Совесть

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Совесть — способность личности самостоятельно формулировать нравственные обязанности и реализовывать нравственный самоконтроль, требовать от себя их выполнения и производить оценку совершаемых ею поступков; одно из выражений нравственного самосознания личности. Проявляется и в форме рационального осознания нравственного значения совершаемых действий, и в форме эмоциональных переживаний — чувства вины или «угрызений совести»К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4472 дня], то есть связывает воедино разум и эмоции.





Возникновение совести

Весьма различно понимают возникновение совести. Это различие может быть сведено к двум противоположным теориям:

Первая объясняет развитие совести из психологических и социологических условий жизни человека; вторая связывает совесть с природой человека или с объективным добром.

Первая теория, явившаяся в истории позднее интуитивизма и как критика его, нашла себе главным образом защитников среди этологов и психологов. Рассуждения их сводятся к следующему. Эгоистические действия, приносящие вред ближним, вызывают порицание; альтруистические действия, приносящие пользу ближним, вызывают одобрение; с течением времени, когда связь между альтруизмом и одобрением твердо установлена и закреплена наследственной передачей, отношение к пользе и вреду забывается и эгоизм порицается сам по себе, безотносительно, точно так же, как альтруизм безотносительно одобряется. Это различие эгоизма и альтруизма и различную оценку их чувством стараются внедрить детям, у которых, благодаря повторению и наказанию, устанавливается неразрывная ассоциация между эгоизмом, злом и порицанием их — и альтруизмом, добром и одобрением их. Благодаря прочности установившейся ассоциации людям кажется, что связь установлена не ими, а существовала от века и иной быть не может.

В действительности эти два явления, то есть альтруистическое действие и одобрение его, нужно различать, ибо они имеют различный источник. Альтруизм есть нечто унаследованное человеком от его животных предков, одобрение же свойственно лишь известной ступени культурного развития и вошло, благодаря наследственности, в привычку.

Эгоизм есть также нечто прирождённое; порицание его возникло одновременно с одобрением альтруистического действия и точно так же вошло в привычку. Тот, кто привык одобрять в других альтруизм и порицать эгоизм, невольно перенесет эту оценку и на свои действия и вместе с тем будет испытывать чувство самоудовлетворения, раскаяния и угрызения, причём самоудовлетворенность непосредственно будет сопряжена с действием, а раскаяние и мучения совести будут следовать за совершенными, уже эгоистическими поступками. Таким образом возникают и развиваются явления, которые мы называем Совестью.

С этим объяснением в принципе согласен и Дарвин («Происхождение человека», гл. II и III); он только несколько иначе представляет себе происхождение укоров совести. По его мнению, в нас есть стремление заботиться о других; если мы, под влиянием эгоизма, не последуем этому стремлению и, например, не поможем беде ближнего, то впоследствии, когда мы живо представим себе испытываемое бедствие, стремление к помощи ближнему вновь возникнет и неудовлетворенность его вызовет в нас болезненное чувство укоров совести. Ницше, в своей «Genealogie der Moral», указывает на невероятность того, чтобы альтруистические действия одобрялись теми, кому они идут на пользу. Ницше думает, что отождествление понятий добра и альтруизма устанавливается теми, кто совершает добрые дела, а не теми, кто пользуется ими. Он считает психологически невероятным, чтобы можно было забыть об источниках совести, то есть перенести одобрение с пользы на само действие. Он повторяет упрек, который утилитарно-ассоциационному объяснению делали и раньше: возможность выработки новых свойств сознания, отличных от первоначально данных элементов есть предположение не обоснованное, а средство для выработки этих новых элементов — ассоциация представлений — в действительности не выдерживает критики (ср. например, А. Мальцев, «Нравственная философия утилитаризма», СПб., 187 9). Третьим слабым, с точки зрения философов, не всегда знакомых с достижениями психологии и этологии, пунктом эволюционной теории является учение об относительности всякой морали, с которым не мирится нравственное чувство обывателя.

Сейчас известно, что альтруизм свойственен практически всем стадным (стайным) животным, и не только им. Ясно, что, если существуют социальные (общественные) инстинкты, обеспечивающие выживание популяции, то обязан быть механизм положительной и отрицательной обратной связи, регулирующий работу этих инстинктов. Развитие этих связей в условиях общества и приводит к тем психологическим и социальным феноменам, которые в донаучную эпоху приписывались воле богов или воспринимались не имеющими корней.

Интуитивизм покоится на таком умозрительном утверждении, что совесть есть природное свойство человека, не производное из других элементов. Он не отрицает развитие совести и зависимость её проявлений от исторических условий в пространстве и времени, но считает зародыш совести основным свойством человеческого духа: Ламартин в этом смысле называет совесть la loi des lois (закон законов). Кант (у которого в «Критике практического разума», рассматривающей вопросы нравственности, слово совесть не встречается) считает категорический императив или нравственный закон априорным, а посему всеобщим и необходимым; но так как Кант признает, что «нравственный закон ведёт путём понятия о высшем благе, как объекта и цели практического разума, к религии, то есть к признанию, что все обязанности должны быть рассматриваемы как божественные заповеди не в смысле санкций, а в смысле существенных законов всякой свободной воли», то мы и Кантовскую форму интуитивизма можем подвести к общему его виду, рассматривающему совесть как непосредственное выражение в человеке нравственного мирового порядка или высшего существа. Совесть есть голос Божий — вот, в конце концов, кратчайшая формула интуитивизма. «В совести человека заключается сила, стоящая выше человека, следовательно указывающая на вышечеловеческий принцип» (Олесницкий, «История нравственности и нравственных учений»). Эволюционизм рассматривает совесть как чисто человеческий принцип; за пределы индивидуума он выходит лишь для того, чтобы в предках его искать источники нравственности. Интуитивизм берет человека в его связи с объективным миром и из высшего принципа бытия выводит основы нравственности. Для первого нравственность, а, следовательно, и совесть является изменчивой и относительной, для второго принципы нравственности и показатель их совести являются абсолютными и объективными. Главной трудностью интуитивизма является вопрос об ошибках совести, о ложной совести. Если совесть есть голос Божий, то каким образом объяснить ошибки совести и кажущееся или действительное отсутствие её у преступников, в случаях так называемой moral insanity, moral insensibility и т. п.? С точки зрения эволюционизма эти факты объясняются нравственным недоразвитием, отсутствием воспитания, средой и т. д. Этот путь объяснения закрыт для интуитивистов. Они должны допустить, как это делали схоласты и отчасти Кант, двойную совесть, трансцендентную и эмпирическую: первую — как непосредственно данное в природе человека, в виде зародыша, духовное свойство, общее для всех людей (и эта совесть не может ошибаться); вторую — проявляющуюся в мире явлений, подверженную законам развития и зависимую от весьма сложных внешних и внутренних условий — и эта совесть может ошибаться.

