Скульптура Древней Греции

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Древнегреческая скульптура — одно из высочайших достижений культуры античности, оставившее неизгладимый след в мировой истории. Зарождение греческой скульптуры можно отнести к эпохе гомеровской Греции (XII—VIII веков до н. э.). Уже в эпоху архаики, в VII—VI столетиях, были созданы замечательные статуи и ансамбли. Расцвет и высочайший подъём греческой скульптуры пришёлся на период ранней и высокой классики (V века до н. э). А IV век до н. э., уже период поздней классики — также оставил в истории несколько имён, великих, скульпторов, у каждого из которых был свой индивидуальный почерк. Скульптура этого периода предвещала те изменения, которые произошли с наступлением нового исторического периода — эллинизма.





Гомеровский период

Монументальная скульптура гомеровской Греции не сохранилась. Судить о ней можно по описаниям древних авторов. Представляли её деревянные статуи, лишь в самых грубых формах воспроизводившие человеческое тело, так называемые ксоаны. Подобные изваяния могли украшаться металлическими деталями одежды и оружия.

Из скульптуры этого времени до нас дошли только произведения мелкой пластики, в основном культового характера. Это статуэтки, изображающие богов или героев. Нередко они, также, как и сосуды, украшались росписью. Создавались они из терракоты, слоновой кости или бронзы. Среди них есть не только человеческие изображения, но и изображения коня, кентавра. В них только намечается интерес к передаче напряженной работы мышц, конструкции и пластике тела.[1]

Архаика

В начале периода архаики скульптура ещё не занимала столь значительного места, как в классическом греческом искусстве. Её опережала вазопись, опиравшаяся на уже имеющиеся достижения прошедших веков. Тем не менее, в статуях VII века до н. э. — корах и куросах — возникает стремление к передаче объема тела, гармоническому равновесию форм, утонченному ритму. Важное место занимает архитектоническая конструкция человеческого тела. Возникающая именно в этот период архаическая улыбка одухотворяет лица статуй, превращая идол в обобщенный образ человека, понимаемого как высшая эстетическая ценность. За редким исключением статуи приобретают соразмерный человеку масштаб. Сразу следует отметить, что до эпохи поздней классики женские изображения будут лишены наготы, в то время как в мужских образах будет воспеваться естественная красота обнаженного человеческого тела.

К числу хорошо сохранившихся женских фигур относится «Богиня с гранатом» из Кератеи 580—570 годов (Берлин, Государственные музеи), сохранившая даже первоначальную яркую раскраску, «Богиня с зайцем» из Герайона близ Тигани на острове Самос ок. 560 года (Берлин, Государственные музеи) и др. Нижняя часть последней статуи трактуется уже не как простой столбообразный объем, в ней проявляется естественная пластика тела. Жест поднятой руки разрушает строгую неподвижную симметрию.

Ярким примером мужских изображений является скульптурная группа Клеобис и Битон, созданная на рубеже VII—VI веков Полимедом Аргосским. Хотя само по себе решение группы в виде двух почти одинаковых статуй показывает ещё ограниченность приемов архаики, созданный скульптором образ двух легендарных героев ярко выражает идеал дорического искусства Аттики. Тяжеловесные объемы тел суровы, в них четко выявлены тектонические членения. К аттическим куросам относятся так же статуя с мыса Сунион ок. 600 года (Афины, Национальный музей) и статуя конца VII века (Нью-Йорк, Метрополитен-музей).

Напротив, ионийские мастера стремились к стройности фигур, легкости пропорций. В ионических куросах есть ясная жизнерадостность. Таковы куросы середины VI века с острова Мелос (Афины, Национальный музей) и из Тенеи («Аполлон Тенейский», Мюнхен, Глиптотека).

Одновременно развивается и монументальная скульптура, оформляющая архитектурные постройки. Здесь важнейшую роль играет рельеф, дающий по сравнению со статуями более широкие возможности для повествовательных композиций на мифологические темы. Ранним примером решения композиции фронтона является скульптура храма Артемиды в Керкире ок. 590 года до н. э. (Керкира, музей.) Здесь изображен миф о Медузе-Горгоне и Персее. Фигура Медузы-Горгоны изображена в крупном масштабе в центре фронтона в позе коленопреклоненного бега. Рядом с ней крошечная фигурка Персея, вносящая в композицию асимметрию. По сторонам от центральной группы изображены лежащие львы, а в углах фронтона крошечные по размеру сцены, одна из которых представляет Зевса убивающего гиганта.

Другим интересным примером решения композиции фронтонов является скульптура Гекатомпедона - древнейшего храма Афинского Акрополя, созданная ок. 570 года.

Помимо фронтонов рельефами украшались метопы дорических храмов. Сохранились метопы греческих храмов на Сицилии: храма "Малых метоп" 570-550 годы до н. э., храма "С" в Селинунте 540-530 годов до н. э. (Палермо, Национальный музей) В первом из них сохранилось изображение Похищения Европы, интересное тем, как скульптор передал среду происходящего действия. Море обозначено волнообразными силуэтами двух дельфинов. Метопы храма "С" отличаются необыкновенно сильной передачей пластики фигур, представляющих собой горельеф, приближающийся к круглой скульптуре. Интересны так же метопы сокровищницы и небольшого храма из святилища Геры близ Пестума в устье реки Селы (второй четверти и конца VI века до н. э., Палермо, Национальный музей). Некоторые из них в силу внешних причин остались незаконченными, но были расписаны и установлены на свои места. Создавая невысокий рельеф, скульптор не выходил за границу воображаемой им передней плоскости изображения. Вместе с тем, он сумел объединить все метопы единым композиционным ритмом. Особенностью италийских рельефов является приземистость пропорций.

На территории самой Греции во второй половине VI столетия было создано скульптурное убранство второго Гекатомпедона в Афинах ок. 520 года (Афины, музей Акрополя), от которого сохранилась замечательная группа восточного фронтона, изображающая Афину, повергающую наземь гиганта. Живое движение передает драматичность происходящего. Фигуры действительно соединены в единую группу, что показывает значительный путь развития, пройденный греческой скульптурой за столетие. Здесь же следует назвать ещё одну группу - Тесей и Антиопа, занимавшую западный фронтон храма Аполлона в Эретрии, в Эвбее ок. 510 года (Халкида, музей). Фигуры Тесея и Антиопы слились здесь в единый пластический монолит. Совершенным творением мастеров этого времени является и рельефный фриз сокровищницы сифнийцев в Дельфах ок. 525 года (Дельфы, музей), изображающий гигантомахию. Непрерывный ионический фриз удачно сочетает в себе ощущение бурной борьбы с выверенным ритмом движений рук с копьями и круглых повторяющихся щитов.

Столь же высокого уровня достигают и статуи конца периода архаики. К аттической школе относится статуя всадника с Афинского Акрополя (Всадник Рампина) ок. 560 года (Афины, музей Акрополя, подлинник головы всадника в Лувре), производящая впечатление даже в виде нескольких уцелевших фрагментов. Архаическая улыбка на лице всадника создает ощущение радостного, героического духа. Такова и происходящая оттуда же "Кора в пеплосе" ок. 530 года.

К грядущим иделам эпохи классики близки мужские мемориальные статуи - надгробная статуя Кройсоса из Анависоса и бронзовый курос из Пирея ок. 520 года (оба в Национальном музее в Афинах). Несмотря на все ещё крайне сдержанные движения, в них нет уже никакой застылости. Напротив, в камне и в бронзе умело переданы тонкие нюансы живого тела. Таков же и "торс Милани" конца VI века (Флоренция, Национальный музей). К произведениях ионийских скульпторов относится кора (№ 675) с Афинского Акрополя (музей Акрополя), сохранившая яркую раскраску. Она отличается более тонкими и сложными линейными ритмами, из-за чего однако выглядит и более дробной. Вместе со статуями создавались и их постаменты, украшавшиеся барельефами на различными темы из повседневной жизни.

В технике невысокого рельефа скульптором Аристоклом создана и стела Аристиона ок. 510 года (Афины, Национальный музей). В ней особый созерцательный настрой, так подходящий для мемориального изображения, предвосхищает образы надгробных стелл периода классики[2].

Ранняя классика

В начале V века до н. э. в греческой скульптуре одновременно с обобщением образа, его большей ясностью и дальнейшим развитием связи скульптуры с архитектурой возникает особый интерес к максимально правдивой передаче движения. Стремление прямолинейно передать натуру даже порождает угловатость форм, разрушающую гармонию статуй конца архаики. Лишь со временем искусство классики придёт к новой гармонии и цельности.

Это художественное изменение порождает и некоторую перемену в тематике. Однако «жанровые» мотивы, такие как «Мальчик, вынимающий занозу», на самом деле продолжают ряд этически значимых образов. Это образ победителя в состязаниях, не прервавшего бег вопреки произошедшей неприятности. Новое, свойственное ранней классике понимание гармонии можно увидеть в бронзовой статуе «Возничий» ок. 470 года (Дельфы, музей), где передача мелких натуралистических деталей (вены, ногти, пушок на висках) не мешает монументальности образа в целом. В фигуре, когда-то входившей в неизвестную скульптурную группу, присутствует сдержанная энергия движения. Складки хитона юноши, похожие на каннелюры колонны, также усиливают монументальность статуи.

Прекрасен рельеф «Трона Людовизи» — алтаря богини Афродиты ок. 460 года (Рим, Национальный музей), изображающий рождение Афродиты из морской пены. Идеально сочетание движения поднимающейся Афродиты, ниспадающих складок одежд и склонившихся к богине нимф. На боковых сторонах алтаря представлены различные образы служения богине: нагая играющая на флейте девушка-гетера и одетая в плащ сидящая хранительница домашнего очага.

Задача взаимосвязи двух фигур, объединённых единым сюжетом, была поставлена скульпторами Критием и Несиотом, ок. 477 года до н. э. создавшими для Афин новое изображение тираноубийц Гармодия и Аристогитона (старая группа времён архаики была увезена разгромившими Акрополь персами). Фигуры героев полиса образуют цельную композицию благодаря общему движению.

Одним из раннеклассических примером взаимодействия скульптуры с архитектурой являются фронтоны храма Афины Афайи на о. Эгина 500—480 годов (Мюнхен, Глиптотека), изображающие войну греков с троянцами. Старой, ещё архаичной чертой композиции западного фронтона является стоящая по центру фронтальная фигуры Афины. Вместе с тем в фигурах воинов, в особенности в изображениях павших и умирающих, лежащих в узких углах фронтона, много нового. Особенно отличается одна из фигур восточного фронтона, передающая постепенное угасание жизненных сил павшего. Характерно исчезновение архаической улыбки, присутствующей ещё на первом фронтоне.

Качественно меняются и композиции рельефов метоп, что можно увидеть на примере храма «Е» в Селинунте 470—460 годов до н. э. (Палермо, Национальный музей). Освоив естественные движения фигур, скульптор теперь может строить любые сюжетные композиции, тонко передавая состояния персонажей.

Другим примером фронтонных композиций этого времени является скульптура храма Зевса в Олимпии 468—456 годов (Олимпия, музей). Композиция восточного фронтона, представляющая стоящих подле Зевса Пелопа и Эномая непосредственно перед их состязанием на колесницах, даёт один из первых в истории искусства примеров внешне неподвижного изображения, наполненного внутренним напряжением, потенциальным движением, готовым начаться действием. Восточному фронтону противопоставляется западный, где изображено сражение лапифов с кентаврами. В центре представлен Аполлон, властно простёрший свою руку. Господство его спокойной фигуры, контраст между разнузданными движениями опьяневших кентавров и целеустремленными действиями людей-лапифов показывают конечную победу разума и гармонии над хаосом. Метопы храма посвящены подвигам Геракла. Композиции построены так, что энергичные, подчас порывистые движения фигур не разрушают границ изображения. Они соответствуют геометрическим членениям квадратов метоп. Такова сцена укрощения критского быка, где перекрещиваются диагональные движения быка и Геракла. Более активное движение меньшей по массе фигуры героя уравновешивает более тяжёлую, но медленную и грузную фигуру быка[3].

Одним из важных памятников, знаменующих собой переход к высокой классике, считается бронзовая статуя Посейдона, найденная в море у мыса Артемисион, ок. 450 года до н. э. (Афины, Национальный музей). Бог моря представлен в шаге, занесшим руку, некогда державшую трезубец. Здесь, как представляется, впервые была решена задача сочетания грозного, энергичного движения и монументальной устойчивости фигуры.

В 460-450 годы в Аттике работал скульптор Мирон из Элевфер. Его прославленные при жизни работы известны по мраморным копиям (оригиналы были бронзовые) или не сохранились вообще. К последним относятся статуи победителя в беге Лада и превращенной в телку Ио. В копиях до нашего времени дошла статуя «Дискобол» (мраморные копии в Национальном музее Рима, Британском музее, бронзовая статуэтка эллинистического времени в мюнхенской Глиптотеке и др.) и группа, изображающая Афину и Марсия (мраморная копия во Франкфурте-на-Майне, Либигхаус). В фигуре дискобола происходит принципиальный отказ от типа прямостоящего куроса, хотя ещё сохраняется преобладание фронтальной точки зрения. Скульптор изображает мгновение, когда юноша, согнувшись, замер и готов вновь распрямиться, метнув диск. Группа «Афина и Марсий» представляет миф о флейте, проклятой Афиной потому, что при игре на ней раздувались щеки и уродовалось лицо. Дерзнувший подобрать флейту Марсий в испуге отпрянул от разгневанной богини. Их лица представляют собой два противоположных, универсальных типа красоты и уродства, покоя и аффекта.

Высокая классика

Творчество Мирона можно отнести к одному из двух направлений, сложившихся в искусстве классики. Одно из них, представленное мастерами Ионии и Аттики, стремилось выявить красоту движения, в то время как второе, развивавшееся на Пелопоннесе аргосско-сикионской школой, создавало образы гармонии, основанной на внешней неподвижности тела, наполненного внутренним дыханием жизни, скрытым движением. В какой-то степени соединить обе тенденции сумел великий Фидий.

Современником Фидия, мастером второго направления был Поликлет. Его творчество приходится на 460—420 годы до н. э. С его именем связывается т. н. «канон Поликлета» — система пропорциональных отношений, определяющая красоту человеческого тела. Всё творчество мастера было направлено на выражение порядка, строя и меры, заложенных в мироздании и в самом человеке. Поликлет создавал образ героически прекрасного человека, что, собственно, было центральной темой всего греческого искусства, едва ли не единственным предметом изображения которого был человек или же антропоморфное божество. По имеющимся письменным свидетельствам в качестве масштабной единицы скульптор использовал фалангу большого пальца, удвоенная длина которой равнялась самому большому пальцу, а он в свою очередь два раза укладывался в длине кисти руки. Впрочем, Поликлету не было свойственно жёсткое, механическое следование данной схеме. Скорее он имел в виду канон как общий принцип расшифровки структуры человеческого тела.

Самой знаменитой работой Поликлета был бронзовый «Дорифор» (копьеносец) ок. 440 года, дошедший до нас только в сухих мраморных копиях (Неаполь, Национальный музей). Представление о подлинной пластике мастера даёт бронзовая статуэтка юноши 3-й четверти V века до н. э. (Лувр). Спокойно стоящая фигура Дорифора полна внутренней, не выраженной во внешнем действии энергии, жизненной силы. В ней есть то же противоборство несущих и несомых частей конструкции, как и в ордерной системе греческой архитектуры. Гармония создаётся уравновешенностью всех форм, лишённых при этом строгой фронтальности. Преодолеть неподвижность помогает хиазм, или, иначе, контрапост. Опора тела перенесена на одну из ног, бедро которой оказывается выше другого, линия плеч, напротив, наклонена в противоположную сторону. Этот приём постановки фигуры, неизвестный в период архаики, получает теперь широчайшее распространение.

К более поздним работам Поликлета относится Диадумен ок. 430 года, также сохранившийся лишь в многочисленных копиях. Ему свойственны даже большие изящность силуэта и легкость пропорций, показывающие дальнейшее развитие творчества мастера. Особое состояние «героического минора», переданное благодаря вниманию к оттенкам пластической формы, присутствует в «Раненой амазонке» (мраморная копия в Метрополитен-музее, Нью-Йорк). В данном случае в композицию изначально был включён постамент, подчеркивающий ослабление сил, поддерживающих стоящую фигуру.

Между 460 и 420 годами (общепринятой датировки нет) скульптор Пеоний создал статую Ники, в которой изобразил богиню в тот момент, когда она, опускаясь, уже коснулась ногой постамента. Передача близкого к завершению движения представляет собой нечто среднее между направлениями, к которым относилось творчество Мирона и Поликлета[4].

Фидий и скульптура Афинского Акрополя

Можно сказать, что оба описанных выше направления греческой скульптуры синтезировал в своём творчестве Фидий, друг Перикла. Его величайшие, прославленные творения также известны лишь по весьма приблизительным копиям римского времени. Однако Фидий руководил перестройкой сохранившегося до наших дней Афинского Акрополя. Вся входящая в его ансамбль скульптура так или иначе передаёт дух его искусства. Более того, исключительное совершенство отдельных изображений позволяет видеть в них работу самого мастера. До нашего времени дошли, пусть и сильно повреждённые, статуи и рельефы Парфенона, построенного в 447—438 годах до н. э. Скульптурное убранство храма продолжало создаваться до 431 года.

Пройдя пропилеи и вступив на территорию Акрополя, человек прежде всего встречал бронзовую статую Афины Промахос (воительницы), являвшей собой божественное покровительство Афинам. Богиня была изображена в шлеме с копьём и щитом. Высокий, видимый издалека из Пирея монумент был создан Фидием в 465—455 годах до н. э. Оригинал его утрачен. Ещё одной бронзовой статуей работы Фидия была Афина Лемния, изображавшая богиню задумчиво смотрящей на снятый шлем, который она держала в руке.

От статуи Афины Промахос взгляд вошедшего направлялся к расположенному справа Парфенону, обращённому ко входу на Акрополь западным фронтоном, который был виден и издалека. На западном фронтоне был изображён спор между Афиной и Посейдоном за обладание Аттикой, выигранный Афиной, создавшей маслину. В настоящее время судить о композиции в целом позволяют её старые зарисовки. Она были лишена симметричной застылости. Средняя ось фронтона оставалась свободной, по сторонам от неё в динамичных позах располагались фигуры Афины и Посейдона, от них движение распространялось к краям фронтона.

Метопы также были посвящены мифической истории Аттики: битве греков с амазонками, осадившими Афины, кентавромахии, взятию Илиона, т. е. Трои. До нашего времени более-менее целыми дошли южные метопы со сценами кентавромахии. Каждая из них обладает законченной композицией, изображающей различные моменты борьбы, в которой побеждает то кентавр, то человек. Но, таким образом, все вместе метопы создают общую картину битвы. Над метопами работали разные, обладавшие различными почерками мастера.

Южные метопы Парфенона. Лондон, Британский музей.

Сквозь колонны Парфенона был виден расположенный на стенах его целлы фриз-зофор, изображавший шествие больших Панафиней. Таким образом изображения граждан Афин сливались в единое целое с миром богов и героев. При этом то, что сплошной ионический фриз целлы зрительно членился колоннадой на отдельные отрезки, напротив, подчеркивало непрерывность движения процессии. Для фриза Парфенона характерно пульсирующее, то ускоряющееся, то замедляющееся движение, начинающееся и заканчивающееся покоем. Так как в действительности праздничное шествие двигалось вдоль северного фасада храма, движение изображенной процессии разворачивалось с правого угла западного фасада и шло налево, продолжаясь на северном фасаде. Лишь крайние правые фигуры на западной стене целлы были развернуты вправо, указывая, что фриз идёт и по южному фасаду. С восточной стороны действие заканчивалось фигурами пирующих богов.

Фриз целлы: процессия Панафиней.

С восточной стороны Парфенона располагался вход в храм, перед которым совершались жертвоприношения. Здесь на фронтоне было изображено рождение Афины из головы Зевса, а в метопах гигантомахия, показывавшая победу олимпийских богов над стихийными силами титанов. От композиции сохранились лишь боковые фигуры, прекрасно вписанные в углы фронтона. В их числе головы коней колесницы Гелиоса, поднимающейся с левого края композиции, и колесницы богини ночи Никс, опускающейся справа.

Фронтоны Парфенона. Лондон, Британский музей.

В Парфеноне синтез скульптуры и архитектуры достиг своего высшего развития в древнегреческом искусстве. Если в западном фронтоне ещё присутствует характерное для ранней классики движение вдоль плоскости стены, то в восточной композиции каждая фигура чувствует себя совершенно свободно. Зритель не замечает ограничивающих рамок архитектуры, создающей пространство для скульптур. Высочайшими качествами обладают сохранившиеся фигуры восточного фронтона — лежащий Кефал (или Дионис) и сидящие Мойры (или Афродита, Пейто и Диона). В них в совершенной цельности проявились монументальность и ясность, лишённые нарочитости, телесная красота, почти живое дыхание.

Внутри Парфенона находилась огромная статуя Афины Парфенос (девы), сделанная Фидием в хрисоэлефантинной технике. Она отличалась усложнённой, видимо, даже перегруженной аллегорической программой, о которой можно судить по уменьшенной реплике из Национального археологического музея в Афинах. На богине был шлем с грифонами. В правой руке Афина держала фигуру Ники, а в опущенной левой — щит, на котором была изображена битва греков с амазонками. Есть основания полагать, что Фидий использовал золото разных оттенков, что позволяло достичь более тонких художественных эффектов. Согласно сообщению Плутарха, в связи со статуей были выдвинуты обвинения против Фидия в хищении золота, а также в том, что в числе воинов на щите он изобразил себя и Перикла. Однако, несмотря на это свидетельство, греческая скульптура классической эпохи едва ли стремилась к передаче индивидуальных портретных черт, создавая обобщённые внешне и внутренне прекрасные образы человека. Таким условным «портретом» является бюст (герма) Перикла, созданный скульптором Кресилаем ок. 440 года до н. э. (Мраморная копия — Лондон, Британский музей.)

В той же хрисоэлефантинной технике Фидием была создана и огромная сидящая статуя Зевса для храма Зевса в Олимпии, включённая позднее в список семи чудес света.

Заслуживают внимание статуи и рельефы других построек афинского Акрополя. Коры Эрехтейона, несмотря на то, что заменяют собой архитектурные элементы — колонны, исполнены не монотонно. В каждой из них есть свой оттенок пластического состояния. На фризе северного портика храма был применён особый колористический приём: белые фигуры располагались на фоне фиолетового мрамора. Фриз, а также рельефы балюстрады храма Ники Аптерос отличаются особой динамикой, игра света и тени усиливает стремительность и легкость движений. Однако в фигуре богини, снимающей сандалию, с большой силой проявляется скорее лирический, интимный мотив, свойственный позднее Праксителю.

Иные новшества появились во фризе храма Аполлона в Бассах, построенного ок. 430 года Иктином. Хранящийся в настоящее время в Британском музее фриз был расположен внутри целлы храма. Здесь представлены амазономахия и кентавромахия. Его отличают необычные для высокой классики бурность движения, резкие светотеневые контрасты, откровенное изображение в лицах злобы и страдания. Тяжеловестность господствует над соразмерностью. Особенности фриза могут быть связаны с провинциальным, самобытным творчеством его исполнителя, но в них можно видеть и предвосхищение образов скульптора поздней классики Скопаса.

Постепенный отход от идеалов высокой классики, разрушение её цельного языка проявились и в других произведениях конца IV века до н. э., в частности в надгробиях. Форма в них становится более живописной. В образах появляются драматизм, ярко выраженная скорбь, акцентируется духовное состояние человека. С этим может сочетаться и более жанровая трактовка движения.[5]

Поздняя классика

В IV в. до н. э. греческая скульптура, не утратив своего совершенства, приняла иной, чем прежде, характер: к великим идеям и возвышенным чувствам, породившим столько замечательных произведений в век Перикла, присоединились новые понятия и стремления; создания пластики стали более страстными, проникнутыми драматизмом, в них проявилась более чувственная красота. Изменился также материал скульптуры: слоновая кость и золото были вытеснены мрамором; меньше стали использоваться металлические и иные украшения.[6]

Одним из представителей нового направления был Скопас, глава новоаттической школы. Он стремился выражать бурные страсти и достигал этой цели с силой, какая раньше не была присуща ни одному скульптору. Скопасу принадлежали, в числе прочего, оригиналы скульптур Аполлона Кифареда, сидящего Ареса виллы Лудовизи и, возможно, Ниобид, умирающих вокруг своей матери. Также ему принадлежит создание части рельефов Галикарнасского Мавзолея. Другой великий мастер той же школы, Пракситель, любил, подобно Скопасу, изображать глубокие чувства и вызванные страстью движения, однако лучше всего удавались ему идеально-прекрасные юношеские и полудетские фигуры с оттенком едва пробудившейся или ещё скрытой страстности (Аполлон Сауроктон, Книдская Афродита, Гермес с младенцем Дионисом на руках и др.).[6]

В противоположность афинским мастерам-идеализаторам, скульпторы пелопонесской школы этой же эпохи в Аргосе и Сикионе работали в натуралистическом духе, преимущественно воспроизводя сильные и красивые мужские фигуры, а также портреты известных лиц. Среди этих художников первое место принадлежит Лисиппу, создававшему скульптуры из бронзы, современнику Александра Македонского, прославившемуся его портретными изображениями. Лисипп дал новый канон пропорций человеческого тела своей статуей атлета-апоксиомена (т. е. счищающего с себя пыль палестры) и создал, в числе прочего, типический образ Геракла.[6]

Эллинизм

Напишите отзыв о статье "Скульптура Древней Греции"

Примечания

  1. Ю. Д. Колпинский. Искусство Эгейского мира и Древней Греции. М., «Искусство», 1970, с. 24—25.
  2. Ю. Д. Колпинский. Искусство Эгейского мира и Древней Греции. М., «Искусство», 1970, с. 35—42.
  3. Ю. Д. Колпинский. Искусство Эгейского мира и Древней Греции. М., «Искусство», 1970, с. 50—55.
  4. Ю. Д. Колпинский. Искусство Эгейского мира и Древней Греции. М., «Искусство», 1970, с. 55—58.
  5. Ю. Д. Колпинский. Искусство Эгейского мира и Древней Греции. М., «Искусство», 1970, с. 58—68.
  6. 1 2 3 Ваяние // ЭСБЕ

Литература

  • Ю. Д. Колпинский. Искусство Эгейского мира и Древней Греции. М., «Искусство», 1970.
  • М. В. Алпатов. Художественные проблемы искусства Древней Греции. М., 1987.
  • Б. Р. Виппер. Искусство Древней Греции. М., 1971.
  • Б. И. Ривкин. Античное искусство. М., 1972.
  • Л. Акимова. Искусство Древней Греции. СПб, «Азбука-классика», 2007.

Ссылки

  • [historic.ru/lostcivil/greece/art/statue.shtml Скульптура Древней Греции.]
  • [history.rin.ru/text/tree/128.html Скульптура Древней Греции]
  • [transantique.ru/articles/view/id/26/Skylptyra-Drevnei-Grecii.html Скульптура Древней Греции]
  • [smik.org/pages/skulptury-drevnei-gretsii/ Скульптуры Древней Греции]
  • [history.rin.ru/cgi-bin/history.pl?num=3648 Скульптура поздней классики]
  • [www.kukkolos.com/press35 Скульптура поздней классики]
  • [artiques.ru/content/pozdnyaya-klassika Поздняя классика]

Всеобщая история искусств. Том 1. Под ред. Р. Б. Климова. М., "Искусство", 1956:

  • [artyx.ru/books/item/f00/s00/z0000000/st024.shtml Искусство Греческой архаики]
  • [artyx.ru/books/item/f00/s00/z0000000/st025.shtml Искусство Греческой классики (Начало 5 — середина 4 в. до н.э.)]
    • [artyx.ru/books/item/f00/s00/z0000000/st026.shtml Искусство ранней классики]
    • [artyx.ru/books/item/f00/s00/z0000000/st027.shtml Искусство высокой классики]
    • [artyx.ru/books/item/f00/s00/z0000000/st028.shtml Искусство поздней классики]
  • [artyx.ru/books/item/f00/s00/z0000000/st029.shtml Эллинистическое искусство]

Любимов Л. Д. Искусство древнего мира. М., "Просвещение", 1971:

  • [historic.ru/books/item/f00/s00/z0000007/st014.shtml Архаика.]
  • [historic.ru/books/item/f00/s00/z0000007/st015.shtml Великий расцвет.]
  • [historic.ru/books/item/f00/s00/z0000007/st017.shtml Поздняя классика.]

Отрывок, характеризующий Скульптура Древней Греции

– Ну что, как живешь? – сказал Кутузов, направляясь к отведенной для него комнате. Попадья, улыбаясь ямочками на румяном лице, прошла за ним в горницу. Адъютант вышел к князю Андрею на крыльцо и приглашал его завтракать; через полчаса князя Андрея позвали опять к Кутузову. Кутузов лежал на кресле в том же расстегнутом сюртуке. Он держал в руке французскую книгу и при входе князя Андрея, заложив ее ножом, свернул. Это был «Les chevaliers du Cygne», сочинение madame de Genlis [«Рыцари Лебедя», мадам де Жанлис], как увидал князь Андрей по обертке.
– Ну садись, садись тут, поговорим, – сказал Кутузов. – Грустно, очень грустно. Но помни, дружок, что я тебе отец, другой отец… – Князь Андрей рассказал Кутузову все, что он знал о кончине своего отца, и о том, что он видел в Лысых Горах, проезжая через них.
– До чего… до чего довели! – проговорил вдруг Кутузов взволнованным голосом, очевидно, ясно представив себе, из рассказа князя Андрея, положение, в котором находилась Россия. – Дай срок, дай срок, – прибавил он с злобным выражением лица и, очевидно, не желая продолжать этого волновавшего его разговора, сказал: – Я тебя вызвал, чтоб оставить при себе.
– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
– Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
– До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
– Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
– Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!
– Вы ведь, верно, сами будете командовать им? – сказала Жюли, хитро и насмешливо переглянувшись с ополченцем.
Ополченец в присутствии Пьера был уже не так caustique, и в лице его выразилось недоуменье к тому, что означала улыбка Жюли. Несмотря на свою рассеянность и добродушие, личность Пьера прекращала тотчас же всякие попытки на насмешку в его присутствии.
– Нет, – смеясь, отвечал Пьер, оглядывая свое большое, толстое тело. – В меня слишком легко попасть французам, да и я боюсь, что не влезу на лошадь…
В числе перебираемых лиц для предмета разговора общество Жюли попало на Ростовых.
– Очень, говорят, плохи дела их, – сказала Жюли. – И он так бестолков – сам граф. Разумовские хотели купить его дом и подмосковную, и все это тянется. Он дорожится.
– Нет, кажется, на днях состоится продажа, – сказал кто то. – Хотя теперь и безумно покупать что нибудь в Москве.
– Отчего? – сказала Жюли. – Неужели вы думаете, что есть опасность для Москвы?
– Отчего же вы едете?
– Я? Вот странно. Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д'Арк и не амазонка.
– Ну, да, да, дайте мне еще тряпочек.
– Ежели он сумеет повести дела, он может заплатить все долги, – продолжал ополченец про Ростова.
– Добрый старик, но очень pauvre sire [плох]. И зачем они живут тут так долго? Они давно хотели ехать в деревню. Натали, кажется, здорова теперь? – хитро улыбаясь, спросила Жюли у Пьера.
– Они ждут меньшого сына, – сказал Пьер. – Он поступил в казаки Оболенского и поехал в Белую Церковь. Там формируется полк. А теперь они перевели его в мой полк и ждут каждый день. Граф давно хотел ехать, но графиня ни за что не согласна выехать из Москвы, пока не приедет сын.
– Я их третьего дня видела у Архаровых. Натали опять похорошела и повеселела. Она пела один романс. Как все легко проходит у некоторых людей!
– Что проходит? – недовольно спросил Пьер. Жюли улыбнулась.
– Вы знаете, граф, что такие рыцари, как вы, бывают только в романах madame Suza.
– Какой рыцарь? Отчего? – краснея, спросил Пьер.
– Ну, полноте, милый граф, c'est la fable de tout Moscou. Je vous admire, ma parole d'honneur. [это вся Москва знает. Право, я вам удивляюсь.]
– Штраф! Штраф! – сказал ополченец.
– Ну, хорошо. Нельзя говорить, как скучно!
– Qu'est ce qui est la fable de tout Moscou? [Что знает вся Москва?] – вставая, сказал сердито Пьер.
– Полноте, граф. Вы знаете!
– Ничего не знаю, – сказал Пьер.
– Я знаю, что вы дружны были с Натали, и потому… Нет, я всегда дружнее с Верой. Cette chere Vera! [Эта милая Вера!]
– Non, madame, [Нет, сударыня.] – продолжал Пьер недовольным тоном. – Я вовсе не взял на себя роль рыцаря Ростовой, и я уже почти месяц не был у них. Но я не понимаю жестокость…
– Qui s'excuse – s'accuse, [Кто извиняется, тот обвиняет себя.] – улыбаясь и махая корпией, говорила Жюли и, чтобы за ней осталось последнее слово, сейчас же переменила разговор. – Каково, я нынче узнала: бедная Мари Волконская приехала вчера в Москву. Вы слышали, она потеряла отца?
– Неужели! Где она? Я бы очень желал увидать ее, – сказал Пьер.
– Я вчера провела с ней вечер. Она нынче или завтра утром едет в подмосковную с племянником.
– Ну что она, как? – сказал Пьер.
– Ничего, грустна. Но знаете, кто ее спас? Это целый роман. Nicolas Ростов. Ее окружили, хотели убить, ранили ее людей. Он бросился и спас ее…
– Еще роман, – сказал ополченец. – Решительно это общее бегство сделано, чтобы все старые невесты шли замуж. Catiche – одна, княжна Болконская – другая.
– Вы знаете, что я в самом деле думаю, что она un petit peu amoureuse du jeune homme. [немножечко влюблена в молодого человека.]
– Штраф! Штраф! Штраф!
– Но как же это по русски сказать?..


Когда Пьер вернулся домой, ему подали две принесенные в этот день афиши Растопчина.
В первой говорилось о том, что слух, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, – несправедлив и что, напротив, граф Растопчин рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей, – говорилось в афише, – но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова в первый раз ясно ыоказали Пьеру, что французы будут в Москве. Во второй афише говорилось, что главная квартира наша в Вязьме, что граф Витгснштейн победил французов, но что так как многие жители желают вооружиться, то для них есть приготовленное в арсенале оружие: сабли, пистолеты, ружья, которые жители могут получать по дешевой цене. Тон афиш был уже не такой шутливый, как в прежних чигиринских разговорах. Пьер задумался над этими афишами. Очевидно, та страшная грозовая туча, которую он призывал всеми силами своей души и которая вместе с тем возбуждала в нем невольный ужас, – очевидно, туча эта приближалась.
«Поступить в военную службу и ехать в армию или дожидаться? – в сотый раз задавал себе Пьер этот вопрос. Он взял колоду карт, лежавших у него на столе, и стал делать пасьянс.
– Ежели выйдет этот пасьянс, – говорил он сам себе, смешав колоду, держа ее в руке и глядя вверх, – ежели выйдет, то значит… что значит?.. – Он не успел решить, что значит, как за дверью кабинета послышался голос старшей княжны, спрашивающей, можно ли войти.
– Тогда будет значить, что я должен ехать в армию, – договорил себе Пьер. – Войдите, войдите, – прибавил он, обращаясь к княжие.
(Одна старшая княжна, с длинной талией и окаменелым лидом, продолжала жить в доме Пьера; две меньшие вышли замуж.)
– Простите, mon cousin, что я пришла к вам, – сказала она укоризненно взволнованным голосом. – Ведь надо наконец на что нибудь решиться! Что ж это будет такое? Все выехали из Москвы, и народ бунтует. Что ж мы остаемся?
– Напротив, все, кажется, благополучно, ma cousine, – сказал Пьер с тою привычкой шутливости, которую Пьер, всегда конфузно переносивший свою роль благодетеля перед княжною, усвоил себе в отношении к ней.
– Да, это благополучно… хорошо благополучие! Мне нынче Варвара Ивановна порассказала, как войска наши отличаются. Уж точно можно чести приписать. Да и народ совсем взбунтовался, слушать перестают; девка моя и та грубить стала. Этак скоро и нас бить станут. По улицам ходить нельзя. А главное, нынче завтра французы будут, что ж нам ждать! Я об одном прошу, mon cousin, – сказала княжна, – прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу.
– Да полноте, ma cousine, откуда вы почерпаете ваши сведения? Напротив…
– Я вашему Наполеону не покорюсь. Другие как хотят… Ежели вы не хотите этого сделать…
– Да я сделаю, я сейчас прикажу.
Княжне, видимо, досадно было, что не на кого было сердиться. Она, что то шепча, присела на стул.
– Но вам это неправильно доносят, – сказал Пьер. – В городе все тихо, и опасности никакой нет. Вот я сейчас читал… – Пьер показал княжне афишки. – Граф пишет, что он жизнью отвечает, что неприятель не будет в Москве.
– Ах, этот ваш граф, – с злобой заговорила княжна, – это лицемер, злодей, который сам настроил народ бунтовать. Разве не он писал в этих дурацких афишах, что какой бы там ни был, тащи его за хохол на съезжую (и как глупо)! Кто возьмет, говорит, тому и честь и слава. Вот и долюбезничался. Варвара Ивановна говорила, что чуть не убил народ ее за то, что она по французски заговорила…
– Да ведь это так… Вы всё к сердцу очень принимаете, – сказал Пьер и стал раскладывать пасьянс.
Несмотря на то, что пасьянс сошелся, Пьер не поехал в армию, а остался в опустевшей Москве, все в той же тревоге, нерешимости, в страхе и вместе в радости ожидая чего то ужасного.
На другой день княжна к вечеру уехала, и к Пьеру приехал его главноуправляющий с известием, что требуемых им денег для обмундирования полка нельзя достать, ежели не продать одно имение. Главноуправляющий вообще представлял Пьеру, что все эти затеи полка должны были разорить его. Пьер с трудом скрывал улыбку, слушая слова управляющего.
– Ну, продайте, – говорил он. – Что ж делать, я не могу отказаться теперь!
Чем хуже было положение всяких дел, и в особенности его дел, тем Пьеру было приятнее, тем очевиднее было, что катастрофа, которой он ждал, приближается. Уже никого почти из знакомых Пьера не было в городе. Жюли уехала, княжна Марья уехала. Из близких знакомых одни Ростовы оставались; но к ним Пьер не ездил.
В этот день Пьер, для того чтобы развлечься, поехал в село Воронцово смотреть большой воздушный шар, который строился Леппихом для погибели врага, и пробный шар, который должен был быть пущен завтра. Шар этот был еще не готов; но, как узнал Пьер, он строился по желанию государя. Государь писал графу Растопчину об этом шаре следующее:
«Aussitot que Leppich sera pret, composez lui un equipage pour sa nacelle d'hommes surs et intelligents et depechez un courrier au general Koutousoff pour l'en prevenir. Je l'ai instruit de la chose.
Recommandez, je vous prie, a Leppich d'etre bien attentif sur l'endroit ou il descendra la premiere fois, pour ne pas se tromper et ne pas tomber dans les mains de l'ennemi. Il est indispensable qu'il combine ses mouvements avec le general en chef».
[Только что Леппих будет готов, составьте экипаж для его лодки из верных и умных людей и пошлите курьера к генералу Кутузову, чтобы предупредить его.
Я сообщил ему об этом. Внушите, пожалуйста, Леппиху, чтобы он обратил хорошенько внимание на то место, где он спустится в первый раз, чтобы не ошибиться и не попасть в руки врага. Необходимо, чтоб он соображал свои движения с движениями главнокомандующего.]
Возвращаясь домой из Воронцова и проезжая по Болотной площади, Пьер увидал толпу у Лобного места, остановился и слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара, обвиненного в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека с рыжими бакенбардами, в синих чулках и зеленом камзоле. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же. Оба, судя по лицам, были французы. С испуганно болезненным видом, подобным тому, который имел худой француз, Пьер протолкался сквозь толпу.
– Что это? Кто? За что? – спрашивал он. Но вниманье толпы – чиновников, мещан, купцов, мужиков, женщин в салопах и шубках – так было жадно сосредоточено на то, что происходило на Лобном месте, что никто не отвечал ему. Толстый человек поднялся, нахмурившись, пожал плечами и, очевидно, желая выразить твердость, стал, не глядя вокруг себя, надевать камзол; но вдруг губы его задрожали, и он заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди. Толпа громко заговорила, как показалось Пьеру, – для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости.
– Повар чей то княжеский…
– Что, мусью, видно, русский соус кисел французу пришелся… оскомину набил, – сказал сморщенный приказный, стоявший подле Пьера, в то время как француз заплакал. Приказный оглянулся вокруг себя, видимо, ожидая оценки своей шутки. Некоторые засмеялись, некоторые испуганно продолжали смотреть на палача, который раздевал другого.
Пьер засопел носом, сморщился и, быстро повернувшись, пошел назад к дрожкам, не переставая что то бормотать про себя в то время, как он шел и садился. В продолжение дороги он несколько раз вздрагивал и вскрикивал так громко, что кучер спрашивал его:
– Что прикажете?
– Куда ж ты едешь? – крикнул Пьер на кучера, выезжавшего на Лубянку.
– К главнокомандующему приказали, – отвечал кучер.
– Дурак! скотина! – закричал Пьер, что редко с ним случалось, ругая своего кучера. – Домой я велел; и скорее ступай, болван. Еще нынче надо выехать, – про себя проговорил Пьер.
Пьер при виде наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, так окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию, что ему казалось, что он или сказал об этом кучеру, или что кучер сам должен был знать это.
Приехав домой, Пьер отдал приказание своему все знающему, все умеющему, известному всей Москве кучеру Евстафьевичу о том, что он в ночь едет в Можайск к войску и чтобы туда были высланы его верховые лошади. Все это не могло быть сделано в тот же день, и потому, по представлению Евстафьевича, Пьер должен был отложить свой отъезд до другого дня, с тем чтобы дать время подставам выехать на дорогу.
24 го числа прояснело после дурной погоды, и в этот день после обеда Пьер выехал из Москвы. Ночью, переменя лошадей в Перхушкове, Пьер узнал, что в этот вечер было большое сражение. Рассказывали, что здесь, в Перхушкове, земля дрожала от выстрелов. На вопросы Пьера о том, кто победил, никто не мог дать ему ответа. (Это было сражение 24 го числа при Шевардине.) На рассвете Пьер подъезжал к Можайску.
Все дома Можайска были заняты постоем войск, и на постоялом дворе, на котором Пьера встретили его берейтор и кучер, в горницах не было места: все было полно офицерами.
В Можайске и за Можайском везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, – чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство.


24 го было сражение при Шевардинском редуте, 25 го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26 го произошло Бородинское сражение.
Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть – для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершении очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение.
Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, казалось, как ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и принимая сражение с вероятной случайностью потери четверти армии, он шел на верную погибель; и столь же ясно бы должно было казаться Кутузову, что, принимая сражение и тоже рискуя потерять четверть армии, он наверное теряет Москву. Для Кутузова это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше одной шашкой и я буду меняться, я наверное проиграю и потому не должен меняться.
Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только на одну восьмую слабее его; а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня.
До Бородинского сражения наши силы приблизительно относились к французским как пять к шести, а после сражения как один к двум, то есть до сражения сто тысяч; ста двадцати, а после сражения пятьдесят к ста. А вместе с тем умный и опытный Кутузов принял сражение. Наполеон же, гениальный полководец, как его называют, дал сражение, теряя четверть армии и еще более растягивая свою линию. Ежели скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Смоленска он хотел остановиться, знал опасность своего растянутого положения знал, что занятие Москвы не будет концом кампании, потому что от Смоленска он видел, в каком положении оставлялись ему русские города, и не получал ни одного ответа на свои неоднократные заявления о желании вести переговоры.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
На другой вопрос: как даны были Бородинское и предшествующее ему Шевардинское сражения – существует точно так же весьма определенное и всем известное, совершенно ложное представление. Все историки описывают дело следующим образом:
Русская армия будто бы в отступлении своем от Смоленска отыскивала себе наилучшую позицию для генерального сражения, и таковая позиция была найдена будто бы у Бородина.
Русские будто бы укрепили вперед эту позицию, влево от дороги (из Москвы в Смоленск), под прямым почти углом к ней, от Бородина к Утице, на том самом месте, где произошло сражение.
Впереди этой позиции будто бы был выставлен для наблюдения за неприятелем укрепленный передовой пост на Шевардинском кургане. 24 го будто бы Наполеон атаковал передовой пост и взял его; 26 го же атаковал всю русскую армию, стоявшую на позиции на Бородинском поле.
Так говорится в историях, и все это совершенно несправедливо, в чем легко убедится всякий, кто захочет вникнуть в сущность дела.
Русские не отыскивали лучшей позиции; а, напротив, в отступлении своем прошли много позиций, которые были лучше Бородинской. Они не остановились ни на одной из этих позиций: и потому, что Кутузов не хотел принять позицию, избранную не им, и потому, что требованье народного сражения еще недостаточно сильно высказалось, и потому, что не подошел еще Милорадович с ополчением, и еще по другим причинам, которые неисчислимы. Факт тот – что прежние позиции были сильнее и что Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которое, гадая, указать бы булавкой на карте.
Русские не только не укрепляли позицию Бородинского поля влево под прямым углом от дороги (то есть места, на котором произошло сражение), но и никогда до 25 го августа 1812 года не думали о том, чтобы сражение могло произойти на этом месте. Этому служит доказательством, во первых, то, что не только 25 го не было на этом месте укреплений, но что, начатые 25 го числа, они не были кончены и 26 го; во вторых, доказательством служит положение Шевардинского редута: Шевардинский редут, впереди той позиции, на которой принято сражение, не имеет никакого смысла. Для чего был сильнее всех других пунктов укреплен этот редут? И для чего, защищая его 24 го числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно шесть тысяч человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда. В третьих, доказательством того, что позиция, на которой произошло сражение, не была предвидена и что Шевардинский редут не был передовым пунктом этой позиции, служит то, что Барклай де Толли и Багратион до 25 го числа находились в убеждении, что Шевардинский редут есть левый фланг позиции и что сам Кутузов в донесении своем, писанном сгоряча после сражения, называет Шевардинский редут левым флангом позиции. Уже гораздо после, когда писались на просторе донесения о Бородинском сражении, было (вероятно, для оправдания ошибок главнокомандующего, имеющего быть непогрешимым) выдумано то несправедливое и странное показание, будто Шевардинский редут служил передовым постом (тогда как это был только укрепленный пункт левого фланга) и будто Бородинское сражение было принято нами на укрепленной и наперед избранной позиции, тогда как оно произошло на совершенно неожиданном и почти не укрепленном месте.
Дело же, очевидно, было так: позиция была избрана по реке Колоче, пересекающей большую дорогу не под прямым, а под острым углом, так что левый фланг был в Шевардине, правый около селения Нового и центр в Бородине, при слиянии рек Колочи и Во йны. Позиция эта, под прикрытием реки Колочи, для армии, имеющей целью остановить неприятеля, движущегося по Смоленской дороге к Москве, очевидна для всякого, кто посмотрит на Бородинское поле, забыв о том, как произошло сражение.
Наполеон, выехав 24 го к Валуеву, не увидал (как говорится в историях) позицию русских от Утицы к Бородину (он не мог увидать эту позицию, потому что ее не было) и не увидал передового поста русской армии, а наткнулся в преследовании русского арьергарда на левый фланг позиции русских, на Шевардинский редут, и неожиданно для русских перевел войска через Колочу. И русские, не успев вступить в генеральное сражение, отступили своим левым крылом из позиции, которую они намеревались занять, и заняли новую позицию, которая была не предвидена и не укреплена. Перейдя на левую сторону Колочи, влево от дороги, Наполеон передвинул все будущее сражение справа налево (со стороны русских) и перенес его в поле между Утицей, Семеновским и Бородиным (в это поле, не имеющее в себе ничего более выгодного для позиции, чем всякое другое поле в России), и на этом поле произошло все сражение 26 го числа. В грубой форме план предполагаемого сражения и происшедшего сражения будет следующий: