Солёник, Карп Трофимович

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Соленик, Карл Трофимович»)
Перейти к: навигация, поиск
Карп Трофимович Солёник
Карпо Трохимович Соленик
Дата рождения:

26 мая 1811(1811-05-26)

Место рождения:

Лепель

Дата смерти:

7 октября 1851(1851-10-07) (40 лет)

Место смерти:

Харьков

Профессия:

актёр

Гражданство:

Российская империя

Годы активности:

1830-е — 1850-е

Амплуа:

универсал

Театр:

Курский, Харьковский, Кишинёвский, Одесский

Роли:

Хлестаков, Фамусов, Чупрун, Шельменко-денщик и др.

Спектакли:

«Ревизор»,
«Горе от ума»,
«Москаль-чарівник»,
«Шельменко-денщик» и мн. др.

Карп Трофимович Солёник (укр. Карпо Трохимович Соленик; 26 мая 1811, Лепель — 07 октября 1851, Харьков)[1], часто упоминаемый как Соленик, реже — Соляник или Соленин, — прославленный русский и украинский актёр, один из основоположников реалистической школы актёрского мастерства в русском провинциальном и, одновременно, в национальном украинском театральном искусстве.

В 1830—1840-е годы, в составе труппы основателей Харьковского театра, антрепренёров Иоганна Штейна и Людвига Млотковского, часто гастролировал и с большим успехом выступал на театральных подмостках южных городов России. Став популярным, принимал выгодные ангажементы на серию спектаклей или даже на весь театральный сезон, — в театрах Курска, Кишинёва, Киева, Одессы, — но потом всегда возвращался в Харьков, где у него был свой дом и где он был настоящим любимцем публики.

Свободно говорил по-русски, но родным языком считал украи́нский. Младший современник Щепкина, не раз выступал с ним во время его гастролей по южным губерниям, и пламенно поддержал его принцип «натуральной игры». Обладая, как и Щепкин, ярко выраженным комическим даром, Карп Солёник в то же время хорошо различал в ролях драматические и патетические ноты, умея быть и смешным, и трогательным, и пафосным, и жалким, но во всех ролях — естественным и живым.

Как и многие провинциальные актёры того времени, Солёник поневоле был актёром универсальным, исполняя и остро комедийные роли — в водевилях, и эмоционально разноплановые — в трагедиях и драмах; но с особенным, присущим только ему, мастерством Солёник играл, когда пьеса ставилась на украинском языке. Тонко чувствуя стихию родного языка и оттенки национального характера, в популярных украиноязычных пьесах Котляревского и Квитки-Основьяненко, Солёник создавал на сцене настолько убедительные и органичные образы украинцев, что театральные критики называли его «украинским Щепкиным», «истинным Украинцем» и «первым украинским актёром»[2].

А в роли Чупруна Карп Солёник и через десять лет после своей смерти оставался «несравненным»[2].





Биография

Родился 26 мая 1811 года в полоцком городишке Ле́пель, относившемся тогда к Могилёвской губернии. Отец его, в чине титулярного советника, служил пове́товым (уездным) землемером, и жил с семьёй на своё жалованье; в 1821 году за ним было признано потомственное дворянство[3]. Дав сыну сносное образование, для продолжения обучения родитель отправил его в Вильну, где в 1829 году тот поступил в местный университет — на факультет математических наук.

Во время Польского восстания Виленский университет, выразивший сочувствие восставшим, прекратил работу. Многих студентов арестовали. По мнению исследователей, среди арестованных студентов был и Карп Солёник[1][3]. Избежав обвинения и суда, в 1831 году из неспокойных краёв Солёник переехал в Харьков.

Начало карьеры (1831—1835)

В Харькове Солёник довольно быстро устроился «суфлёром и на выходе» в местный театр, который содержал выходец из Польши, немец по происхождению, Иоганн Штейн. В труппе театра, пёстрой во всех отношениях, кроме русских, были и поляки, и украинцы, и свободные, и крепостные. Это был крупнейший частный провинциальный театр в России, существовавший к тому времени уже более 15 лет, — с широким и разнообразным репертуаром, включавшим и русскую классику, и немецких романтиков, и даже оперные и балетные постановки, — с коллективом отборных актёров[3]. Театр Штейна часто гастролировал.

В 1832 году, во время обычной антрепризы в Курске, один из ведущих актёров сильно запил, и суфлёр театра, Карп Солёник, — точь-в-точь как когда-то в том же театре Михаил Щепкин, — вызвался его заменить. В двух спектаклях за один вечер. В отличие от Щепкина Солёник не зубрил роль, а лишь «дал характер», то и дело импровизируя, но сделал это так убедительно, что удостоился оваций и вызовов.

Первой в тот вечер была роль слуги Провора в искромётной сатирической комедии Судовщико́ва «Неслыханное диво или Честный секретарь», второй — роль суфлёра Шепталова в водевиле, написанном самим директором московских императорских театров Кокошкиным «Странное представление или Сюрприз публике». Это были непростые роли, — и хорошо образованного, с блестящей памятью, свободно чувствующего себя и готового к любой неожиданности на сцене, прекрасного имитатора и ну просто очень смешного молодого суфлёра признали перспективным актёром комического плана. Солёнику стали доверять небольшие роли.

