Соловьёв, Сергей Михайлович

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Соловьев, Сергей Михайлович»)
Перейти к: навигация, поиск
Сергей Михайлович Соловьёв
Место рождения:

Москва,
Российская империя

Место смерти:

Москва,
Российская империя

Научная сфера:

история

Место работы:

Московский университет

Альма-матер:

Московский университет

Научный руководитель:

Т. Н. Грановский,
М. П. Погодин

Известные ученики:

Н. А. Попов, В. О. Ключевский

Известен как:

автор «Истории России с древнейших времён»

Серге́й Миха́йлович Соловьёв (5 (17) мая 1820, Москва — 4 (16) октября 1879, Москва) — русский историк; профессор Московского университета1848), ректор Московского университета (18711877), ординарный академик Императорской Санкт-Петербургской Академии наук по отделению русского языка и словесности (1872), тайный советник.





Биография

Родился в семье протоиерея, законоучителя Московского коммерческого училища Михаила Васильевича Соловьёва (1791—1861); мать, Е. И. Шатрова, была дочерью мелкого чиновника выслужившего дворянство и племянницей епископа Авраама (Шумилина). До 13 лет Закону Божьему и древним языкам учился у отца, будучи с 8 лет записан в Московское духовное училище с оговоркой, что по светским предметам ученик будет получать знания в коммерческом училище, а экзамены сдавать в духовном. Религиозное воспитание проявилось в том, какое значение в исторической жизни народов он придавал религии вообще и, в применении к России, православию в частности.

В 1838 году он окончил, с серебряной медалью, 1-ю Московскую гимназию, в которой учился с 3-го класса (1833—1838), и поступил на 1-е отделение (историко-филологическое) философского факультета Московского университета (впоследствии — историко-филологический факультет). В университете русскую историю, излюбленный Соловьёвым предмет, читал М. П. Погодин; но его лекции — пересказы «Истории государства Российского» Карамзина, не удовлетворяли его. Интрес он проявлял к лекциям Т. Н. Грановского, читавшего курс истории Средних веков. Курс Грановского внушил Соловьёву сознание необходимости изучать русскую историю в тесной связи с судьбой других народностей и в широкой рамке духовной жизни вообще: интерес к вопросам религии, права, политики, этнографии и литературы руководил Соловьёвым в течение всей его научной деятельности. В этот период Соловьёв некоторое время сильно увлекался Гегелем и «на несколько месяцев стал протестантом», но, как сам он отметил: «отвлечённость была не по мне, я родился историком». Книга Эверса «Древнейшее право Руссов», излагавшая взгляд на родовое устройство древних русских племён, составила, по словам самого Соловьёва, «эпоху в его умственной жизни, ибо Карамзин наделял одними фактами, ударял только на чувство», а «Эверс ударил на мысль, заставил думать над русской историей».

В 1842 году он окончил университетский курс и уехал на два года за границу, в качестве домашнего учителя в семье графа С. Г. Строганова — платные уроки русского языка он давал в московских дворянских домах уже с 1838 года. Это дало Соловьёву возможность слушать профессоров в Берлине, Гейдельберге и Париже; в Праге познакомился с Ганкой, Палацким и Шафариком.

В 1844 году вернулся в Москву, в 1845 году защитил магистерскую диссертацию «Об отношениях Новгорода к Московским великим князьям» и занял в Московском университете, в должности адъюнкта, кафедру русской истории, остававшуюся вакантной после ухода Погодина. Работа о Новгороде сразу выдвинула Соловьёва как крупную научную силу с оригинальным умом и самостоятельными воззрениями на ход русской исторической жизни; Грановский отмечал: «Мы все вступили на кафедры учениками, а Соловьев вступил уже мастером своей науки». Следующая работа С. М. Соловьёва, оконченная летом 1846 года, — «История отношений между русскими князьями Рюрикова дома» (М., 1847) доставила ему степень доктора исторических наук, политэкономии и статистики и должность экстраординарного профессора. В 1850 году он был утверждён в звании ординарного профессора Московского университета.

В 1851 году вышел первый том его 29-томной «Истории России с древнейших времен».