Допустив прирождённость совести, интуитивизм не имеет надобности выводить совесть из элементов, совершенно ей чуждых; не отрицая развития явлений совести и зависимости её от явлений культуры, он может, по-видимому, объяснить объективный и безусловный характер совести, связав её с природой человека и нравственным мировым порядком. Если понимать совесть как показатель высшей воли, то этим нравственности придаётся опять-таки характер случайный, хотя и в ином значении, чем в теории эволюционизма. Добро потому оказывается добром, что оно есть веление Бога, а не потому, что оно добро само по себе: нравственность лишается своего самодовлеющего характера и ставится в зависимость от теологии. Если же сказать, что добро есть выражение природы человека, что оно априорно, то есть в известном смысле врожденно, тогда добру (и показателю его, совести) будет дан субъективный характер и возникнет вопрос, какое объективное значение имеют совесть и добро, ибо из априорности (или врожденности) вытекает необходимость известного понятия, но не его объективность; можно себе представить прирождённое понятие, которое никакого объективного значения не имеет. Эти затруднения не могут, однако, пошатнуть интуитивизма; о них можно сказать то же, что Паульсен говорит об эволюционизме, отрицая мысль, что психологическое исследование возникновения совести лишает предписания её святости. «Исчезновение обязательности предписаний совести не представляется мне ни логическим следствием, ни необходимым психологическим результатом антропологического объяснения. Я не вижу здесь логической связи: как могли бы нравственные законы утратить своё значение из-за того, что люди признают эти законы выражением опыта, постепенно приобретаемого знания, что полезно и что вредно. Напротив, что может служить в подобных вещах доводом более сильным, чем наследственная мудрость народа? Совесть представляется нам как бы отражением объективного порядка природы, присущего нравственной жизни, как он проявился в нравах и праве… и народ, который совершенно утратил бы то, что мы называем совесть, не прожил бы ни одного дня» (Паульсен, «Основы этики»). Точно так же и априорное происхождение совести нисколько не лишало бы её объективного характера и обязательности.

Поскольку любая теория, допускающая сверхъестественное, перестает быть теорией научной (см. Критерий Поппера), интуитивизм называется теорией лишь номинально, по традиции.

Совесть как психологическая проблема

Независимо от объяснений природы и возникновения совести существует и чисто психологическая проблема, состоящая в описании различных видов совести и различных её проявлений и в указании тех психических элементов, из которых вырастает совесть.

Напрасно мы стали бы искать в животном мире явлений, аналогичных явлениям совести (натуралисты утверждают противное и приводят любопытные факты; см. например Houzeau, «Etudes sur les facultés mentales des animaux comparées à celles de l’homme», 2-й том, стр. 280 сл.).

Психология детского возраста может дать указания о том, как слагается в душе ребёнка совесть и понятие о ней. Главной основой совести следует признать чувство стыда. Совесть есть только развитие стыда, утверждает Вл. Соловьев (см. «Оправдание добра»), и с ним вполне согласен Сикорский (см. «Всеобщая психология», стр. 270:. «Совесть есть филогенетический плод развития человечества и соответствует не личному опыту индивидуума, но вековому нравственному опыту поколений. Путём сложной дифференцировки чувство стыда поднялось до высоты чувства совести»). Дети в весьма различной степени одарены стыдливостью; точно так же различно действуют на них пример, воспитание и среда (об этом см. Сэлли, «Психология детства»).

Психологический материал, доставляемый наблюдениями над детьми, пополняется этнографическим материалом. Этнография показала, что взгляд на дикарей, как на людей, лишённых всяких нравственных понятий, неправилен. Этого взгляда держится Мюнстерберг («Ursprung der Sittlichkeit»); но стоит только с некоторым вниманием прочесть сочинения знаменитых путешественников, чтобы убедиться, что не только у различных племён различное понимание нравственных понятий, но у некоторых племён, стоящих на весьма низкой культурной ступени, относительно высоко понимание нравственности, и наоборот. Так, например, Томсон в своём сочинении о племени Массаи говорит, что народ Вакавирондо хотя и ходит совершенно нагим, но имеет весьма высокую нравственность и очень стыдлив. Массаи также высоко ценят стыд и стыдливость, ибо mulierum gravidam, neque alicujus viri matrimonium tenenteminterficiunt Massai quum primum patet eam concepisse. В Азии встречаются племена, стоящие на низкой ступени культуры, но с превосходными нравственными качествами, правдивостью, добротой и т. д. (ср. О. Flügel, «Das Ich und die sittlichen Ideen im Leben der Völker»). Таким образом, поставить в непосредственную связь высоту нравственного понимания с высотой культуры вообще и сказать вместе с Гельвецием, что добродетель и счастье народов зависят от хороших законов, нет никакой возможности.

Весьма богатый материал для психологии доставляет криминология. Деспин (Despine, «Psychologie naturelle», Париж, 1868) первый подробно исследовал явления совести у преступников. Процесс разложения совести бросает ещё более яркий свет на её природу, чем процесс сложения её. После Деспина об этом предмете писали весьма многие, например, Koppe («Les criminels», 1889), Эллис («The criminal», 1890), Ломброзо и его последователи. У Лебона и Тарда можно найти указания о совести толпы. Наконец, одичалые люди и выродившиеся народы (см. R auber, «Homo sapiens ferus», Лпц., 1885) представляют также большой интерес для анализа совести. Некоторые явления совести, например, угрызения совести, были всегда любимой темой для поэтического изображения (напр Макбет Шекспира). Очень хорошо об угрызениях совести замечает Даниель Стерн (Графиня д’Агу): «Угрызения нашей совести прямо пропорциональны добродетелям, которые в нас ещё живы, а не нашим порокам». Психологическое исследование совести может быть дополнено историческим, то есть указанием на то, как понимание совести в различные времена менялось. В этом отношении в книге L. Schmid’a, «Die Ethik d. alten Griechen», можно найти очень любопытные указания и пример, как следовало бы анализировать и средневековую историю, и историю нового времени. Такое исследование должно бы иметь в виду не теоретическое рассмотрение вопросов этики, а реальную этическую жизнь народов и изменение воззрений на конкретные вопросы жизни. Материалы для такой истории существуют в изобилии; имеются и попытки их систематизации: см., например, Lecky, «History of european morals from Augustus to Charlemagne» (Нью-Йорк, 1879); его же, «Geschichte d. Ursprungs und Einflusses der Aufklärung in Europa» (Лпц., 1873); H. v. Eicken, «Geschichte und System d. mittelalterlichen Weltanschauung» (Штутгарт, 1887); H. Reuter, «Geschichte der religiösen Aufklärung im Mittelalter» (Берлин, 1875); A. Desjardins, «Les sentiments moraux au XVI siècle» (Пар., 1887).

История философских учений о совести

Представить историю философских учений о совести нелегко, потому что трудно выделить совесть из связи с другими этико-религиозными понятиями. Ближайшим образом понятие совести связано с понятиями свободы и греховности; только там, где есть сознание свободы и греховности, и можно искать анализ совести.

Античность

В древней греческой философии нет слова для обозначения понятий совести и греховности. Термин συνείδησις, как существительное, впервые появляется у стоиков. Само собой разумеется, что само явление совести и ранее служило предметом анализа и изображения, например, у трагиков.

Демон Сократа также имеет отношение к понятию совести, хотя указания демона касались не столько нравственной оценки поступков, сколько их внешнего успеха, и поэтому более напоминают предсказания оракула, чем голос совести. Из стоиков в особенности Сенека указал на чистоту совести, как на источник самоудовлетворенности, и на укоры совести, как на наказание за проступки. Сенека и Эпиктет указывают на важность показаний совести и на относительно малое значение мнения ближних.

Греки подметили и то, что совесть — не всегда непреложный указатель правильного пути, что существуют и ошибки совести; но только в христианстве дана почва для учения о совести.

В посланиях апостола Павла мы встречаемся с анализом совести; так, например, в послании к Римлянам, XIII, 5, апостол Павел рекомендует послушание властям не только из страха наказания, но «и ради совести». Он признает рост совести и различает ступени совести (греч. συνείδησις έαυτοΰ и греч. συνείδησις έτέρου), причём не только разумеет под совестью явление религиозной жизни, но прямо ставит её в связь с практическими целями нравственности.

Позже догматические вопросы заслоняют этические, и о совести мы встречаем у первых отцов церкви лишь изредка упоминание, причём совесть рассматривается главным образом как элемент религиозной жизни.

Иоанн Златоуст первый заговорил о свободе совести; он неоднократно изображал неподкупного судью и указывал, что совесть — достаточный путеводитель для достижения добродетели.

Некоторый анализ явлений совести можно найти и у Пелагия, и у противника его, блаженного Августина; но их главный интерес вращается не около вопроса о совести.

Средние века

В Средние века в схоластической литературе совести отводится значительное место, но не столько общему вопросу о природе совести, сколько казуистическому решению частных случаев. Духовнику на исповеди приходилось решать различные вопросы жизни и разрешать различные сомнения. Вследствие этой практической потребности появились казуистические толкования (различные Summae, например, Artesana, Angelica), которые не всегда служили развитию нравственности, а часто прямо-таки затемняли и засоряли совесть. На этой почве впоследствии развилась мораль иезуитов, описанная Паскалем и др.

Наряду с анализом casus conscientiae шло теоретическое обоснование этических вопросов, в согласии с основными понятиями христианского миросозерцания; древнее учение о четырёх добродетелях получает более глубокое обоснование, которое необходимо приводить к рассмотрению вопроса о совести.

В практических руководствах, рассматривающих различные житейские случаи и коллизии чувства долга с наклонностями, совесть изображена как изменчивое и условное начало; для объяснения этого начала схоластики придумали незыблемую основу, которую и обозначили словом синдерезис, в отличие от изменчивой conscientia. Это различение с полной ясностью выражено у Фомы Аквината. Фома считает совесть (в смысле синдерезиса) не потенцией, а основным свойством (греч. εξις, лат. habitus), из которого проистекают принципы человеческой деятельности, как из разума — принципы умозрения. Синдерезис представляет собой врожденный орган нравственных принципов, на который опирается всякое нравственное суждение. Напротив того, conscientia есть сложная деятельность, акт, свидетельствующий о совершенных уже поступках.

Подробный анализ совести согласно принципам Фомы Аквината мы находим у Антонина из Флоренции (13891459) и у Герсона, различающего безошибочный синдерезис от conscientia, суждения которой часто оказываются ложными. В этом схоластическом учении следует видеть начало того разногласия, которое существует и поныне и которое мы отметили выше в двух различных взглядах на возникновение совести.

Эпоха реформации

Эпоха реформации устранила схоластическую философию; вместе с тем исчезло и учение о двойной совести (синдерезис и консциенция). Эта эпоха выдвинула живую личность и заговорила о правах совести; но сначала реформация лишь разрушала учение схоластики, не созидая стройной системы этических понятий. Некоторый психологический анализ можно найти, однако, у Меланхтона, сравнивающего совесть с практическим силлогизмом, в котором большая посылка — божественный закон, а меньшая — частный случай применения этого закона. Возникновение полной системы этики в духе реформации было необходимостью, и Будде, Мосгейму и другим пришлось вновь считаться с теми различиями, которые были установлены в учении Фомы Аквината.

Эпоха просвещения

Эпоха просвещения отодвинула догматические вопросы на второй план и выдвинула вопросы нравственного характера. Не религия и не вера суть основы нравственности, а, напротив, нравственность есть путь, ведущий к религии. Добродетель и счастье — основы нравственности; но в то же время и совести отводится видное место и ей приписывается непреложность. Главное приобретение этой эпохи заключается не в философском анализе совести, а в понятии свободы совести. Эта свобода провозглашается как принцип, из которого вытекает требование веротерпимости.

Значение и завоевания эпохи просвещения весьма велики, но, выдвигая идею индивидуальности и субъективизма, философы просвещения (Гетчисон, Юм, Руссо) не могли объяснить всеобщности и необходимости решений совести. Решение этого вопроса принадлежит Канту и его последователям. Кант требует подчинения внутреннему судилищу, которое присуще человеку, а не приобретено им. Это судилище имеет безусловную достоверность; ошибки совести невозможны. Фихте в «Sittenlehre» ещё решительнее высказывается в том же духе. «Если возможно поведение, согласное с долгом, то должен существовать абсолютный критерий истинности нашего убеждения, относящегося к долгу. Известное убеждение должно быть абсолютно истинным, и мы на него должны опереться ради долга… Этот критерий есть чувство истины и достоверности. Это чувство никогда не обманывает, ибо оно существует лишь при полном согласии нашего эмпирического и чистого „я“, а чистое „я“ и есть наше истинное бытие. Совесть есть не что иное, как непосредственное сознание нашего определённого долга». Итак, в учении Фихте, признающего кантовское разделение эмпирического и трансцендентального «я», а вместе с тем и двойную Совесть, совершенно меняется отношение прирождённой совести к эмпирической, встречаемое в схоластической философии.

Схоластика главным образом занималась ошибками совести и признавала лишь scintilla, то есть слабую искру божественного света в человеке. В немецкой идеалистической философии эта искорка разгорается в яркий внутренний свет, уничтожающий возможность ошибок.

Гербарт и Шопенгауэр уделяют большое внимание явлениям совести, но стараются рассматривать это явление с психологической точки зрения, устраняя по возможности религиозные и философские элементы.

Новейшая философия

В новейшей философии эволюционизм, став на естественнонаучную точку зрения и отбросив схоластические разделения совести на эмпирическую и трансцендентную, занялся выяснением причин возникновения совести. Весьма много интересных замечаний о происхождении и природе совести можно найти у Ницше, в его «Genealogie der Moral». Ницше согласен с точкой зрения эволюционизма, но не согласен с объяснением, которое даётся эволюционизмом возникновению совести. С философами просвещения Ницше сходится в ненависти к религиозной морали. Однако, несмотря на свои симпатии к эволюционизму и к философии просвещения, Ницше вновь вводит учение о двойной совести, различая мораль господ от морали рабов. Несмотря на всю показную симпатию его к морали господ, кое-где прорывается и прямо противоположное чувство. Двойная мораль, конечно, ведёт к отрицанию морали вообще; этот вывод мы находим в «Новом учении о нравственности» Менгера, где говорится, что сила и нравственность по существу совпадают: нравственность есть приспособление к соотношениям социальных сил, а Совесть есть страх перед дурными последствиями противодействия в приспособлении к соотношениям социальных сил. Совесть — врожденное чувство, которое сродни чувству стыда. Совесть не эволюционирует с возрастом и не изменяется после вхождения человека в общество. Но общественные отношения влияют на разум и позволяют ему манипулировать Совестью, «прятать» её. Но Совесть постоянно напоминает о себе своими угрызениями. Совесть является единственным мерилом верности принятия решений. И в дальнейшем, общество вынуждено будет воспитывать подрастающие поколения таким образом, что бы Совесть являлась главенствующим Законом для Разума. В противном случае, обществу, где нормой является игнорирование чувства совести — грозит приближающаяся гибель…

Угрызения совести

Снижение самооценки, известное в просторечии как «угрызения совести» иногда становятся причиной суицида. Генерал армии, А. В. Горбатов, в конце 1930-х прошедший сталинские лагеря на Колыме, описывает подобный случай[1]:

Моим соседом по нарам был в колымском лагере один крупный когда-то работник железнодорожного транспорта, даже хвалившийся тем, что оклеветал около трехсот человек. [] Хотя я не скрывал крайнего нерасположения к этому теоретизирующему клеветнику, тот почему-то всегда старался завести со мной разговор. Меня это сначала злило; потом я стал думать, что он ищет в разговорах успокоения своей совести. Но однажды, будучи выведенным из терпения, сказал ему:
— Ты и тебе подобные так сильно запутали клубок, что распутать его будет трудно. Однако распутают! Если бы я оказался на твоем месте, то давно бы повесился…
На следующее утро его нашли повесившимся. Несмотря на мою большую к нему неприязнь, я долго и болезненно переживал эту смерть.

В каббале

Совесть в каббале — это стыд перед людьми и самим собой за свой эгоизм. Ощущение совести, согласно каббале, характеризует наивысшую стадию развития человеческого эгоизма. На этой наивысшей стадии, по учению каббалы, эгоизм начинает ощущать разницу между собой и свойством абсолютного альтруизма, т. н. Творцом. Не ощущая Творца непосредственно, человек сравнивает себя с другими людьми и со своими нравственными критериями, полученными им через воспитание. Существует мнение, что отрыв от Творца — это корень всех страданий в мире, поэтому совесть это самое кошмарное и тягостное переживание человека[2]. И оттого мы склонны подчиняться тем нравственным ценностям, которые нам диктует окружение, жить в соответствии с порядком установленных им приоритетов. Таким образом, совесть присуща только «человеческому уровню», развития эгоизма, когда творение способно чувствовать свойства и качества другого, анализировать и давать качественную оценку разнице свойств. Если альтруистическое поведение человека диктуется только лишь его совестью, то есть определяется другими людьми, а не осознанным стремлением человека к достижению подобия со свойством отдачи — Творцом, то, по мнению адептов каббалы, его поведение социальное, но пока что ещё не духовное[3].

См. также

Напишите отзыв о статье "Совесть"

Примечания

  1. [militera.lib.ru/memo/russian/gorbatov/index.html А. В. Горбатов «Годы и войны»]
  2. Бааль Сулам, [www.kabbalah.info/rus/content/view/full/27219 Введение в Каббалу], пп. 1-16
  3. [www.kabbalah.info/rus/content/view/frame/49426 Одна заповедь]

Литература

  • Лихачев Д. С. «Русская культура.» Гл. «[www.lihachev.ru/pic/site/files/fulltext/russ_kultura_01.pdf Культура и совесть]» // М.: Искусство, 2000—440 с.
  • Назаретян А. П. «[ecsocman.hse.ru/data/529/300/1218/016Nazaretyan.pdf Совесть в пространстве культурно-исторического бытия] (полемические заметки)» // Общественные науки и современность. 1994. № 5. С. 152—160.
  • Гусейнов А. А. «Язык и совесть.» // М., 1996.
  • Апресян Р. Г. «Совесть» // Этика: Энциклопедический словарь / Под ред. Р. Г. Аапресяна, А. А. Гусейнова. М.: Гардарики, 2001. С. 449—451.
  • Ярхо В. Н. [www.socionauki.ru/journal/articles/126884/ Была ли у древних греков совесть? (К изображению человека в аттической трагедии)]// Античность и современность. М.,1972,с.251-263.
  • Губерт Зимар. «Совесть и её свобода». — СПб., 1904.

Ссылки

  • [dic.academic.ru/dic.nsf/enc_philosophy/1114 Совесть] — статья из Философской энциклопедии
  • [www.terme.ru/dictionary/188/word/%D1%CE%C2%C5%D1%D2%DC Совесть] — статья из краткого Религиозно-философского словаря (1996)
  • [vocabulary.ru/dictionary/881/word/%D1%CE%C2%C5%D1%D2%DC Совесть] — статья из Словаря-справочника по психоанализу (2010)
  • [zacheta.net.ua/referat-41485.html Лекции по этике СЗАГСа]
  • [iph.ras.ru/elib/2782.html Совесть] — статья из Интернет-версии издания: Новая философская энциклопедия: в 4 т. / Ин-т философии РАН; Нац. обществ.-науч. фонд; Предс. научно-ред. совета В. С. Степин. — М.: Мысль, 2000—2001. — ISBN 5-244-00961-3. 2-е изд., испр. и допол. — М.: Мысль, 2010. — ISBN 978-5-244-01115-9.
При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Отрывок, характеризующий Совесть

И теперь Долохов, вот он сидит на снегу и насильно улыбается, и умирает, может быть, притворным каким то молодечеством отвечая на мое раскаянье!»
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю, так называемую слабость характера, не ищут поверенного для своего горя. Он переработывал один в себе свое горе.
«Она во всем, во всем она одна виновата, – говорил он сам себе; – но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал этот: „Je vous aime“, [Я вас люблю?] который был ложь и еще хуже чем ложь, говорил он сам себе. Я виноват и должен нести… Что? Позор имени, несчастие жизни? Э, всё вздор, – подумал он, – и позор имени, и честь, всё условно, всё независимо от меня.
«Людовика XVI казнили за то, что они говорили, что он был бесчестен и преступник (пришло Пьеру в голову), и они были правы с своей точки зрения, так же как правы и те, которые за него умирали мученической смертью и причисляли его к лику святых. Потом Робеспьера казнили за то, что он был деспот. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив и живи: завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? – Но в ту минуту, как он считал себя успокоенным такого рода рассуждениями, ему вдруг представлялась она и в те минуты, когда он сильнее всего выказывал ей свою неискреннюю любовь, и он чувствовал прилив крови к сердцу, и должен был опять вставать, двигаться, и ломать, и рвать попадающиеся ему под руки вещи. «Зачем я сказал ей: „Je vous aime?“ все повторял он сам себе. И повторив 10 й раз этот вопрос, ему пришло в голову Мольерово: mais que diable allait il faire dans cette galere? [но за каким чортом понесло его на эту галеру?] и он засмеялся сам над собою.
Ночью он позвал камердинера и велел укладываться, чтоб ехать в Петербург. Он не мог оставаться с ней под одной кровлей. Он не мог представить себе, как бы он стал теперь говорить с ней. Он решил, что завтра он уедет и оставит ей письмо, в котором объявит ей свое намерение навсегда разлучиться с нею.
Утром, когда камердинер, внося кофе, вошел в кабинет, Пьер лежал на отоманке и с раскрытой книгой в руке спал.
Он очнулся и долго испуганно оглядывался не в силах понять, где он находится.
– Графиня приказала спросить, дома ли ваше сиятельство? – спросил камердинер.
Но не успел еще Пьер решиться на ответ, который он сделает, как сама графиня в белом, атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы en diademe [в виде диадемы] огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно и величественно; только на мраморном несколько выпуклом лбе ее была морщинка гнева. Она с своим всёвыдерживающим спокойствием не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофей и вышел. Пьер робко чрез очки посмотрел на нее, и, как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов, так и он попробовал продолжать читать: но чувствовал, что это бессмысленно и невозможно и опять робко взглянул на нее. Она не села, и с презрительной улыбкой смотрела на него, ожидая пока выйдет камердинер.
– Это еще что? Что вы наделали, я вас спрашиваю, – сказала она строго.
– Я? что я? – сказал Пьер.
– Вот храбрец отыскался! Ну, отвечайте, что это за дуэль? Что вы хотели этим доказать! Что? Я вас спрашиваю. – Пьер тяжело повернулся на диване, открыл рот, но не мог ответить.
– Коли вы не отвечаете, то я вам скажу… – продолжала Элен. – Вы верите всему, что вам скажут, вам сказали… – Элен засмеялась, – что Долохов мой любовник, – сказала она по французски, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово, – и вы поверили! Но что же вы этим доказали? Что вы доказали этой дуэлью! То, что вы дурак, que vous etes un sot, [что вы дурак,] так это все знали! К чему это поведет? К тому, чтобы я сделалась посмешищем всей Москвы; к тому, чтобы всякий сказал, что вы в пьяном виде, не помня себя, вызвали на дуэль человека, которого вы без основания ревнуете, – Элен всё более и более возвышала голос и одушевлялась, – который лучше вас во всех отношениях…
– Гм… гм… – мычал Пьер, морщась, не глядя на нее и не шевелясь ни одним членом.
– И почему вы могли поверить, что он мой любовник?… Почему? Потому что я люблю его общество? Ежели бы вы были умнее и приятнее, то я бы предпочитала ваше.
– Не говорите со мной… умоляю, – хрипло прошептал Пьер.
– Отчего мне не говорить! Я могу говорить и смело скажу, что редкая та жена, которая с таким мужем, как вы, не взяла бы себе любовников (des аmants), а я этого не сделала, – сказала она. Пьер хотел что то сказать, взглянул на нее странными глазами, которых выражения она не поняла, и опять лег. Он физически страдал в эту минуту: грудь его стесняло, и он не мог дышать. Он знал, что ему надо что то сделать, чтобы прекратить это страдание, но то, что он хотел сделать, было слишком страшно.
– Нам лучше расстаться, – проговорил он прерывисто.
– Расстаться, извольте, только ежели вы дадите мне состояние, – сказала Элен… Расстаться, вот чем испугали!
Пьер вскочил с дивана и шатаясь бросился к ней.
– Я тебя убью! – закричал он, и схватив со стола мраморную доску, с неизвестной еще ему силой, сделал шаг к ней и замахнулся на нее.
Лицо Элен сделалось страшно: она взвизгнула и отскочила от него. Порода отца сказалась в нем. Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства. Он бросил доску, разбил ее и, с раскрытыми руками подступая к Элен, закричал: «Вон!!» таким страшным голосом, что во всем доме с ужасом услыхали этот крик. Бог знает, что бы сделал Пьер в эту минуту, ежели бы
Элен не выбежала из комнаты.

Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло большую половину его состояния, и один уехал в Петербург.


Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах об Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея, и несмотря на все письма через посольство и на все розыски, тело его не было найдено, и его не было в числе пленных. Хуже всего для его родных было то, что оставалась всё таки надежда на то, что он был поднят жителями на поле сражения, и может быть лежал выздоравливающий или умирающий где нибудь один, среди чужих, и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано, как и всегда, весьма кратко и неопределенно, о том, что русские после блестящих баталий должны были отретироваться и ретираду произвели в совершенном порядке. Старый князь понял из этого официального известия, что наши были разбиты. Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который извещал князя об участи, постигшей его сына.
«Ваш сын, в моих глазах, писал Кутузов, с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. К общему сожалению моему и всей армии, до сих пор неизвестно – жив ли он, или нет. Себя и вас надеждой льщу, что сын ваш жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы поименован был».
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в. своем кабинете, старый князь, как и обыкновенно, на другой день пошел на свою утреннюю прогулку; но был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал.
Когда, в обычное время, княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее.
– А! Княжна Марья! – вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. (Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем,что последовало.)
Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что то вдруг опустилось в ней. Глаза ее перестали видеть ясно. Она по лицу отца, не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему лицу, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни, несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, смерть того, кого любишь.
– Mon pere! Andre? [Отец! Андрей?] – Сказала неграциозная, неловкая княжна с такой невыразимой прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, и всхлипнув отвернулся.
– Получил известие. В числе пленных нет, в числе убитых нет. Кутузов пишет, – крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком, – убит!
Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и что то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах. Как будто радость, высшая радость, независимая от печалей и радостей этого мира, разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, подошла к нему, взяла его за руку, потянула к себе и обняла за сухую, жилистую шею.
– Mon pere, – сказала она. – Не отвертывайтесь от меня, будемте плакать вместе.
– Мерзавцы, подлецы! – закричал старик, отстраняя от нее лицо. – Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе. – Княжна бессильно опустилась в кресло подле отца и заплакала. Она видела теперь брата в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой, с своим нежным и вместе высокомерным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. «Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь? Там ли, в обители вечного спокойствия и блаженства?» думала она.
– Mon pere, [Отец,] скажите мне, как это было? – спросила она сквозь слезы.
– Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья. Иди и скажи Лизе. Я приду.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой, и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам, посмотрела на княжну Марью. Видно было, что глаза ее не видали княжну Марью, а смотрели вглубь – в себя – во что то счастливое и таинственное, совершающееся в ней.
– Marie, – сказала она, отстраняясь от пялец и переваливаясь назад, – дай сюда твою руку. – Она взяла руку княжны и наложила ее себе на живот.
Глаза ее улыбались ожидая, губка с усиками поднялась, и детски счастливо осталась поднятой.
Княжна Марья стала на колени перед ней, и спрятала лицо в складках платья невестки.
– Вот, вот – слышишь? Мне так странно. И знаешь, Мари, я очень буду любить его, – сказала Лиза, блестящими, счастливыми глазами глядя на золовку. Княжна Марья не могла поднять головы: она плакала.
– Что с тобой, Маша?
– Ничего… так мне грустно стало… грустно об Андрее, – сказала она, отирая слезы о колени невестки. Несколько раз, в продолжение утра, княжна Марья начинала приготавливать невестку, и всякий раз начинала плакать. Слезы эти, которых причину не понимала маленькая княгиня, встревожили ее, как ни мало она была наблюдательна. Она ничего не говорила, но беспокойно оглядывалась, отыскивая чего то. Перед обедом в ее комнату вошел старый князь, которого она всегда боялась, теперь с особенно неспокойным, злым лицом и, ни слова не сказав, вышел. Она посмотрела на княжну Марью, потом задумалась с тем выражением глаз устремленного внутрь себя внимания, которое бывает у беременных женщин, и вдруг заплакала.
– Получили от Андрея что нибудь? – сказала она.
– Нет, ты знаешь, что еще не могло притти известие, но mon реrе беспокоится, и мне страшно.
– Так ничего?
– Ничего, – сказала княжна Марья, лучистыми глазами твердо глядя на невестку. Она решилась не говорить ей и уговорила отца скрыть получение страшного известия от невестки до ее разрешения, которое должно было быть на днях. Княжна Марья и старый князь, каждый по своему, носили и скрывали свое горе. Старый князь не хотел надеяться: он решил, что князь Андрей убит, и не смотря на то, что он послал чиновника в Австрию розыскивать след сына, он заказал ему в Москве памятник, который намерен был поставить в своем саду, и всем говорил, что сын его убит. Он старался не изменяя вести прежний образ жизни, но силы изменяли ему: он меньше ходил, меньше ел, меньше спал, и с каждым днем делался слабее. Княжна Марья надеялась. Она молилась за брата, как за живого и каждую минуту ждала известия о его возвращении.