Театр Штейна по-прежнему много гастролировал, удивляя немногочисленную публику провинций качеством репертуара и актёрской игры. Известно, что в 1833-м и в 1834-м годах, кроме обычных антреприз в Харькове и Курске, труппа посещала Киев, и оставила о себе хорошее впечатление[4].

Признание (1836—1840)

В 1834-м (по другим сведениям — в 1833) году, во время антрепризы всё в том же Курске, «воспользовавшись предложением городских властей»[3], часть труппы Штейна вышла из её состава, чтобы сформировать свою, «курскую». Возглавил новую труппу актёр-баритон, поляк по происхождению, Людвиг Млотковский. К нему примкнули актёры, — в основном, молодые, — которых пренебрежительное отношение Штейна к актёрам оскорбляло, а его вкусы казались старомодными. Среди актёров, примкнувших тогда к Млотковскому, чаще всего называют Любовь Острякову, Николая Рыбакова и Карпа Солёника, составивших, в ближайшем будущем, высочайшую репутацию театральной провинции — в период её расцвета — в начале 1840-х годов.

Между «молодой» труппой Млотковского и «старой» Штейна тут же началась острая конкуренция, закончившаяся в 1836 году полной победой Млотковского: седой, разболевшийся Штейн уступил ему на договорных началах и здание Харьковского театра, и остатки своей труппы. За это время Карп Солёник стал у Млотковского ведущим актёром, игравшим все главные комические роли. Млотковский обновлял репертуар, чутко выбирая выигрышные пьесы, сулящие успех у сентиментальной и скалозубой публики; а Солёник, пользуясь нащупанным ещё актёрами труппы Штейна методом «соответствия природе», когда надо — эту публику смешил, когда надо — доводил до слёз. Об его игре заговорили.

Письмо Гоголя (февраль 1836)

В конце 1835 года друг Гоголя А. Данилевский, видевший игру Солёника в одном из спектаклей, подробно живописал ему необычную встречу с ярким талантом и с интересной труппой в какой-то медвежьей глуши. 21 февраля 1836 года Гоголь, готовивший премьеру «Ревизора» в Петербурге, написал проживавшему на юге приятелю, Белозерскому, письмецо, которое заканчивает такими словами[5]:

Собираюсь ставить на здешний театр комедию. Пожелайте, дабы была удовлетворительнее сыграна, что, как вы сами знаете, несколько трудно при наших актерах. Да кстати: есть в одной кочующей труппе Штейна, под дирекциею Млотковского, один актёр, по имени Соленик. Не имеете ли вы каких-нибудь о нём известий? и, если вам случится встретить его где-нибудь, нельзя ли как-нибудь уговорить его ехать сюда? Скажите ему, что мы все будем стараться о нём. Данилевский видел его в Лубнах и был в восхищении. Решительно комический талант! Если же вам не удастся видеть его, то, может быть, вы получите какое-нибудь известие о месте пребывания его и куда адресовать к нему.

Прощайте, мой почтенный Николай Данилович! Обнимаю вас и прошу не забывать меня.

— Ваш Н. Гоголь.

Приведённый отрывок — единственное из сохранившихся упоминаний Солёника Гоголем, из которого многие делают два вывода: первый — «Гоголь высоко ценил Солёника», — но из письма явно следует, что высоко ценил Солёника не Гоголь, а Данилевский, а Гоголь никогда игру Солёника не видел; второй вывод — «Солёника приглашали в Петербург на премьерную роль Хлестакова, а он отказался из любви к Родине», — однако известно, что Белозерский был в то время не в состоянии выполнить эту просьбу Гоголя, соответственно, приглашение Гоголя до него не дошло[6].

Из приведённого письма Гоголя следует, что в феврале 1836 года игра молодого таланта из провинции «приводила в восхищение» таких искушённых знатоков театра, как А. С. Данилевский, и что в окололитературных кругах столицы его имя было уже известно. Однако на этом история с поиском тогда ещё малоизвестного провинциального актёра Карпа Солёника на главную роль в новой комедии Гоголя «Ревизор» не закончилась.

Выступление перед Императором в Вознесенске (август 1837)

После премьеры «Ревизора» в Петербурге, прошедшей 19 апреля 1836 года, на которой присутствовал сам Государь (пьесу, в общем, одобривший), Гоголю стало окончательно ясно, что роль Хлестакова слишком трудна для актёров его времени. Он пишет М. С. Щепкину подробную инструкцию к роли, прося подобрать актёра, достойного для премьеры в Москве[7]. Как известно, Щепкин, впервые сыграв в «Ревизоре» Городничего 25 мая 1836 года, в этой роли вошёл в историю русского театра, — «Ревизор» стал его любимой пьесой, в которой он играл ещё 25 лет (иногда эту пьесу называли «Городничий»); поиск же достойного Хлестакова не прекращался всё это время. Действительно, в письме Гоголь говорит о Хлестакове, что «он просто глуп», при этом Хлестаков — главный герой. В эпоху романтизма это было слишком ново и непонятно.