В 18561869 годах С. М. Соловьёв был деканом историко-филологического факультета Московского университета; с 1871 года состоял ректором университета, принципиально и твёрдо отстаивая интересы науки и принципы университетской автономии. В 1877 году, когда появилось открытое письмо тридцати пяти учёных против намечавшихся реформ, он принял решение заявить о своей отставке с поста ректора; также оставил профессуру и числился в университете «сторонним преподавателем». Б. Н. Чичерин писал в это время: «Катков и Толстой с их клевретами выжили наконец из университета и этого достойного, всеми уважаемого и крайне умеренного человека. Честность и наука были опасным знаменем, от которого надобно было отделаться всеми силами».

Заслуженный профессор Московского университета (1859)[1].

В 1878 году он был избран почётным членом Московского университета. В мае 1879 году оставил службу; возглавил Московское общество истории и древностей Российских.

Кроме деятельности в московском университете он преподавал русскую историю членам императорской семьи, в том числе великому князю Александру Александровичу (будущий Александр III). В 1860-х годах С. М. Соловьев был инспектором московского Николаевского института, а в 1870-х — директором Оружейной палаты.

Был награждён многими орденами высших степеней, в том числе орденом Белого Орла.

Похоронен на кладбище Новодевичья монастыря.

Семья

Жена: Поликсена Владимировна, урождённая Романова. У них родились 12 детей, четверо из которых умерли в раннем детстве

Младшая 12-Аня дочь Поликсена Сергеевна - поэтесса, детская писательница, редактор-издатель детского журнала Тропинка. С журналом сотрудничали Бальмонт, Блок, Куприн, Соллогуб и другие. Поэтический псевдоним Allegro. Впервые употреблён в 1895 году при опубликовании стихов в журнале Русское богатство.

Училась живописи в классе Прянишникова и Поленова. Автор рисунков и издатель серии почтовых открыток Дети зимой до 1904 года.

В 1908 году издательство Тропинка получило Золотую медаль на Петербургской выставке Искусство в жизни ребёнка., а сама поэтесса -Золотую Пушкинскую медаль.

Скончалась 16 августа 1924 года Похоронена на Новодевичьем кладбище, рядом с отцом и братьями Владимиром и Всеволодом. Оставила автобиографические заметки.


Источник- журнал Филокартия номер 2 июнь 2004. Стр. 21-23. Автор статьи Цуканов П.Д.

Дети:

Преподавательская деятельность

Кафедру русской истории в Московском университете Соловьёв занимал (за исключением небольшого перерыва) в течение более 30 лет (1845—1879).

В лице Соловьёва Московский университет имел всегда горячего поборника научных интересов, свободы преподавания и автономии университетского строя. Выросший в эпоху напряжённой борьбы славянофилов и западников, Соловьёв навсегда сохранил чуткость и отзывчивость к явлениям современной ему политической и общественной жизни. Даже в чисто научных трудах, при всей объективности и соблюдении строго критических приёмов, Соловьёв обыкновенно всегда стоял на почве живой действительности; его научность никогда не носила отвлечённого кабинетного характера.

Примыкая к западникам, Соловьёв не чуждался, однако, славянофилов, с которыми его сближали одинаковые воззрения на религию и вера в историческое призвание русского народа. Идеалом Соловьёва была твёрдая самодержавная власть в тесном союзе с лучшими силами народа.

Огромная начитанность, глубина и разносторонность знания, широта мысли, спокойный ум и цельность миросозерцания составляли отличительные черты Соловьёва как учёного; они же обуславливали и характер его университетского преподавания.

Как лектор он не блистал красноречием; речь его была деловой, сжатой, точной. Его тщательно продуманные мысли вызывали слушателей на размышление.

Он именно говорил, а не читал, и говорил отрывисто, точно резал свою мысль тонкими удобоприемлемыми ломтиками <…> Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображение, но оно заставляло размышлять. Скафедры слышался не профессор, читающий в аудитории, а ученый, размысляющий вслух в своём кабинете <…> Соловьёв давал слушателю удивительно цельный, стройной нитью проведённый сквозь цепь обобщённых фактов взгляд на ход русской истории <…> Обобщая факты, Соловьёв стройной мозаикой вводил в их изложение общие исторические идеи, их объяснявшие. Он не давал слушателю ни одного крупного факта, не озарив его светом этих идей. Слушатель чувствовал ежеминутно, что поток изображаемой перед ним жизни катится по руслу исторической логики; ни одно явление не смущало его мысли своей неожиданностью или случайностью. В его глазах историческая жизнь не только двигалась, но и размышляла, сама оправдывала своё движение. Курс Соловьёва, излагая факты местной истории, оказывал сильное методическое влияние, будил и складывал историческое мышление. Настойчиво говорил и повторял Соловьёв, где нужно, о связи явлений, о последовательности исторического развития, об общих его законах, о том, что называл он необычным словом — историчностью. (В. О. Ключевский)

«История России с древнейших времён»

Убедившись, что русское общество не имеет истории, удовлетворяющей научным требованиям времени, когда русская историография уже вышла из карамзинского периода, перестав главную задачу свою видеть в одном только изображении деятельности государей и смены правительственных форм, Соловьёв, почувствовав в себе силы дать таковую, принялся за неё, видя в ней свой общественный долг.

Над «Историей России с древнейших времён» Соловьёв неустанно работал 30 лет. Первый том её появился в 1851 году — на подготовку его ушло более трёх лет; но с тех пор аккуратно из года в год выходило по тому. Последний, 29-й том, вышел в 1879 году, уже после смерти автора. Следующее издание «Истории России» — в 6 больших томах (7-й том — указатель; 2-е изд., СПб., 1897).

С точки зрения фактической полноты изложения событий русской истории, преимущественно внешних, «История России с древнейших времен» есть наиболее полное хранилище таких фактов. Ни один из русских историков, ни до Соловьёва, ни после него, в своих попытках изложить весь ход русской истории, не обнимал огромного хронологического пространства: на протяжении двадцати трех столетий — с V века до нашей эры.

По изложению «История России» Соловьёва утомительна не только для обыкновенного читателя, но и для специалиста. Часто её изложение переходит в простой пересказ летописи (в допетровских периодах) и в выписку из архивных документов (за ХVІІІ век). Общие же рассуждения автора, которые он иногда предпосылает историческому повествованию, или же сопровождает ими изложение целого периода или эпохи русской исторической жизни, бросая взгляд на пройденный им исторический путь, — такие рассуждения остаются незамеченными обыкновенным читателем, поскольку тонут в обилии подробного фактического изложения. Среди этих рассуждений: о влиянии природных условий северо-восточной Европы на характер истории России; объяснение влияния христианства на славяноруссов; различие в общественных основах и в ходе истории юга России и северо-восточной Руси; о значении монгольского завоевания и возвышения Москвы; о значении эпохи с Иоанна III до Смутного времени и Смутной эпохи; «канун» реформ Петра Bеликого и сами эти реформы и о их дальнейшей исторической судьбе при его преемниках.

Преобладающая роль государственного начала в русской истории подчёркивалась и раньше Соловьёва, но им впервые было указано истинное взаимодействие этого начала и элементов общественных. Соловьёв преемственность правительственных форм показывал в самой тесной связи с обществом и с теми переменами, какие вносила в его жизнь эта преемственность; и в то же время он не мог противопоставлять, подобно славянофилам, «государство» «земле», ограничиваясь проявлениями одного только «духа» народа. Одинаково необходим был в его глазах генезис и государственного, и общественного быта. В логической связи с такой постановкой задачи находилось другое основное воззрение Соловьёва, заимствованное у Эверса и развитое им в стройное учение о родовом быте. Постепенный переход этого быта в быт государственный, последовательное превращение племён в княжества, а княжеств — в единое государственное целое — вот, по мнению Соловьёва, основной смысл русской истории. Это требовало от историка «не делить, не дробить русскую историю на отдельные части, периоды, но соединять их, следить преимущественно за связью явлений, за непосредственным преемством форм; не разделять начал, но рассматривать их во взаимодействии, стараться объяснять каждое явление из внутренних причин, прежде чем выделить его из общей связи событий и подчинить внешнему влиянию». Прежние деления на эпохи, основанные на внешних признаках, лишённые внутренней связи, потеряли свой смысл; их заменили стадии развития. В истории России Соловьёв установил четыре крупных раздела:

  1. Господство родового строя — от Рюрика до Андрея Боголюбского
  2. От Андрея Боголюбского до начала XVII века
  3. Вступление России в систему европейских государств — от первых Романовых до середины XVIII века
  4. Новый период России

Оценивая роль личности в истории, Соловьёв считал неуместными, при изображении деятельности какого-либо исторического лица, «как чрезмерные похвалы, так и неумеренные порицания». Неисторичным он считал, когда «деятельность одного исторического лица отрывалась от исторической деятельности целого народа; в жизнь народа вводилась сверхъестественная сила, действовавшая по своему произволу…».

«История России с древнейших времён» была доведена до 1774 года. Будучи эпохой в развитии русской историографии, труд Соловьёва определил известное направление, создал многочисленную школу. По определению профессора В. И. Герье, «История» Соловьёва есть национальная история: впервые исторический материал, необходимый для такого труда, был собран и исследован с надлежащей полнотой, с соблюдением строго научных приёмов, применительно к требованиям современного исторического знания: источник всегда на первом плане, трезвая правда и объективная истина одни руководят пером автора. Монументальный труд Соловьёва впервые схватил существенные черты и форму исторического развития нации. В натуре Соловьёва «глубоко коренились три великие инстинкта русского народа, без которых этот народ не имел бы истории, — его политический, религиозный и культурный инстинкты, выразившиеся в преданности государству, в привязанности к церкви и в потребности просвещения»; это и помогло Соловьёву за внешней оболочкой явлений вскрыть духовные силы, их определившие.

Другие труды

До известной степени продолжением «Истории России» могут служить две других книги Соловьёва:

  • «История падения Польши» (М., 1863. — 369 с.);
  • «Император Александр Первый. Политика, Дипломатия» (СПб., 1877. — 560 с.).

Соловьёв написал ещё «Учебную книгу русской истории» (1-е изд. 1859; 10-е изд. 1900), применительно к гимназическому курсу, и «Общедоступные чтения о русской истории» (М., 1874; 2-е изд., М., 1882), примененные к уровню народной аудитории, но выходящие из тех же начал, как и главный труд Соловьёва.

«Публичные чтения о Петре Великом» (М., 1872) — блестящая характеристика преобразовательной эпохи.

Из сочинений Соловьёва по русской историографии:

  • «Писатели русской истории XVIII в.» («Архив ист.-юрид. свед. Калачева», 1855, кн. II, пол. 1);
  • «Г. Ф. Миллер» («Современник», 1854, т. 94);
  • «М. Т. Каченовский» («Биогр. словарь профессоров Моск. унив.», ч. II);
  • «Н. М. Карамзин и его литературная деятельность: История государства российского» («Отечественные записки» 1853—1856, тт. 90, 92, 94, 99, 100, 105);
  • «А. Л. Шлецер» («Русский вестник», 1856, № 8).

По всеобщей истории:

  • «Наблюдения над исторической жизнью народов» («Вестник Европы», 1868—1876) — попытка уловить смысл исторической жизни и наметить общий ход её развития, начиная с древнейших народов Востока (доведено до начала X века)
  • и «Курс новой истории» (М., 1869—1873; 2 изд., 1898).

Свой метод и задачи русской историографии Соловьёв изложил в статье: «Шлецер и антиисторическое направление» («Русский вестник», 1857. — апрель, Кн. 2). Весьма незначительная часть статей Соловьёва (между ними «Публичные чтения о Петре Великом» и «Наблюдения») вошла в издание «Сочинений С. М. Соловьева» (СПб., 1882).

Библиографический перечень сочинений Соловьёва составлен Н. А. Поповым (систематический; «Речь и отчет, чит. в торжеств. собр. Моск. унив. 12 января 1880 г.», переп. в «Сочинениях» Соловьёва) и Замысловским (хронологический, неполный, в некрологе Соловьёва, «Журнал Министерства народного просвещения», 1879, № 11).

Мнения и критика

Основные положения С. М. Соловьёва подверглись критике ещё при его жизни. К. Д. Кавелин, в разборе обеих диссертаций и 1-го тома «Истории России», указывал на существование промежуточной стадии между родовым бытом и государственным — вотчинного строя («Полное собрание сочинений Кавелина» Т. I. — СПб., 1897); К. С. Аксаков, в разборе 1, 6, 7 и 8 томов «Истории России», отрицая родовой быт, настаивал на признании быта общинного («Полное собрание сочинений К. Аксакова», т. I, изд. 2-е, М., 1889). В. И. Сергеевич определял отношения древнерусских князей не родовым, а договорным началом («Вече и князь». — М., 1867). Против Кавелина и Сергеевича Соловьёв защищался в «Дополнениях» ко 2-му тому, а Аксакову возражал в одном из примечаний к 1-му тому «Истории России» позднейших изданий.

Полное неприятие исторических воззрений Соловьёва высказывал Н. В. Шелгунов: Ученая односторонность // «Русское Слово», 1864, № 4.

Напишите отзыв о статье "Соловьёв, Сергей Михайлович"

Литература

Примечания

  1. [letopis.msu.ru/peoples/573 Соловьёв Сергей Михайлович - Летопись Московского университета]

Ссылки

  • [dugward.ru/library/katalog_alfavit/solovyov_s_m.html Сочинения С. М. Соловьёва] на сайте «Литература и жизнь»
  • [imwerden.de/cat/modules.php?name=books&pa=showbook&pid=26 «История РОССИИ до 1850 года»]  (PDF, 902 КБ)
  • [az.lib.ru/s/solowxew_sergej_mihajlowich/ Сочинения С. М. Соловьева] в библиотеке Мошкова
  • [newserv.srcc.msu.ru/MIU_XIX/smsoloviov01.html Персоналии. С. М. Соловьев]

Отрывок, характеризующий Соловьёв, Сергей Михайлович

– Да вы кто?
– Я офицер. Мне бы видеть нужно, – сказал русский приятный и барский голос.
Мавра Кузминишна отперла калитку. И на двор вошел лет восемнадцати круглолицый офицер, типом лица похожий на Ростовых.
– Уехали, батюшка. Вчерашнего числа в вечерни изволили уехать, – ласково сказала Мавра Кузмипишна.
Молодой офицер, стоя в калитке, как бы в нерешительности войти или не войти ему, пощелкал языком.
– Ах, какая досада!.. – проговорил он. – Мне бы вчера… Ах, как жалко!..
Мавра Кузминишна между тем внимательно и сочувственно разглядывала знакомые ей черты ростовской породы в лице молодого человека, и изорванную шинель, и стоптанные сапоги, которые были на нем.
– Вам зачем же графа надо было? – спросила она.
– Да уж… что делать! – с досадой проговорил офицер и взялся за калитку, как бы намереваясь уйти. Он опять остановился в нерешительности.
– Видите ли? – вдруг сказал он. – Я родственник графу, и он всегда очень добр был ко мне. Так вот, видите ли (он с доброй и веселой улыбкой посмотрел на свой плащ и сапоги), и обносился, и денег ничего нет; так я хотел попросить графа…
Мавра Кузминишна не дала договорить ему.
– Вы минуточку бы повременили, батюшка. Одною минуточку, – сказала она. И как только офицер отпустил руку от калитки, Мавра Кузминишна повернулась и быстрым старушечьим шагом пошла на задний двор к своему флигелю.
В то время как Мавра Кузминишна бегала к себе, офицер, опустив голову и глядя на свои прорванные сапоги, слегка улыбаясь, прохаживался по двору. «Как жалко, что я не застал дядюшку. А славная старушка! Куда она побежала? И как бы мне узнать, какими улицами мне ближе догнать полк, который теперь должен подходить к Рогожской?» – думал в это время молодой офицер. Мавра Кузминишна с испуганным и вместе решительным лицом, неся в руках свернутый клетчатый платочек, вышла из за угла. Не доходя несколько шагов, она, развернув платок, вынула из него белую двадцатипятирублевую ассигнацию и поспешно отдала ее офицеру.
– Были бы их сиятельства дома, известно бы, они бы, точно, по родственному, а вот может… теперича… – Мавра Кузминишна заробела и смешалась. Но офицер, не отказываясь и не торопясь, взял бумажку и поблагодарил Мавру Кузминишну. – Как бы граф дома были, – извиняясь, все говорила Мавра Кузминишна. – Христос с вами, батюшка! Спаси вас бог, – говорила Мавра Кузминишна, кланяясь и провожая его. Офицер, как бы смеясь над собою, улыбаясь и покачивая головой, почти рысью побежал по пустым улицам догонять свой полк к Яузскому мосту.
А Мавра Кузминишна еще долго с мокрыми глазами стояла перед затворенной калиткой, задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к неизвестному ей офицерику.


В недостроенном доме на Варварке, внизу которого был питейный дом, слышались пьяные крики и песни. На лавках у столов в небольшой грязной комнате сидело человек десять фабричных. Все они, пьяные, потные, с мутными глазами, напруживаясь и широко разевая рты, пели какую то песню. Они пели врозь, с трудом, с усилием, очевидно, не для того, что им хотелось петь, но для того только, чтобы доказать, что они пьяны и гуляют. Один из них, высокий белокурый малый в чистой синей чуйке, стоял над ними. Лицо его с тонким прямым носом было бы красиво, ежели бы не тонкие, поджатые, беспрестанно двигающиеся губы и мутные и нахмуренные, неподвижные глаза. Он стоял над теми, которые пели, и, видимо воображая себе что то, торжественно и угловато размахивал над их головами засученной по локоть белой рукой, грязные пальцы которой он неестественно старался растопыривать. Рукав его чуйки беспрестанно спускался, и малый старательно левой рукой опять засучивал его, как будто что то было особенно важное в том, чтобы эта белая жилистая махавшая рука была непременно голая. В середине песни в сенях и на крыльце послышались крики драки и удары. Высокий малый махнул рукой.
– Шабаш! – крикнул он повелительно. – Драка, ребята! – И он, не переставая засучивать рукав, вышел на крыльцо.
Фабричные пошли за ним. Фабричные, пившие в кабаке в это утро под предводительством высокого малого, принесли целовальнику кожи с фабрики, и за это им было дано вино. Кузнецы из соседних кузень, услыхав гульбу в кабаке и полагая, что кабак разбит, силой хотели ворваться в него. На крыльце завязалась драка.
Целовальник в дверях дрался с кузнецом, и в то время как выходили фабричные, кузнец оторвался от целовальника и упал лицом на мостовую.
Другой кузнец рвался в дверь, грудью наваливаясь на целовальника.
Малый с засученным рукавом на ходу еще ударил в лицо рвавшегося в дверь кузнеца и дико закричал:
– Ребята! наших бьют!
В это время первый кузнец поднялся с земли и, расцарапывая кровь на разбитом лице, закричал плачущим голосом:
– Караул! Убили!.. Человека убили! Братцы!..
– Ой, батюшки, убили до смерти, убили человека! – завизжала баба, вышедшая из соседних ворот. Толпа народа собралась около окровавленного кузнеца.
– Мало ты народ то грабил, рубахи снимал, – сказал чей то голос, обращаясь к целовальнику, – что ж ты человека убил? Разбойник!
Высокий малый, стоя на крыльце, мутными глазами водил то на целовальника, то на кузнецов, как бы соображая, с кем теперь следует драться.
– Душегуб! – вдруг крикнул он на целовальника. – Вяжи его, ребята!
– Как же, связал одного такого то! – крикнул целовальник, отмахнувшись от набросившихся на него людей, и, сорвав с себя шапку, он бросил ее на землю. Как будто действие это имело какое то таинственно угрожающее значение, фабричные, обступившие целовальника, остановились в нерешительности.
– Порядок то я, брат, знаю очень прекрасно. Я до частного дойду. Ты думаешь, не дойду? Разбойничать то нонче никому не велят! – прокричал целовальник, поднимая шапку.
– И пойдем, ишь ты! И пойдем… ишь ты! – повторяли друг за другом целовальник и высокий малый, и оба вместе двинулись вперед по улице. Окровавленный кузнец шел рядом с ними. Фабричные и посторонний народ с говором и криком шли за ними.
У угла Маросейки, против большого с запертыми ставнями дома, на котором была вывеска сапожного мастера, стояли с унылыми лицами человек двадцать сапожников, худых, истомленных людей в халатах и оборванных чуйках.
– Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал.
Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе.
– Куда идет народ то?
– Известно куда, к начальству идет.
– Что ж, али взаправду наша не взяла сила?
– А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит.
Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку.
Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов.
– Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь.
– Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их.
– Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого.
У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу.
– Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу.
Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала.
«Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем».
Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти.
Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался.
– У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами.
Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться.
– Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа.
– Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа…
– Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки.
Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее.
– Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками.
Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку.
– Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе.


Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа.
Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным.
Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии.
На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ?
Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется.
Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение.
Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе.
Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами.
Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности.
«Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился.
Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным.
«Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу.
На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь.
– Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять.
– Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете?
– Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел.
На вопрос о колодниках, которые сидели в яме, граф сердито крикнул на смотрителя:
– Что ж, тебе два батальона конвоя дать, которого нет? Пустить их, и всё!
– Ваше сиятельство, есть политические: Мешков, Верещагин.
– Верещагин! Он еще не повешен? – крикнул Растопчин. – Привести его ко мне.


К девяти часам утра, когда войска уже двинулись через Москву, никто больше не приходил спрашивать распоряжений графа. Все, кто мог ехать, ехали сами собой; те, кто оставались, решали сами с собой, что им надо было делать.
Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…
– Извольте идти, я без вас знаю, что делать, – сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» – думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voila la populace, la lie du peuple, – думал он, глядя на толпу, – la plebe qu'ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime, [„Вот он, народец, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва“.] – пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.