– Ma bonne amie, [Мой добрый друг,] – сказала маленькая княгиня утром 19 го марта после завтрака, и губка ее с усиками поднялась по старой привычке; но как и во всех не только улыбках, но звуках речей, даже походках в этом доме со дня получения страшного известия была печаль, то и теперь улыбка маленькой княгини, поддавшейся общему настроению, хотя и не знавшей его причины, – была такая, что она еще более напоминала об общей печали.
– Ma bonne amie, je crains que le fruschtique (comme dit Фока – повар) de ce matin ne m'aie pas fait du mal. [Дружочек, боюсь, чтоб от нынешнего фриштика (как называет его повар Фока) мне не было дурно.]
– А что с тобой, моя душа? Ты бледна. Ах, ты очень бледна, – испуганно сказала княжна Марья, своими тяжелыми, мягкими шагами подбегая к невестке.
– Ваше сиятельство, не послать ли за Марьей Богдановной? – сказала одна из бывших тут горничных. (Марья Богдановна была акушерка из уездного города, жившая в Лысых Горах уже другую неделю.)
– И в самом деле, – подхватила княжна Марья, – может быть, точно. Я пойду. Courage, mon ange! [Не бойся, мой ангел.] Она поцеловала Лизу и хотела выйти из комнаты.
– Ах, нет, нет! – И кроме бледности, на лице маленькой княгини выразился детский страх неотвратимого физического страдания.
– Non, c'est l'estomac… dites que c'est l'estomac, dites, Marie, dites…, [Нет это желудок… скажи, Маша, что это желудок…] – и княгиня заплакала детски страдальчески, капризно и даже несколько притворно, ломая свои маленькие ручки. Княжна выбежала из комнаты за Марьей Богдановной.
– Mon Dieu! Mon Dieu! [Боже мой! Боже мой!] Oh! – слышала она сзади себя.
Потирая полные, небольшие, белые руки, ей навстречу, с значительно спокойным лицом, уже шла акушерка.
– Марья Богдановна! Кажется началось, – сказала княжна Марья, испуганно раскрытыми глазами глядя на бабушку.
– Ну и слава Богу, княжна, – не прибавляя шага, сказала Марья Богдановна. – Вам девицам про это знать не следует.
– Но как же из Москвы доктор еще не приехал? – сказала княжна. (По желанию Лизы и князя Андрея к сроку было послано в Москву за акушером, и его ждали каждую минуту.)
– Ничего, княжна, не беспокойтесь, – сказала Марья Богдановна, – и без доктора всё хорошо будет.
Через пять минут княжна из своей комнаты услыхала, что несут что то тяжелое. Она выглянула – официанты несли для чего то в спальню кожаный диван, стоявший в кабинете князя Андрея. На лицах несших людей было что то торжественное и тихое.
Княжна Марья сидела одна в своей комнате, прислушиваясь к звукам дома, изредка отворяя дверь, когда проходили мимо, и приглядываясь к тому, что происходило в коридоре. Несколько женщин тихими шагами проходили туда и оттуда, оглядывались на княжну и отворачивались от нее. Она не смела спрашивать, затворяла дверь, возвращалась к себе, и то садилась в свое кресло, то бралась за молитвенник, то становилась на колена пред киотом. К несчастию и удивлению своему, она чувствовала, что молитва не утишала ее волнения. Вдруг дверь ее комнаты тихо отворилась и на пороге ее показалась повязанная платком ее старая няня Прасковья Савишна, почти никогда, вследствие запрещения князя,не входившая к ней в комнату.
– С тобой, Машенька, пришла посидеть, – сказала няня, – да вот княжовы свечи венчальные перед угодником зажечь принесла, мой ангел, – сказала она вздохнув.
– Ах как я рада, няня.
– Бог милостив, голубка. – Няня зажгла перед киотом обвитые золотом свечи и с чулком села у двери. Княжна Марья взяла книгу и стала читать. Только когда слышались шаги или голоса, княжна испуганно, вопросительно, а няня успокоительно смотрели друг на друга. Во всех концах дома было разлито и владело всеми то же чувство, которое испытывала княжна Марья, сидя в своей комнате. По поверью, что чем меньше людей знает о страданиях родильницы, тем меньше она страдает, все старались притвориться незнающими; никто не говорил об этом, но во всех людях, кроме обычной степенности и почтительности хороших манер, царствовавших в доме князя, видна была одна какая то общая забота, смягченность сердца и сознание чего то великого, непостижимого, совершающегося в эту минуту.
В большой девичьей не слышно было смеха. В официантской все люди сидели и молчали, на готове чего то. На дворне жгли лучины и свечи и не спали. Старый князь, ступая на пятку, ходил по кабинету и послал Тихона к Марье Богдановне спросить: что? – Только скажи: князь приказал спросить что? и приди скажи, что она скажет.
– Доложи князю, что роды начались, – сказала Марья Богдановна, значительно посмотрев на посланного. Тихон пошел и доложил князю.
– Хорошо, – сказал князь, затворяя за собою дверь, и Тихон не слыхал более ни малейшего звука в кабинете. Немного погодя, Тихон вошел в кабинет, как будто для того, чтобы поправить свечи. Увидав, что князь лежал на диване, Тихон посмотрел на князя, на его расстроенное лицо, покачал головой, молча приблизился к нему и, поцеловав его в плечо, вышел, не поправив свечей и не сказав, зачем он приходил. Таинство торжественнейшее в мире продолжало совершаться. Прошел вечер, наступила ночь. И чувство ожидания и смягчения сердечного перед непостижимым не падало, а возвышалось. Никто не спал.

Была одна из тех мартовских ночей, когда зима как будто хочет взять свое и высыпает с отчаянной злобой свои последние снега и бураны. Навстречу немца доктора из Москвы, которого ждали каждую минуту и за которым была выслана подстава на большую дорогу, к повороту на проселок, были высланы верховые с фонарями, чтобы проводить его по ухабам и зажорам.
Княжна Марья уже давно оставила книгу: она сидела молча, устремив лучистые глаза на сморщенное, до малейших подробностей знакомое, лицо няни: на прядку седых волос, выбившуюся из под платка, на висящий мешочек кожи под подбородком.
Няня Савишна, с чулком в руках, тихим голосом рассказывала, сама не слыша и не понимая своих слов, сотни раз рассказанное о том, как покойница княгиня в Кишиневе рожала княжну Марью, с крестьянской бабой молдаванкой, вместо бабушки.
– Бог помилует, никогда дохтура не нужны, – говорила она. Вдруг порыв ветра налег на одну из выставленных рам комнаты (по воле князя всегда с жаворонками выставлялось по одной раме в каждой комнате) и, отбив плохо задвинутую задвижку, затрепал штофной гардиной, и пахнув холодом, снегом, задул свечу. Княжна Марья вздрогнула; няня, положив чулок, подошла к окну и высунувшись стала ловить откинутую раму. Холодный ветер трепал концами ее платка и седыми, выбившимися прядями волос.
– Княжна, матушка, едут по прешпекту кто то! – сказала она, держа раму и не затворяя ее. – С фонарями, должно, дохтур…
– Ах Боже мой! Слава Богу! – сказала княжна Марья, – надо пойти встретить его: он не знает по русски.
Княжна Марья накинула шаль и побежала навстречу ехавшим. Когда она проходила переднюю, она в окно видела, что какой то экипаж и фонари стояли у подъезда. Она вышла на лестницу. На столбике перил стояла сальная свеча и текла от ветра. Официант Филипп, с испуганным лицом и с другой свечей в руке, стоял ниже, на первой площадке лестницы. Еще пониже, за поворотом, по лестнице, слышны были подвигавшиеся шаги в теплых сапогах. И какой то знакомый, как показалось княжне Марье, голос, говорил что то.
– Слава Богу! – сказал голос. – А батюшка?
– Почивать легли, – отвечал голос дворецкого Демьяна, бывшего уже внизу.
Потом еще что то сказал голос, что то ответил Демьян, и шаги в теплых сапогах стали быстрее приближаться по невидному повороту лестницы. «Это Андрей! – подумала княжна Марья. Нет, это не может быть, это было бы слишком необыкновенно», подумала она, и в ту же минуту, как она думала это, на площадке, на которой стоял официант со свечой, показались лицо и фигура князя Андрея в шубе с воротником, обсыпанным снегом. Да, это был он, но бледный и худой, и с измененным, странно смягченным, но тревожным выражением лица. Он вошел на лестницу и обнял сестру.
– Вы не получили моего письма? – спросил он, и не дожидаясь ответа, которого бы он и не получил, потому что княжна не могла говорить, он вернулся, и с акушером, который вошел вслед за ним (он съехался с ним на последней станции), быстрыми шагами опять вошел на лестницу и опять обнял сестру. – Какая судьба! – проговорил он, – Маша милая – и, скинув шубу и сапоги, пошел на половину княгини.


Маленькая княгиня лежала на подушках, в белом чепчике. (Страдания только что отпустили ее.) Черные волосы прядями вились у ее воспаленных, вспотевших щек; румяный, прелестный ротик с губкой, покрытой черными волосиками, был раскрыт, и она радостно улыбалась. Князь Андрей вошел в комнату и остановился перед ней, у изножья дивана, на котором она лежала. Блестящие глаза, смотревшие детски, испуганно и взволнованно, остановились на нем, не изменяя выражения. «Я вас всех люблю, я никому зла не делала, за что я страдаю? помогите мне», говорило ее выражение. Она видела мужа, но не понимала значения его появления теперь перед нею. Князь Андрей обошел диван и в лоб поцеловал ее.
– Душенька моя, – сказал он: слово, которое никогда не говорил ей. – Бог милостив. – Она вопросительно, детски укоризненно посмотрела на него.
– Я от тебя ждала помощи, и ничего, ничего, и ты тоже! – сказали ее глаза. Она не удивилась, что он приехал; она не поняла того, что он приехал. Его приезд не имел никакого отношения до ее страданий и облегчения их. Муки вновь начались, и Марья Богдановна посоветовала князю Андрею выйти из комнаты.
Акушер вошел в комнату. Князь Андрей вышел и, встретив княжну Марью, опять подошел к ней. Они шопотом заговорили, но всякую минуту разговор замолкал. Они ждали и прислушивались.
– Allez, mon ami, [Иди, мой друг,] – сказала княжна Марья. Князь Андрей опять пошел к жене, и в соседней комнате сел дожидаясь. Какая то женщина вышла из ее комнаты с испуганным лицом и смутилась, увидав князя Андрея. Он закрыл лицо руками и просидел так несколько минут. Жалкие, беспомощно животные стоны слышались из за двери. Князь Андрей встал, подошел к двери и хотел отворить ее. Дверь держал кто то.
– Нельзя, нельзя! – проговорил оттуда испуганный голос. – Он стал ходить по комнате. Крики замолкли, еще прошло несколько секунд. Вдруг страшный крик – не ее крик, она не могла так кричать, – раздался в соседней комнате. Князь Андрей подбежал к двери; крик замолк, послышался крик ребенка.
«Зачем принесли туда ребенка? подумал в первую секунду князь Андрей. Ребенок? Какой?… Зачем там ребенок? Или это родился ребенок?» Когда он вдруг понял всё радостное значение этого крика, слезы задушили его, и он, облокотившись обеими руками на подоконник, всхлипывая, заплакал, как плачут дети. Дверь отворилась. Доктор, с засученными рукавами рубашки, без сюртука, бледный и с трясущейся челюстью, вышел из комнаты. Князь Андрей обратился к нему, но доктор растерянно взглянул на него и, ни слова не сказав, прошел мимо. Женщина выбежала и, увидав князя Андрея, замялась на пороге. Он вошел в комнату жены. Она мертвая лежала в том же положении, в котором он видел ее пять минут тому назад, и то же выражение, несмотря на остановившиеся глаза и на бледность щек, было на этом прелестном, детском личике с губкой, покрытой черными волосиками.
«Я вас всех люблю и никому дурного не делала, и что вы со мной сделали?» говорило ее прелестное, жалкое, мертвое лицо. В углу комнаты хрюкнуло и пискнуло что то маленькое, красное в белых трясущихся руках Марьи Богдановны.

Через два часа после этого князь Андрей тихими шагами вошел в кабинет к отцу. Старик всё уже знал. Он стоял у самой двери, и, как только она отворилась, старик молча старческими, жесткими руками, как тисками, обхватил шею сына и зарыдал как ребенок.

Через три дня отпевали маленькую княгиню, и, прощаясь с нею, князь Андрей взошел на ступени гроба. И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. «Ах, что вы со мной сделали?» всё говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать. Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и высоко лежащую на другой, и ему ее лицо сказало: «Ах, что и за что вы это со мной сделали?» И старик сердито отвернулся, увидав это лицо.

Еще через пять дней крестили молодого князя Николая Андреича. Мамушка подбородком придерживала пеленки, в то время, как гусиным перышком священник мазал сморщенные красные ладонки и ступеньки мальчика.
Крестный отец дед, боясь уронить, вздрагивая, носил младенца вокруг жестяной помятой купели и передавал его крестной матери, княжне Марье. Князь Андрей, замирая от страха, чтоб не утопили ребенка, сидел в другой комнате, ожидая окончания таинства. Он радостно взглянул на ребенка, когда ему вынесла его нянюшка, и одобрительно кивнул головой, когда нянюшка сообщила ему, что брошенный в купель вощечок с волосками не потонул, а поплыл по купели.


Участие Ростова в дуэли Долохова с Безуховым было замято стараниями старого графа, и Ростов вместо того, чтобы быть разжалованным, как он ожидал, был определен адъютантом к московскому генерал губернатору. Вследствие этого он не мог ехать в деревню со всем семейством, а оставался при своей новой должности всё лето в Москве. Долохов выздоровел, и Ростов особенно сдружился с ним в это время его выздоровления. Долохов больной лежал у матери, страстно и нежно любившей его. Старушка Марья Ивановна, полюбившая Ростова за его дружбу к Феде, часто говорила ему про своего сына.
– Да, граф, он слишком благороден и чист душою, – говаривала она, – для нашего нынешнего, развращенного света. Добродетели никто не любит, она всем глаза колет. Ну скажите, граф, справедливо это, честно это со стороны Безухова? А Федя по своему благородству любил его, и теперь никогда ничего дурного про него не говорит. В Петербурге эти шалости с квартальным там что то шутили, ведь они вместе делали? Что ж, Безухову ничего, а Федя все на своих плечах перенес! Ведь что он перенес! Положим, возвратили, да ведь как же и не возвратить? Я думаю таких, как он, храбрецов и сынов отечества не много там было. Что ж теперь – эта дуэль! Есть ли чувство, честь у этих людей! Зная, что он единственный сын, вызвать на дуэль и стрелять так прямо! Хорошо, что Бог помиловал нас. И за что же? Ну кто же в наше время не имеет интриги? Что ж, коли он так ревнив? Я понимаю, ведь он прежде мог дать почувствовать, а то год ведь продолжалось. И что же, вызвал на дуэль, полагая, что Федя не будет драться, потому что он ему должен. Какая низость! Какая гадость! Я знаю, вы Федю поняли, мой милый граф, оттого то я вас душой люблю, верьте мне. Его редкие понимают. Это такая высокая, небесная душа!