Летом 1837 года у небольшой переправы через Буг под местечком Вознесенск был запланирован смотр и военные учения для почти всех кавалерийских соединений южных губерний. Скопление войск невероятное. Ожидалось прибытие Императора с Наследником, со всем Двором и офицерами гвардейских штабов. Осенью 1836 года в Вознесенске, в котором до этого располагался только штаб кирасирского полка, стали готовиться к прибытию высочайших персон[8]:

Местечко […] было менее, чем в год, превращено в настоящий город, с дворцом для царской фамилии, обширным садом, театром, около двух десятков больших домов для знатных особ и до полутораста меньших для свиты и для приглашенных на этот смотр генералов и офицеров. Тут было соединено все, что только могло потребоваться для комфорта и даже для утонченной роскоши. Меблировка дворца представляла образец лучшего вкуса, и из Одессы и Киева были выписаны торговцы всех родов и лучшие рестораторы. Для гостей было приготовлено до 200 экипажей и 400 верховых лошадей. Прибавлю, что все здания были каменные и построены чрезвычайно прочно. Все имело вид настоящего волшебства!

Разумеется, вопрос о том, кто и что будет представлять в специально построенном по этому случаю театре был не последним и, судя по размаху, — недешёвым. Антрепризу на время пребывания Государя в Вознесенске получил какой-то Ерохин, антрепренёр, до этого упоминаемый лишь в связи с цирковыми балаганами на ярмарках и короткой антрепризой в Кишинёве в 1836 году[9]. Весной 1837 года М. С. Щепкин, взяв с собой дочерей (начинающих актрис), выехал на юг. Случайно или нет, но закончилось его большое турне в Вознесенске, как раз когда там был Государь.

По пути Щепкин, как столичная знаменитость, даёт спектакли во всех городах, где есть театр — совместно с их труппами. В Киеве он встречается с труппой Млотковского, знакомится с Солёником и другими актёрами, и также даёт несколько спектаклей. После чего отправляется в Одессу, взяв с собой часть труппы Млотковского, в том числе и Карпа Солёника. В Одессе они встречаются с труппой Ерохина, держат антрепризу около месяца, а затем выезжают в Вознесенск, где Государя ожидали 22 августа.

И хотя Государь прибыл в Вознесенск на пять дней раньше, точно известно, что Щепкину удалось показать ему себя в «Ревизоре». Роль Хлестакова, благодаря Щепкину, исполнял Карп Солёник. Это был, без всякого сомнения, его звёздный час.

Если Гоголь, как автор, был отцом «Ревизора», — буквально бросившим его, как только стало понятно, что ничего, кроме горечи он не принёс, — то вторым его отцом, также буквально подобравшим его, отогревшим и давшим жизнь, был М. С. Щепкин. Видимо, ещё в Москве, узнав, что есть возможность выступить перед Государем и Двором, он решил показать именно «Ревизора». Он решил найти того самого «Соленика» и с ним уже добиться реабилитации этой тяжеловатой русской комедии в глазах тех, от кого зависела судьба пьесы в дальнейшем. Для этого Хлестаков должен быть настолько умён, чтобы сыграть глупца, и настолько серьёзен, чтобы быть смешным, — и Карп Солёник, имевший всего два-три года опыта игры в заглавных ролях, с этой задачей справился: «его успех, — подводили позднее итог выступлению Солёника в Вознесенске, — был не меньше успеха московской знаменитости»[10].

Существует легенда, — исходящая, очевидно, из единственного источника[11], — что после спектаклей в Вознесенске «высокопоставленное лицо» из Свиты Е. И. В. предложило К. Солёнику ангажемент в С.-Петербурге, и что Солёник ответил отказом. Несмотря на то, что свидетелей у такого разговора быть не могло, приводятся даже слова, в которых К. Солёник ответил театральному чиновнику: «Нет, ваше сиятельство, я малоросс, люблю Малороссию, и мне жаль расстаться с нею»[12].

После Вознесенска: Кишинёв, Воронеж, Харьков (1837—1840)

После успеха в Вознесенске К. Солёник остаётся в антрепризе Ерохина и в составе его труппы выступает в Кишинёве. Театр в этом городе как раз привели в порядок и немного расширили, достроив галерею; но и с галереей он вмещал всего 150 зрителей. Весной 1838 в Кишинёве, во время учёной двухнедельной экскурсии по новым местам, побывал сосланный в Одессу профессор Н. И. Надеждин, здесь он посетил театр:

В Кишинёве есть и театр — театр русский!… Актёры играли преусердно, и публика была очень признательна… Впрочем, на этот раз труппа была не в полном своём блеске: на сцене не было знаменитого Соленика, в то время принадлежавшего кишинёвскому театру. Нам обещали именно для нас дать «Гамлета», и в новом переводе г. Полевого. «Гамлет» — на кишинёвском театре! Это, конечно, стоило посмотреть. К сожалению, обстоятельства расположились так, что нам этого удовольствия не досталось.

— Прогулка по Бессарабии. Одесский Альманах на 1840 год. стр. 393-394

В «Гамлете» Солёник играл Полония.

В 1839 году он вернулся в труппу Млотковского. В этом и следующем году уже знаменитая харьковская труппа держала антрепризу в Воронеже. Получая 2 400 рублей и 2 (по другим сведениям — 3) бенефиса в год, Солёник стал самым высокооплачиваемым актёром в труппе.

Слава (1841—1848)

Весной 1841 года Солёник женился на актрисе Харьковского театра Протасовой 1-й. Отношения его с Млотковским, видимо, испортились. Солёник покинул Харьков и перебрался с женою в Курск. В это время Млотковский пускается в самую рискованную и самую прекрасную авантюру в своей жизни: заняв 40 000 рублей, он строит на западной стороне Театральной площади в Харькове — прямо напротив старого — новый театр, каменный, отапливаемый, чистенький, «современный». Финансовые дела его сильно пошатнулись и покатились вниз. В 1843 году, признав частично свою несостоятельность, Млотковский передал театр в управление кредиторам и покинул Харьков. — Осенью того же года Солёник вернулся на сцену новенького Харьковского театра:
Соленика любили все, от райка до кресел. Как бы ни была скучна пьеса, но если в ней участвовал Соленик — она проходила весело. Как бы ни была мала и пошла роль, она делалась у него замечательной. Бывало в зале театра тихо и сонно, зрители дремлют, но вот за кулисами раздается бойкий говор Соленика, — и все поднимают головы, улыбка удовольствия озаряет все лица и руки всех готовятся аплодировать. При столкновениях на сцене со столичными знаменитостями, — причём, другие, очень недурные, харьковские актёры как-то уходили в тень, — Соленик всегда стоял на самом видном месте.

— Киевская старина, 1889, №2, стр. 553

Здесь нужно добавить, что в начале 1840-х в Харькове прошла мощная культурная волна: университетский город, четыре десятилетия притягивавший лучшие умы окрестных губерний, накопил силы для исподволь подготовленного рывка, — помимо прочих достижений в управлении, архитектуре, образовании, экономике, — в Харькове появилась собственная пресса. Сначала А. Кульчицкий, а за ним А. Барымов, добровольно взяли на себя обязательства честных театральных критиков сцены Харьковского театра, и снабжали подробными обзорами не только местную печать, но и столичные периодические издания. Благодаря их регулярным отчётам о Харьковском театре имя Солёника в России стало широко известным в образованных кругах.

В 1845 году Солёник гастролирует в Киеве. Здесь, уже совершенно «созревшие» — после многочисленных харьковских представлений — роли в украиноязычных пьесах Квитки-Основьяненко и Котляревского просто возносят его на пьедестал. В особенности это касается роли Чупруна в пьесе Котляревского «Москаль-чаривник».

В этой роли Карп Солёник, по словам современников, был «неподражаем», «необыкновенно хорош и строго верен действительности»; сравнивая его трактовку роли Чупруна с щепкинской, критик, видевший игру обоих, писал: «У Щепкина Чупрун простофиля, верит всему, всего боится… Чупрун-Щепкин таков, каким его создал Котляревский, Чупрун-Соленик — собственное создание нашего артиста, верная копия природы, или лучше — сама природа»[3].

Им вторит ещё один важный свидетель — Тарас Шевченко. В 1845 году великий украинский поэт «случайно» посетил знаменитую Ильинскую ярмарку в Ромнах, — «этот омут» «пьянейших ремонтёров», где он «три дня сряду глотал пыль и валялся в палатке». 24 июля Шевченко «в первый раз видел гениального артиста Соленика в роли Чупруна („Москаль-чаривник“)», он показался ему «естественнее и изящнее неподражаемого Щепкина». Первая встреча оказалась незабываемой — поэт вспоминал о ней в своём дневнике спустя 12 лет, в такой же вот Ильин день 1857 года, очень для него горький[13][14][15]

В 1846 году Солёник гастролировал в Чугуеве. — Солёнику 35 лет. Пик славы. Казалось бы, всё впереди.

Признаки надлома. Болезнь и смерть (1849—1851)

В 1847 году в Одессе, не без содействия Щепкина, наконец-то открывается регулярный городской театр. Дирекция не жалеет денег на закупку в новую городскую труппу первоклассных актёров. В Одессу приезжают супруги Орловы, супруги Шуберт, Шумский и им подобные московские именистости.

Через два года дирекция оплачивает дополнительный транш и переманивает в Одессу несколько актёров из знаменитого Харьковского театра. Среди них — блистательная, но уже стареющая Любовь Млотковская, и весьма дорогая звезда провинциального театрального небосклона — Карп Трофимович Солёник.

Есть все основания полагать, что в Одессу Солёник переехал, уже зная о своей болезни: 1849 году в Харьковском театре в возрасте 25 лет от туберкулёза умер исключительно многообещающий комический актёр Осип Дранше. — В этом же году Солёник принимает ангажемент в Одесский городской театр. — Возможно, в надежде на благотворный морской воздух.

Уже раздавались упрёки в «некотором однообразии»; вольная манера Солёника, позволявшего себе то и дело отходить от текста, «нести отсебятину», молодым актёрам следующего поколения казалась балаганным аттавизмом.

Приехав в Одессу, он много пьёт[16]. Как обычно, совершенно не учит роли и не хочет запоминать указания режиссёра на репетициях. — В новом коллективе чувствует себя неуютно и одиноко и тоскует по Харькову.

В 1851 году он вернулся в Харьков.

«Когда, — по возвращении из Одессы, — Соленик вышел впервые на сцену, рукоплескания долго не давали ему говорить»[17]. «Наш Соленик опять у нас! — Вот что говорили тогда все, если речь заходила о театре. Зная его опытность в деле сценического искусства, наша театральная дирекция поручила ему обязанность режиссёра»[18]. Однако радость была короткой и вполне приступить к обязанностям режиссёра Солёник вряд ли успел: уже в августе имя его исчезло с афиш. Неизлечимая тогда болезнь обострилась и вступила в последнюю фазу…

7 октября 1851-го года, на 41 году жизни, Карп Солёник скончался — от чахотки. Похоронили его на «новом» тогда городском кладбище (ныне № 1):

Много шло народу за гробом, качавшимся на дрогах под чёрным балдахином. Многие плакали, за гробом пели певчие и стонала погребальная музыка. На гробовой крыше малинового цвета лежала эмблема заслуг покойного — на ней зеленел венок, сплетённый из лавра и мирта — украшение гроба до исх пор в Харькове ещё невиданное.

— Основа, 1861, № 2[18]

Отзывы современников

Карп Трофимович Соленик, о котором я упоминал выше в перечне харьковской труппы, обладая крупным дарованием и достойно считаясь провинциальною известностью, имел отвратительную привычку — не учить ролей. Бывало, прочтёт он свою роль раз-другой и идёт смело играть: он передавал её своими словами, но так, что незнающий хорошо пьесы и не догадается об его импровизации, всегда верной типу, намеченному автором. Разумеется, этому значительно способствовало его солидное образование и богатые умственные способности. Его находчивость и остроумие на сцене заслуживали внимания и выделяли его из толпы актёров-зубрил. Не терпя пауз во время хода пьесы, Соленик в состоянии был говорить хоть час подряд, однако, не удаляясь от сути дела, пока его не перебьёт действующее лицо. С одной стороны это не дурно, безостановочные разговоры придают живость действию, но с другой — очень скверно, мешает другим, лишая их возможности рельефнее оттенить свою роль, а в особенности тем, кто знает свои слова по пьесе наизусть, тех он просто сбивал.

На репетиции водевиля «В тихом омуте черти водятся», в котором Живокини играл полковника Незацепина, а Соленик — Весельева, последний, по своему обыкновению, так разговорился, что Василий Игнатьевич замолчал совсем и с удивительным хладнокровием стал наблюдать за увлекшимся актёром. Живокини прекомично сложил на груди руки крестом и долго смотрел в упор Соленику.

Наконец Карп Трофимович опомнился, перебил сам себя и спросил терпеливого гастролера:

— Что же вы не говорите, Василий Игнатьевич?

— Ожидаю, когда вы замолчите!

— Так нельзя-с!— сердито заметил Соленик.

— Чего это нельзя?

— Да заставлять меня одного всё время разговаривать, глотка сохнет.

— Скажите, пожалуйста, откуда все эти рассуждения вы берете? Я много раз играл этот водевиль со Щепкиным и тот никогда ничего подобного не говорил, чего наговорили вы.

— Значит, он с пропусками играл, — не задумываясь, ответил Соленик, — а я по пьесе валяю.

— Помилуйте-с, в пьесе этого нет: я пьесу наизусть знаю…

— Нет, есть…

— А я вам говорю, нет!… Вот что: если вам угодно играть со мной, то потрудитесь роль выучить, в противном же случае передайте её другому.

Присутствовавший тут же Петровский приостановил репетицию, отобрал от Соленика роль и передал её Боброву.

— Ну, и слава Богу!— сказал Карп Трофимович, ничуть не обидевшись этим обстоятельством. — А то бы на спектакле Живокини замучил бы меня своим упорным молчанием…

А вот ещё образчик импровизаторской способности Соленика.

Шёл водевиль «Зятюшка», в котором он играл заглавную роль. Есть сцена, когда он выходит усмирять рассвирепевшего извозчика, на котором приехала к нему тёща. Возвращаясь обратно после объяснения, зятюшка появляется в помятом цилиндре.

— Что с вами, зятюшка? — спрашивает его по ходу пьесы тёща, которую изображала комическая старуха Ладина.

— Маменька, — отвечает он ей, — не связывайтесь в другой раз с извозчиком: посмотрите, что он сделал с моей шляпой.

— Утешьтесь, зятюшка, я вам куплю новую шляпу, поярковую, — следовало сказать Ладиной, а она переврала последнее слово и сказала «фаянсовую».

Публика разразилась страшным хохотом, бывшие на сцене — тоже, кроме Соленика, который как ни в чём не бывало, точно по пьесе, вышел на авансцену и прочёл целый монолог на тему о «фаянсовой шляпе».

— А ведь маменька права, — сказал он, — что фаянсовая шляпа с успехом заменит цилиндр. Фаянсовая шляпа имеет массу преимуществ, и отчего на самом деле не изобретут таковой! Во-первых, она не боялась бы дождя, во-вторых, не требовала бы ремонту, в-третьих, всегда бы была чиста. Положим, её хрупкость требовала бы большой осторожности, но это отлично, мы стали бы её класть на безопасные места, и её долговечность таким образом была бы гарантирована. Мы бы не ставили её на стулья, как делаем с этими шляпами, на которые садятся и мнут, да и извозчики обходились бы с нами деликатнее: разбей-ка он на мне фаянсовую шляпу, я его, каналью, в квартал с поличным, ну, а с смятым цилиндром как его притянуть? Скажет: «таков и был». Чем я докажу его свежесть?… Итак, маменька, закажите-ка на заводе мне фаянсовую шляпу, — я быстро введу её во всеобщее употребление, и ваше имя мудрым изобретением будет прославлено; благодарные потомки воздвигнут вам памятники и монументы.

В это время все, что называется, «отхохотались», и водевиль пошёл своим чередом.

— Воспоминания артиста императорских театров А. А. Алексеева, глава Х[19]

Память

Через несколько лет после смерти Карпа Солёника с его могилой произошёл довольно анекдотический случай, символически отражающий самобытное чувство юмора украинцев: один из поклонников актёра, заехав поклониться его памяти на кладбище, обнаружил, что на могиле до сих пор не установлен не то что хоть какой-нибудь памятник, а даже обычный крест. Поклонник заказал и установил крест на свои средства. На кресте он распорядился составить надпись на украинском языке, ставшую своеобразной достопримечательностью городского харьковского кладбища № 1:

Во имя Тріипостасного Бога-отца, Сина и святого Духа
здѣсь погребено тѣло раба Божія Карпа Трофи­мовича Соленика
знаменитого малороссійскаго актера,
которому этотъ крестъ поставилъ запорожскій козакъ А. И. Стратоновичъ.
Дивися з неба, Солениче,
Як криво серце чоловіче:
Як ти, колись на світі жив,
Та щиро публиці служив,
То публика тобі живому
Квітки кидала як солому.
А вмер артисте-небораче,
То й байдуже! Ніхто не баче,
Що прах лежить твій без хреста.
Пора, бач, гулькнула не та:
Тепер вже стала Украіна
Порожня, буцім домовина.*[12]

* «небораче» — старорус. горемыка, бедолага; «То й байдуже!» — укр. «Ну и ладно!», «Ай, пофиг!»; «Порожня, буцім домовина» — укр. «опустевшая, словно гроб».

Вдобавок к этому анекдоту, случился и ещё один: при подготовке Русского биографического словаря авторы сначала составили предварительный список персон, которые войдут в будущий словарь, — так называемый «Словник РБС»; Словник составил два тома имён с кратчайшими аннотациями, поясняющими значение персоны; так вот Солёник в этом Словнике упомянут как Карл. Когда уже писали статью для Словаря, ошибку в имени исправили, зато допустили другую: указано, что скончался Солёник в Одессе, — что противоречит современным событию источникам[18]. Ошибки эти, благодаря авторитету РБС, порой всплывают в позднейших упоминаниях.

Вообще же, посмертная судьба Карпа Солёника относительно благополучна. В год его смерти в двух столичных журналах появились некрологи; десятилетие по его смерти также отмечено памятными статьями; в 80-х годах харьковский журналист Н. И. Черняев, собирая материалы по истории Харьковского театра, опубликовал обширную записку, посвящённую именно К. Т. Солёнику, — этот материал перепечатывается и порождает ещё одну волну интереса к нему; в 1907 году в журнале «Киевская старина», в статье, посвящённой национальному украинскому театру, Солёника уже объявляют национальным достоянием; в 1911-м году, в связи сто 100-летием со дня рождения, о нём вспоминают в официальном «Ежегоднике императорских театров»[20]; в 1928-м, в 1951-м и в 1963-м годах выходят научные монографии на украинском языке, посвящённые жизни и творчеству актёра. Смотри библиографию

В 1930-х годах на месте старого городского кладбища № 1 в Харькове решено было построить огромный спортивный комплекс. Прах К. Т. Солёника был перезахоронен на кладбище № 13.

Избранные пьесы и роли

В водевилях и комических пьесах:

В драмах, трагедиях, в комедиях классиков:

С успехом играл также в пьесах Шиллера и в комедиях Мольера.

В украинских комедиях и водевилях:

Библиография

Кроме приведённых в примечаниях к данной статье, смотрите о К. Т. Солёнике следующие издания: «Русская Сцена» 1865, (газета) № 13, 18 ноября, фельетон; «Репертуар и Пантеон», 1844, т. V, Театральная Летопись, стр. 30, также 96 и проч.; там же, XII т., Театральная Летопись, стр. 15, 17—18, 22—30, 60, 73, 80—81; XIII, Театральная Летопись, стр. 87 и 89; 1845, т. IX, Театральная Летопись, 81—82; там же, стр. 102; «Репертуар и Пантеон», 1848, I, Провинциальные театры в России, стр. 8; 1848 г., I, Русский театр, стр. 44; Очерки русской сцены, 92—97; также в Записках актёра А. А. Алексеева, стр. 114. и в воспоминаниях А. И. Шуберт, стр. 87-88; Ежегодник императорских театров, 1910, вып. VII, стр. 27-39; Кисiль О., Украiнський актор Карпо Соленик (1811—1851). Життя i творчiсть, Харкiв, 1928; Дiбровенко М., Карпо Соленик. Життя i дiяльнiсть, Киiв, 1951; Плетнёв А. В., У истоков харьковского театра, Харьков, 1960; Грiн А. А., Карпо Трохимович Соленик, Киiв, 1963 и др.

Напишите отзыв о статье "Солёник, Карп Трофимович"

Примечания

  1. 1 2 [books.google.ru/books?ei=lqNTVZrNNsONsAGRioCoBA&hl=ru&id=vaTWAAAAMAAJ&dq=Український+театр+1985+№+1+стр+72&focus=searchwithinvolume&q=Соленик+ Український театр ] (укр.) // Український театр : Журнал. — 1985. — № 1. — С. 72.
  2. 1 2 Мизко Н. Воспоминание о Соленике, знаменитейшем украинском актере // Основа : Журнал. — 1861. — № 2. — С. 176-184.
  3. 1 2 3 4 5 История русского драматического театра: в 7 т. (1826—1845) / Е.Г. Холодов (гл. ред.). — 1978. — Т. 3. — С. 166-196. — 351 с.
  4. Иконников В. С. [books.google.ru/books?id=xA_1BQAAQBAJ&pg=PA338&dq=%D0%BC%D0%BB%D0%BE%D1%82%D0%BA%D0%BE%D0%B2%D1%81%D0%BA%D0%B0%D1%8F&hl=ru&sa=X&ei=ZJUZVeHCHYjCOZ3vgZAH&ved=0CCkQ6AEwAw#v=onepage&q=%D0%BC%D0%BB%D0%BE%D1%82%D0%BA%D0%BE%D0%B2%D1%81%D0%BA%D0%B0%D1%8F&f=false Киев в 1654-1855 гг. Исторический очерк]. — Киев: Типография Императорского Университета Св. Владимира, 1904. — С. 338. — 365 с.
  5. [feb-web.ru/feb/gogol/texts/ps0/psb/psb-033-.htm?cmd=0 Гоголь Н. В. Письмо Белозерскому Н. Д., 21 февраля 1836 г. С.-Петербург ]// Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: [В 14 т.] / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — [М.; Л.]: Изд-во АН СССР, [1937—1952]. Т. 11. Письма, 1836—1841 / Ред. Н. Ф. Бельчиков, Н. И. Мордовченко, Б. В. Томашевский. — 1952. — С. 33—35.
  6. Шенрок В. И. [feb-web.ru/feb/gogol/critics/sh3/sh3-001-.htm Материалы для биографии Гоголя]. — М, 1895. — Т. 3. — С. 14. — 549 с.
  7. [feb-web.ru/feb/gogol/texts/ps0/psb/psb-0392.htm Гоголь Н. В. Письмо Щепкину М. С., 10 мая 1836 г. С.-Петербург] // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: [В 14 т.] / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — [М.; Л.]: Изд-во АН СССР, [1937—1952]. Т. 11. Письма, 1836—1841 / Ред. Н. Ф. Бельчиков, Н. И. Мордовченко, Б. В. Томашевский. — 1952. — С. 39—40.
  8. Тарасов Б. Н. [gosudarstvo.voskres.ru/tarasov/nic10.htm#7 Николай I и его время (документы, письма, дневники, мемуары, свидетельства современников и труды историков)].
  9. Рожковская Н. Театральная жизнь Кишинева XIX–начала XX в.: из истории русского драматического театра / Бабин А. И.. — К: Штиинца, 1979. — 244 с.
  10. Соленик (Соленник), Карп Трофимович // Русский биографический словарь : в 25 томах. — СПб., 1900. — Т. 2: Алексинский — Бестужев-Рюмин. — С. 67-68.
  11. Из некролога 1852 года в «Москвитянине»
  12. 1 2 Старицька-Черняхівська [iht.univ.kiev.ua/library/ks/1907/pdf/kievskaya-starina-1907-10-F-(9144-9195).pdf Двадцять пьять років украḯнського театра] (укр.) // Киевская старина : Журнал. — 1907. — № 10. — С. 85.
  13. В это время Шевченко находился в заключении в Новопетровской крепости, он надеялся что в этот самый «Ильин день» — 20 июля 1857 года — придут, наконец, документы о его освобождении из-под надзора; всё зависело от ветра, «этого олицетворения судьбы», с которым в отдалённую крепость мог приплыть корабль с документами, но как на зло «стояла мёртвая тишина». С грустью поэт вспоминал о вот таком же Ильине дне в 1845 году, о последних днях своей свободы. Корабль приплыл лишь 2 августа 1857 года.
  14. Пилипчук Р. Я. Т. Г. Шевченко в Ромнах // Радянське літературознавство. — 1979. — № 5. — С 37
  15. Шевченко Тарас Григорьевич. Автобиография. Дневник. Избранные письма и деловые бумаги. // Собрание сочинений в пяти томах. — М: Художественная литература, 1956. — Т. 5. — С. 17. — 141 с.
  16. Шуберт А. И. [www.history-ryazan.ru/node/343 Моя жизнь. Воспоминания артистки А. И. Шуберт. 1827-1883]. — С.-Пб.: Издание Дирекции Императорских театров, 1911. — С. 87-88. — 186 с.
  17. Черняев Н. И. [iht.univ.kiev.ua/library/ks/1889/pdf/kievskaya-starina-1889-2-B-(9227-9276).pdf Харьковские сценические деятели прошлого времени. К. Т. Соленик] // Южный край : Журнал. — 1888. — № 2749.
  18. 1 2 3 Мизко, Н. Д. [books.google.ru/books?id=xRNJAAAAcAAJ&printsec=frontcover&hl=ru#v=onepage&q&f=false Воспоминание о Соленике, знаменитейшем украинском актёре] // Основа : Южно-русский литературно-учёный вестник. — 1861. — № 2 (февраль). — С. 176-184.
  19. Александр Алексеевич Алексеев (Келенин; 1822—после 1892) — русский актёр. Родился в С.-Петербурге, более 53 лет играл на сценах различных театров.
  20. [archive.org/stream/p57ezhegodnikim1911diag#page/148/mode/2up К. Т. Соленикъ] // Ежегодник императорских театров : Журнал. — 1911. — № 11. — С. 148-149.

Отрывок, характеризующий Солёник, Карп Трофимович

Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.
С девичьего крыльца застучали ноги по ступенькам, скрыпнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос старой девушки сказал:
– Прямо, прямо, вот по дорожке, барышня. Только не оглядываться.
– Я не боюсь, – отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели в тоненьких башмачках ножки Сони.
Соня шла закутавшись в шубку. Она была уже в двух шагах, когда увидала его; она увидала его тоже не таким, каким она знала и какого всегда немножко боялась. Он был в женском платье со спутанными волосами и с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня быстро подбежала к нему.
«Совсем другая, и всё та же», думал Николай, глядя на ее лицо, всё освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых пахло жженой пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
– Соня!… Nicolas!… – только сказали они. Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.


Когда все поехали назад от Пелагеи Даниловны, Наташа, всегда всё видевшая и замечавшая, устроила так размещение, что Луиза Ивановна и она сели в сани с Диммлером, а Соня села с Николаем и девушками.
Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал в обратный путь, и всё вглядываясь в этом странном, лунном свете в Соню, отыскивал при этом всё переменяющем свете, из под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он решил уже никогда не разлучаться. Он вглядывался, и когда узнавал всё ту же и другую и вспоминал, слышав этот запах пробки, смешанный с чувством поцелуя, он полной грудью вдыхал в себя морозный воздух и, глядя на уходящую землю и блестящее небо, он чувствовал себя опять в волшебном царстве.
– Соня, тебе хорошо? – изредка спрашивал он.
– Да, – отвечала Соня. – А тебе ?
На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минутку подбежал к саням Наташи и стал на отвод.
– Наташа, – сказал он ей шопотом по французски, – знаешь, я решился насчет Сони.
– Ты ей сказал? – спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
– Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
– Я так рада, так рада! Я уж сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Nicolas. Как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливой без Сони, – продолжала Наташа. – Теперь я так рада, ну, беги к ней.
– Нет, постой, ах какая ты смешная! – сказал Николай, всё всматриваясь в нее, и в сестре тоже находя что то новое, необыкновенное и обворожительно нежное, чего он прежде не видал в ней. – Наташа, что то волшебное. А?
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.


В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.
Метивье, приехавший утром с поздравлением, в качестве доктора, нашел приличным de forcer la consigne [нарушить запрет], как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Случилось так, что в это именинное утро старый князь был в одном из своих самых дурных расположений духа. Он целое утро ходил по дому, придираясь ко всем и делая вид, что он не понимает того, что ему говорят, и что его не понимают. Княжна Марья твердо знала это состояние духа тихой и озабоченной ворчливости, которая обыкновенно разрешалась взрывом бешенства, и как перед заряженным, с взведенными курками, ружьем, ходила всё это утро, ожидая неизбежного выстрела. Утро до приезда доктора прошло благополучно. Пропустив доктора, княжна Марья села с книгой в гостиной у двери, от которой она могла слышать всё то, что происходило в кабинете.
Сначала она слышала один голос Метивье, потом голос отца, потом оба голоса заговорили вместе, дверь распахнулась и на пороге показалась испуганная, красивая фигура Метивье с его черным хохлом, и фигура князя в колпаке и халате с изуродованным бешенством лицом и опущенными зрачками глаз.
– Не понимаешь? – кричал князь, – а я понимаю! Французский шпион, Бонапартов раб, шпион, вон из моего дома – вон, я говорю, – и он захлопнул дверь.
Метивье пожимая плечами подошел к mademoiselle Bourienne, прибежавшей на крик из соседней комнаты.
– Князь не совсем здоров, – la bile et le transport au cerveau. Tranquillisez vous, je repasserai demain, [желчь и прилив к мозгу. Успокойтесь, я завтра зайду,] – сказал Метивье и, приложив палец к губам, поспешно вышел.
За дверью слышались шаги в туфлях и крики: «Шпионы, изменники, везде изменники! В своем доме нет минуты покоя!»
После отъезда Метивье старый князь позвал к себе дочь и вся сила его гнева обрушилась на нее. Она была виновата в том, что к нему пустили шпиона. .Ведь он сказал, ей сказал, чтобы она составила список, и тех, кого не было в списке, чтобы не пускали. Зачем же пустили этого мерзавца! Она была причиной всего. С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно, говорил он.
– Нет, матушка, разойтись, разойтись, это вы знайте, знайте! Я теперь больше не могу, – сказал он и вышел из комнаты. И как будто боясь, чтобы она не сумела как нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: – И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это; и это будет – разойтись, поищите себе места!… – Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видимо сам страдая, затряс кулаками и прокричал ей:
– И хоть бы какой нибудь дурак взял ее замуж! – Он хлопнул дверью, позвал к себе m lle Bourienne и затих в кабинете.
В два часа съехались избранные шесть персон к обеду. Гости – известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый, боевой товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой – ждали его в гостиной.
На днях приехавший в Москву в отпуск Борис пожелал быть представленным князю Николаю Андреевичу и сумел до такой степени снискать его расположение, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе.