Скульптура Древнего Египта

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)

Скульптура Древнего Египта — одна из наиболее самобытных и строго канонически разработанных областей искусства Древнего Египта. Скульптура создавалась и развивалась, чтобы представить древнеегипетских богов, фараонов, царей и цариц в физической форме. Существовало также множество изображений ка в могилах простых египтян, в основном из дерева, некоторые из них сохранились. Статуи богов и фараонов ставились на всеобщее обозрение, как правило, на открытых пространствах и вне храмов. Большой сфинкс в Гизе более нигде не повторялся в натуральную величину, однако аллеи из уменьшенных копий сфинкса и других животных стали непременным атрибутом многих храмовых комплексов. Самое сакральное изображение бога находилась в храме, в алтарной части, как правило, в лодке или барке, обычно из драгоценных металлов, правда, ни одно такое изображение не сохранилось. Сохранилось огромное количество резных статуэток — от фигур богов до игрушек и посуды. Такие фигурки делались не только из дерева, но и из алебастра, более дорогого материала. Деревянные изображения рабов, животных и имущества же клали в гробницы для сопровождения умерших в загробном мире.

Статуи, как правило, сохраняют первоначальную форму каменной глыбы или куска дерева, из которого она высечена. В традиционных статуях сидящих писцов столь же часто обнаруживается сходство с формой пирамиды (кубическая статуя).

Существовал очень строгий канон[1] создания древнеегипетской скульптуры: цвет тела мужчины должен был быть темнее цвета тела женщины, руки сидящего человека должны были быть исключительно на коленях. Существовали определенные правила изображения египетских богов: так, бога Гора следовало изображать с головой сокола, бога мертвых Анубиса — с головой шакала. Все скульптуры создавались по данному канону и следование было столь строгим, что почти за трехтысячелетнюю историю существования Древнего Египта он не претерпел изменений.





Скульптура Раннего царства

Скульптура раннединастического периода происходит в основном из трёх крупных центров, где находились храмы — Она, Абидоса и Коптоса. Статуи служили объектом поклонения, совершения обрядов и имели посвятительное назначение. Большая группа памятников была связана с обрядом «хеб-сед» — ритуалом обновления физической мощи фараона. К этому виду относятся типы сидящих и идущих фигур царя, исполненных в круглой скульптуре и рельефе, а также изображение его ритуального бега. К списку хеб-седных памятников принадлежит статуя фараона Хасехема, представленного сидящим на троне в ритуальном одеянии. Эта скульптура указывает на усовершенствование технических приемов: фигура имеет правильные пропорции и объемно смоделирована. Здесь уже выявлены основные черты стиля — монументальность формы, фронтальность композиции. Неподвижна поза статуи, вписывающейся в прямоугольный блок трона, в очертаниях фигуры преобладают прямые линии. Лицо Хасехема портретно, хотя черты его в значительной мере идеализированы. Обращает внимание постановка глаз в орбите с выпуклым глазным яблоком. Подобный прием исполнения распространялся на всю группу памятников того времени, являясь характерным стилистическим признаком портретов Раннего царства. К этому же периоду устанавливается и каноничность стоящей во весь рост додинастического периода уступает место в пластике Раннего царства правильной передаче пропорций человеческого тела.

Новые черты появились и в рельефах. Если в предшествующую эпоху мастера обычно предпочитали многофигурные композиции, то теперь они стремились к лаконичной форме выражения. Чем больше в изображениях отброшено второстепенных, частных признаков, тем сильнее выступает главное и существенное в образе, приобретающем многозначный смысл, возводящий его в категорию символа. Наглядный пример тому дает знаменитая стела из Абидоса царя I династии Джета. Здесь художник нашел простые и емкие по значению изобразительные средства. Иероглиф змеи, означавший имя Джета, вписывается в прямоугольное поле над условным воспроизведением дворцового фасада «серех», который символизировал земную обитель фараона и служил жилищем божеству, воплощённому в облике царствующего правителя.

Строгое вертикальное членение фасада, аналогичное архитектурным сооружениям, контрастирует в стеле Джета с гибким телом змеи. Изображение сокола Гора, входившее в состав имени фараонов нулевой династии и Раннего царства, являлось образцом каллиграфического написания соответствующего иероглифического знака.

В композиции можно заметить смещение изображений влево относительно рамки стелы и центральной вертикальной оси. Этот прием основан на ритмическом равновесии пропорций «золотого сечения»[2].

Скульптура Древнего царства

От эпохи Древнего царства сохранилось много скульптурных памятников, большинство из которых имело ритуальное назначение. Погребение и храмы изобилуют портретными изображениями двойников умерших — ка, в которых сложились портретного искусства Египта. Искусство Древнего царства особенно богато такого рода памятниками. К их числу относятся не только скульптурные изображения в полный рост, но и «гизехские головы» — слепки и скульптуры голов, не имеющих традиционной раскраски и служившие, вероятно, рабочими моделями для портретных изображений.

Статуарные композиции в Древнем царстве строго следовали определённому количеству канонизированных типов. Особенное распространение получили стоящие фигуры с выдвинутой вперед левой ногой, сидящие на троне или коленопреклонённые. Широко применялся канонический тип статуи писца. В связи с ритуальными целями в обиход был издавна введён прием сложной инкрустации глаз или рельефной обводки по контуру век, а также тщательное декоративное оформление статуй, которые, несмотря на каноническую композицию, получали индивидуальную живописную интерпретацию. Таковы скульптурные портреты зодчего Рахотепа (сына фараона Снофру) и его жены Нофрет — живостью и выразительностью этих скульптур были потрясены сами археологи, проводившие раскопки; царских писцов, племянника фараона Хеопса, зодчего Хемиуна. Высокого мастерства древнеегипетские художника достигли в деревянной скульптуре (статуя Каапера, известной под названием «Сельский староста»). В гробницах повсеместно встречаются небольшие статуэтки, изображавшие работающих людей. Здесь канон соблюдён менее строго, хотя мастера всячески избегают неуравновешенности в положении фигуры.

Рельефы в эту эпоху не ограничиваются сферой малых форм. В них появляется сюжетная повествовательность, особенно характерная для ритуальных изображений в гробницах. Постепенно складывается строгая система их размещения: у входа в храм или в гробницу помещаются фигуры двух божеств или владельца гробницы во весь рост. Далее вдоль стен коридоров следуют изображения носителей даров, сюжетно направленные к средней нише с ложным входом. Над нишей дверного проема обычно располагалось изображение покойного перед жертвенником. Такие ансамбли выполнялись группой мастеров по единому замыслу, строго соответствующему характеру архитектурного решения. Рельефы (барельеф и рельеф с углубленным контуром) отличались плоскостью исполнения и обычно расписывались красками. Рельефные композиции дополнялись росписью[2].

Скульптура Среднего царства

Значительные изменения в скульптуре происходит именно в Среднем царстве, что во многом объясняется наличием и творческим соперничеством множества локальных школ, получивших самостоятельность в период распада. Со времен XII династии шире используются (и, соответственно, изготавливаются в больших количествах) ритуальные статуи: они теперь устанавливаются не только в гробницах, но и в храмах. Среди них по-прежнему доминируют изображения, связанные с обрядом хеб-сед (ритуальным возрождением жизненной силы фараона). Первый этап обряда был связан с символически убиением престарелого владыки и совершался над его статуей, напоминавшей по композиции канонические изображения и скульптуры саркофагов. К этому типу относится хеб-седная статуя Ментухотепа-Небхепетра, изображающая фараона в подчеркнуто застывшей позе со скрещенными на груди руками. Стиль отличает большая доля условности и обобщенности, в целом типичная для скульптурных памятников начала эпохи. В дальнейшем скульптура приходит к более тонкой моделировке лиц и большей пластичной расчленённости: раньше всего это проявляется в женских портретах и изображениях частных лиц.

Со временем меняется и иконография царей. Ко времени XII династии идея божественной могущественности фараона уступает место в изображениях настойчивым попыткам передать человеческую индивидуальность. Расцвет скульптуры с официальной тематикой приходится на время правления Сенусерта III, который изображался во всех возрастах — от детского до зрелого. Лучшими из этих изображений считаются обсидиановая голова Сенусерта III и скульптурные портреты его сына Аменемхета III. Оригинальной находкой мастеров местных школ может считаться тип кубической статуи — изображение фигуры, заключенной в монолитный каменный блок.

Искусство Среднего царства — эпоха расцвета пластики малых форм, связанных в большинстве своём по-прежнему с погребальным культом и его обрядами (плавание на ладье, принесение жертвенных даров и др.). Статуэтки вырезались из дерева, покрывались грунтом и расписывались. Нередко создавались целые многофигурные композиции в круглой скульптуре (подобно тому, как это было принято в рельефах Древнего царства)[3].

Скульптура Нового царства

Искусство Нового царства отличается значительным развитием монументальной скульптуры, назначение которой теперь часто выходит за пределы сферы погребального культа. В фиванской скульптуре Нового царства появляются черты, не свойственные доселе не только официальному, но и светскому искусству. Индивидуальность отличает портретные изображения Хатшепсут.

В искусстве Нового царства появляется скульптурный групповой портрет, в особенности изображения супружеской четы.

Новые качества приобретает искусство рельефа. На эту художественную область оказывают заметное влияние некоторые жанры литературы, получившие в эпоху Нового царства широкое распространение: гимны, военные летописи, любовная лирика. Нередко тексты, выдержанные в этих жанрах, соединяются с рельефными композициями в храмах и гробницах. В рельефах фиванских храмов налицо усиление декоративности, свободное варьирование техник барельефа и высокого рельефа в сочетании с красочными росписями. Таков портрет Аменхотепа III из гробницы Хаемхета, сочетающий разную высоту рельефа и в этом отношении являющийся новаторским произведением. Рельефы по-прежнему располагаются по регистрам, позволяя создавать повествовательные циклы огромной пространственной протяженности[3].

Амарнский период

Искусство амарнского периода отличается замечательным своеобразием, которое вытекает прежде всего из характера нового мировоззрения. Самым необычным фактом является отказ от строго идеализированного, сакрального понимания образа фараона. Новый стиль нашел отражение даже в колоссах Аменхотепа IV, установленных в храме Атона в Карнаке. В этих статуях присутствуют не только типичные канонические приемы монументального искусства, но и новое понимание портретности, которое теперь требовало достоверной передачи внешнего облика фараона вплоть до характерных особенностей строения тела. Критерий правдоподобия был своего рода протестом против прежнего официального искусства, поэтому особым смыслом наполняется слово «маат» — истина. Изображения Эхнатона — любопытный пример сочетания достоверности с требованием предельной обобщенности и нормативности, свойственными египетскому искусству. Форма головы фараона, необычайно удлиненный овал лица, тонкие руки и узкий подбородок — все эти черты бережно сохранены и отражены в новой традиции, но при этом все изобразительные приемы были закреплены на специальных образцах — скульптурных моделях.

Характерные приемы изображения фараона были распространены и на членов его семьи. Откровенным новшеством стало изображение фигур целиком в профиль, что прежде не допускалось египетским каноном. Новым был и факт сохранения в портрете этнических черт: такова инкрустированная золотом и стекловидной пастой голова матери фараона, царицы Тии. Интимное лирическое начало проявляется в амарнских рельефах, исполненных естественной пластики и не содержащих канонических фронтальных изображений.

Кульминацией развития изобразительного искусства справедливо считаются произведения скульпторов мастерской Тутмеса. К их числу принадлежит и широко известная полихромная голова царицы Нефертити в синей тиаре. Вместе с завершёнными произведениями в раскопках скульптурных мастерских найдено и множество гипсовых масок, служивших моделями[4][3].

Скульптура Позднего царства

Во времена Куша в области скульптуры навыки древнего высокого мастерства отчасти угасают — так, портретные изображения на погребальных масках и статуях часто заменяются условно-идеализированными. Вместе с тем техническое мастерство скульпторов совершенствуется, проявляясь, главным образом, в декоративной области. Одной из лучших портретных работ является голова статуи Ментуемхета, выполненная в реалистической достоверной манере.

В период владычества Саиса в скульптуре вновь становится актуальной статичность, условные очертания лиц, канонические позы и даже подобие «архаической улыбки», характерной для искусства Раннего и Древнего царства. Однако мастера Саиса трактуют эти приёмы всего лишь как тему для стилизаций. В то же время саисское искусство создает множество замечательных портретов. В некоторых из них намеренно архаизированные формы, подражающие древним правилам, сочетаются с довольно смелыми отступлениями от канона. Так, в статуе приближенного фараона Псаметиха I соблюден канон симметричного изображения сидящей фигуры, но, в нарушение его, левая нога сидящего поставлена вертикально. Точно также свободно сочетаются канонически-статичные формы тела и современный стиль изображения лиц.

В немногочисленных памятниках эпохи персидского владычества также преобладают чисто египетские стилевые черты. Даже персидский царь Дарий изображен на рельефе в одеянии египетского воина с жертвенными дарами, причем его имя написано иероглифами.

Скульптуры птолемеевского периода в своем большинстве также выполнены в традициях египетского канона. Однако эллинистическая культура повлияла на характер трактовки лица, внеся большую пластичность, мягкость и лиризм[2].

Напишите отзыв о статье "Скульптура Древнего Египта"

Примечания

  1. [gorodkair.ru/peredacha-figuryi-na-ploskosti.html Каноническое изображение древних египтян]
  2. 1 2 3 Искусство Древнего Египта. Афанасьева В., Луконин В., Померанцева Н. // Малая история искусств. Искусство Древнего Востока. М., 1976
  3. 1 2 3 Искусство Древнего Египта. Шуринова Р.: М., 1974—200с: ил.
  4. Во времена Нефертити. Матье М. Э.: М.-Л., 1965.

Отрывок, характеризующий Скульптура Древнего Египта

Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.
Графиня лежала на кресле, странно неловко вытягиваясь, и билась головой об стену. Соня и девушки держали ее за руки.
– Наташу, Наташу!.. – кричала графиня. – Неправда, неправда… Он лжет… Наташу! – кричала она, отталкивая от себя окружающих. – Подите прочь все, неправда! Убили!.. ха ха ха ха!.. неправда!
Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла, повернула к себе ее лицо и прижалась к ней.
– Маменька!.. голубчик!.. Я тут, друг мой. Маменька, – шептала она ей, не замолкая ни на секунду.
Она не выпускала матери, нежно боролась с ней, требовала подушки, воды, расстегивала и разрывала платье на матери.
– Друг мой, голубушка… маменька, душенька, – не переставая шептала она, целуя ее голову, руки, лицо и чувствуя, как неудержимо, ручьями, щекоча ей нос и щеки, текли ее слезы.
Графиня сжала руку дочери, закрыла глаза и затихла на мгновение. Вдруг она с непривычной быстротой поднялась, бессмысленно оглянулась и, увидав Наташу, стала из всех сил сжимать ее голову. Потом она повернула к себе ее морщившееся от боли лицо и долго вглядывалась в него.
– Наташа, ты меня любишь, – сказала она тихим, доверчивым шепотом. – Наташа, ты не обманешь меня? Ты мне скажешь всю правду?