевозможные легенды и факты о зверствах и гнусностях немцев лились густой кашей». При этом, по свидетельству Сабанеева, в семье Скрябиных «царило страшное патриотическое воодушевление», а сам композитор приветствовал войну, убеждённый, что начинается «конец мировой истории», которого он так ждал[23][комм. 10].

Антисемитизм в семье

У Ариадны была отцовская «дырочка» на подбородке, но в остальном внешне она была похожа на мать, и это сходство постоянно росло[24][25]. Татьяна Фёдоровна же стремилась как можно более отстраниться от своей родни, так как, по мнению Сабанеева[комм. 11], относилась к тому психологическому типу евреев, которые стеснялись и всячески пытались скрывать своё происхождение или даже причастность к этой нации. Таким образом, к атмосфере дома примешивался дух антисемитизма, главным носителем которого выступала мать. Особенно это качество проявлялось в её отношениях с младшим братом Борисом Шлёцером, впоследствии известным французским музыковедом и писателем, обладавшим выраженной еврейской внешностью и характерным произношением, «компрометировавшим» сестру своим с ней сходством. По воспоминаниям современников, Ариадна тоже картавила[26] или грассировала[27], даже когда говорила по-русски.

Антисемитизм жены разделял и Скрябин, но у Александра Николаевича он смягчался за счёт признания за евреями «очень важной исторической миссии» и ограничивался убеждением о недопустимости их пребывания на некоторых «высших постах»[28].

Смерть отца

14 апреля 1915 года Александр Скрябин умер от стрептококкового заражения крови. Буквально в последние минуты перед смертью он успел подписать завещание и прошение на Высочайшее имя об усыновлении детей.

Со смертью отца семья осталась практически без средств к существованию[29]. Благодаря усилиям многочисленных посредников и доброжелателей Вера Ивановна, законная жена Скрябина, значительно смягчила свою позицию. 27 апреля 1915 года она подала заявление в императорскую канцелярию:

Узнав о желании мужа моего, А. Н. Скрябина, ходатайствовать о признании законными детей его — Ариадны, Юлиана и Марины, прижитых им с Т. Ф. Шлёцер, — сохранив за нею родительские права над детьми, — со своей стороны никаких к тому претензий не имею. В. И. Скрябина[30]

ГЦММК, ф. 31, ед. хр. 861.

Ариадна Скрябина

Через неделю, 5 мая Татьяна Фёдоровна получила письмо из Канцелярии Его Императорского Величества с перечнем документов, необходимых для получения разрешения детям Скрябина — Ариадне, Юлиану и Марине — носить фамилию отца.

Постепенно удалось собрать и кое-какие деньги на поддержание семьи и привычного уклада жизни. Татьяна Фёдоровна сосредоточилась на воспитании Юлиана, в котором видела наследника и продолжателя дела Александра Скрябина. Ариадна с братом и после смерти отца продолжали посещать Гнесинскую школу, о чём свидетельствуют «Экзаменные ведомости» за 1915/16 учебный год[19]. Две революции 1917 года снова подорвали едва наладившийся быт семьи. В 1918 году в Москве начался голод.

Украина

Летом Татьяна Фёдоровна увезла троих детей на относительно сытую Украину, в Киев, полагая, что там ей будет проще наладить жизнь[31][32]. Однако и там было небезопасно: власть в городе переходила из рук в руки, становилось всё хуже. Несмотря на трудности, брат Ариадны продолжал обучение — в Киевской консерватории, под руководством Глиэра.

Советское правительство приняло решение организовать в арбатской квартире Скрябина дом-музей композитора, и Татьяне Фёдоровне пришлось жить на два дома, постоянно отлучаясь в Москву по делам, связанным с этим предприятием. Дети в это время оставались в Киеве, в доме сахарозаводчика Балаховского, или в дачном посёлке Ирпень недалеко от города[29].

В июне 1919 года во время отсутствия матери при не выясненных до конца обстоятельствах погиб — утонул в Днепре — Юлиан Скрябин. Сохранилось несколько музыкальных отрывков в духе позднего Скрябина, авторство которых традиционно приписывается Юлиану. Впоследствии Ариадна рассказывала подругам, что её брат был «ещё гениальнее своего отца»[27]. После гибели Юлиана Ариадна всю жизнь боялась заходить в воду глубже, чем по колено[33].

Новочеркасск

Гибель сына окончательно сломила Татьяну Фёдоровну. Она забрала с собой младшую дочь Марину и вернулась в Москву, Ариадну же поместили в Смольный институт, переведённый в то время в Новочеркасск[34][32].

В отрыве от родных Ариадна сразу проявила свой независимый, гордый, порывистый и смелый характер:

Мы, интеллигенты того времени, стеснялись сказать кому-либо, что занимаемся не слишком утончёнными вещами — собираем топливо, ищем, чем заработать на пропитание. Однажды учительница истории рассказала нам о том, как она устала вчера, лепя целый день кирпичики из навоза. Ариадна тут же воскликнула: «Зачем же вы одна это делали? Вы бы сказали мне, и я бы помогла вам». Она вовсе не стеснялась своей бедности и не гнушалась никаким трудом[26].

Е. Калабина, подруга по Смольному институту

Также Ариадна запомнилась другим воспитанницам прекрасной игрой на фортепьяно[26]. Однако институт скоро закрыли, и Ариадна тоже вернулась в Москву, где вся семья продолжала жить в арбатской квартире, которой скоро суждено было стать музеем.

Москва

Зимой 1920/1921 Ариадна поступила в школу № 159, недалеко от Большой Никитской улицы, на пересечении Столового и Ножового переулков. В классах было холодно, и дети на занятиях сидели в верхней одежде. Ариадна приходила в школу в старинном, по фасону прошлого века коричневом бархатном салопе с буфами на рукавах. Несмотря на явно бедственное положение, держалась она высокомерно, и многие одноклассники её сразу невзлюбили. Однако в сочувствии или покровительстве она не нуждалась, равнодушно игнорируя любые насмешки[27].

К этому времени Ариадна уже представляла собой зрелую, сложившуюся личность, с качествами, которые ей предстояло пронести через всю свою жизнь: экзальтированность и абсолютная бескомпромиссность в сочетании с жёсткостью, честолюбием и перфекционизмом. Ариадна ни в чём не знала середины, если она загоралась какой-то идеей, — а их у неё всегда было множество — это была всепоглощающая страсть. В 14—15 лет ею владели две мечты: Ариадна, во-первых, твёрдо решила стать поэтессой, а во-вторых, приняла решение осуществить «Мистерию» своего отца[35]. Для реализации второго замысла она планировала привлечь в помощницы свою сводную сестру Марию, актрису ленинградского БДТ[36], а также школьных подруг[37].

Однажды в августе 1921 года я прибежала к Ариадне в Николо-Песковский переулок. Она лежала в постели, выздоравливая после тифа. Болела и младшая сестра Марина, а мать, по словам Ариадны, была при смерти. Ариадна обрадовалась мне и, несмотря на запрещение доктора, говорила много, воодушевлённо и возбуждённо о роли искусства в жизни, о своем долге разъяснить это человечеству.
Я ушла, потрясённая её фанатической преданностью идее. Вот это человек, думалось мне. Даже в такие трудные минуты, когда умирает мать, она способна думать о высоких, отвлечённых проблемах[38].

Н. Ильина, подруга по 159-й школе

На самом деле под воздействием потрясений, постигших и её семью, и всю страну, Ариадна в корне переосмыслила идею своего отца. Центральное место в её «Великой Мистерии» было отведено не музыке, а драматургии. Изменилось и место предполагаемого воплощения: это уже не Индия, а самое сердце России — Москва, Красная площадь. Призвано же это действо было не слить всю Вселенную в блаженном Экстазе, а выразить решительный «протест против страдания человечества» — по сценарию кульминацией должно было стать публичное самосожжение всех актёров — школьных подруг Ариадны. Эти её идеи приводили в отчаяние родственников и друзей семьи Скрябиных, однако Ариадна была буквально одержима и не хотела слушать никаких уговоров[39]:

Одна мысль об Институте приводит меня в ужас… Я уйду в народ… Я скоро буду совершать Великую Мистерию, у меня уже много последователей. Что ж такого, что я пострадаю, я очень рада этому, так же как радуюсь, что умру за Русский Народ.
…Простите меня за то огорчение, которая я приношу Вам. Прошу Вас, в эту трудную минуту моей жизни, поддержите меня Вашей дружбой и не разуверяйте меня в том, что я знаю — есть моя доля.
Не пишите мне больше в Москву, всё равно не успеете. У меня уже всё есть.[40]

из письма Ариадны Скрябиной к В.Г.Мирович, 20 августа 1920

С большим трудом совместными усилиями убедили Ариадну в том, что её помощь как никогда нужна сестре, матери и бабушке, переключив, таким образом, ход её мысли, — воплощение огненной «Великой Мистерии» было отложено на неопределённый срок. Постепенно абсурдность затеи становилась всё очевиднее и самой Ариадне, задача была скорректирована — добиться всеобщего признания на поэтическом поприще[39][41].

Любимым писателем Ариадны был Достоевский, любимыми драматургами — Шекспир и древние греки, за чеканность слога и высокую драматичность положений. Среди поэтов не было столь выраженных предпочтений, но в числе первых — Блок и Бальмонт. Ариадна любила декламировать «Как испанец» Константина Бальмонта, с особенным волнением нажимая на строки «Я хочу быть первым в мире, на земле и на воде»[42]. Французская поэзия и драматургия: Бодлер, Мольер, Ростан, бельгиец Верхарн. Ариадна читала стихи в патетической манере Алисы Коонен, ведущей актрисы Камерного театра и кумира московской молодёжи[36].

С 15-ти лет Ариадна и сама сочиняла — сохранились листочки, исписанные детским почерком. Совместно с младшей сестрой Мариной Ариадна писала под коллективным псевдонимом Мирра. В числе произведений Мирры много стихов об именах: Марина, Ольга, Аля. Исследователь Т. В. Рыбакова отмечает сходство этих наивных строк со стихами Марины Цветаевой, в творчестве которой мотив имени тоже занимает особое место[43]. Семьи Скрябиных и Цветаевой были очень дружны. Дружба эта особенно проявилась после возвращения Скрябиных из Киева в Москву. Марина Цветаева протянула Татьяне Фёдоровне руку помощи, стала духовной опорой, когда та в этом нуждалась больше всего. Цветаева проводила у постели тяжело больной женщины целые дни и ночи напролёт, и впоследствии написала в дневнике: «Дружба суровая: вся на деле и в беседе, мужская, вне нежности земных примет»[44]. Дружили и их дочери, две Ариадны, и детское стихотворение «Аля», скорее всего, посвящено Ариадне Эфрон[45]. Тёплые отношения с Мариной Цветаевой продолжилась и в эмиграции: сын Цветаевой Мур родился через два дня после рождения дочери Ариадны, по поводу чего они обменялись подарками и Цветаева сделала дневниковую запись[46]. Сохранились и стихи того времени, написанные исключительно Ариадной Скрябиной: с большой претензией и под «говорящим» автографом Ариадна Орлицкая. Девушка боготворила своего отца, но была честолюбива и не желала пользоваться его славой[47], а в псевдониме, вероятно, отразилось название любимейшей пьесы «Орлёнок» Эдмона Ростана, переведённой на русский язык Мариной Цветаевой в 1910—1911 годах[48].

Отучившись год, Ариадна не пошла в выпускной класс и оставила школу, решив поступать в вуз. К ней приехала её подруга по Смольному институту Катя Жданко; они «побратались», после чего Ариадна вполне серьёзно стала считать её своей сестрой[38]. «Сёстры» жили в одной комнате скрябинской квартиры[49]. Вместе решили и поступать в Государственный институт слова, которым руководил известный артист и теоретик декламации Василий Серёжников. После испытательного «коллоквиума» обеих девушек зачислили в ГИС[49]. Ариадна посещала лекции выборочно, только те из них, которые были ей интересны: языкознание и орфоэпия (читал Д. Н. Ушаков), история западной литературы (П. С. Коган), поэтика (В. Я. Брюсов), эстетика (Ильин)[50]. Среди друзей Ариадны сын писателя Леонида Андреева Даниил, студентка консерватории пианистка Татьяна Голубева, дочь историка М. К. Любавского Александра, балерина Франческа Бём из студии К. Я. Голейзовского, Вера Кропоткина, родственница известного революционного мыслителя[50].

В январе 1922 года ГИС закрыли, а в марте, так и не оправившись от болезней, вызванных тяжёлой депрессией, умерла Татьяна Фёдоровна[51]. Помещение тоже нужно было освобождать — на лето намечалось открытие музея. Незадолго перед смертью Татьяне Фёдоровне как будто стало лучше, и она собиралась перевести всю семью в Париж, к своему брату Борису Шлёцеру. Ариадна же и слышать не хотела о том, чтобы покинуть Россию «в такое время»[52]. Получилось всё наоборот: навсегда оставив Татьяну Фёдоровну в России, рядом со Скрябиным на Новодевичьем кладбище[51], и отправив младшую Марину к бельгийским родственникам Татьяны Фёдоровны, Ариадна, вместе с бабушкой Марией Александровной, оказалась у «дяди Бори», в Париже[53].

Париж

О первых годах жизни Ариадны Скрябиной в эмиграции известно немного[53]. Из переписки её друзей и знакомых следует, что поначалу она, как и многие другие эмигранты, очень нуждалась. Например, в ноябре 1923 года Михаил Гершензон пишет Льву Шестову.

Затеял я среди музыкантов устроить концерт, чтобы собрать и послать Ариадне Скрябиной денег сколько-нибудь. Сабанеева ты, верно, помнишь? Он взялся хлопотать. Мы рассчитали, что может очиститься около 300 долларов, то есть тысяч пять франков — все-таки нечто. Гольденвейзер поможет. Я просил чтобы формально цель не была оглашена, — а участникам придется сказать[53].

М. Гершензон, из письма Л. Шестову от 6 ноября 1923 года

Впрочем, встать на ноги Ариадне удалось довольно быстро. По приезде в Париж она записалась на филологический факультет в Сорбонну, но особого интереса к занятиям не проявляла[54]. По всей видимости, уже в 1923 году Ариадна вошла в парижский кружок русских поэтов «Через», в котором состоял и её будущий, последний супруг, поэт Довид Кнут. Сведения о деятельности упомянутой творческой группы весьма скудны, какими путями Ариадна в неё попала неизвестно: её имя лишь мельком упоминается в переписке поэта Владимира Познера, а также, вероятно единственный раз в 1920-х годах, появилось в эмигрантской прессе — как раз в связи с деятельностью группы «Через»[комм. 12]. Заведя знакомства в среде молодых литераторов-эмигрантов, Ариадна, пока, избежала «настоящей» встречи с Довидом Кнутом, через много лет сыгравшей в её судьбе поворотную и, в итоге, роковую роль[55].

Проба пера и первый брак

Следующий год французской жизни Ариадны ознаменовался двумя событиями. Во-первых, она издала в Париже дебютный поэтический сборник, озаглавленный самым простым и непритязательным образом — «Стихи». Известна рецензия, написанная Георгием Адамовичем и опубликованная в эмигрантской газете «Звено» (№ 56, от 25 февраля 1924 года)[56]. Мнение Адамовича беспощадно: у Ариадны отсутствует единственный признак настоящего поэта — собственная манера обращения со словом. Литератор Семён Либерман в рецензии, опубликованной газетой «Накануне» (№ 123, 1 июня 1924), характеризует опыты Ариадны как «гладкие, грамотные, приятные, средние стихи». Поэзия молодой Ариадны проникнута христианским пафосом, но в то же время в ней чувствуется духовная отрешённость, сквозь которую, по мнению исследователя Владимира Хазана, проступают черты несомненного художественного дарования[57]. Своеобразно обращение Ариадны к ветхозаветной теме в, пожалуй, самом примечательном произведении сборника — сценическом этюде «Иисус Навин», посвящённом Борису Шлёцеру. В качестве эпиграфа к этой небольшой стихотворной пьесе Ариадна предпослала строки из «Поэмы экстаза» своего отца. Иисус Навин, ветхозаветный предводитель евреев, почитается и в иудейской, и в православной традициях. Для Ариадны же одно из ключевых его библейских деяний — остановленное солнце — преступление против природы, величайшее святотатство, которое Иисус Навин допустил, якобы, в состоянии помутнения рассудка, исступления и которому сам же ужаснулся[58]. В самом начале того же 1924 года Ариадна вышла замуж. Её избранником стал композитор и дирижёр «Театра Старой голубятни[fr]» (фр. Théâtre du Vieux-Colombier) французский еврей Даниэль Лазарюс (1898—1964). Лазарюс покорил Ариадну своим мастерством, а она привлекла его экзальтированностью и необычайной раскованностью, порой доходящей до развязности. Современники вспоминают, что ещё совсем юная Ариадна в ресторанах много курила, пила водку, а главное — ела с ненасытной жадностью — следствие голодных лет, проведённых в России.

Моя мать очень много ела. Она всегда была голодной, всю жизнь. В России она начала крутить самокрутки, чтобы от голода не сводило живот. Во Франции она курила по три пачки сигарет в день, набрасывалась на еду и никак не могла наесться. А сама была худющая: весила сорок семь килограммов[59].

Татьяна-Мириам, дочь Ариадны

Когда же посетители на неё начинали глазеть, Ариадна запросто могла хрипло рассмеяться и показать любопытствующим язык. Всё это притягивало Лазарюса, в то же время приводя его в смущение. Рядом с Ариадной он выглядел потерянным ребёнком, хотя был старше её на семь лет и успел получить ранение на полях Первой мировой. К тому же Лазарюс боготворил Скрябина, и роман с дочерью кумира не мог ему не льстить. А после того, как он положил на музыку три её стихотворения, у Ариадны не осталось никаких сомнений в своём выборе. Однако, чопорным родственникам музыканта она сразу не понравилась. Мать Даниэля возненавидела Ариадну на первом же семейном обеде, позднее прозвав её «цыганкой»[60].

Тем не менее, свадьба всё же состоялась, с благословения дяди Бори и бабушки. Замужество позволило Ариадне решить материальные проблемы, но тут же начались другие — будучи беременной, Ариадна сорвалась с подножки трамвая, и у неё случился выкидыш[61]. Постоянные скандалы со свекровью вносили разлад и между супругами. Поэтический дебют одновременно оказался и творческим финалом: очевидно, Ариадна осталась недовольна и книжкой, и более чем скромной реакцией на неё, а прежде всего — собою.

Ариадна родила от Лазарюса двух дочерей: Татьяну-Мириам (3 февраля 1925[62]) и Жильбер-Элизабет (Бетти[комм. 13], 1926)[63]. Вскоре после рождения Бетти, Ариадна ушла от Лазарюса, забрав детей и навсегда вычеркнув его из своей жизни[64].

Второй брак

В 1928 году в Париж приехал знаменитый пианист Владимир Софроницкий, а вместе с ним его жена — любимая сводная сестра Ариадны, Елена (Ляля). Во время этого турне Ляля рассорилась с мужем, и Софроницкому пришлось возвращаться в Россию одному, без супруги, а Ляля, по настоянию Ариадны, осталась в Париже, и задержка эта оказалась длиною в несколько лет. Ариадна с сестрой жили по соседству, много времени проводили вместе, часами просиживали в кафе в модных шляпках, с длинными мундштуками, приковывая мужские взгляды. Ариадна чуть ли не ежедневно приглашала к себе гостей, и посиделки с разговорами затягивались до глубокой ночи, или сама уходила к знакомым, оставляя детей на преданную бабушку[65].

В кафе Ариадна познакомилась с Рене Межаном, который вскоре стал её вторым мужем[комм. 14]. Межан преподавал в лицее французскую литературу и мечтал стать писателем. Он сочинял стихи и рассказы в духе Мопассана, работал над черновиком романа о неком буржуазном семействе, по всей видимости списанном с его собственной семьи. Межан не уступал Лазарюсу в аристократизме, однако в его доме к Ариадне отнеслись гораздо благосклоннее и сочувственнее: родителей Рене даже ничуть не смутил тот факт, что у невесты их сына двое детей. Венчание состоялось в той же церкви, что и в прошлый раз, молодожёны с дочерьми Ариадны, а также служанкой и гувернанткой переехали в просторную квартиру, тоже неподалеку от Ляли.

Отношения между сводными сёстрами постепенно ухудшались. В письме, датированном 31 июля 1930 года, Ляля сообщает Нине Берберовой:

Сегодня приезжает Ариадна со своим мужиком. Я не очень рада, п<отому> ч<то> не люблю его, и поэтому и с ней неприятно[53].

Елена Софроницкая

Через некоторое время Софроницкий смог уговорить жену вернуться в Россию, и Ляля уехала, несмотря на уговоры Ариадны[65].

Брак с Межаном оказался ещё неудачнее предыдущего. Ариадна забеременела и, ещё донашивая ребёнка, решила, что у него должен быть другой отец. Ариадна солгала Межану, что ребёнок не от него, а когда её сын — Эли — подрос, сказала ему, что его отец Довид Кнут. От Межана же она ушла, чем разбила ему сердце. Рене два года не давал ей развода[66][67] и до старости не знал, что у него есть сын, пока однажды Эли не навестил его и не рассказал правду[68].

Кнут старался уговорить Ариадну не обманывать ребёнка. Но с ней не было сладу. Если она что-нибудь решала, её нельзя было переубедить. Она, например, внушила Эли, что он должен стать моряком, и он стал им![68]

Ева Киршнер

Встреча и роман с Кнутом

Предвоенный русский Париж жил своей жизнью, обособленной от Парижа французского. Иммигранты из России посещали русские кафе и рестораны, магазины и парикмахерские, выпускали русские газеты и журналы, не говоря о книгах. Подавляющее большинство браков заключались внутри общины, для своих детей русские организовывали сады и создавали школы. Причина почти полного отсутствия ассимиляции заключалась в том, что ещё между Российской империей и Францией установились совершенно особые связи, и многими русскими Париж воспринимался чуть ли не вторым домом, частью и продолжением России. После Октябрьской революции множество таких деятелей, составлявших цвет русской культуры и не принявших Советскую власть, оказались в эмиграции, центром которой стал Париж. Здесь обосновались Бунин, Бальмонт, Ходасевич, Мережковский, Гиппиус, Тэффи, Адамович, Георгий Иванов, Бердяев, Лев Шестов, Шаляпин и многие другие. Здесь же находился центр общественной мысли русского зарубежья: начиная с бывшего председателя Временного правительства России Керенского и заканчивая представителями политических партий, «отменённых» большевиками, а также белоэмигранты. Осознание себя в качестве свидетелей и хранителей поруганной «старой» России, естественно, тоже не способствовало ассимиляции[69].

Леонид Андреев:
Русские превратились в евреев Европы.


Тэффи:
…Иду по Монпарнасу. Вдруг из-за угла гуськом, один за другим выходят евреи средних лет. Спрашиваю спутника: «Кто это?»«Союз русских молодых поэтов».


Довид Кнут:
…Особенный, еврейско-русский воздух,
Блажен, кто им когда-либо дышал.


Владимир Хазан:
Довид Кнут — это еврейско-русский поэт русской эмиграции; не просто русский поэт еврейского происхождения или еврей, пишущий русские стихи, а поэт, сознательно построивший себя как поэт еврейско-русский.

Важно отметить, что русская эмиграция в Париже была очень неоднородна по своему национальному составу. Совершенно отдельную статью составляли евреи — их было много, особенно среди интеллигенции[70], и у них, кроме общерусской, была и своя повестка: создание еврейского государства в Палестине. К началу 1930-х годов лидер и идеолог сионистов ревизионистского толка Владимир Жаботинский перенёс центр своей деятельности из Берлина в Париж.

Частью этого причудливого русско-еврейского сообщества были и Ариадна Скрябина, и Рене Межан, и Довид Кнут. Впрочем, они относились, по выражению Кнута, ко «второму поколению» эмигрантов и просто наслаждались молодостью, с её склонностью к крайностям, и свободой, какая возможна только в чужой стране. Исследователь Владимир Лазарис предполагает, что знакомство Кнута и Ариадны состоялось на каком-то литературном вечере или в кафе La Bolée, где любили собираться члены кружка «Гатарапак»[70]. Той же версии придерживается и Хазан, уточняя, что к тому времени, когда Ариадна могла присоединиться к этому кружку, он скорее всего уже был преобразован в группу «Через»[55].

Довид Кнут — бессарабский еврей родом из Кишинёва, сын бакалейщика. В 1920 году, после румынской аннексии Бессарабии, эмигрировал в Париж. Как и Ариадна, и в отличие от предыдущих её мужей, Кнут никогда не избегал трудной или непрестижной работы: служил на сахаро-развесочной фабрике, был чернорабочим, занимался раскраской материй, после открыл дешёвый ресторан в Латинском квартале, где прислуживали его сёстры и младший брат[71]. В начале 30-х годов Кнут устроился в немецкую торговую фирму и зарабатывал, целыми днями развозя по городу на трёхколёсном велосипеде товары[комм. 15]. При этом Кнут постоянно находился в гуще литературной жизни «русского» Парижа, почти все поэтические объединения и кружки в городе были созданы и действовали при его непосредственном участии.

Кнут с юности восхищался поэзией Пушкина[72][73], собственные стихи начал публиковать ещё в России, в кишинёвской прессе, но раскрылся как поэт много позже, в Париже[71], оставшись на родине неизвестным на долгие десятилетия. Поэзия Кнута 1920-х годов сочетает почти брутальный эротизм и ветхозаветную патетику[74], что не могло не найти отклика со стороны страстной и эмансипированной натуры Ариадны:

… Она унаследовала от отца, как писал о нём Пастернак, «исконную русскую тягу к чрезвычайности» и заучила, что для того, чтобы быть собою, всё должно себя превосходить.<…> И вот на на её пути появился Кнут — влюбчивый поэт, талантливый и остроумный малый, в своих стихах, затрагивавших привлекавшие её библейские темы таким тоном словно он по меньшей мере был свидетелем потопа. <…> Им просто было по пути, им было почти предназначено сойтись именно потому, что они друг друга взвинчивали и друг друга своей неуёмностью заражали[75]:132.

Александр Бахрах

Роман Кнута и Ариадны начался в конце 1934 года[66], то есть через 10 лет после их первого «шапочного» знакомства, если предположения Хазана и Лазариса верны. Будучи беременной от Межана, Ариадна ушла к Кнуту. Сохранилась переписка, доказывающая, что и после этого, по крайней мере до осени 1936 года между Кнутом и Межаном сохранялись дружеские отношения, Кнут даже опекал своего менее удачливого соперника[68][комм. 16]. Развод с Межаном Ариадне удалось оформить только к началу 1937 года. Кнут же со своей первой женой, Саррой (Софьей) Гробойс, развёлся за год до встречи с Ариадной, после чего у него ещё был страстный роман с некой Софьей Мироновной Ф., которой он посвятил поэтический сборник «Парижские ночи» (1932). Примечательно, что Ариадне Кнут не только никогда не посвящал стихов, но более того, по всей видимости, ни разу не вывел её в образе лирической героини своих произведений[76].

Ариадна продолжает посещать литературные встречи, но теперь — вместе с Кнутом. Они регулярно бывают на еженедельных «вечерах» у Ходасевича, Мережковских, Ремизова[77]. Часто приглашают и к себе — литераторов, музыкантов, актёров. В то же время стихи у Кнута, по выражению Хазана, «идут на убыль»[78], и поэта в нём постепенно замещает публицист.

В августе 1937 года Ариадна с Кнутом, оставив детей на попечение их общей подруги Евы Циринской, неделю отдыхали под Генуей, в Нерви; посетили они и родную для Ариадны деревушку Больяско. По возвращении в Париж они оказались на Монпарнасе, в кафе «Доминик», вместе с капитаном еврейского учебного парусника «Сарра Алеф» Ирмой Гальперном, начальником отдела военной подготовки молодёжного движения Бейтар[79]. Гальперн собирался отплыть в Палестину и предложил Кнуту присоединиться матросом, на что Довид ответил радостным согласием[80]. Осень Кнут провёл в Палестине, через письма заражая энтузиазмом оставшихся в Париже Еву и Ариадну. Если Ева окончила свои дни в государстве Израиль, прожив в нём больше половины жизни, то Ариадне так никогда и не довелось увидеть Палестину, и в её представлении эта земля, несмотря на рассказы Довида и Евы, осталась в библейских временах или, во всяком случае, неизбежно должна была в них вернуться.

Думаю, если бы Ариадна приехала в Эрец-Исраэль, то потребовала бы, чтобы там был царь, как царь Давид. Вот тогда она успокоилась бы[54].

Ева Киршнер

После давнишней неудачи на ниве стихотворчества Ариадна обратилась к прозе. Она много лет писала роман под названием «Лея Лившиц», в котором рассказывала историю еврейской девушки по имени Лея[81]. Неоконченный роман она никому не показывала, но иногда зачитывала вслух отдельные страницы. Раввину Пинхасу Ройтману запомнилось одно высказывание из романа Ариадны: «Гой верит — еврей знает» (фр. Le goi croit — le Juif sait). Работать над романом Ариадна любила в постели, укутавшись одеялом, и тогда детям настрого запрещалось ей мешать — Бетти сажала Элика в коляску и отправлялась с ним гулять на бульвар[82]. Кровать вообще была любимым местом Ариадны в доме:

Мама лежала на кровати с огромным подносом, на котором раскладывала пасьянс, пила кофе чашку за чашкой и курила сигареты одну за другой[59].

Эли Маген

Ариадне прислуживали французские и русские няньки и кухарки, так как сама она, по воспоминаниям Мириам, «даже яйцо не могла разбить». Слугам часто было нечем платить, но они так сильно любили Ариадну, что не хотели уходить[59]. Роман «Лея Лифшиц» не был завершён и не сохранился.

Поездка произвела на Кнута огромное впечатление. Находясь в Палестине, он начал работу над поэтическим циклом «Прародина», и эта тема стала для него определяющей не только в творчестве. Письма Кнута и его путевые заметки, собранные в «Альбом путешественника», полны не только восхищения, но и возмущения, горечи, оттого что его прародина стремительно европеизируется, американизируется, бесцеремонно опошляется современной цивилизацией, и что хуже всего — самими евреями[83]. По возвращении в Париж Кнут посвящает себя более практическим делам: прежде всего, публикует «Альбом путешественника». Тогда же у него возникает идея создания актуальной еврейской газеты на французском языке — такой в Париже ещё не было. Однако, средств на её издание найти не удаётся.

Сионизм

Вопросами сионизма Кнут с Ариадной интересовались уже давно, с тревогой следили за ростом антисемитизма в Европе, особенно в Германии. Постепенно оба они стали убеждёнными сионистами, причём увлекающаяся Ариадна стала считать себя еврейкой и дошла в своих убеждениях до гораздо более крайних, практически экстремистских, позиций, нежели Довид. Так, выступая на диспуте в клубе «Фобур», посвящённом выходу книги «Безделицы для погрома» Л.-Ф. Селина, Ариадна заявила:

Антисемитизм извечен, как ненависть лакея к своему господину. Эта ненависть обращена на всякого, кто имеет какие-нибудь преимущества перед другими. А цивилизованный мир живёт духовными богатствами иудаизма. Поэтому, само собой, он может только ненавидеть евреев[84].

Владимир Хазан отмечает, что еврейство явилось Ариадне «не в виде абстрактной идеи, а как необоримая страсть, поглотившая всё её существо». Ариадна с непримиримостью, доходившей до ненависти и ожесточения, воспринимала малейшие проявления антисемитизма. Однажды она заявила, что известного поэта Георгия Иванова «следует раздавить как клопа, поставить к стенке», стоило только кому-то в её присутствии заподозрить того в предубеждении к евреям[85].

Известно также, например, что Ариадна не переносила еврейские анекдоты[86], а когда начинала отстаивать свои взгляды, другие сионисты зажимали уши. Однажды в беседе с поэтом, переводчиком и сионистским деятелем Лейбом Яффе, которого она пригласила в гости, Ариадна заявила, что видит только два способа «решить арабскую проблему»: выгнать арабов с «нашей земли» или перерезать им всем горло. После этого Яффе не хотел о ней слышать[87]. Согласно другому свидетельству, Ариадна считала «Протоколы сионских мудрецов» подлинным руководством, как надо «организовывать подпольную работу»[88].

Описан и такой курьёзный случай: уже после начала Второй мировой войны, в доме Кнутов оказался бежавший из оккупированной Польши писатель Юлиан Тувим с красавицей-женой Стефанией. Оба они были евреями, причем Стефания очень стеснялась своего еврейства и никогда в нём не признавалась. В разговоре Стефания заметила, что еврейские лица редко бывают красивыми из-за слишком длинных носов. Ариадна парировала, объявив, что «гойские лица похожи на задницу».

Забавный подтекст этой сцены заключался в том, что православная христианка Скрябина страстно защищала иудейскую красоту от чистокровной еврейки Стефании Тувим, которая из-за этого случая никогда более не переступала порога дома Кнутов, и её муж, который был свидетелем на свадьбе Довида и Ариадны, сидел за свадебным столом один, без супруги[89].

Владимир Хазан

Другой случай произошёл однажды в одном из парижских кафе. В помещение зашёл Владимир Жаботинский, и сидевшая за столиком Ариадна тут же вскочила и стала навытяжку, приветствуя лидера ревизионистов. Уговоры сесть и продолжить трапезу на неё не возымели никакого действия, и сцена эта закончилась только после того, как Жаботинский покинул кафе[57]. Эта встреча с Жаботинским оказалась не единственной.

В начале 1939 года Довиду, Ариадне и Еве удалось, наконец, организовать выпуск газеты: основную часть средств пожертвовала мать Евы. Газета получила название Affirmation («Утверждение») и была направлена на пробуждение национального самосознания евреев. Довид и Ариадна сняли двухэтажный дом по адресу: улица Лаланд[fr], 6 (фр. Rue Lalande)[90]. На первом этаже располагалась редакция, а на втором — их квартира. Кнут выступал не только как редактор, но и в качестве публициста. Появление газеты стало важным событием для евреев Парижа, и на усилия её авторов обратил внимание Владимир Жаботинский, посещавший редакцию. В августе 1939 году все трое — Кнут, Ариадна и Ева — получили приглашение в Женеву на XXI Сионистский конгресс, посвящённый Белой книге. Как члены редколлегии Affirmation они были допущены на все заседания конгресса[91].

Сарра

Через неделю после закрытия конгресса началась Вторая мировая война. Кнута в первый же день войны, 1 сентября 1939 года, мобилизовали во французскую армию, и в этот же день вышел последний, 29-й номер Affirmation — газету пришлось закрыть. В марте 1940 года Ева с семьёй уехала в Палестину. Служба Довида проходила в Париже, и 30 марта 1940 года Кнут и Ариадна зарегистрировали брак, а ещё через несколько дней Ариадна приняла гиюр, получив новое имя Сарра, после чего стала требовать от знакомых называть себя только так. Лазарис обращает внимание на то, что этот ответственный шаг для Ариадны был сродни подвигу, из-за водобоязни, развившейся после гибели брата, Юлиана — ведь во время церемонии Ариадне необходимо было окунуться в микву[92]. Переход Ариадны в иудаизм вызвал большой резонанс среди русских эмигрантов, некоторые восприняли отказ от христианской веры как предательство и личную потерю.

Гуляли поздно, встретили Кнута с его противной женой (б<ывшей> Скрябиной). Эта жена его уже десятая[комм. 17]. Перешла в жидовство, потому что Кнут стал не столько поэтом, сколько воинствующим израильтянином. «Кровь Его на нас и детях наших».

Зинаида Гиппиус, 16 февраля 1939

Воинскую часть, к которой был приписан Кнут, при приближении немецких войск к столице перебросили на юг. Ариадна с детьми осталась в Париже: младшего Эли она устроила в пансион, а сама пошла работать на завод. Но завод закрыли через три дня, начались паника и бегство из Парижа. Борис Шлёцер звал её к себе в Пиренеи, но Ариадна не могла уехать, ничего не зная о судьбе мужа. 14 июня немецкая армия вошла в Париж, буквально накануне Довид смог сообщить Ариадне, что демобилизовался и ждёт её в Тулузе, и семья спешно покинула город[93].

Тулуза

Тулуза находилась в т. н. «свободной зоне», боевые действия там не велись, оккупационных войск не было, однако действовали коллаборационисты и «милиционеры» из числа местных жителей. В Тулузу и в другие города юга страны стекались беженцы. Среди них было много евреев, в частности высланных из оккупированных Эльзаса и Лотарингии. При этом положение и возможности еврейских беженцев и «коренных» французских евреев сильно различались, так же как и отношение к ним со стороны вишистских властей и рядовых «милиционеров». Еврейские беженцы стремились попасть в Марсель, а там заполучить визу в Южную Америку или Китай, куда угодно. Свободного жилья не было, цены на него стали астрономическими.

Ариадна с двумя дочерьми воссоединилась с Довидом в Тулузе. 3 июня 1941 года Кнут пишет в Америку Марку Алданову:

Дорогой Марк Александрович, настоящее письмецо — скромное S.O.S. Мы с Ариадной Александровной настойчиво просим Вас оказать нам самую большую услугу, о которой можно просить человека: вытащить нас из гиблого места. Меня уверяют, что от А. Ф-ич зависит получение визы «intellectuel en danger (без affidavit)».

Довид Кнут, 3 июня 1941

По всей видимости, Марк Алданов передал этот призыв о помощи А. А. Гольденвейзеру, входившему в Комитет по аффидевитам при американском клубе «Горизонт», снабжавшем американскими визами бежавших из Европы евреев. Гольденвейзер взялся помочь Кнутам, но дело шло трудно, требовало значительного времени, а с ноября 1942 года вообще было приостановлено, причём у Гольденвейзера находилось к тому моменту около сорока подобных заявок. Как бы то ни было, уехать в Америку Кнутам не удалось[94].

Ожидая помощи, Ариадна отослала дочерей к Борису Шлёцеру, но через несколько месяцев Мириам вернулась. Семья устроилась в маленькой квартирке в полуподвальном помещении на Улице Беге-Давид, 20 (фр. Bégué-David)[93]. Жили впроголодь, приходилось браться за любую работу, Довид даже служил сторожем при психиатрической лечебнице[95]. Вскоре после приезда они встретились с Александром Бахрахом, который оставил воспоминания об этой встрече. Лазарис не исключает, что Бахрах был последним, с кем они говорили по-русски. После этого они, в целях конспирации, полностью перешли на французский язык, даже в разговорах с детьми[96].

Создание ЕА

Довид и Ариадна закрылись у себя комнатушке и за несколько недель, к концу 1941 года написали брошюру под названием «Что делать?» (фр. Que faire?)[комм. 18], посвящённую проблемам евреев вообще и текущему положению дел в частности. В брошюре обосновывалась необходимость создания еврейской подпольной организации. Кнут созвал нескольких сионистов Тулузы и зачитал им брошюру. Однако присоединиться согласился лишь один человек — Авраам Полонский[en]; остальные сочли саму идею подпольной борьбы безумной и смертельно опасной[97]. Полонский же имел опыт: во время гражданской войны в России на территории Белоруссии он создал подпольную еврейскую организацию, действовавшую на стороне Красной армии против Петлюры. Территория, на которой действовала его группа, неожиданно для подпольщиков оказалась частью Польши, польские власти их арестовали, однако Полонскому удалось бежать, после чего через Германию и Бельгию он добрался до Тулузы, где и осел. Полонский окончил инженерный факультет Тулузского университета, работал на заводе, а позднее открыл собственное процветающее предприятие. При этом он всегда оставался верен идеям Жаботинского, и сейчас его богатейший практический опыт в сочетании со знанием местных реалий очень пригодился[98]. Несмотря на возражения сионистов, организация была создана: её основателями стали Кнут, который и возглавил её, Ариадна, Авраам Полонский и его жена Эжен[94].

Первоначально организацию назвали Bnei David («потомки Давида»), но в июне 1944 года переименовали в Organisation Juive de Combat[en] («Еврейская армия», сокращённо OJC или ЕА)[94].

Регина

Сарра-Ариадна, в соответствии с законами конспирации, выбрала себе подпольную кличку — Регина. Она же придумала особую церемонию принесения присяги при вступлении в организацию. За четыре года существования ЕА такую присягу принесли 1952 человека, среди которых было много евреев из России.

Я оказалась в тёмной, как ночь, комнате, напротив меня кто-то сидел, но я видела только резкий свет фонаря, направленный прямо мне в лицо. На столе лежал флаг, а рядом — Библия. Я должна была повторять слова присяги, не снимая руки с Библии. «Клянусь оставаться верной ЕА и подчиняться её командирам. Да здравствует мой народ! Да возродится Эрец-Исраэль! Свобода или смерть!» — услышала я свой голос. В темноте кто-то произнёс «Отныне и впредь вы в ЕА». Зажёгся свет, и я увидела, что напротив сидит Ариадна и что флаг сшит из двух простыней — белой и голубой. На всех нас сильнейшее впечатление производило ощущение некой мистической силы по другую сторону стола[99].

Анна-Мари Ламбер

Подпольная работа

Членов ЕА вербовали среди инженеров предприятия Полонского, студентов Тулузского университета, а также в синагогах. Среди участников кружка был двадцатилетний поэт Клод Виже, оставивший воспоминания об Ариадне:

Фанатичная, как все истинные неофиты, она покрывала позором язычников и христиан, заставляла своего мужа <…> строго соблюдать ритуалы, от которых он давным давно отошёл, <…> мечтала о полном возрождении наследия иудаизма, о возвращении в Сион, о воплощении в жизнь мистического предвидения израильских пророков. Она следовала жестким правилам раввинистического учения, <…> невзирая на огромные внешние трудности и на внутренние конфликты её неистовой натуры.<…> Она выражала то презрение к неевреям, которое свойственно христианским женщинам, недавно перешедшим в иудаизм.

Клод Виже

Среди «огромных внешних трудностей» следует выделить страсть Ариадны к курению, которую ей приходилось подавлять по субботам, в то время как в остальные дни она сохраняла «бычки», высыпая из них табак и скручивая из старых газет «козьи ножки», отбирала у некурящих мужчин талоны на сигареты (женщинам они не полагались), а у дочерей — талоны на шоколад, которые тоже выменивала на сигареты[100].

Первые акции ЕА были довольно простыми и безобидными. Целый год члены ЕА приносили интернированным из Германии еврейским беженцам продукты. Беженцы содержались в очень тяжёлых условиях, в лагере Ресебеду[fr], рядом с Тулузой, приходилось подкупать часовых.

Ариадна продолжала считать основными врагами англичан, а не немцев: ведь это английская полиция в Палестине поддерживает арабских террористов, не даёт вооружаться евреям, не пускает их в страну. Однако, по мере развития событий, когда правительство Виши стало издавать антиеврейские законы, декреты и циркуляры, а также начала приходить информация об облавах, чистках и депортациях, Ариадна поняла, что главный и смертельно опасный враг в настоящий момент — фашизм[101].

Постепенно деятельность ЕА расширялась. Подпольщики добывали оружие и секретную информацию, укрывали еврейских детей, ортодоксальных евреев и представителей других групп особого риска на квартирах, отдалённых фермах и в монастырях. Они также переправляли беженцев через границу в Швейцарию и Испанию, распределяли полученную через Швейцарию помощь от международных еврейских организаций, выпускали газету «Кан мэм», совершали диверсии против гитлеровцев и их пособников[102]. Наиболее трудной и опасной задачей была переправка детей, чьих родителей депортировали в лагеря. Этой работой Ариадна занималась одна или с помощницей. В каждую группу входило до 30 детей 7—12 лет, переправляли их в поездах. Необходимо было тщательно соблюдать конспирацию. Для этого детей учили правильно вести себя в пути, чтобы не выглядеть организованной группой и не вызывать подозрений. Детей также готовили к различным непредвиденным ситуациям. Точно так же, по железной дороге, перевозили оружие в чемоданах[103].

Иногда ЕА проводила и боевые операции. В районе Чёрных гор под Тулузой англичане регулярно сбрасывали оружие для французских партизан (маки). Но французы не всегда приходили к назначенному месту, и тогда это оружие доставалось еврейским подпольщикам. В основном бойцы ЕА занимались устранением так называемых «физиогномистов» — агентов гестапо, высматривающих и выслеживающих евреев на улицах. После нескольких успешных акций, проведенных ЕА, желающих пополнять ряды «физиогномистов» не оказалось, и эта сеть осведомителей закончила существование[104].

В последние годы войны, когда появилась возможность переправки групп через Испанию на территории, занятые союзниками, ЕА расширила сферу деятельности: создавались боевые отряды, проходившие тренировки в Чёрных горах, которые перебрасывались через Испанию для присоединения к войскам союзников. Некоторые из этих отрядов позднее переправлялись в Палестину, где вступали в отряды самообороны. Кроме того, этот путь использовался и для переправки в Палестину групп детей, особенно тех, чьи родители уже были там[105].

Бетти

Младшая дочь Ариадны, Бетти, какое-то время продолжала жить у Бориса Шлёцера, в относительной безопасности. Однако нацисты добрались и до него, заподозрив в нём еврея и коммуниста, в результате чего Шлёцеру с племянницей пришлось провести несколько дней в тюрьме. К тому же Бетти влюбилась в молодого кюре[fr] и написала матери, что собирается перейти в католичество. «Если Бетти крестится, я убью её и себя» — заявила Ариадна и тут же забрала дочь к себе. Выяснилось, что против евреев и иудаизма Бетти настраивал Борис Шлёцер, который тоже не мог простить «предательства» Ариадны. Бетти, даже находясь рядом с матерью, получала от дяди Бори письма, в которых он убеждал девочку посещать католического священника для укрепления христианской веры. Ариадна сначала обратилась за помощью к другу семьи, философу Арнольду Манделю[fr], но беседы с ним не помогли, и Бетти ещё более отдалилась от иудаизма. Тогда Ариадна попросила о помощи раввина Пинхаса Ройтмана, работавшего с подростками. Ройтман каждый вечер во время прогулок беседовал с Бетти, и в итоге смог её переубедить. Ариадна же стала привлекать Бетти к подпольной борьбе[106].

Разоблачение ЕА

В ноябре 1942 года полиция арестовала Арнольда Манделя — члена ЕА, принятого в организацию по рекомендации Кнута и Ариадны. Кнуты знали его ещё по Парижу, Мандель был другом семьи и сотрудничал в Affirmation, где публиковал философские эссе. Манделю было поручено встретиться в Лурде с аббатом, предположительно сочувствующим еврейскому подполью. Однако аббат заманил Манделя в ловушку. В полиции Мандель выдал имя и адрес Кнута. Подпольщики узнали об этом через своих осведомителей, и когда полицейские нагрянули с обыском, никаких доказательств подпольной деятельности Кнута они не обнаружили. Тем не менее, оставаться во Франции Кнуту было опасно. Было решено отправить его в Швейцарию. Кнут просил Ариадну уехать вместе с ним, тем более, что она была на втором месяце беременности. Ариадна отказалась — нужно было переправлять за границу чужих детей. Кнут уехал один[107]. На посту руководителя ЕА его сменил Авраам Полонский.

22 мая 1943 года Ариадна родила сына, которого назвала Иосифом: «Этот ребёнок узнает свободу. Он будет жить в еврейском государстве!» В ноябре Ариадна отправляет в Швейцарию восьмилетнего Эли, а ещё через месяц — Мириам с полугодовалым Иосифом на руках. С Ариадной в Тулузе осталась только Бетти[108].

К этому времени относится, вероятно, последняя встреча Ариадны с дядей Борисом Шлёцером и младшей сестрой Мариной, по дороге на очередное задание в Перпиньяне.

Она, видимо, была захвачена подпольной деятельностью, которой отдалась всем сердцем. Складывалось впечатление, что она нашла своё истинное призвание и поглощена настолько, что возникал вопрос, как ей удастся привыкнуть к нормальной жизни без опасностей, в которых она себя чувствует как рыба в воде[109].

Борис Шлёцер, 2 апреля 1945

К началу 1944 года ЕА как организация уже обладала достаточным ресурсом, чтобы принять амбициозное решение о формировании отдельного еврейского легиона для помощи союзным войскам в освобождении Франции. Для решения этой задачи требовалось установить связь с Лондоном. Помочь вызвалась давняя подруга Кнута — поэтесса Лидия Червинская. Была назначена встреча в Марселе, в ресторане отеля «Терминюс». На встрече присутствовали: командир отряда ЕА в Ницце Анри Пурилес, знакомый Кнута по фамилии Роговский, который и отрекомендовал ему Червинскую, сама поэтесса и её друг Шарль Порель, который был представлен как журналист-антифашист, имеющий выходы на английскую разведку. Встреча прошла удачно, следующая была назначена в Париже. На эту встречу отправили делегацию в составе Пурилеса и военного инструктора ЕА Жака Лазарюса[fr]. Эти переговоры также прошли успешно[110].

Следующим шагом должна была стать отправка делегации в Лондон для подписания соглашения. 17 июля туда от ЕА отправились Лазарюс и раввин Рене Капель. До парижского аэропорта их сопровождали Порель и некий француз Жак Рамон, его знакомый. Однако в аэропорт они не попали: в машине Рамон наставил пистолет на сидевших сзади Пурилеса и Лазарюса, а Порель отвез их на Ля Помп[en], 180 (фр. Rue de la Pompe), в гестапо, где работал охотник на подпольщиков Фридрих Бергер. На следующий день там же оказались ещё около двадцати пяти активистов ЕА. Через месяц Пурилеса, Капеля и Лазарюса отправили в Бухенвальд, но по дороге им удалось бежать. Впоследствии оказалось, что под именем Порель действовал агент абвера Карл Ребейн, а о существовании ЕА он узнал от своей любовницы Червинской, которой к тому же выплачивал жалование из специального фонда абвера. После войны Червинская была осуждена, но Кнут так и не поверил в её измену[111].

Ещё раньше Кнут узнаёт о другом предательстве: Ариадна изменила ему с молодым бойцом ЕА Раулем Леоном. Скорее всего, так и было, об этом свидетельствует одно из писем Бетти, адресованных в Палестину Еве Киршнер. Ей же пишет и Кнут:

Она не остановилась перед разрушением семьи, принеся в жертву двух невинных (Эли носит моё имя и думает, что он мой сын).
Меня от этого так тошнит, что я даже не стал её упрекать: много чести. Прекратил переписку совершенно.
<…> Открыв, что она такая низкая, такая вульгарная (обычная самка, подобная многим другим), я ощутил облегчение своей боли, но удар был жестокий и в моей истории не помещается.
Говоришь себе: Ариадна — всего навсего это? Чего же сто́ит мир?[112]

Довид Кнут, 7 июля 1944

Ариадна, по всей видимости, так и не узнала, почему от Довида перестали приходить письма.

Гибель

После сокрушительного провала и ареста многих бойцов ЕА продолжать работу было смертельно опасно, однако риск Ариадну не смущал. Она по-прежнему проводила акции и не пропускала ни одной церемонии присяги. Как раз для принесения присяги 20-летней Жаннеты Мучник 22 июля была назначена встреча на явочной квартире по адресу Улица Ля Помм, 11 (фр. Rue de la Pomme), где Ариадна проживала под видом скромной портнихи. Бетти в это время была на задании: переправляла очередную группу детей. Ариадна пришла заранее на квартиру вместе с Раулем Леоном. Там их поджидала засада — двое милиционеров. Ариадну и Рауля затолкнули в комнату, после чего им объявили, что поступил донос — якобы они здесь прячут партизан. Пока один милиционер держал подозреваемых на мушке автомата, другой начал обыск квартиры и нашёл снаряжение для переправки через горы: множество рюкзаков и горнолыжных ботинок. После этого один из милиционеров ушёл за подкреплением, а второй запер дверь изнутри, продолжая держать пленников на прицеле. Тут пришёл ещё один член ЕА — молодой Томми Бауэр, и сразу же оказался в том же положении, что и Ариадна с Раулем. Ждать прихода подкрепления пленникам не имело смысла — провал был совершенно очевиден, нужно было действовать. Воспользовавшись приходом Бауэра, Рауль схватил со стола пустую бутылку и запустил её в голову замешкавшемуся милиционеру. В ответ тот выпустил автоматную очередь. Ариадна была убита на месте прямым попаданием в сердце. Бауэр получил тяжёлое ранение в грудь и вскоре скончался после пыток. Рауль был ранен в обе ноги, но смог уйти, вылечился и после войны оказался в Палестине[113].

Кнут впоследствии простил Ариадну, а Рауля Леона обвинял не только в совращении жены, но и в её гибели, не хотел его знать и убеждал друзей не принимать его у себя[114].

Память и оценки

A LA MEMOIRE

De Régine Ariane Fixman
Tombée Héroiquementa a l’ennemi
le 22-7-44 Pour la Défense
de l’Honneur du Peuple Juif et
de Notre Patrie Eretz-Israel

Monument des Jiunesses Sionistes
de Toulouse
[42]

Через три недели после гибели Ариадны Тулуза была освобождена. Информация о гибели «Регины» попала в печать, по всей видимости, только к концу года: заметка была опубликована в парижской эмигрантской газете «Русский патриот», № 6 (19) от 2 декабря. Обстоятельства гибели Ариадны в ней изложены кратко, но достоверно. Тем примечательнее позднейшие многочисленные наслоения в различных «свидетельствах»: озвучивались версии о гибели Ариадны в бою на городской улице и при переходе швейцарской границы, что она была расстреляна немцами и т. д. Поэт Вадим Морковин вообще заявил, что под именем Регина скрывалась некая Наташа Оболенская, с которой он якобы учился ещё в московской гимназии. В настоящее время обстоятельства роковой стычки на конспиративной квартире восстановлены с большой степенью достоверности: в их основе лежит рассказ Рауля Леона, записанный доктором Е. Эпштейном, у которого он после ранения проходил лечение[115].

Сразу после гибели Ариадны, Кнут задумал выпустить мемориальный сборник в её честь, начал собирать материал и сортировать его по разделам: «Ариадна», «Сарра», «Регина». Предполагалось опубликовать свидетельства и воспоминания товарищей по подпольной организации, Сергея Кусевицкого и Игоря Стравинского, знавших и Александра Скрябина, и Ариадну ещё по России. Но осуществить задуманное не удалось из-за нехватки средств и упрямства издателя[116].

Ариадна-Сарра Скрябина-Фиксман-Кнут была посмертно награждена Военным крестом с Серебряной звездой и Медалью Сопротивления. Многочисленные упоминания о памятнике в Тулузе не соответствуют действительности: существует лишь мемориальная доска на стене дома, где погибла Ариадна, установленная членами Движения сионистской молодёжи Тулузы, и могильный камень с её именем на городском кладбище Терр-Кабад[fr][117].

«Русские новости» от 14 декабря 1945 года (№ 31) сообщали об аресте предполагаемого убийцы Ариадны:

В Италии арестован милиционер Мантель, заманивший в ловушку и убивший в Тулузе 22 июля 1944 года двух «резистантов», в том числе Сарру Кнут.

Дальнейшая судьба Мантеля неизвестна[118].

В памяти друзей, знакомых и современников Ариадна Скрябина осталась «чрезвычайной», «неистовой», «сумасшедшей Ариадной»[комм. 19]. Возможно, наиболее ёмкую характеристику личности Ариадны дал Владимир Хазан:

Ариадна была редкостно одарена от природы, но почти ни в чём себя не проявила: превосходная пианистка — довольствовалась в эмиграции должностью секретаря Музыкального общества; талантливый поэт — выпустила всего одну тонюсенькую книжицу стихов; писала прозу: новеллы, даже большую повесть Лея Лившиц — не сохранилось ни строчки… <…> …Скорее виной тому был сверхкатегоричный характер: не умевшая хитрить и лукавить с судьбой, в особенности когда речь шла о судьбе творческой, она считала: если не первая — стало быть, никакая, если не гений — значит, бездарность[41].

Владимир Хазан

Если во Франции имя Ариадны Скрябиной имеет некоторую известность, прежде всего в сионистских кругах, то до Израиля её посмертная слава вообще не дошла[119]. Между тем, Довид Кнут утверждал, что если бы там узнали о том, сколько сделала Ариадна для евреев Европы, то её именем назвали бы одну из крупных улиц Палестины.

Кнуту вторит литератор Иммануил Штейн:

Небогатый я еврей, а то поставил бы в Иерусалиме, в Яд Ва-Шеме, ей памятник <…>: ведь сколько еврейских жизней спасла эта русская еврейка!

Иммануил Штейн

С именем Владимира Хазана связан подъём интереса к личности и судьбе Ариадны. В 1990-х годах Хазан первым из исследователей начал систематизировать, изучать и публиковать творчество Довида Кнута. Хазан издал монографию, посвящённую биографии и поэтике Кнута, а также подготовил к изданию претендующий на полноту двухтомник его работ, включивший в себя всё сохранившееся наследие поэта: поэтическое, прозаическое, публицистическое, эпистолярное. В рамках этой большой работы Хазан подробно рассмотрел и историю Ариадны Скрябиной, оформив результаты в виде ряда статей. Другой важной работой, раскрывающей многие детали биографии Ариадны, стала популярная монография Лазариса «Три женщины», в которой также рассмотрены судьбы Мани Вильбушевич и Маргариты Царфати.

К первому тому собрания сочинений Довида Кнута было приложено переиздание единственного поэтического сборника Ариадны Скрябиной «Стихи» (1924). Однако в остальном её наследие — в том числе письма и газетные публикации — до сих пор не собрано и не изучено.

Семья

Довид Кнут — последний поэтический текст «Зной» из цикла «Прародина» написал в декабре 1939 года. Художественная проза Кнута сочувственного отклика у современников не нашла. После войны отошёл от актуального литературного процесса, хотя и работал редактором Bulletin du Centre de Documentation Juive Contemporaine. Некоторое время снимал комнату в доме, где до войны располагалась редакция Affirmation. Архив редакции, вместе с довоенными сборниками стихов Кнута и неоконченным романом Ариадны «Лея Лифшиц», пропал — был вывезен или уничтожен немцами[120].

Жена, мужественно боровшаяся со мной с первого дня создания организации, осталась на посту (беременная), и, после ряда лет воистину героической жизни (бесстрашие её потрясало и гальванизировало самых отчаянных товарищей), была убита французской полицией 22 июля 44 года, в Тулузе, за месяц до освобождения города от сверхчеловеков. <…> Получила, посмертно, великий крест с серебряной звездой.
О себе скажу одно: много работаю. Разлюбил людей.

Довид Кнут, из письма Юлиану Тувиму, 8 июля 1945

В 1947 году издал книгу «К истории еврейского Сопротивления во Франции 1940—1944» (фр. Contribution a L’Histoire de la Resistance Juive en France 1940—1944), где рассказал, в том числе, и о подпольной деятельности Ариадны.

В 1949 году издал сборник «Избранные стихи», не содержавший ни одного нового стихотворения, однако признанный самой важной его книгой, поэтическим завещанием. После гибели Ариадны на руках Довида остались четверо её детей. Старшая Мириам быстро вышла замуж и стала жить отдельно, Бетти же долго жила с Кнутом. В 1948 году Довид встретил семнадцатилетнюю актрису Виргинию Шаровскую, наполовину еврейку, напоминавшую ему своей страстностью Ариадну. В мае они поженились, затем Виргиния прошла гиюр и стала Леей Кнут. В октябре 1949 года Кнут с Леей и шестилетним Йоси репатриировались в Израиль. Довид Кнут умер в 1955 году в Тель-Авиве от злокачественной опухоли мозга.

Татьяна-Мириам Деган (Корнман; род. 3 февраля 1925) — вышла замуж за композитора и пианиста Роберта Корнмана[121][122] (1924—2008). Была соавтором некоторых музыкальных проектов мужа, сопровождала его на гастролях. Наследие Александра Скрябина занимало особое место в концертной и общественной деятельности супругов. Мириам Деган написала книгу «Благотворная жажда» — беллетризованные воспоминания о своей матери и Довиде Кнуте (опубликовано несколько глав в переводе на русский язык).[123] В этой книге Татьяна-Мириам пытается смягчить образ Ариадны.

Бетти Кнут — вместе с матерью участвовала в Сопротивлении, после гибели Ариадны стала военным корреспондентом. В американской армии имела звание младшего лейтенанта, получила Серебряную звезду из рук генерала Паттона, была награждена французским Военным крестом. При форсирования Рейна джип, в котором сидела Бетти, подорвался на мине, в результате чего Бетти получила серьёзное осколочное ранение головы и попала в госпиталь. Бетти вылечилась, но всю оставшуюся жизнь её мучили частые и сильные головные боли. На основе своих военных впечатлений Бетти написала книгу «Мушиный хоровод» (фр. La Ronde de Mouche), имевшую успех[124].

В 1946 году Бетти примкнула к террористической организации «Лехи»: редактировала журнал организации на французском языке, затем координировала диверсионную и террористическую деятельность в Лондоне, затем сама стала принимать участие в осуществлении терактов (рассылка первым лицам государства писем и посылок со взрывчаткой). Для ведения подрывной деятельности Бетти взяла себе кличку Иранда (анаграмма имени Ариадна). Встречалась с министром иностранных дел СССР Вячеславом Молотовым (настоящая фамилия Скрябин[комм. 20]), который, по её воспоминаниям, обещал ей поддержку в борьбе с английским империализмом. В середине 1947 года была арестована и провела в тюрьме около восьми месяцев, до февраля 1948 года. Доказательства её причастности к террористической деятельности были серьёзными, но помогли слава героини Сопротивления и заплаченный Кнутом выкуп. Через несколько месяцев Бетти снова в тюрьме, по подозрению в причастности к убийству Фольке Бернадота, но на этот раз доказательств нет, и Кнуту удаётся её выручить без особого труда. В очередной своей публикации Бетти осуждает убийство Бернадота, вследствие чего порывает с «Лехи»[125].

Бетти уехала в Америку, вышла замуж за демобилизованного американского солдата-еврея, родила двоих детей. В 1950 году семья переехала в Израиль. Муж Бетти через некоторое время разорился, пристрастился к алкоголю, наркотикам, и в конце концов оказался в психиатрической клинике. К этому времени у Бетти родился третий ребёнок, необходимы были средства для содержания семьи. Тогда Бетти открыла первый в Израиле ночной клуб-кабаре под названием «Последний шанс». Клуб стал очень популярен, приобретя славу «уголка Парижа в Израиле», хотя посетивший его однажды писатель Роже Вайян озаглавил статью «Такой конец постигает утративших надежду». В 1965 году в клубе выступал Жак Брель. Бетти всю ночь курила, пила и танцевала, отправилась спать лишь под утро — и умерла во сне. Она прожила 38 лет, как её мать и бабка[126].

Эммануил Межан (Эли Маген; род. 28 июня 1935) — во время войны долгое время находился в католическом монастыре, где, по его воспоминаниям, с ним и другими детьми очень плохо обращались[127]. В 1945 приехал в Эрец-Исраэль, жил в кибуце Гева[en]. О том, что его настоящий отец Рене Межан, Эли узнал от Евы Киршнер только после смерти Довида Кнута, по его просьбе. Окончил мореходное училище в Хайфе, стал моряком военно-морского флота, кем и хотела его видеть Ариадна. Демобилизовавшись, до 1960 года служил в торговом флоте, затем выучился игре на гитаре в Тель-Авиве, поселился в городе Рош-Пинна на севере Израиля. Преподавал игру на гитаре. В настоящее время на пенсии. По-русски не говорит[128][129].

Йоси (Иосиф) Кнут (род. 22 мая 1943) — единственный общий ребёнок Довида Кнута и Ариадны Скрябиной. С детства проявил склонность к сочинению стихов:

И у меня была мама,
Как и у всех детей,
Но маму мою убили,
И совсем ничего я не помню о ней.

С той далекой поры утекло много дней,
Ничего не осталось от мамы моей.

После войны Йоси жил с отцом в Париже, а в 1949 году они уехали в Палестину. Там Йоси учился в интернате, потом служил в армии, в войсках особого назначения. По сообщению Лазариса, однажды по неосторожности выстрелил в себя из автомата. Пуля попала в голову. Девять месяцев находился между жизнью и смертью, стал инвалидом. Затем учился в Тель-Авивском университете на отделении французской литературы. Работал в архиве армейской газеты. Выпустил книгу воспоминаний об отце[130] и два сборника собственных стихов на иврите: «Первый свет» (ивр.אור ראשון‏‎)[131] и «Стихи в дороге» (ивр.שירים בדרך‏‎)[132]. На обложке сборника «Первый свет» — портрет Ариадны и надпись: «Ищу тебя» (ивр.מחפש אותך‏‎).

Напишите отзыв о статье "Скрябина, Ариадна Александровна"

Комментарии

  1. Елена Александровна Скрябина (по мужу Софроницкая; 1900—1990) — вторая дочь А. Н. Скрябина от брака с В. И. Скрябиной (Исакович), пианистка.
  2. Мария Александровна Скрябина (1901—1989) — младшая дочь А. Н. Скрябина от брака с В. И. Скрябиной (Исакович), жена режиссёра Владимира Татаринова, актриса МХАТ II, антропософка.
  3. При крещении Ариадны в России в 1910 году в метрическую книгу была занесена ошибочная дата: 18/31 октября 1905.
  4. Г. Свет, а за ним и В. Хазан находят это обстоятельство знаменательным, отмечая будущую «экстатичность» дочери Скрябина.
  5. Мария Александровна Шлёцер (в девичестве Боти; 1847—1937) — мать Бориса Шлёцера и Татьяны Шлёцер.
  6. Сохранилась запись в метрической книге, Архив Московского городского отдела ЗАГС, инв. № 8391.
  7. Сейчас там находится Государственный мемориальный музей А. Н. Скрябина.
  8. У Юлиана были «французские» прозвища: Мутон (фр. Mouton — «барашек» или «овчина»); Люстюкрю́ (фр. Lustucru — «простак»). Родившуюся позже Марину Скрябин называл Куклой.
  9. Ева Яковлевна Киршнер (Циринская; 1913—2006) — друг семьи Ариадны и Довида Кнута. Родом из Вильно, из семьи состоятельного лесопромышленника. Познакомилась с Кнутом в 1935 году, когда тот лежал в больнице, где в то время работала Ева. Довид, Арианда и Ева были очень дружны, в 1939 году выпускали еврейскую газету и вместе посетили Всемирный Сионистский конгресс. В марте 1940 года Ева с семьей (матерью, братом и тёткой) уехала в Палестину, Кнуты с тремя детьми не решились последовать за ней. В 1941 году Ева вышла замуж за юриста Эли (Элена) Киршнера. Ева поддерживала переписку с Ариадной и Довидом до конца их жизни. В 1965 году получила степень магистра психологии, затем вела частную практику по этой специальности. Дожила до глубокой старости, её интервью и воспоминания — один из главных источников биографических сведений о Довиде Кнуте и Ариадне Скрябиной.
  10. Скрябин грезил об очищении и перерождении мира через всечеловеческий творческий акт. Решению этой грандиозной сверхзадачи была подчинена вся его деятельность, направленная на создание и исполнение «Мистерии» («Предварительное действо» которой он успел в значительной мере проработать). Очевидно, такое событие, как мировая война, воспринималось им как подтверждение его предчувствий о скором конце старой цивилизации и появлении новой — принципиально иной.
  11. Сабанеев упоминает, что считал Шлёцеров евреями «в простоте душевной». Согласно распространённому мнению, мать Татьяны Фёдоровны была бельгийкой, а отец потомком обрусевших немцев. Ариадну чаще всего называют определённо русской, в том числе и в еврейской печати. В то же время существует и версия о еврейском происхождении Т. Ф. Шлёцер (со стороны матери).
  12. Речь идёт об анонсе творческого вечера, посвящённого поэту Борису Божневу, который должен был состояться в рамках группы «Через» 29 апреля 1924 года. Анонс перепечатан в нескольких периодических изданиях русского Парижа. Ариадна Скрябина упоминается в нём в числе участников вечера.
  13. Именем «Бетти» её назвали знакомые, а сама Ариадна придумала ей имя «Тика».
  14. Рене Межан (фр. René Méjean, 1902—?) — французский писатель, впоследствии сценарист и литературный критик.
  15. В феврале 1935 года Кнут на своём «трипортере» попал под колеса автомобиля и в результате оказался в госпитале Кошен, где проходила медицинскую стажировку Ева Циринская. Довид, Ариадна и Ева быстро сдружились и поддерживали связь до конца жизни.
  16. Например, в письме к Еве Киршнер от 18 июля 1935 года (почти через месяц после рождения Эли) Кнут сообщает: «Пишу <…> на траве, перед своей палаткой. Рядом дремлет Межан, которого я насилу увёз из Парижа (вроде похищения сабинянок). Отечески возился с ним весь день — опекал, берёг, водил гулять, осторожно отмеривал ему благоразумные порции солнца, воздуха, ветра, игр, отдыха. Он здесь такой растерянный, жалко-городской и безграмотный, что я от всего сердца нянчился с ним, купая во всякой натуралистической благодати. Вечером отпущу его восвояси».
  17. На самом деле Ариадна была второй официальной женой Кнута. Гиппиус, вероятно, имеет в виду все его романтические увлечения, но и в этом случае сильно преувеличивает.
  18. Брошюра вышла в свет в начале 1942 года, но практически весь тираж погиб — по всей видимости, был уничтожен гестапо.
  19. Последним эпитетом её наградил Юрий Терапиано.
  20. В настоящее время расхожая легенда о родстве А. Н. Скрябина и Вячеслава Молотова убедительно опровергнута, однако, как отмечает Т. Масловская, и Молотов, и Бетти во время встречи могли также находиться в заблуждении на этот счёт.

Примечания

  1. [www.memoresist.org/spip.php?page=oublionspas_detail&id=2238 Sarah Régine (Arianne Fiksman (Scriabine)]
  2. Летопись жизни и творчества А. Н. Скрябина, 1985, с. 179.
  3. Письма, 2003, с. 399.
  4. Хазан, 2001, с. 240.
  5. Письма, 2003, с. 398.
  6. Письма, 2003, с. 402.
  7. Письма, 2003, с. 432.
  8. Юрий Ханон. Скрябин как лицо. — СПб.: Центр Средней Музыки & Лики России, 1995. — С. 527. — 680 с.
  9. Летопись жизни и творчества А. Н. Скрябина, 1985, с. 143, 147.
  10. Письма, 2003, с. 475.
  11. Сабанеев, 1925, с. 16, 20.
  12. Сабанеев, 1925, с. 156.
  13. Сабанеев, 1925, с. 155—157.
  14. Лазарис, 2000, с. 228.
  15. Томпакова, 1998, с. 5.
  16. Скрябина М.А., 1998, с. 173.
  17. Томпакова, 1998, с. 8.
  18. Скрябина М.А., 1998, с. 175.
  19. 1 2 Мемориальный музей-квартира Ел. Ф. Гнесиной. Документы: IX-16 и IX-17 (Экзаменные ведомости за 1914/15 и 1915/16 учебные года соответственно).
  20. Шеховцова И. П. Экзаменационные ведомости в фондах Музея-квартиры Ел. Ф. Гнесиной // Гнесинский исторический сборник. — М., 2004. — С. 134—144. — 231 с.
  21. Сироткина И. Свободное движение и пластический танец в России. — М.: Новое литературное обозрение, 2011. — С. 49. — 319 с.
  22. Скрябина М.А., 1998, с. 174-175.
  23. Сабанеев, 1925, с. 273.
  24. Хазан, 2001, с. 241.
  25. Сабанеев, 1925, с. 39.
  26. 1 2 3 Томпакова, 1998, с. 21.
  27. 1 2 3 Томпакова, 1998, с. 22.
  28. Сабанеев, 1925, с. 155, 168.
  29. 1 2 Скрябин А. С., 2009, с. 170.
  30. Летопись жизни и творчества А. Н. Скрябина, 1985, с. 246.
  31. Хазан, 2001, с. 242.
  32. 1 2 [www.ulita.net/gost_v10_b22.htm Евреи и иудеи, выпуск 10, беседа 22]
  33. Лазарис, 2000, с. 229.
  34. Томпакова, 1998, с. 9, 21.
  35. Томпакова, 1998, с. 23, 30.
  36. 1 2 Томпакова, 1998, с. 30.
  37. Томпакова, 1998, с. 24.
  38. 1 2 Томпакова, 1998, с. 23.
  39. 1 2 Дневники Ольги Бессарабовой, 2010, с. 327.
  40. Дневники Ольги Бессарабовой, 2010, с. 326.
  41. 1 2 Хазан, 2001, с. 249.
  42. 1 2 Томпакова, 1998, с. 29.
  43. Рыбакова, 1994, с. 10, 11.
  44. Рыбакова, 1994, с. 20, 21.
  45. Рыбакова, 1994, с. 12.
  46. [books.google.com/books?id=r8P7Onhm5CoC&pg=PA148&lpg=PA148&dq=ariadna+scriabin&source=bl&ots=KZXqcG_b0s&sig=hqYQZoC64gKV0ftJIIgRfnpBu5k&hl=en&ei=fEjNTr6aOenb0QGviN0-&sa=X&oi=book_result&ct=result&resnum=5&ved=0CDkQ6AEwBA#v=onepage&q=ariadna%20scriabin&f=false Irena Vrkljan, Sibelan Elizabeth S. Forrester, Celia Hawkesworth «The silk, the shears, and Marina, or, About biography» (стр. 148)]
  47. Рыбакова, 1994, с. 15.
  48. Рыбакова, 1994, с. 17.
  49. 1 2 Томпакова, 1998, с. 26.
  50. 1 2 Томпакова, 1998, с. 9, 30.
  51. 1 2 Томпакова, 1998, с. 31.
  52. Дневники Ольги Бессарабовой, 2010, с. 440.
  53. 1 2 3 4 Хазан, 2001, с. 245.
  54. 1 2 Лазарис, 2000, с. 231.
  55. 1 2 Хазан, 2001, с. 246—247.
  56. Хазан, 2001, с. 247.
  57. 1 2 Хазан, 2001, с. 247—248.
  58. Хазан, 2001, с. 248—249.
  59. 1 2 3 Лазарис, 2000, с. 237.
  60. Лазарис, 2000, с. 231—232.
  61. Лазарис, 2000, с. 232.
  62. [old.bfrz.ru/cgi-bin/news.cgi?id=12-11-2005&news=112005 В Библиотеке-фонде «Русское Зарубежье» состоялся вечер памяти Ариадны Скрябиной к 100-летию со дня её рождения]
  63. Хазан, 2001, с. 246.
  64. Лазарис, 2000, с. 233.
  65. 1 2 Лазарис, 2000, с. 234.
  66. 1 2 Хазан, 2001, с. 253.
  67. Шапиро, 1986, с. 195.
  68. 1 2 3 Лазарис, 2000, с. 235.
  69. Лазарис, 2000, с. 241—242.
  70. 1 2 Лазарис, 2000, с. 243.
  71. 1 2 Лазарис, 2000, с. 240.
  72. Гейзер М. [www.lechaim.ru/ARHIV/132/imena.htm Сплетение миров. Заметки о жизни и творчестве Довида Кнута]. Лехаим. Проверено 24 декабря 2011. [www.webcitation.org/67sReu35J Архивировано из первоисточника 23 мая 2012].
  73. Хазан, 1997, с. 36.
  74. Хазан В. И. Довид Кнут как русско-еврейский поэт // Особенный еврейско-русский воздух: к проблематике и поэтике русско-еврейского литературного диалога в XX веке. — Иерусалим; М.: Гешарим: Мосты культуры, 2001. — С. 118—121, 142—147. — 430 (105—175) с. — (Прошлый век). — ISBN 5-93273-065-X.
  75. Бахрах А. В. [bahrah.pp.ua/memuary/ariadna-sara-rezhin/ Ариадна — Сара — Режин]. — Париж: La presse libre, 1980. — С. 130-134. — 204 с.
  76. Хазан, 2001, с. 255.
  77. Лазарис, 2000, с. 251—253.
  78. Хазан, 2001, с. 256.
  79. [dovid-knut.form.co.il/nasushshajaljubov.doc Светлана Бломберг «Насущная любовь Довида Кнута» (повесть)]
  80. Лазарис, 2000, с. 266.
  81. Шапиро, 1986, с. 194.
  82. Лазарис, 2000, с. 237—238.
  83. Фёдоров, 2005, с. 48—49.
  84. Лазарис, 2000, с. 260.
  85. Хазан, 2001, с. 250.
  86. Андрей Седых. [imwerden.de/pdf/andrey_sedykh_dalekie_blizkie_1979.pdf Далекие, близкие]. — Нью-Йорк: Новое русское слово, 1979. — С. 278. — 284 с.
  87. Лазарис, 2000, с. 258—259.
  88. Лазарис, 2000, с. 287.
  89. Хазан, 2001, с. 251.
  90. Лазарис, 2000, с. 291.
  91. Лазарис, 2000, с. 294.
  92. Лазарис, 2000, с. 297—298.
  93. 1 2 Лазарис, 2000, с. 300.
  94. 1 2 3 Хазан, 2001, с. 257.
  95. Лазарис, 2000, с. 304—305.
  96. Лазарис, 2000, с. 305—306.
  97. Лазарис, 2000, с. 307.
  98. Лазарис, 2000, с. 308.
  99. Лазарис, 2000, с. 312—313.
  100. Лазарис, 2000, с. 311.
  101. Лазарис, 2000, с. 314.
  102. Лазарис, 2000, с. 314—315.
  103. Лазарис, 2000, с. 323—324.
  104. Лазарис, 2000, с. 333.
  105. Латур, 1981, с. 168-169.
  106. Лазарис, 2000, с. 322.
  107. Лазарис, 2000, с. 334—335.
  108. Лазарис, 2000, с. 338—339.
  109. Лазарис, 2000, с. 340.
  110. Лазарис, 2000, с. 340—341.
  111. Лазарис, 2000, с. 341—342.
  112. Хазан, 2001, с. 258—259.
  113. Лазарис, 2000, с. 343—346.
  114. Лазарис, 2000, с. 347.
  115. Хазан, 2001, с. 259—260.
  116. Лазарис, 2000, с. 357.
  117. Хазан, 2001, с. 261—262.
  118. Хазан, 2001, с. 260.
  119. Хазан, 2001, с. 261.
  120. Лазарис, 2000, с. 359.
  121. [www.archeophone.org/cornman/imgs/slides/1952_08_--_Robert_Cornman_Myriam_Degan_Andersen_Ballet_Danemark_049.html Robert Cornman – Myriam Degan – Katherine Dunhams – Andersen Ballet – Danemark – Press Review – August 1952]. www.archeophone.org. Проверено 5 февраля 2012. [www.webcitation.org/67sRfd1ie Архивировано из первоисточника 23 мая 2012].
  122. Александрова Т. Н. [www.delphis.ru/journal/article/muzyka-zhiva-myslyu Музыка жива мыслью] // Дельфис. — 1993. — № 0 (1).
  123. [lit.lib.ru/k/kudrjawickij_a_i/dovidknutstihiivospominanija.shtml "Литературное обозрение" № 2, 1996, Вокруг Чисел]
  124. Лазарис, 2000, с. 362.
  125. Лазарис, 2000, с. 363—367.
  126. Лазарис, 2000, с. 367—368.
  127. Лазарис, 2000, с. 321.
  128. Мнухин Л., Авриль М., Лосская В. [dommuseum.ru/slovarx/person.php?id=10440 Российское зарубежье во Франции. 1919—2000. Биографический словарь в 3 томах]. — М.: Наука; Дом-музей Марины Цветаевой, 2010. — Т. 2. — 685 с.
  129. [www.proza.ru/2011/10/29/1293 Ариадна Скрябина (Эдуард Кукуй)]
  130. Мнухин Л., Авриль М., Лосская В. [www.tez-rus.net/ViewGood31983.html Российское зарубежье во Франции. 1919—2000. Биографический словарь в 3 томах]. — М.: Наука; Дом-музей Марины Цветаевой, 2008. — Т. 1. — 800 с. — ISBN 978-5-02-036267-3, 978-5-93015-104-6, 978-5-02-036268-0, 978-5-93015-105-3.
  131. Йоси Кнут, אור ראשון «Ор ришон» («Первый свет»), стихи, изд. «Котер»
  132. Йоси Кнут, שירים בדרך «Ширим ба-дерех» («Стихи в дороге»), стихи, изд. «Гваним», Тель-Авив, 2003, ISBN 965-411-584-0

Литература

  • А. Н. Скрябин. Письма / под ред. А. В. Кашперова. — М. : Музыка, 2003. — 719 с.</span>
  • Летопись жизни и творчества А. Н. Скрябина / сост. М. П. Прянишникова, О. М. Томпакова. — М. : Музыка, 1985. — 295 с.</span>
  • Марина Цветаева — Борис Бессарабов : Хроника 1921 года в документах. Дневники (1915—1925) Ольги Бессарабовой / [вступ. ст., подгот. текста, сост. Н. А. Громовой]. — М. : Эллис Лак, 2010. — 797, [2] с., [16] л. ил., портр. — ISBN 978-5-902152-83-5.</span>
  • Лазарис, В. Три женщины. — Тель-Авив : Ладо, 2000. — С. 222—383.</span>
  • Масловская, Т. Ю. О судьбе потомков А. Н. Скрябина // А. Н. Скрябин в пространствах культуры ХХ века. — М. : Композитор, 2009. — С. 174—179. — 368 с. — ISBN 5-85285-313-5.</span>
  • Рыбакова, Т. В. Марина Цветаева и дом А. Н. Скрябина. — М. : ИРИС-ПРЕСС, 1994. — 24 с. — ISBN 5-87390-005-1.</span>
  • Сабанеев, Л. Л. Воспоминания о Скрябине. — М., Неглинный пр., 14 : Музыкальный сектор государственного издательства, 1925. — 318 с.</span>
  • Скрябин, А. С. Трагедия и подвиг Т. Ф. Шлёцер // А. Н. Скрябин в пространствах культуры ХХ века. — М. : Композитор, 2009. — 368 с. — ISBN 5-85285-313-5.</span>
  • Скрябина, М. А. Память сердца // Учёные записки Государственного мемориального музея А. Н. Скрябина. — М. : ИРИС-ПРЕСС, 1998. — Вып. 3. — С. 173—179.</span>
  • Томпакова, О. М. Бесподобное дитя века : Ариадна Скрябина. — М. : Музыка, 1998. — 32 с. — ISBN 5-7140-0663-1.</span>
  • Фёдоров, Ф. П. Довид Кнут. — М. : МИК, 2005. — 446 с. — ISBN 5-87902-094-0.</span>
  • Хазан, В. И. Материалы к биографии Д. Кнута // Собрание сочинений / Д. Кнут. — Иерусалим : Еврейский университет. Кафедра русских и славянских исследований, 1997. — Т. 1. — С. 35—69. — ISBN 965-222-798-6.</span>
  • Хазан, В. И. Моим дыханьем мир мой жив : (К реконструкции биографии Ариадны Скрябиной) // Особенный еврейско-русский воздух : К проблематике и поэтике русско-еврейского литературного диалога в XX веке. — Иерусалим : Гешарим ; М. : Мосты культуры, 2001. — С. 239—261. — (Прошлый век). — ISBN 5-93273-065-X.</span>
  • Шапиро, Г. [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/cmr_0008-0160_1986_num_27_2_2076 Десять писем Довида Кнута] // Cahiers du monde russe et soviétique. — P., 1986. — Vol. XXVII (2). — P. 191—208.</span>
  • ענת גואטה (Анат Гуэта). הצבא היהודי בצרפת (Еврейская армия во Франции) : [иврит]. — Иерусалим : Министерство обороны Израиля, 2001. — 205 с.</span>
  • Anny Latour (Анни Латур). The Jewish Resistance in France (Еврейское сопротивление во Франции) : [англ.] / пер. с франц. Irene R. Ilton. — Нью-Йорк : Holocaust Publications, Inc, 1981. — 287 с. — ISBN 0-89604-026-7.</span>

Ссылки

  • Степанова, Розалия. [www.ulita.net/gost_v10_b22.htm Евреи и иудеи. Беседа 22. Путеводная нить Ариадны Скрябиной]. Журнал «Гостиная» (2007, выпуск 10). Проверено 20 ноября 2011. [www.webcitation.org/67YiWwIRZ Архивировано из первоисточника 10 мая 2012].
  • [dovid-knut.form.co.il/main.html Сайт «Довид Кнут»]. Проверено 20 ноября 2011. [www.webcitation.org/67YiXhgJ2 Архивировано из первоисточника 10 мая 2012].
  • [www.jwmww2.org/show_item.asp?levelId=65035&itemId=615&itemType=0&category=4 Knot Lazaros Beti, Knout David, Knout Regine-Ariane в списке воинов подполья на сайте музея Еврейского Воина Второй мировой войны] (англ.). Проверено 22 июня 2012. [www.webcitation.org/68ccn1d8P Архивировано из первоисточника 23 июня 2012]. (The Fighters — Partisans, Underground and Ghetto Fighters, стр. 29, 30)

Отрывок, характеризующий Скрябина, Ариадна Александровна

Главноуправляющий выразил большое сочувствие намерениям Пьера; но заметил, что кроме этих преобразований необходимо было вообще заняться делами, которые были в дурном состоянии.
Несмотря на огромное богатство графа Безухого, с тех пор, как Пьер получил его и получал, как говорили, 500 тысяч годового дохода, он чувствовал себя гораздо менее богатым, чем когда он получал свои 10 ть тысяч от покойного графа. В общих чертах он смутно чувствовал следующий бюджет. В Совет платилось около 80 ти тысяч по всем имениям; около 30 ти тысяч стоило содержание подмосковной, московского дома и княжон; около 15 ти тысяч выходило на пенсии, столько же на богоугодные заведения; графине на прожитье посылалось 150 тысяч; процентов платилось за долги около 70 ти тысяч; постройка начатой церкви стоила эти два года около 10 ти тысяч; остальное около 100 та тысяч расходилось – он сам не знал как, и почти каждый год он принужден был занимать. Кроме того каждый год главноуправляющий писал то о пожарах, то о неурожаях, то о необходимости перестроек фабрик и заводов. И так, первое дело, представившееся Пьеру, было то, к которому он менее всего имел способности и склонности – занятие делами.
Пьер с главноуправляющим каждый день занимался . Но он чувствовал, что занятия его ни на шаг не подвигали дела. Он чувствовал, что его занятия происходят независимо от дела, что они не цепляют за дело и не заставляют его двигаться. С одной стороны главноуправляющий выставлял дела в самом дурном свете, показывая Пьеру необходимость уплачивать долги и предпринимать новые работы силами крепостных мужиков, на что Пьер не соглашался; с другой стороны, Пьер требовал приступления к делу освобождения, на что управляющий выставлял необходимость прежде уплатить долг Опекунского совета, и потому невозможность быстрого исполнения.
Управляющий не говорил, что это совершенно невозможно; он предлагал для достижения этой цели продажу лесов Костромской губернии, продажу земель низовых и крымского именья. Но все эти операции в речах управляющего связывались с такою сложностью процессов, снятия запрещений, истребований, разрешений и т. п., что Пьер терялся и только говорил ему:
– Да, да, так и сделайте.
Пьер не имел той практической цепкости, которая бы дала ему возможность непосредственно взяться за дело, и потому он не любил его и только старался притвориться перед управляющим, что он занят делом. Управляющий же старался притвориться перед графом, что он считает эти занятия весьма полезными для хозяина и для себя стеснительными.
В большом городе нашлись знакомые; незнакомые поспешили познакомиться и радушно приветствовали вновь приехавшего богача, самого большого владельца губернии. Искушения по отношению главной слабости Пьера, той, в которой он признался во время приема в ложу, тоже были так сильны, что Пьер не мог воздержаться от них. Опять целые дни, недели, месяцы жизни Пьера проходили так же озабоченно и занято между вечерами, обедами, завтраками, балами, не давая ему времени опомниться, как и в Петербурге. Вместо новой жизни, которую надеялся повести Пьер, он жил всё тою же прежней жизнью, только в другой обстановке.
Из трех назначений масонства Пьер сознавал, что он не исполнял того, которое предписывало каждому масону быть образцом нравственной жизни, и из семи добродетелей совершенно не имел в себе двух: добронравия и любви к смерти. Он утешал себя тем, что за то он исполнял другое назначение, – исправление рода человеческого и имел другие добродетели, любовь к ближнему и в особенности щедрость.
Весной 1807 года Пьер решился ехать назад в Петербург. По дороге назад, он намеревался объехать все свои именья и лично удостовериться в том, что сделано из того, что им предписано и в каком положении находится теперь тот народ, который вверен ему Богом, и который он стремился облагодетельствовать.
Главноуправляющий, считавший все затеи молодого графа почти безумством, невыгодой для себя, для него, для крестьян – сделал уступки. Продолжая дело освобождения представлять невозможным, он распорядился постройкой во всех имениях больших зданий школ, больниц и приютов; для приезда барина везде приготовил встречи, не пышно торжественные, которые, он знал, не понравятся Пьеру, но именно такие религиозно благодарственные, с образами и хлебом солью, именно такие, которые, как он понимал барина, должны были подействовать на графа и обмануть его.
Южная весна, покойное, быстрое путешествие в венской коляске и уединение дороги радостно действовали на Пьера. Именья, в которых он не бывал еще, были – одно живописнее другого; народ везде представлялся благоденствующим и трогательно благодарным за сделанные ему благодеяния. Везде были встречи, которые, хотя и приводили в смущение Пьера, но в глубине души его вызывали радостное чувство. В одном месте мужики подносили ему хлеб соль и образ Петра и Павла, и просили позволения в честь его ангела Петра и Павла, в знак любви и благодарности за сделанные им благодеяния, воздвигнуть на свой счет новый придел в церкви. В другом месте его встретили женщины с грудными детьми, благодаря его за избавление от тяжелых работ. В третьем именьи его встречал священник с крестом, окруженный детьми, которых он по милостям графа обучал грамоте и религии. Во всех имениях Пьер видел своими глазами по одному плану воздвигавшиеся и воздвигнутые уже каменные здания больниц, школ, богаделен, которые должны были быть, в скором времени, открыты. Везде Пьер видел отчеты управляющих о барщинских работах, уменьшенных против прежнего, и слышал за то трогательные благодарения депутаций крестьян в синих кафтанах.
Пьер только не знал того, что там, где ему подносили хлеб соль и строили придел Петра и Павла, было торговое село и ярмарка в Петров день, что придел уже строился давно богачами мужиками села, теми, которые явились к нему, а что девять десятых мужиков этого села были в величайшем разорении. Он не знал, что вследствие того, что перестали по его приказу посылать ребятниц женщин с грудными детьми на барщину, эти самые ребятницы тем труднейшую работу несли на своей половине. Он не знал, что священник, встретивший его с крестом, отягощал мужиков своими поборами, и что собранные к нему ученики со слезами были отдаваемы ему, и за большие деньги были откупаемы родителями. Он не знал, что каменные, по плану, здания воздвигались своими рабочими и увеличили барщину крестьян, уменьшенную только на бумаге. Он не знал, что там, где управляющий указывал ему по книге на уменьшение по его воле оброка на одну треть, была наполовину прибавлена барщинная повинность. И потому Пьер был восхищен своим путешествием по именьям, и вполне возвратился к тому филантропическому настроению, в котором он выехал из Петербурга, и писал восторженные письма своему наставнику брату, как он называл великого мастера.
«Как легко, как мало усилия нужно, чтобы сделать так много добра, думал Пьер, и как мало мы об этом заботимся!»
Он счастлив был выказываемой ему благодарностью, но стыдился, принимая ее. Эта благодарность напоминала ему, на сколько он еще больше бы был в состоянии сделать для этих простых, добрых людей.
Главноуправляющий, весьма глупый и хитрый человек, совершенно понимая умного и наивного графа, и играя им, как игрушкой, увидав действие, произведенное на Пьера приготовленными приемами, решительнее обратился к нему с доводами о невозможности и, главное, ненужности освобождения крестьян, которые и без того были совершенно счастливы.
Пьер втайне своей души соглашался с управляющим в том, что трудно было представить себе людей, более счастливых, и что Бог знает, что ожидало их на воле; но Пьер, хотя и неохотно, настаивал на том, что он считал справедливым. Управляющий обещал употребить все силы для исполнения воли графа, ясно понимая, что граф никогда не будет в состоянии поверить его не только в том, употреблены ли все меры для продажи лесов и имений, для выкупа из Совета, но и никогда вероятно не спросит и не узнает о том, как построенные здания стоят пустыми и крестьяне продолжают давать работой и деньгами всё то, что они дают у других, т. е. всё, что они могут давать.


В самом счастливом состоянии духа возвращаясь из своего южного путешествия, Пьер исполнил свое давнишнее намерение заехать к своему другу Болконскому, которого он не видал два года.
Богучарово лежало в некрасивой, плоской местности, покрытой полями и срубленными и несрубленными еловыми и березовыми лесами. Барский двор находился на конце прямой, по большой дороге расположенной деревни, за вновь вырытым, полно налитым прудом, с необросшими еще травой берегами, в середине молодого леса, между которым стояло несколько больших сосен.
Барский двор состоял из гумна, надворных построек, конюшень, бани, флигеля и большого каменного дома с полукруглым фронтоном, который еще строился. Вокруг дома был рассажен молодой сад. Ограды и ворота были прочные и новые; под навесом стояли две пожарные трубы и бочка, выкрашенная зеленой краской; дороги были прямые, мосты были крепкие с перилами. На всем лежал отпечаток аккуратности и хозяйственности. Встретившиеся дворовые, на вопрос, где живет князь, указали на небольшой, новый флигелек, стоящий у самого края пруда. Старый дядька князя Андрея, Антон, высадил Пьера из коляски, сказал, что князь дома, и проводил его в чистую, маленькую прихожую.
Пьера поразила скромность маленького, хотя и чистенького домика после тех блестящих условий, в которых последний раз он видел своего друга в Петербурге. Он поспешно вошел в пахнущую еще сосной, не отштукатуренную, маленькую залу и хотел итти дальше, но Антон на цыпочках пробежал вперед и постучался в дверь.
– Ну, что там? – послышался резкий, неприятный голос.
– Гость, – отвечал Антон.
– Проси подождать, – и послышался отодвинутый стул. Пьер быстрыми шагами подошел к двери и столкнулся лицом к лицу с выходившим к нему, нахмуренным и постаревшим, князем Андреем. Пьер обнял его и, подняв очки, целовал его в щеки и близко смотрел на него.
– Вот не ждал, очень рад, – сказал князь Андрей. Пьер ничего не говорил; он удивленно, не спуская глаз, смотрел на своего друга. Его поразила происшедшая перемена в князе Андрее. Слова были ласковы, улыбка была на губах и лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска. Не то, что похудел, побледнел, возмужал его друг; но взгляд этот и морщинка на лбу, выражавшие долгое сосредоточение на чем то одном, поражали и отчуждали Пьера, пока он не привык к ним.
При свидании после долгой разлуки, как это всегда бывает, разговор долго не мог остановиться; они спрашивали и отвечали коротко о таких вещах, о которых они сами знали, что надо было говорить долго. Наконец разговор стал понемногу останавливаться на прежде отрывочно сказанном, на вопросах о прошедшей жизни, о планах на будущее, о путешествии Пьера, о его занятиях, о войне и т. д. Та сосредоточенность и убитость, которую заметил Пьер во взгляде князя Андрея, теперь выражалась еще сильнее в улыбке, с которою он слушал Пьера, в особенности тогда, когда Пьер говорил с одушевлением радости о прошедшем или будущем. Как будто князь Андрей и желал бы, но не мог принимать участия в том, что он говорил. Пьер начинал чувствовать, что перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на счастие и на добро не приличны. Ему совестно было высказывать все свои новые, масонские мысли, в особенности подновленные и возбужденные в нем его последним путешествием. Он сдерживал себя, боялся быть наивным; вместе с тем ему неудержимо хотелось поскорей показать своему другу, что он был теперь совсем другой, лучший Пьер, чем тот, который был в Петербурге.
– Я не могу вам сказать, как много я пережил за это время. Я сам бы не узнал себя.
– Да, много, много мы изменились с тех пор, – сказал князь Андрей.
– Ну а вы? – спрашивал Пьер, – какие ваши планы?
– Планы? – иронически повторил князь Андрей. – Мои планы? – повторил он, как бы удивляясь значению такого слова. – Да вот видишь, строюсь, хочу к будущему году переехать совсем…
Пьер молча, пристально вглядывался в состаревшееся лицо (князя) Андрея.
– Нет, я спрашиваю, – сказал Пьер, – но князь Андрей перебил его:
– Да что про меня говорить…. расскажи же, расскажи про свое путешествие, про всё, что ты там наделал в своих именьях?
Пьер стал рассказывать о том, что он сделал в своих имениях, стараясь как можно более скрыть свое участие в улучшениях, сделанных им. Князь Андрей несколько раз подсказывал Пьеру вперед то, что он рассказывал, как будто всё то, что сделал Пьер, была давно известная история, и слушал не только не с интересом, но даже как будто стыдясь за то, что рассказывал Пьер.
Пьеру стало неловко и даже тяжело в обществе своего друга. Он замолчал.
– А вот что, душа моя, – сказал князь Андрей, которому очевидно было тоже тяжело и стеснительно с гостем, – я здесь на биваках, и приехал только посмотреть. Я нынче еду опять к сестре. Я тебя познакомлю с ними. Да ты, кажется, знаком, – сказал он, очевидно занимая гостя, с которым он не чувствовал теперь ничего общего. – Мы поедем после обеда. А теперь хочешь посмотреть мою усадьбу? – Они вышли и проходили до обеда, разговаривая о политических новостях и общих знакомых, как люди мало близкие друг к другу. С некоторым оживлением и интересом князь Андрей говорил только об устраиваемой им новой усадьбе и постройке, но и тут в середине разговора, на подмостках, когда князь Андрей описывал Пьеру будущее расположение дома, он вдруг остановился. – Впрочем тут нет ничего интересного, пойдем обедать и поедем. – За обедом зашел разговор о женитьбе Пьера.
– Я очень удивился, когда услышал об этом, – сказал князь Андрей.
Пьер покраснел так же, как он краснел всегда при этом, и торопливо сказал:
– Я вам расскажу когда нибудь, как это всё случилось. Но вы знаете, что всё это кончено и навсегда.
– Навсегда? – сказал князь Андрей. – Навсегда ничего не бывает.
– Но вы знаете, как это всё кончилось? Слышали про дуэль?
– Да, ты прошел и через это.
– Одно, за что я благодарю Бога, это за то, что я не убил этого человека, – сказал Пьер.
– Отчего же? – сказал князь Андрей. – Убить злую собаку даже очень хорошо.
– Нет, убить человека не хорошо, несправедливо…
– Отчего же несправедливо? – повторил князь Андрей; то, что справедливо и несправедливо – не дано судить людям. Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и ни в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым.
– Несправедливо то, что есть зло для другого человека, – сказал Пьер, с удовольствием чувствуя, что в первый раз со времени его приезда князь Андрей оживлялся и начинал говорить и хотел высказать всё то, что сделало его таким, каким он был теперь.
– А кто тебе сказал, что такое зло для другого человека? – спросил он.
– Зло? Зло? – сказал Пьер, – мы все знаем, что такое зло для себя.
– Да мы знаем, но то зло, которое я знаю для себя, я не могу сделать другому человеку, – всё более и более оживляясь говорил князь Андрей, видимо желая высказать Пьеру свой новый взгляд на вещи. Он говорил по французски. Je ne connais l dans la vie que deux maux bien reels: c'est le remord et la maladie. II n'est de bien que l'absence de ces maux. [Я знаю в жизни только два настоящих несчастья: это угрызение совести и болезнь. И единственное благо есть отсутствие этих зол.] Жить для себя, избегая только этих двух зол: вот вся моя мудрость теперь.
– А любовь к ближнему, а самопожертвование? – заговорил Пьер. – Нет, я с вами не могу согласиться! Жить только так, чтобы не делать зла, чтоб не раскаиваться? этого мало. Я жил так, я жил для себя и погубил свою жизнь. И только теперь, когда я живу, по крайней мере, стараюсь (из скромности поправился Пьер) жить для других, только теперь я понял всё счастие жизни. Нет я не соглашусь с вами, да и вы не думаете того, что вы говорите.
Князь Андрей молча глядел на Пьера и насмешливо улыбался.
– Вот увидишь сестру, княжну Марью. С ней вы сойдетесь, – сказал он. – Может быть, ты прав для себя, – продолжал он, помолчав немного; – но каждый живет по своему: ты жил для себя и говоришь, что этим чуть не погубил свою жизнь, а узнал счастие только тогда, когда стал жить для других. А я испытал противуположное. Я жил для славы. (Ведь что же слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что нибудь, желание их похвалы.) Так я жил для других, и не почти, а совсем погубил свою жизнь. И с тех пор стал спокойнее, как живу для одного себя.
– Да как же жить для одного себя? – разгорячаясь спросил Пьер. – А сын, а сестра, а отец?
– Да это всё тот же я, это не другие, – сказал князь Андрей, а другие, ближние, le prochain, как вы с княжной Марьей называете, это главный источник заблуждения и зла. Le prochаin [Ближний] это те, твои киевские мужики, которым ты хочешь сделать добро.
И он посмотрел на Пьера насмешливо вызывающим взглядом. Он, видимо, вызывал Пьера.
– Вы шутите, – всё более и более оживляясь говорил Пьер. Какое же может быть заблуждение и зло в том, что я желал (очень мало и дурно исполнил), но желал сделать добро, да и сделал хотя кое что? Какое же может быть зло, что несчастные люди, наши мужики, люди такие же, как и мы, выростающие и умирающие без другого понятия о Боге и правде, как обряд и бессмысленная молитва, будут поучаться в утешительных верованиях будущей жизни, возмездия, награды, утешения? Какое же зло и заблуждение в том, что люди умирают от болезни, без помощи, когда так легко материально помочь им, и я им дам лекаря, и больницу, и приют старику? И разве не ощутительное, не несомненное благо то, что мужик, баба с ребенком не имеют дня и ночи покоя, а я дам им отдых и досуг?… – говорил Пьер, торопясь и шепелявя. – И я это сделал, хоть плохо, хоть немного, но сделал кое что для этого, и вы не только меня не разуверите в том, что то, что я сделал хорошо, но и не разуверите, чтоб вы сами этого не думали. А главное, – продолжал Пьер, – я вот что знаю и знаю верно, что наслаждение делать это добро есть единственное верное счастие жизни.
– Да, ежели так поставить вопрос, то это другое дело, сказал князь Андрей. – Я строю дом, развожу сад, а ты больницы. И то, и другое может служить препровождением времени. А что справедливо, что добро – предоставь судить тому, кто всё знает, а не нам. Ну ты хочешь спорить, – прибавил он, – ну давай. – Они вышли из за стола и сели на крыльцо, заменявшее балкон.
– Ну давай спорить, – сказал князь Андрей. – Ты говоришь школы, – продолжал он, загибая палец, – поучения и так далее, то есть ты хочешь вывести его, – сказал он, указывая на мужика, снявшего шапку и проходившего мимо их, – из его животного состояния и дать ему нравственных потребностей, а мне кажется, что единственно возможное счастье – есть счастье животное, а ты его то хочешь лишить его. Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему моих средств. Другое ты говоришь: облегчить его работу. А по моему, труд физический для него есть такая же необходимость, такое же условие его существования, как для меня и для тебя труд умственный. Ты не можешь не думать. Я ложусь спать в 3 м часу, мне приходят мысли, и я не могу заснуть, ворочаюсь, не сплю до утра оттого, что я думаю и не могу не думать, как он не может не пахать, не косить; иначе он пойдет в кабак, или сделается болен. Как я не перенесу его страшного физического труда, а умру через неделю, так он не перенесет моей физической праздности, он растолстеет и умрет. Третье, – что бишь еще ты сказал? – Князь Андрей загнул третий палец.
– Ах, да, больницы, лекарства. У него удар, он умирает, а ты пустил ему кровь, вылечил. Он калекой будет ходить 10 ть лет, всем в тягость. Гораздо покойнее и проще ему умереть. Другие родятся, и так их много. Ежели бы ты жалел, что у тебя лишний работник пропал – как я смотрю на него, а то ты из любви же к нему его хочешь лечить. А ему этого не нужно. Да и потом,что за воображенье, что медицина кого нибудь и когда нибудь вылечивала! Убивать так! – сказал он, злобно нахмурившись и отвернувшись от Пьера. Князь Андрей высказывал свои мысли так ясно и отчетливо, что видно было, он не раз думал об этом, и он говорил охотно и быстро, как человек, долго не говоривший. Взгляд его оживлялся тем больше, чем безнадежнее были его суждения.
– Ах это ужасно, ужасно! – сказал Пьер. – Я не понимаю только – как можно жить с такими мыслями. На меня находили такие же минуты, это недавно было, в Москве и дорогой, но тогда я опускаюсь до такой степени, что я не живу, всё мне гадко… главное, я сам. Тогда я не ем, не умываюсь… ну, как же вы?…
– Отчего же не умываться, это не чисто, – сказал князь Андрей; – напротив, надо стараться сделать свою жизнь как можно более приятной. Я живу и в этом не виноват, стало быть надо как нибудь получше, никому не мешая, дожить до смерти.
– Но что же вас побуждает жить с такими мыслями? Будешь сидеть не двигаясь, ничего не предпринимая…
– Жизнь и так не оставляет в покое. Я бы рад ничего не делать, а вот, с одной стороны, дворянство здешнее удостоило меня чести избрания в предводители: я насилу отделался. Они не могли понять, что во мне нет того, что нужно, нет этой известной добродушной и озабоченной пошлости, которая нужна для этого. Потом вот этот дом, который надо было построить, чтобы иметь свой угол, где можно быть спокойным. Теперь ополчение.
– Отчего вы не служите в армии?
– После Аустерлица! – мрачно сказал князь Андрей. – Нет; покорно благодарю, я дал себе слово, что служить в действующей русской армии я не буду. И не буду, ежели бы Бонапарте стоял тут, у Смоленска, угрожая Лысым Горам, и тогда бы я не стал служить в русской армии. Ну, так я тебе говорил, – успокоиваясь продолжал князь Андрей. – Теперь ополченье, отец главнокомандующим 3 го округа, и единственное средство мне избавиться от службы – быть при нем.
– Стало быть вы служите?
– Служу. – Он помолчал немного.
– Так зачем же вы служите?
– А вот зачем. Отец мой один из замечательнейших людей своего века. Но он становится стар, и он не то что жесток, но он слишком деятельного характера. Он страшен своей привычкой к неограниченной власти, и теперь этой властью, данной Государем главнокомандующим над ополчением. Ежели бы я два часа опоздал две недели тому назад, он бы повесил протоколиста в Юхнове, – сказал князь Андрей с улыбкой; – так я служу потому, что кроме меня никто не имеет влияния на отца, и я кое где спасу его от поступка, от которого бы он после мучился.
– А, ну так вот видите!
– Да, mais ce n'est pas comme vous l'entendez, [но это не так, как вы это понимаете,] – продолжал князь Андрей. – Я ни малейшего добра не желал и не желаю этому мерзавцу протоколисту, который украл какие то сапоги у ополченцев; я даже очень был бы доволен видеть его повешенным, но мне жалко отца, то есть опять себя же.
Князь Андрей всё более и более оживлялся. Глаза его лихорадочно блестели в то время, как он старался доказать Пьеру, что никогда в его поступке не было желания добра ближнему.
– Ну, вот ты хочешь освободить крестьян, – продолжал он. – Это очень хорошо; но не для тебя (ты, я думаю, никого не засекал и не посылал в Сибирь), и еще меньше для крестьян. Ежели их бьют, секут, посылают в Сибирь, то я думаю, что им от этого нисколько не хуже. В Сибири ведет он ту же свою скотскую жизнь, а рубцы на теле заживут, и он так же счастлив, как и был прежде. А нужно это для тех людей, которые гибнут нравственно, наживают себе раскаяние, подавляют это раскаяние и грубеют от того, что у них есть возможность казнить право и неправо. Вот кого мне жалко, и для кого бы я желал освободить крестьян. Ты, может быть, не видал, а я видел, как хорошие люди, воспитанные в этих преданиях неограниченной власти, с годами, когда они делаются раздражительнее, делаются жестоки, грубы, знают это, не могут удержаться и всё делаются несчастнее и несчастнее. – Князь Андрей говорил это с таким увлечением, что Пьер невольно подумал о том, что мысли эти наведены были Андрею его отцом. Он ничего не отвечал ему.
– Так вот кого мне жалко – человеческого достоинства, спокойствия совести, чистоты, а не их спин и лбов, которые, сколько ни секи, сколько ни брей, всё останутся такими же спинами и лбами.
– Нет, нет и тысячу раз нет, я никогда не соглашусь с вами, – сказал Пьер.


Вечером князь Андрей и Пьер сели в коляску и поехали в Лысые Горы. Князь Андрей, поглядывая на Пьера, прерывал изредка молчание речами, доказывавшими, что он находился в хорошем расположении духа.
Он говорил ему, указывая на поля, о своих хозяйственных усовершенствованиях.
Пьер мрачно молчал, отвечая односложно, и казался погруженным в свои мысли.
Пьер думал о том, что князь Андрей несчастлив, что он заблуждается, что он не знает истинного света и что Пьер должен притти на помощь ему, просветить и поднять его. Но как только Пьер придумывал, как и что он станет говорить, он предчувствовал, что князь Андрей одним словом, одним аргументом уронит всё в его ученьи, и он боялся начать, боялся выставить на возможность осмеяния свою любимую святыню.
– Нет, отчего же вы думаете, – вдруг начал Пьер, опуская голову и принимая вид бодающегося быка, отчего вы так думаете? Вы не должны так думать.
– Про что я думаю? – спросил князь Андрей с удивлением.
– Про жизнь, про назначение человека. Это не может быть. Я так же думал, и меня спасло, вы знаете что? масонство. Нет, вы не улыбайтесь. Масонство – это не религиозная, не обрядная секта, как и я думал, а масонство есть лучшее, единственное выражение лучших, вечных сторон человечества. – И он начал излагать князю Андрею масонство, как он понимал его.
Он говорил, что масонство есть учение христианства, освободившегося от государственных и религиозных оков; учение равенства, братства и любви.
– Только наше святое братство имеет действительный смысл в жизни; всё остальное есть сон, – говорил Пьер. – Вы поймите, мой друг, что вне этого союза всё исполнено лжи и неправды, и я согласен с вами, что умному и доброму человеку ничего не остается, как только, как вы, доживать свою жизнь, стараясь только не мешать другим. Но усвойте себе наши основные убеждения, вступите в наше братство, дайте нам себя, позвольте руководить собой, и вы сейчас почувствуете себя, как и я почувствовал частью этой огромной, невидимой цепи, которой начало скрывается в небесах, – говорил Пьер.
Князь Андрей, молча, глядя перед собой, слушал речь Пьера. Несколько раз он, не расслышав от шума коляски, переспрашивал у Пьера нерасслышанные слова. По особенному блеску, загоревшемуся в глазах князя Андрея, и по его молчанию Пьер видел, что слова его не напрасны, что князь Андрей не перебьет его и не будет смеяться над его словами.
Они подъехали к разлившейся реке, которую им надо было переезжать на пароме. Пока устанавливали коляску и лошадей, они прошли на паром.
Князь Андрей, облокотившись о перила, молча смотрел вдоль по блестящему от заходящего солнца разливу.
– Ну, что же вы думаете об этом? – спросил Пьер, – что же вы молчите?
– Что я думаю? я слушал тебя. Всё это так, – сказал князь Андрей. – Но ты говоришь: вступи в наше братство, и мы тебе укажем цель жизни и назначение человека, и законы, управляющие миром. Да кто же мы – люди? Отчего же вы всё знаете? Отчего я один не вижу того, что вы видите? Вы видите на земле царство добра и правды, а я его не вижу.
Пьер перебил его. – Верите вы в будущую жизнь? – спросил он.
– В будущую жизнь? – повторил князь Андрей, но Пьер не дал ему времени ответить и принял это повторение за отрицание, тем более, что он знал прежние атеистические убеждения князя Андрея.
– Вы говорите, что не можете видеть царства добра и правды на земле. И я не видал его и его нельзя видеть, ежели смотреть на нашу жизнь как на конец всего. На земле, именно на этой земле (Пьер указал в поле), нет правды – всё ложь и зло; но в мире, во всем мире есть царство правды, и мы теперь дети земли, а вечно дети всего мира. Разве я не чувствую в своей душе, что я составляю часть этого огромного, гармонического целого. Разве я не чувствую, что я в этом огромном бесчисленном количестве существ, в которых проявляется Божество, – высшая сила, как хотите, – что я составляю одно звено, одну ступень от низших существ к высшим. Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку, то отчего же я предположу, что эта лестница прерывается со мною, а не ведет дальше и дальше. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был. Я чувствую, что кроме меня надо мной живут духи и что в этом мире есть правда.
– Да, это учение Гердера, – сказал князь Андрей, – но не то, душа моя, убедит меня, а жизнь и смерть, вот что убеждает. Убеждает то, что видишь дорогое тебе существо, которое связано с тобой, перед которым ты был виноват и надеялся оправдаться (князь Андрей дрогнул голосом и отвернулся) и вдруг это существо страдает, мучается и перестает быть… Зачем? Не может быть, чтоб не было ответа! И я верю, что он есть…. Вот что убеждает, вот что убедило меня, – сказал князь Андрей.
– Ну да, ну да, – говорил Пьер, – разве не то же самое и я говорю!
– Нет. Я говорю только, что убеждают в необходимости будущей жизни не доводы, а то, когда идешь в жизни рука об руку с человеком, и вдруг человек этот исчезнет там в нигде, и ты сам останавливаешься перед этой пропастью и заглядываешь туда. И, я заглянул…
– Ну так что ж! вы знаете, что есть там и что есть кто то? Там есть – будущая жизнь. Кто то есть – Бог.
Князь Андрей не отвечал. Коляска и лошади уже давно были выведены на другой берег и уже заложены, и уж солнце скрылось до половины, и вечерний мороз покрывал звездами лужи у перевоза, а Пьер и Андрей, к удивлению лакеев, кучеров и перевозчиков, еще стояли на пароме и говорили.
– Ежели есть Бог и есть будущая жизнь, то есть истина, есть добродетель; и высшее счастье человека состоит в том, чтобы стремиться к достижению их. Надо жить, надо любить, надо верить, – говорил Пьер, – что живем не нынче только на этом клочке земли, а жили и будем жить вечно там во всем (он указал на небо). Князь Андрей стоял, облокотившись на перила парома и, слушая Пьера, не спуская глаз, смотрел на красный отблеск солнца по синеющему разливу. Пьер замолк. Было совершенно тихо. Паром давно пристал, и только волны теченья с слабым звуком ударялись о дно парома. Князю Андрею казалось, что это полосканье волн к словам Пьера приговаривало: «правда, верь этому».
Князь Андрей вздохнул, и лучистым, детским, нежным взглядом взглянул в раскрасневшееся восторженное, но всё робкое перед первенствующим другом, лицо Пьера.
– Да, коли бы это так было! – сказал он. – Однако пойдем садиться, – прибавил князь Андрей, и выходя с парома, он поглядел на небо, на которое указал ему Пьер, и в первый раз, после Аустерлица, он увидал то высокое, вечное небо, которое он видел лежа на Аустерлицком поле, и что то давно заснувшее, что то лучшее что было в нем, вдруг радостно и молодо проснулось в его душе. Чувство это исчезло, как скоро князь Андрей вступил опять в привычные условия жизни, но он знал, что это чувство, которое он не умел развить, жило в нем. Свидание с Пьером было для князя Андрея эпохой, с которой началась хотя во внешности и та же самая, но во внутреннем мире его новая жизнь.


Уже смерклось, когда князь Андрей и Пьер подъехали к главному подъезду лысогорского дома. В то время как они подъезжали, князь Андрей с улыбкой обратил внимание Пьера на суматоху, происшедшую у заднего крыльца. Согнутая старушка с котомкой на спине, и невысокий мужчина в черном одеянии и с длинными волосами, увидав въезжавшую коляску, бросились бежать назад в ворота. Две женщины выбежали за ними, и все четверо, оглядываясь на коляску, испуганно вбежали на заднее крыльцо.
– Это Машины божьи люди, – сказал князь Андрей. – Они приняли нас за отца. А это единственно, в чем она не повинуется ему: он велит гонять этих странников, а она принимает их.
– Да что такое божьи люди? – спросил Пьер.
Князь Андрей не успел отвечать ему. Слуги вышли навстречу, и он расспрашивал о том, где был старый князь и скоро ли ждут его.
Старый князь был еще в городе, и его ждали каждую минуту.
Князь Андрей провел Пьера на свою половину, всегда в полной исправности ожидавшую его в доме его отца, и сам пошел в детскую.
– Пойдем к сестре, – сказал князь Андрей, возвратившись к Пьеру; – я еще не видал ее, она теперь прячется и сидит с своими божьими людьми. Поделом ей, она сконфузится, а ты увидишь божьих людей. C'est curieux, ma parole. [Это любопытно, честное слово.]
– Qu'est ce que c'est que [Что такое] божьи люди? – спросил Пьер
– А вот увидишь.
Княжна Марья действительно сконфузилась и покраснела пятнами, когда вошли к ней. В ее уютной комнате с лампадами перед киотами, на диване, за самоваром сидел рядом с ней молодой мальчик с длинным носом и длинными волосами, и в монашеской рясе.
На кресле, подле, сидела сморщенная, худая старушка с кротким выражением детского лица.
– Andre, pourquoi ne pas m'avoir prevenu? [Андрей, почему не предупредили меня?] – сказала она с кротким упреком, становясь перед своими странниками, как наседка перед цыплятами.
– Charmee de vous voir. Je suis tres contente de vous voir, [Очень рада вас видеть. Я так довольна, что вижу вас,] – сказала она Пьеру, в то время, как он целовал ее руку. Она знала его ребенком, и теперь дружба его с Андреем, его несчастие с женой, а главное, его доброе, простое лицо расположили ее к нему. Она смотрела на него своими прекрасными, лучистыми глазами и, казалось, говорила: «я вас очень люблю, но пожалуйста не смейтесь над моими ». Обменявшись первыми фразами приветствия, они сели.
– А, и Иванушка тут, – сказал князь Андрей, указывая улыбкой на молодого странника.
– Andre! – умоляюще сказала княжна Марья.
– Il faut que vous sachiez que c'est une femme, [Знай, что это женщина,] – сказал Андрей Пьеру.
– Andre, au nom de Dieu! [Андрей, ради Бога!] – повторила княжна Марья.
Видно было, что насмешливое отношение князя Андрея к странникам и бесполезное заступничество за них княжны Марьи были привычные, установившиеся между ними отношения.
– Mais, ma bonne amie, – сказал князь Андрей, – vous devriez au contraire m'etre reconaissante de ce que j'explique a Pierre votre intimite avec ce jeune homme… [Но, мой друг, ты должна бы быть мне благодарна, что я объясняю Пьеру твою близость к этому молодому человеку.]
– Vraiment? [Правда?] – сказал Пьер любопытно и серьезно (за что особенно ему благодарна была княжна Марья) вглядываясь через очки в лицо Иванушки, который, поняв, что речь шла о нем, хитрыми глазами оглядывал всех.
Княжна Марья совершенно напрасно смутилась за своих. Они нисколько не робели. Старушка, опустив глаза, но искоса поглядывая на вошедших, опрокинув чашку вверх дном на блюдечко и положив подле обкусанный кусочек сахара, спокойно и неподвижно сидела на своем кресле, ожидая, чтобы ей предложили еще чаю. Иванушка, попивая из блюдечка, исподлобья лукавыми, женскими глазами смотрел на молодых людей.
– Где, в Киеве была? – спросил старуху князь Андрей.
– Была, отец, – отвечала словоохотливо старуха, – на самое Рожество удостоилась у угодников сообщиться святых, небесных тайн. А теперь из Колязина, отец, благодать великая открылась…
– Что ж, Иванушка с тобой?
– Я сам по себе иду, кормилец, – стараясь говорить басом, сказал Иванушка. – Только в Юхнове с Пелагеюшкой сошлись…
Пелагеюшка перебила своего товарища; ей видно хотелось рассказать то, что она видела.
– В Колязине, отец, великая благодать открылась.
– Что ж, мощи новые? – спросил князь Андрей.
– Полно, Андрей, – сказала княжна Марья. – Не рассказывай, Пелагеюшка.
– Ни… что ты, мать, отчего не рассказывать? Я его люблю. Он добрый, Богом взысканный, он мне, благодетель, рублей дал, я помню. Как была я в Киеве и говорит мне Кирюша юродивый – истинно Божий человек, зиму и лето босой ходит. Что ходишь, говорит, не по своему месту, в Колязин иди, там икона чудотворная, матушка пресвятая Богородица открылась. Я с тех слов простилась с угодниками и пошла…
Все молчали, одна странница говорила мерным голосом, втягивая в себя воздух.
– Пришла, отец мой, мне народ и говорит: благодать великая открылась, у матушки пресвятой Богородицы миро из щечки каплет…
– Ну хорошо, хорошо, после расскажешь, – краснея сказала княжна Марья.
– Позвольте у нее спросить, – сказал Пьер. – Ты сама видела? – спросил он.
– Как же, отец, сама удостоилась. Сияние такое на лике то, как свет небесный, а из щечки у матушки так и каплет, так и каплет…
– Да ведь это обман, – наивно сказал Пьер, внимательно слушавший странницу.
– Ах, отец, что говоришь! – с ужасом сказала Пелагеюшка, за защитой обращаясь к княжне Марье.
– Это обманывают народ, – повторил он.
– Господи Иисусе Христе! – крестясь сказала странница. – Ох, не говори, отец. Так то один анарал не верил, сказал: «монахи обманывают», да как сказал, так и ослеп. И приснилось ему, что приходит к нему матушка Печерская и говорит: «уверуй мне, я тебя исцелю». Вот и стал проситься: повези да повези меня к ней. Это я тебе истинную правду говорю, сама видела. Привезли его слепого прямо к ней, подошел, упал, говорит: «исцели! отдам тебе, говорит, в чем царь жаловал». Сама видела, отец, звезда в ней так и вделана. Что ж, – прозрел! Грех говорить так. Бог накажет, – поучительно обратилась она к Пьеру.
– Как же звезда то в образе очутилась? – спросил Пьер.
– В генералы и матушку произвели? – сказал князь Aндрей улыбаясь.
Пелагеюшка вдруг побледнела и всплеснула руками.
– Отец, отец, грех тебе, у тебя сын! – заговорила она, из бледности вдруг переходя в яркую краску.
– Отец, что ты сказал такое, Бог тебя прости. – Она перекрестилась. – Господи, прости его. Матушка, что ж это?… – обратилась она к княжне Марье. Она встала и чуть не плача стала собирать свою сумочку. Ей, видно, было и страшно, и стыдно, что она пользовалась благодеяниями в доме, где могли говорить это, и жалко, что надо было теперь лишиться благодеяний этого дома.
– Ну что вам за охота? – сказала княжна Марья. – Зачем вы пришли ко мне?…
– Нет, ведь я шучу, Пелагеюшка, – сказал Пьер. – Princesse, ma parole, je n'ai pas voulu l'offenser, [Княжна, я право, не хотел обидеть ее,] я так только. Ты не думай, я пошутил, – говорил он, робко улыбаясь и желая загладить свою вину. – Ведь это я, а он так, пошутил только.
Пелагеюшка остановилась недоверчиво, но в лице Пьера была такая искренность раскаяния, и князь Андрей так кротко смотрел то на Пелагеюшку, то на Пьера, что она понемногу успокоилась.


Странница успокоилась и, наведенная опять на разговор, долго потом рассказывала про отца Амфилохия, который был такой святой жизни, что от ручки его ладоном пахло, и о том, как знакомые ей монахи в последнее ее странствие в Киев дали ей ключи от пещер, и как она, взяв с собой сухарики, двое суток провела в пещерах с угодниками. «Помолюсь одному, почитаю, пойду к другому. Сосну, опять пойду приложусь; и такая, матушка, тишина, благодать такая, что и на свет Божий выходить не хочется».
Пьер внимательно и серьезно слушал ее. Князь Андрей вышел из комнаты. И вслед за ним, оставив божьих людей допивать чай, княжна Марья повела Пьера в гостиную.
– Вы очень добры, – сказала она ему.
– Ах, я право не думал оскорбить ее, я так понимаю и высоко ценю эти чувства!
Княжна Марья молча посмотрела на него и нежно улыбнулась. – Ведь я вас давно знаю и люблю как брата, – сказала она. – Как вы нашли Андрея? – спросила она поспешно, не давая ему времени сказать что нибудь в ответ на ее ласковые слова. – Он очень беспокоит меня. Здоровье его зимой лучше, но прошлой весной рана открылась, и доктор сказал, что он должен ехать лечиться. И нравственно я очень боюсь за него. Он не такой характер как мы, женщины, чтобы выстрадать и выплакать свое горе. Он внутри себя носит его. Нынче он весел и оживлен; но это ваш приезд так подействовал на него: он редко бывает таким. Ежели бы вы могли уговорить его поехать за границу! Ему нужна деятельность, а эта ровная, тихая жизнь губит его. Другие не замечают, а я вижу.
В 10 м часу официанты бросились к крыльцу, заслышав бубенчики подъезжавшего экипажа старого князя. Князь Андрей с Пьером тоже вышли на крыльцо.
– Это кто? – спросил старый князь, вылезая из кареты и угадав Пьера.
– AI очень рад! целуй, – сказал он, узнав, кто был незнакомый молодой человек.
Старый князь был в хорошем духе и обласкал Пьера.
Перед ужином князь Андрей, вернувшись назад в кабинет отца, застал старого князя в горячем споре с Пьером.
Пьер доказывал, что придет время, когда не будет больше войны. Старый князь, подтрунивая, но не сердясь, оспаривал его.
– Кровь из жил выпусти, воды налей, тогда войны не будет. Бабьи бредни, бабьи бредни, – проговорил он, но всё таки ласково потрепал Пьера по плечу, и подошел к столу, у которого князь Андрей, видимо не желая вступать в разговор, перебирал бумаги, привезенные князем из города. Старый князь подошел к нему и стал говорить о делах.
– Предводитель, Ростов граф, половины людей не доставил. Приехал в город, вздумал на обед звать, – я ему такой обед задал… А вот просмотри эту… Ну, брат, – обратился князь Николай Андреич к сыну, хлопая по плечу Пьера, – молодец твой приятель, я его полюбил! Разжигает меня. Другой и умные речи говорит, а слушать не хочется, а он и врет да разжигает меня старика. Ну идите, идите, – сказал он, – может быть приду, за ужином вашим посижу. Опять поспорю. Мою дуру, княжну Марью полюби, – прокричал он Пьеру из двери.
Пьер теперь только, в свой приезд в Лысые Горы, оценил всю силу и прелесть своей дружбы с князем Андреем. Эта прелесть выразилась не столько в его отношениях с ним самим, сколько в отношениях со всеми родными и домашними. Пьер с старым, суровым князем и с кроткой и робкой княжной Марьей, несмотря на то, что он их почти не знал, чувствовал себя сразу старым другом. Они все уже любили его. Не только княжна Марья, подкупленная его кроткими отношениями к странницам, самым лучистым взглядом смотрела на него; но маленький, годовой князь Николай, как звал дед, улыбнулся Пьеру и пошел к нему на руки. Михаил Иваныч, m lle Bourienne с радостными улыбками смотрели на него, когда он разговаривал с старым князем.
Старый князь вышел ужинать: это было очевидно для Пьера. Он был с ним оба дня его пребывания в Лысых Горах чрезвычайно ласков, и велел ему приезжать к себе.
Когда Пьер уехал и сошлись вместе все члены семьи, его стали судить, как это всегда бывает после отъезда нового человека и, как это редко бывает, все говорили про него одно хорошее.


Возвратившись в этот раз из отпуска, Ростов в первый раз почувствовал и узнал, до какой степени сильна была его связь с Денисовым и со всем полком.
Когда Ростов подъезжал к полку, он испытывал чувство подобное тому, которое он испытывал, подъезжая к Поварскому дому. Когда он увидал первого гусара в расстегнутом мундире своего полка, когда он узнал рыжего Дементьева, увидал коновязи рыжих лошадей, когда Лаврушка радостно закричал своему барину: «Граф приехал!» и лохматый Денисов, спавший на постели, выбежал из землянки, обнял его, и офицеры сошлись к приезжему, – Ростов испытывал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский.
Явившись к полковому командиру, получив назначение в прежний эскадрон, сходивши на дежурство и на фуражировку, войдя во все маленькие интересы полка и почувствовав себя лишенным свободы и закованным в одну узкую неизменную рамку, Ростов испытал то же успокоение, ту же опору и то же сознание того, что он здесь дома, на своем месте, которые он чувствовал и под родительским кровом. Не было этой всей безурядицы вольного света, в котором он не находил себе места и ошибался в выборах; не было Сони, с которой надо было или не надо было объясняться. Не было возможности ехать туда или не ехать туда; не было этих 24 часов суток, которые столькими различными способами можно было употребить; не было этого бесчисленного множества людей, из которых никто не был ближе, никто не был дальше; не было этих неясных и неопределенных денежных отношений с отцом, не было напоминания об ужасном проигрыше Долохову! Тут в полку всё было ясно и просто. Весь мир был разделен на два неровные отдела. Один – наш Павлоградский полк, и другой – всё остальное. И до этого остального не было никакого дела. В полку всё было известно: кто был поручик, кто ротмистр, кто хороший, кто дурной человек, и главное, – товарищ. Маркитант верит в долг, жалованье получается в треть; выдумывать и выбирать нечего, только не делай ничего такого, что считается дурным в Павлоградском полку; а пошлют, делай то, что ясно и отчетливо, определено и приказано: и всё будет хорошо.
Вступив снова в эти определенные условия полковой жизни, Ростов испытал радость и успокоение, подобные тем, которые чувствует усталый человек, ложась на отдых. Тем отраднее была в эту кампанию эта полковая жизнь Ростову, что он, после проигрыша Долохову (поступка, которого он, несмотря на все утешения родных, не мог простить себе), решился служить не как прежде, а чтобы загладить свою вину, служить хорошо и быть вполне отличным товарищем и офицером, т. е. прекрасным человеком, что представлялось столь трудным в миру, а в полку столь возможным.
Ростов, со времени своего проигрыша, решил, что он в пять лет заплатит этот долг родителям. Ему посылалось по 10 ти тысяч в год, теперь же он решился брать только две, а остальные предоставлять родителям для уплаты долга.

Армия наша после неоднократных отступлений, наступлений и сражений при Пултуске, при Прейсиш Эйлау, сосредоточивалась около Бартенштейна. Ожидали приезда государя к армии и начала новой кампании.
Павлоградский полк, находившийся в той части армии, которая была в походе 1805 года, укомплектовываясь в России, опоздал к первым действиям кампании. Он не был ни под Пултуском, ни под Прейсиш Эйлау и во второй половине кампании, присоединившись к действующей армии, был причислен к отряду Платова.
Отряд Платова действовал независимо от армии. Несколько раз павлоградцы были частями в перестрелках с неприятелем, захватили пленных и однажды отбили даже экипажи маршала Удино. В апреле месяце павлоградцы несколько недель простояли около разоренной до тла немецкой пустой деревни, не трогаясь с места.
Была ростепель, грязь, холод, реки взломало, дороги сделались непроездны; по нескольку дней не выдавали ни лошадям ни людям провианта. Так как подвоз сделался невозможен, то люди рассыпались по заброшенным пустынным деревням отыскивать картофель, но уже и того находили мало. Всё было съедено, и все жители разбежались; те, которые оставались, были хуже нищих, и отнимать у них уж было нечего, и даже мало – жалостливые солдаты часто вместо того, чтобы пользоваться от них, отдавали им свое последнее.
Павлоградский полк в делах потерял только двух раненых; но от голоду и болезней потерял почти половину людей. В госпиталях умирали так верно, что солдаты, больные лихорадкой и опухолью, происходившими от дурной пищи, предпочитали нести службу, через силу волоча ноги во фронте, чем отправляться в больницы. С открытием весны солдаты стали находить показывавшееся из земли растение, похожее на спаржу, которое они называли почему то машкин сладкий корень, и рассыпались по лугам и полям, отыскивая этот машкин сладкий корень (который был очень горек), саблями выкапывали его и ели, несмотря на приказания не есть этого вредного растения.
Весною между солдатами открылась новая болезнь, опухоль рук, ног и лица, причину которой медики полагали в употреблении этого корня. Но несмотря на запрещение, павлоградские солдаты эскадрона Денисова ели преимущественно машкин сладкий корень, потому что уже вторую неделю растягивали последние сухари, выдавали только по полфунта на человека, а картофель в последнюю посылку привезли мерзлый и проросший. Лошади питались тоже вторую неделю соломенными крышами с домов, были безобразно худы и покрыты еще зимнею, клоками сбившеюся шерстью.
Несмотря на такое бедствие, солдаты и офицеры жили точно так же, как и всегда; так же и теперь, хотя и с бледными и опухлыми лицами и в оборванных мундирах, гусары строились к расчетам, ходили на уборку, чистили лошадей, амуницию, таскали вместо корма солому с крыш и ходили обедать к котлам, от которых вставали голодные, подшучивая над своею гадкой пищей и своим голодом. Также как и всегда, в свободное от службы время солдаты жгли костры, парились голые у огней, курили, отбирали и пекли проросший, прелый картофель и рассказывали и слушали рассказы или о Потемкинских и Суворовских походах, или сказки об Алеше пройдохе, и о поповом батраке Миколке.
Офицеры так же, как и обыкновенно, жили по двое, по трое, в раскрытых полуразоренных домах. Старшие заботились о приобретении соломы и картофеля, вообще о средствах пропитания людей, младшие занимались, как всегда, кто картами (денег было много, хотя провианта и не было), кто невинными играми – в свайку и городки. Об общем ходе дел говорили мало, частью оттого, что ничего положительного не знали, частью оттого, что смутно чувствовали, что общее дело войны шло плохо.
Ростов жил, попрежнему, с Денисовым, и дружеская связь их, со времени их отпуска, стала еще теснее. Денисов никогда не говорил про домашних Ростова, но по нежной дружбе, которую командир оказывал своему офицеру, Ростов чувствовал, что несчастная любовь старого гусара к Наташе участвовала в этом усилении дружбы. Денисов видимо старался как можно реже подвергать Ростова опасностям, берег его и после дела особенно радостно встречал его целым и невредимым. На одной из своих командировок Ростов нашел в заброшенной разоренной деревне, куда он приехал за провиантом, семейство старика поляка и его дочери, с грудным ребенком. Они были раздеты, голодны, и не могли уйти, и не имели средств выехать. Ростов привез их в свою стоянку, поместил в своей квартире, и несколько недель, пока старик оправлялся, содержал их. Товарищ Ростова, разговорившись о женщинах, стал смеяться Ростову, говоря, что он всех хитрее, и что ему бы не грех познакомить товарищей с спасенной им хорошенькой полькой. Ростов принял шутку за оскорбление и, вспыхнув, наговорил офицеру таких неприятных вещей, что Денисов с трудом мог удержать обоих от дуэли. Когда офицер ушел и Денисов, сам не знавший отношений Ростова к польке, стал упрекать его за вспыльчивость, Ростов сказал ему:
– Как же ты хочешь… Она мне, как сестра, и я не могу тебе описать, как это обидно мне было… потому что… ну, оттого…
Денисов ударил его по плечу, и быстро стал ходить по комнате, не глядя на Ростова, что он делывал в минуты душевного волнения.
– Экая дуг'ацкая ваша пог'ода Г'остовская, – проговорил он, и Ростов заметил слезы на глазах Денисова.


В апреле месяце войска оживились известием о приезде государя к армии. Ростову не удалось попасть на смотр который делал государь в Бартенштейне: павлоградцы стояли на аванпостах, далеко впереди Бартенштейна.
Они стояли биваками. Денисов с Ростовым жили в вырытой для них солдатами землянке, покрытой сучьями и дерном. Землянка была устроена следующим, вошедшим тогда в моду, способом: прорывалась канава в полтора аршина ширины, два – глубины и три с половиной длины. С одного конца канавы делались ступеньки, и это был сход, крыльцо; сама канава была комната, в которой у счастливых, как у эскадронного командира, в дальней, противуположной ступеням стороне, лежала на кольях, доска – это был стол. С обеих сторон вдоль канавы была снята на аршин земля, и это были две кровати и диваны. Крыша устраивалась так, что в середине можно было стоять, а на кровати даже можно было сидеть, ежели подвинуться ближе к столу. У Денисова, жившего роскошно, потому что солдаты его эскадрона любили его, была еще доска в фронтоне крыши, и в этой доске было разбитое, но склеенное стекло. Когда было очень холодно, то к ступеням (в приемную, как называл Денисов эту часть балагана), приносили на железном загнутом листе жар из солдатских костров, и делалось так тепло, что офицеры, которых много всегда бывало у Денисова и Ростова, сидели в одних рубашках.
В апреле месяце Ростов был дежурным. В 8 м часу утра, вернувшись домой, после бессонной ночи, он велел принести жару, переменил измокшее от дождя белье, помолился Богу, напился чаю, согрелся, убрал в порядок вещи в своем уголке и на столе, и с обветрившимся, горевшим лицом, в одной рубашке, лег на спину, заложив руки под голову. Он приятно размышлял о том, что на днях должен выйти ему следующий чин за последнюю рекогносцировку, и ожидал куда то вышедшего Денисова. Ростову хотелось поговорить с ним.
За шалашом послышался перекатывающийся крик Денисова, очевидно разгорячившегося. Ростов подвинулся к окну посмотреть, с кем он имел дело, и увидал вахмистра Топчеенко.
– Я тебе пг'иказывал не пускать их жг'ать этот ког'ень, машкин какой то! – кричал Денисов. – Ведь я сам видел, Лазаг'чук с поля тащил.
– Я приказывал, ваше высокоблагородие, не слушают, – отвечал вахмистр.
Ростов опять лег на свою кровать и с удовольствием подумал: «пускай его теперь возится, хлопочет, я свое дело отделал и лежу – отлично!» Из за стенки он слышал, что, кроме вахмистра, еще говорил Лаврушка, этот бойкий плутоватый лакей Денисова. Лаврушка что то рассказывал о каких то подводах, сухарях и быках, которых он видел, ездивши за провизией.
За балаганом послышался опять удаляющийся крик Денисова и слова: «Седлай! Второй взвод!»
«Куда это собрались?» подумал Ростов.
Через пять минут Денисов вошел в балаган, влез с грязными ногами на кровать, сердито выкурил трубку, раскидал все свои вещи, надел нагайку и саблю и стал выходить из землянки. На вопрос Ростова, куда? он сердито и неопределенно отвечал, что есть дело.
– Суди меня там Бог и великий государь! – сказал Денисов, выходя; и Ростов услыхал, как за балаганом зашлепали по грязи ноги нескольких лошадей. Ростов не позаботился даже узнать, куда поехал Денисов. Угревшись в своем угле, он заснул и перед вечером только вышел из балагана. Денисов еще не возвращался. Вечер разгулялся; около соседней землянки два офицера с юнкером играли в свайку, с смехом засаживая редьки в рыхлую грязную землю. Ростов присоединился к ним. В середине игры офицеры увидали подъезжавшие к ним повозки: человек 15 гусар на худых лошадях следовали за ними. Повозки, конвоируемые гусарами, подъехали к коновязям, и толпа гусар окружила их.
– Ну вот Денисов всё тужил, – сказал Ростов, – вот и провиант прибыл.
– И то! – сказали офицеры. – То то радешеньки солдаты! – Немного позади гусар ехал Денисов, сопутствуемый двумя пехотными офицерами, с которыми он о чем то разговаривал. Ростов пошел к нему навстречу.
– Я вас предупреждаю, ротмистр, – говорил один из офицеров, худой, маленький ростом и видимо озлобленный.
– Ведь сказал, что не отдам, – отвечал Денисов.
– Вы будете отвечать, ротмистр, это буйство, – у своих транспорты отбивать! Наши два дня не ели.
– А мои две недели не ели, – отвечал Денисов.
– Это разбой, ответите, милостивый государь! – возвышая голос, повторил пехотный офицер.
– Да вы что ко мне пристали? А? – крикнул Денисов, вдруг разгорячась, – отвечать буду я, а не вы, а вы тут не жужжите, пока целы. Марш! – крикнул он на офицеров.
– Хорошо же! – не робея и не отъезжая, кричал маленький офицер, – разбойничать, так я вам…
– К чог'ту марш скорым шагом, пока цел. – И Денисов повернул лошадь к офицеру.
– Хорошо, хорошо, – проговорил офицер с угрозой, и, повернув лошадь, поехал прочь рысью, трясясь на седле.
– Собака на забог'е, живая собака на забог'е, – сказал Денисов ему вслед – высшую насмешку кавалериста над верховым пехотным, и, подъехав к Ростову, расхохотался.
– Отбил у пехоты, отбил силой транспорт! – сказал он. – Что ж, не с голоду же издыхать людям?
Повозки, которые подъехали к гусарам были назначены в пехотный полк, но, известившись через Лаврушку, что этот транспорт идет один, Денисов с гусарами силой отбил его. Солдатам раздали сухарей в волю, поделились даже с другими эскадронами.
На другой день, полковой командир позвал к себе Денисова и сказал ему, закрыв раскрытыми пальцами глаза: «Я на это смотрю вот так, я ничего не знаю и дела не начну; но советую съездить в штаб и там, в провиантском ведомстве уладить это дело, и, если возможно, расписаться, что получили столько то провианту; в противном случае, требованье записано на пехотный полк: дело поднимется и может кончиться дурно».
Денисов прямо от полкового командира поехал в штаб, с искренним желанием исполнить его совет. Вечером он возвратился в свою землянку в таком положении, в котором Ростов еще никогда не видал своего друга. Денисов не мог говорить и задыхался. Когда Ростов спрашивал его, что с ним, он только хриплым и слабым голосом произносил непонятные ругательства и угрозы…
Испуганный положением Денисова, Ростов предлагал ему раздеться, выпить воды и послал за лекарем.
– Меня за г'азбой судить – ох! Дай еще воды – пускай судят, а буду, всегда буду подлецов бить, и госудаг'ю скажу. Льду дайте, – приговаривал он.
Пришедший полковой лекарь сказал, что необходимо пустить кровь. Глубокая тарелка черной крови вышла из мохнатой руки Денисова, и тогда только он был в состоянии рассказать все, что с ним было.
– Приезжаю, – рассказывал Денисов. – «Ну, где у вас тут начальник?» Показали. Подождать не угодно ли. «У меня служба, я зa 30 верст приехал, мне ждать некогда, доложи». Хорошо, выходит этот обер вор: тоже вздумал учить меня: Это разбой! – «Разбой, говорю, не тот делает, кто берет провиант, чтоб кормить своих солдат, а тот кто берет его, чтоб класть в карман!» Так не угодно ли молчать. «Хорошо». Распишитесь, говорит, у комиссионера, а дело ваше передастся по команде. Прихожу к комиссионеру. Вхожу – за столом… Кто же?! Нет, ты подумай!…Кто же нас голодом морит, – закричал Денисов, ударяя кулаком больной руки по столу, так крепко, что стол чуть не упал и стаканы поскакали на нем, – Телянин!! «Как, ты нас с голоду моришь?!» Раз, раз по морде, ловко так пришлось… «А… распротакой сякой и… начал катать. Зато натешился, могу сказать, – кричал Денисов, радостно и злобно из под черных усов оскаливая свои белые зубы. – Я бы убил его, кабы не отняли.
– Да что ж ты кричишь, успокойся, – говорил Ростов: – вот опять кровь пошла. Постой же, перебинтовать надо. Денисова перебинтовали и уложили спать. На другой день он проснулся веселый и спокойный. Но в полдень адъютант полка с серьезным и печальным лицом пришел в общую землянку Денисова и Ростова и с прискорбием показал форменную бумагу к майору Денисову от полкового командира, в которой делались запросы о вчерашнем происшествии. Адъютант сообщил, что дело должно принять весьма дурной оборот, что назначена военно судная комиссия и что при настоящей строгости касательно мародерства и своевольства войск, в счастливом случае, дело может кончиться разжалованьем.
Дело представлялось со стороны обиженных в таком виде, что, после отбития транспорта, майор Денисов, без всякого вызова, в пьяном виде явился к обер провиантмейстеру, назвал его вором, угрожал побоями и когда был выведен вон, то бросился в канцелярию, избил двух чиновников и одному вывихнул руку.
Денисов, на новые вопросы Ростова, смеясь сказал, что, кажется, тут точно другой какой то подвернулся, но что всё это вздор, пустяки, что он и не думает бояться никаких судов, и что ежели эти подлецы осмелятся задрать его, он им ответит так, что они будут помнить.
Денисов говорил пренебрежительно о всем этом деле; но Ростов знал его слишком хорошо, чтобы не заметить, что он в душе (скрывая это от других) боялся суда и мучился этим делом, которое, очевидно, должно было иметь дурные последствия. Каждый день стали приходить бумаги запросы, требования к суду, и первого мая предписано было Денисову сдать старшему по себе эскадрон и явиться в штаб девизии для объяснений по делу о буйстве в провиантской комиссии. Накануне этого дня Платов делал рекогносцировку неприятеля с двумя казачьими полками и двумя эскадронами гусар. Денисов, как всегда, выехал вперед цепи, щеголяя своей храбростью. Одна из пуль, пущенных французскими стрелками, попала ему в мякоть верхней части ноги. Может быть, в другое время Денисов с такой легкой раной не уехал бы от полка, но теперь он воспользовался этим случаем, отказался от явки в дивизию и уехал в госпиталь.


В июне месяце произошло Фридландское сражение, в котором не участвовали павлоградцы, и вслед за ним объявлено было перемирие. Ростов, тяжело чувствовавший отсутствие своего друга, не имея со времени его отъезда никаких известий о нем и беспокоясь о ходе его дела и раны, воспользовался перемирием и отпросился в госпиталь проведать Денисова.
Госпиталь находился в маленьком прусском местечке, два раза разоренном русскими и французскими войсками. Именно потому, что это было летом, когда в поле было так хорошо, местечко это с своими разломанными крышами и заборами и своими загаженными улицами, оборванными жителями и пьяными и больными солдатами, бродившими по нем, представляло особенно мрачное зрелище.
В каменном доме, на дворе с остатками разобранного забора, выбитыми частью рамами и стеклами, помещался госпиталь. Несколько перевязанных, бледных и опухших солдат ходили и сидели на дворе на солнушке.
Как только Ростов вошел в двери дома, его обхватил запах гниющего тела и больницы. На лестнице он встретил военного русского доктора с сигарою во рту. За доктором шел русский фельдшер.
– Не могу же я разорваться, – говорил доктор; – приходи вечерком к Макару Алексеевичу, я там буду. – Фельдшер что то еще спросил у него.
– Э! делай как знаешь! Разве не всё равно? – Доктор увидал подымающегося на лестницу Ростова.
– Вы зачем, ваше благородие? – сказал доктор. – Вы зачем? Или пуля вас не брала, так вы тифу набраться хотите? Тут, батюшка, дом прокаженных.
– Отчего? – спросил Ростов.
– Тиф, батюшка. Кто ни взойдет – смерть. Только мы двое с Макеевым (он указал на фельдшера) тут трепемся. Тут уж нашего брата докторов человек пять перемерло. Как поступит новенький, через недельку готов, – с видимым удовольствием сказал доктор. – Прусских докторов вызывали, так не любят союзники то наши.
Ростов объяснил ему, что он желал видеть здесь лежащего гусарского майора Денисова.
– Не знаю, не ведаю, батюшка. Ведь вы подумайте, у меня на одного три госпиталя, 400 больных слишком! Еще хорошо, прусские дамы благодетельницы нам кофе и корпию присылают по два фунта в месяц, а то бы пропали. – Он засмеялся. – 400, батюшка; а мне всё новеньких присылают. Ведь 400 есть? А? – обратился он к фельдшеру.
Фельдшер имел измученный вид. Он, видимо, с досадой дожидался, скоро ли уйдет заболтавшийся доктор.
– Майор Денисов, – повторил Ростов; – он под Молитеном ранен был.
– Кажется, умер. А, Макеев? – равнодушно спросил доктор у фельдшера.
Фельдшер однако не подтвердил слов доктора.
– Что он такой длинный, рыжеватый? – спросил доктор.
Ростов описал наружность Денисова.
– Был, был такой, – как бы радостно проговорил доктор, – этот должно быть умер, а впрочем я справлюсь, у меня списки были. Есть у тебя, Макеев?
– Списки у Макара Алексеича, – сказал фельдшер. – А пожалуйте в офицерские палаты, там сами увидите, – прибавил он, обращаясь к Ростову.
– Эх, лучше не ходить, батюшка, – сказал доктор: – а то как бы сами тут не остались. – Но Ростов откланялся доктору и попросил фельдшера проводить его.
– Не пенять же чур на меня, – прокричал доктор из под лестницы.
Ростов с фельдшером вошли в коридор. Больничный запах был так силен в этом темном коридоре, что Ростов схватился зa нос и должен был остановиться, чтобы собраться с силами и итти дальше. Направо отворилась дверь, и оттуда высунулся на костылях худой, желтый человек, босой и в одном белье.
Он, опершись о притолку, блестящими, завистливыми глазами поглядел на проходящих. Заглянув в дверь, Ростов увидал, что больные и раненые лежали там на полу, на соломе и шинелях.
– А можно войти посмотреть? – спросил Ростов.
– Что же смотреть? – сказал фельдшер. Но именно потому что фельдшер очевидно не желал впустить туда, Ростов вошел в солдатские палаты. Запах, к которому он уже успел придышаться в коридоре, здесь был еще сильнее. Запах этот здесь несколько изменился; он был резче, и чувствительно было, что отсюда то именно он и происходил.
В длинной комнате, ярко освещенной солнцем в большие окна, в два ряда, головами к стенам и оставляя проход по середине, лежали больные и раненые. Большая часть из них были в забытьи и не обратили вниманья на вошедших. Те, которые были в памяти, все приподнялись или подняли свои худые, желтые лица, и все с одним и тем же выражением надежды на помощь, упрека и зависти к чужому здоровью, не спуская глаз, смотрели на Ростова. Ростов вышел на середину комнаты, заглянул в соседние двери комнат с растворенными дверями, и с обеих сторон увидал то же самое. Он остановился, молча оглядываясь вокруг себя. Он никак не ожидал видеть это. Перед самым им лежал почти поперек середняго прохода, на голом полу, больной, вероятно казак, потому что волосы его были обстрижены в скобку. Казак этот лежал навзничь, раскинув огромные руки и ноги. Лицо его было багрово красно, глаза совершенно закачены, так что видны были одни белки, и на босых ногах его и на руках, еще красных, жилы напружились как веревки. Он стукнулся затылком о пол и что то хрипло проговорил и стал повторять это слово. Ростов прислушался к тому, что он говорил, и разобрал повторяемое им слово. Слово это было: испить – пить – испить! Ростов оглянулся, отыскивая того, кто бы мог уложить на место этого больного и дать ему воды.
– Кто тут ходит за больными? – спросил он фельдшера. В это время из соседней комнаты вышел фурштадский солдат, больничный служитель, и отбивая шаг вытянулся перед Ростовым.
– Здравия желаю, ваше высокоблагородие! – прокричал этот солдат, выкатывая глаза на Ростова и, очевидно, принимая его за больничное начальство.
– Убери же его, дай ему воды, – сказал Ростов, указывая на казака.
– Слушаю, ваше высокоблагородие, – с удовольствием проговорил солдат, еще старательнее выкатывая глаза и вытягиваясь, но не трогаясь с места.
– Нет, тут ничего не сделаешь, – подумал Ростов, опустив глаза, и хотел уже выходить, но с правой стороны он чувствовал устремленный на себя значительный взгляд и оглянулся на него. Почти в самом углу на шинели сидел с желтым, как скелет, худым, строгим лицом и небритой седой бородой, старый солдат и упорно смотрел на Ростова. С одной стороны, сосед старого солдата что то шептал ему, указывая на Ростова. Ростов понял, что старик намерен о чем то просить его. Он подошел ближе и увидал, что у старика была согнута только одна нога, а другой совсем не было выше колена. Другой сосед старика, неподвижно лежавший с закинутой головой, довольно далеко от него, был молодой солдат с восковой бледностью на курносом, покрытом еще веснушками, лице и с закаченными под веки глазами. Ростов поглядел на курносого солдата, и мороз пробежал по его спине.
– Да ведь этот, кажется… – обратился он к фельдшеру.
– Уж как просили, ваше благородие, – сказал старый солдат с дрожанием нижней челюсти. – Еще утром кончился. Ведь тоже люди, а не собаки…
– Сейчас пришлю, уберут, уберут, – поспешно сказал фельдшер. – Пожалуйте, ваше благородие.
– Пойдем, пойдем, – поспешно сказал Ростов, и опустив глаза, и сжавшись, стараясь пройти незамеченным сквозь строй этих укоризненных и завистливых глаз, устремленных на него, он вышел из комнаты.


Пройдя коридор, фельдшер ввел Ростова в офицерские палаты, состоявшие из трех, с растворенными дверями, комнат. В комнатах этих были кровати; раненые и больные офицеры лежали и сидели на них. Некоторые в больничных халатах ходили по комнатам. Первое лицо, встретившееся Ростову в офицерских палатах, был маленький, худой человечек без руки, в колпаке и больничном халате с закушенной трубочкой, ходивший в первой комнате. Ростов, вглядываясь в него, старался вспомнить, где он его видел.
– Вот где Бог привел свидеться, – сказал маленький человек. – Тушин, Тушин, помните довез вас под Шенграбеном? А мне кусочек отрезали, вот… – сказал он, улыбаясь, показывая на пустой рукав халата. – Василья Дмитриевича Денисова ищете? – сожитель! – сказал он, узнав, кого нужно было Ростову. – Здесь, здесь и Тушин повел его в другую комнату, из которой слышался хохот нескольких голосов.
«И как они могут не только хохотать, но жить тут»? думал Ростов, всё слыша еще этот запах мертвого тела, которого он набрался еще в солдатском госпитале, и всё еще видя вокруг себя эти завистливые взгляды, провожавшие его с обеих сторон, и лицо этого молодого солдата с закаченными глазами.
Денисов, закрывшись с головой одеялом, спал не постели, несмотря на то, что был 12 й час дня.
– А, Г'остов? 3до'ово, здо'ово, – закричал он всё тем же голосом, как бывало и в полку; но Ростов с грустью заметил, как за этой привычной развязностью и оживленностью какое то новое дурное, затаенное чувство проглядывало в выражении лица, в интонациях и словах Денисова.
Рана его, несмотря на свою ничтожность, все еще не заживала, хотя уже прошло шесть недель, как он был ранен. В лице его была та же бледная опухлость, которая была на всех гошпитальных лицах. Но не это поразило Ростова; его поразило то, что Денисов как будто не рад был ему и неестественно ему улыбался. Денисов не расспрашивал ни про полк, ни про общий ход дела. Когда Ростов говорил про это, Денисов не слушал.
Ростов заметил даже, что Денисову неприятно было, когда ему напоминали о полке и вообще о той, другой, вольной жизни, которая шла вне госпиталя. Он, казалось, старался забыть ту прежнюю жизнь и интересовался только своим делом с провиантскими чиновниками. На вопрос Ростова, в каком положении было дело, он тотчас достал из под подушки бумагу, полученную из комиссии, и свой черновой ответ на нее. Он оживился, начав читать свою бумагу и особенно давал заметить Ростову колкости, которые он в этой бумаге говорил своим врагам. Госпитальные товарищи Денисова, окружившие было Ростова – вновь прибывшее из вольного света лицо, – стали понемногу расходиться, как только Денисов стал читать свою бумагу. По их лицам Ростов понял, что все эти господа уже не раз слышали всю эту успевшую им надоесть историю. Только сосед на кровати, толстый улан, сидел на своей койке, мрачно нахмурившись и куря трубку, и маленький Тушин без руки продолжал слушать, неодобрительно покачивая головой. В середине чтения улан перебил Денисова.
– А по мне, – сказал он, обращаясь к Ростову, – надо просто просить государя о помиловании. Теперь, говорят, награды будут большие, и верно простят…
– Мне просить государя! – сказал Денисов голосом, которому он хотел придать прежнюю энергию и горячность, но который звучал бесполезной раздражительностью. – О чем? Ежели бы я был разбойник, я бы просил милости, а то я сужусь за то, что вывожу на чистую воду разбойников. Пускай судят, я никого не боюсь: я честно служил царю, отечеству и не крал! И меня разжаловать, и… Слушай, я так прямо и пишу им, вот я пишу: «ежели бы я был казнокрад…
– Ловко написано, что и говорить, – сказал Тушин. Да не в том дело, Василий Дмитрич, – он тоже обратился к Ростову, – покориться надо, а вот Василий Дмитрич не хочет. Ведь аудитор говорил вам, что дело ваше плохо.
– Ну пускай будет плохо, – сказал Денисов. – Вам написал аудитор просьбу, – продолжал Тушин, – и надо подписать, да вот с ними и отправить. У них верно (он указал на Ростова) и рука в штабе есть. Уже лучше случая не найдете.
– Да ведь я сказал, что подличать не стану, – перебил Денисов и опять продолжал чтение своей бумаги.
Ростов не смел уговаривать Денисова, хотя он инстинктом чувствовал, что путь, предлагаемый Тушиным и другими офицерами, был самый верный, и хотя он считал бы себя счастливым, ежели бы мог оказать помощь Денисову: он знал непреклонность воли Денисова и его правдивую горячность.
Когда кончилось чтение ядовитых бумаг Денисова, продолжавшееся более часа, Ростов ничего не сказал, и в самом грустном расположении духа, в обществе опять собравшихся около него госпитальных товарищей Денисова, провел остальную часть дня, рассказывая про то, что он знал, и слушая рассказы других. Денисов мрачно молчал в продолжение всего вечера.
Поздно вечером Ростов собрался уезжать и спросил Денисова, не будет ли каких поручений?
– Да, постой, – сказал Денисов, оглянулся на офицеров и, достав из под подушки свои бумаги, пошел к окну, на котором у него стояла чернильница, и сел писать.
– Видно плетью обуха не пег'ешибешь, – сказал он, отходя от окна и подавая Ростову большой конверт. – Это была просьба на имя государя, составленная аудитором, в которой Денисов, ничего не упоминая о винах провиантского ведомства, просил только о помиловании.
– Передай, видно… – Он не договорил и улыбнулся болезненно фальшивой улыбкой.


Вернувшись в полк и передав командиру, в каком положении находилось дело Денисова, Ростов с письмом к государю поехал в Тильзит.
13 го июня, французский и русский императоры съехались в Тильзите. Борис Друбецкой просил важное лицо, при котором он состоял, о том, чтобы быть причислену к свите, назначенной состоять в Тильзите.
– Je voudrais voir le grand homme, [Я желал бы видеть великого человека,] – сказал он, говоря про Наполеона, которого он до сих пор всегда, как и все, называл Буонапарте.
– Vous parlez de Buonaparte? [Вы говорите про Буонапарта?] – сказал ему улыбаясь генерал.
Борис вопросительно посмотрел на своего генерала и тотчас же понял, что это было шуточное испытание.
– Mon prince, je parle de l'empereur Napoleon, [Князь, я говорю об императоре Наполеоне,] – отвечал он. Генерал с улыбкой потрепал его по плечу.
– Ты далеко пойдешь, – сказал он ему и взял с собою.
Борис в числе немногих был на Немане в день свидания императоров; он видел плоты с вензелями, проезд Наполеона по тому берегу мимо французской гвардии, видел задумчивое лицо императора Александра, в то время как он молча сидел в корчме на берегу Немана, ожидая прибытия Наполеона; видел, как оба императора сели в лодки и как Наполеон, приставши прежде к плоту, быстрыми шагами пошел вперед и, встречая Александра, подал ему руку, и как оба скрылись в павильоне. Со времени своего вступления в высшие миры, Борис сделал себе привычку внимательно наблюдать то, что происходило вокруг него и записывать. Во время свидания в Тильзите он расспрашивал об именах тех лиц, которые приехали с Наполеоном, о мундирах, которые были на них надеты, и внимательно прислушивался к словам, которые были сказаны важными лицами. В то самое время, как императоры вошли в павильон, он посмотрел на часы и не забыл посмотреть опять в то время, когда Александр вышел из павильона. Свидание продолжалось час и пятьдесят три минуты: он так и записал это в тот вечер в числе других фактов, которые, он полагал, имели историческое значение. Так как свита императора была очень небольшая, то для человека, дорожащего успехом по службе, находиться в Тильзите во время свидания императоров было делом очень важным, и Борис, попав в Тильзит, чувствовал, что с этого времени положение его совершенно утвердилось. Его не только знали, но к нему пригляделись и привыкли. Два раза он исполнял поручения к самому государю, так что государь знал его в лицо, и все приближенные не только не дичились его, как прежде, считая за новое лицо, но удивились бы, ежели бы его не было.
Борис жил с другим адъютантом, польским графом Жилинским. Жилинский, воспитанный в Париже поляк, был богат, страстно любил французов, и почти каждый день во время пребывания в Тильзите, к Жилинскому и Борису собирались на обеды и завтраки французские офицеры из гвардии и главного французского штаба.
24 го июня вечером, граф Жилинский, сожитель Бориса, устроил для своих знакомых французов ужин. На ужине этом был почетный гость, один адъютант Наполеона, несколько офицеров французской гвардии и молодой мальчик старой аристократической французской фамилии, паж Наполеона. В этот самый день Ростов, пользуясь темнотой, чтобы не быть узнанным, в статском платье, приехал в Тильзит и вошел в квартиру Жилинского и Бориса.
В Ростове, также как и во всей армии, из которой он приехал, еще далеко не совершился в отношении Наполеона и французов, из врагов сделавшихся друзьями, тот переворот, который произошел в главной квартире и в Борисе. Все еще продолжали в армии испытывать прежнее смешанное чувство злобы, презрения и страха к Бонапарте и французам. Еще недавно Ростов, разговаривая с Платовским казачьим офицером, спорил о том, что ежели бы Наполеон был взят в плен, с ним обратились бы не как с государем, а как с преступником. Еще недавно на дороге, встретившись с французским раненым полковником, Ростов разгорячился, доказывая ему, что не может быть мира между законным государем и преступником Бонапарте. Поэтому Ростова странно поразил в квартире Бориса вид французских офицеров в тех самых мундирах, на которые он привык совсем иначе смотреть из фланкерской цепи. Как только он увидал высунувшегося из двери французского офицера, это чувство войны, враждебности, которое он всегда испытывал при виде неприятеля, вдруг обхватило его. Он остановился на пороге и по русски спросил, тут ли живет Друбецкой. Борис, заслышав чужой голос в передней, вышел к нему навстречу. Лицо его в первую минуту, когда он узнал Ростова, выразило досаду.
– Ах это ты, очень рад, очень рад тебя видеть, – сказал он однако, улыбаясь и подвигаясь к нему. Но Ростов заметил первое его движение.
– Я не во время кажется, – сказал он, – я бы не приехал, но мне дело есть, – сказал он холодно…
– Нет, я только удивляюсь, как ты из полка приехал. – «Dans un moment je suis a vous», [Сию минуту я к твоим услугам,] – обратился он на голос звавшего его.
– Я вижу, что я не во время, – повторил Ростов.
Выражение досады уже исчезло на лице Бориса; видимо обдумав и решив, что ему делать, он с особенным спокойствием взял его за обе руки и повел в соседнюю комнату. Глаза Бориса, спокойно и твердо глядевшие на Ростова, были как будто застланы чем то, как будто какая то заслонка – синие очки общежития – были надеты на них. Так казалось Ростову.
– Ах полно, пожалуйста, можешь ли ты быть не во время, – сказал Борис. – Борис ввел его в комнату, где был накрыт ужин, познакомил с гостями, назвав его и объяснив, что он был не статский, но гусарский офицер, его старый приятель. – Граф Жилинский, le comte N.N., le capitaine S.S., [граф Н.Н., капитан С.С.] – называл он гостей. Ростов нахмуренно глядел на французов, неохотно раскланивался и молчал.
Жилинский, видимо, не радостно принял это новое русское лицо в свой кружок и ничего не сказал Ростову. Борис, казалось, не замечал происшедшего стеснения от нового лица и с тем же приятным спокойствием и застланностью в глазах, с которыми он встретил Ростова, старался оживить разговор. Один из французов обратился с обыкновенной французской учтивостью к упорно молчавшему Ростову и сказал ему, что вероятно для того, чтобы увидать императора, он приехал в Тильзит.
– Нет, у меня есть дело, – коротко ответил Ростов.
Ростов сделался не в духе тотчас же после того, как он заметил неудовольствие на лице Бориса, и, как всегда бывает с людьми, которые не в духе, ему казалось, что все неприязненно смотрят на него и что всем он мешает. И действительно он мешал всем и один оставался вне вновь завязавшегося общего разговора. «И зачем он сидит тут?» говорили взгляды, которые бросали на него гости. Он встал и подошел к Борису.
– Однако я тебя стесняю, – сказал он ему тихо, – пойдем, поговорим о деле, и я уйду.
– Да нет, нисколько, сказал Борис. А ежели ты устал, пойдем в мою комнатку и ложись отдохни.
– И в самом деле…
Они вошли в маленькую комнатку, где спал Борис. Ростов, не садясь, тотчас же с раздраженьем – как будто Борис был в чем нибудь виноват перед ним – начал ему рассказывать дело Денисова, спрашивая, хочет ли и может ли он просить о Денисове через своего генерала у государя и через него передать письмо. Когда они остались вдвоем, Ростов в первый раз убедился, что ему неловко было смотреть в глаза Борису. Борис заложив ногу на ногу и поглаживая левой рукой тонкие пальцы правой руки, слушал Ростова, как слушает генерал доклад подчиненного, то глядя в сторону, то с тою же застланностию во взгляде прямо глядя в глаза Ростову. Ростову всякий раз при этом становилось неловко и он опускал глаза.
– Я слыхал про такого рода дела и знаю, что Государь очень строг в этих случаях. Я думаю, надо бы не доводить до Его Величества. По моему, лучше бы прямо просить корпусного командира… Но вообще я думаю…
– Так ты ничего не хочешь сделать, так и скажи! – закричал почти Ростов, не глядя в глаза Борису.
Борис улыбнулся: – Напротив, я сделаю, что могу, только я думал…
В это время в двери послышался голос Жилинского, звавший Бориса.
– Ну иди, иди, иди… – сказал Ростов и отказавшись от ужина, и оставшись один в маленькой комнатке, он долго ходил в ней взад и вперед, и слушал веселый французский говор из соседней комнаты.


Ростов приехал в Тильзит в день, менее всего удобный для ходатайства за Денисова. Самому ему нельзя было итти к дежурному генералу, так как он был во фраке и без разрешения начальства приехал в Тильзит, а Борис, ежели даже и хотел, не мог сделать этого на другой день после приезда Ростова. В этот день, 27 го июня, были подписаны первые условия мира. Императоры поменялись орденами: Александр получил Почетного легиона, а Наполеон Андрея 1 й степени, и в этот день был назначен обед Преображенскому батальону, который давал ему батальон французской гвардии. Государи должны были присутствовать на этом банкете.
Ростову было так неловко и неприятно с Борисом, что, когда после ужина Борис заглянул к нему, он притворился спящим и на другой день рано утром, стараясь не видеть его, ушел из дома. Во фраке и круглой шляпе Николай бродил по городу, разглядывая французов и их мундиры, разглядывая улицы и дома, где жили русский и французский императоры. На площади он видел расставляемые столы и приготовления к обеду, на улицах видел перекинутые драпировки с знаменами русских и французских цветов и огромные вензеля А. и N. В окнах домов были тоже знамена и вензеля.
«Борис не хочет помочь мне, да и я не хочу обращаться к нему. Это дело решенное – думал Николай – между нами всё кончено, но я не уеду отсюда, не сделав всё, что могу для Денисова и главное не передав письма государю. Государю?!… Он тут!» думал Ростов, подходя невольно опять к дому, занимаемому Александром.
У дома этого стояли верховые лошади и съезжалась свита, видимо приготовляясь к выезду государя.
«Всякую минуту я могу увидать его, – думал Ростов. Если бы только я мог прямо передать ему письмо и сказать всё, неужели меня бы арестовали за фрак? Не может быть! Он бы понял, на чьей стороне справедливость. Он всё понимает, всё знает. Кто же может быть справедливее и великодушнее его? Ну, да ежели бы меня и арестовали бы за то, что я здесь, что ж за беда?» думал он, глядя на офицера, всходившего в дом, занимаемый государем. «Ведь вот всходят же. – Э! всё вздор. Пойду и подам сам письмо государю: тем хуже будет для Друбецкого, который довел меня до этого». И вдруг, с решительностью, которой он сам не ждал от себя, Ростов, ощупав письмо в кармане, пошел прямо к дому, занимаемому государем.
«Нет, теперь уже не упущу случая, как после Аустерлица, думал он, ожидая всякую секунду встретить государя и чувствуя прилив крови к сердцу при этой мысли. Упаду в ноги и буду просить его. Он поднимет, выслушает и еще поблагодарит меня». «Я счастлив, когда могу сделать добро, но исправить несправедливость есть величайшее счастье», воображал Ростов слова, которые скажет ему государь. И он пошел мимо любопытно смотревших на него, на крыльцо занимаемого государем дома.
С крыльца широкая лестница вела прямо наверх; направо видна была затворенная дверь. Внизу под лестницей была дверь в нижний этаж.
– Кого вам? – спросил кто то.
– Подать письмо, просьбу его величеству, – сказал Николай с дрожанием голоса.
– Просьба – к дежурному, пожалуйте сюда (ему указали на дверь внизу). Только не примут.
Услыхав этот равнодушный голос, Ростов испугался того, что он делал; мысль встретить всякую минуту государя так соблазнительна и оттого так страшна была для него, что он готов был бежать, но камер фурьер, встретивший его, отворил ему дверь в дежурную и Ростов вошел.
Невысокий полный человек лет 30, в белых панталонах, ботфортах и в одной, видно только что надетой, батистовой рубашке, стоял в этой комнате; камердинер застегивал ему сзади шитые шелком прекрасные новые помочи, которые почему то заметил Ростов. Человек этот разговаривал с кем то бывшим в другой комнате.
– Bien faite et la beaute du diable, [Хорошо сложена и красота молодости,] – говорил этот человек и увидав Ростова перестал говорить и нахмурился.
– Что вам угодно? Просьба?…
– Qu'est ce que c'est? [Что это?] – спросил кто то из другой комнаты.
– Encore un petitionnaire, [Еще один проситель,] – отвечал человек в помочах.
– Скажите ему, что после. Сейчас выйдет, надо ехать.
– После, после, завтра. Поздно…
Ростов повернулся и хотел выйти, но человек в помочах остановил его.
– От кого? Вы кто?
– От майора Денисова, – отвечал Ростов.
– Вы кто? офицер?
– Поручик, граф Ростов.
– Какая смелость! По команде подайте. А сами идите, идите… – И он стал надевать подаваемый камердинером мундир.
Ростов вышел опять в сени и заметил, что на крыльце было уже много офицеров и генералов в полной парадной форме, мимо которых ему надо было пройти.
Проклиная свою смелость, замирая от мысли, что всякую минуту он может встретить государя и при нем быть осрамлен и выслан под арест, понимая вполне всю неприличность своего поступка и раскаиваясь в нем, Ростов, опустив глаза, пробирался вон из дома, окруженного толпой блестящей свиты, когда чей то знакомый голос окликнул его и чья то рука остановила его.
– Вы, батюшка, что тут делаете во фраке? – спросил его басистый голос.
Это был кавалерийский генерал, в эту кампанию заслуживший особенную милость государя, бывший начальник дивизии, в которой служил Ростов.
Ростов испуганно начал оправдываться, но увидав добродушно шутливое лицо генерала, отойдя к стороне, взволнованным голосом передал ему всё дело, прося заступиться за известного генералу Денисова. Генерал выслушав Ростова серьезно покачал головой.
– Жалко, жалко молодца; давай письмо.
Едва Ростов успел передать письмо и рассказать всё дело Денисова, как с лестницы застучали быстрые шаги со шпорами и генерал, отойдя от него, подвинулся к крыльцу. Господа свиты государя сбежали с лестницы и пошли к лошадям. Берейтор Эне, тот самый, который был в Аустерлице, подвел лошадь государя, и на лестнице послышался легкий скрип шагов, которые сейчас узнал Ростов. Забыв опасность быть узнанным, Ростов подвинулся с несколькими любопытными из жителей к самому крыльцу и опять, после двух лет, он увидал те же обожаемые им черты, то же лицо, тот же взгляд, ту же походку, то же соединение величия и кротости… И чувство восторга и любви к государю с прежнею силою воскресло в душе Ростова. Государь в Преображенском мундире, в белых лосинах и высоких ботфортах, с звездой, которую не знал Ростов (это была legion d'honneur) [звезда почетного легиона] вышел на крыльцо, держа шляпу под рукой и надевая перчатку. Он остановился, оглядываясь и всё освещая вокруг себя своим взглядом. Кое кому из генералов он сказал несколько слов. Он узнал тоже бывшего начальника дивизии Ростова, улыбнулся ему и подозвал его к себе.
Вся свита отступила, и Ростов видел, как генерал этот что то довольно долго говорил государю.
Государь сказал ему несколько слов и сделал шаг, чтобы подойти к лошади. Опять толпа свиты и толпа улицы, в которой был Ростов, придвинулись к государю. Остановившись у лошади и взявшись рукою за седло, государь обратился к кавалерийскому генералу и сказал громко, очевидно с желанием, чтобы все слышали его.
– Не могу, генерал, и потому не могу, что закон сильнее меня, – сказал государь и занес ногу в стремя. Генерал почтительно наклонил голову, государь сел и поехал галопом по улице. Ростов, не помня себя от восторга, с толпою побежал за ним.


На площади куда поехал государь, стояли лицом к лицу справа батальон преображенцев, слева батальон французской гвардии в медвежьих шапках.