Соловьёв, Евгений Андреевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Евгений Андреевич Соловьёв
Псевдонимы:

Смирнов, Андреевич, Скриба, Мирский

Место смерти:

Шувалово, Российская империя

Род деятельности:

писатель, драматург

Годы творчества:

1878—1905 гг.

Дебют:

сборник рассказов и очерков «из жизни идейной молодёжи» «В раздумьи» (СПб, 1893), «Книга о Чехове и Горьком» (СПб., 1901)

Внешние изображения
[az.lib.ru/img/s/solowxewandreewich_e_a/text_0010/soloviev-andreevich_0.jpg Портрет Евгения Андреевича Соловьёва][1]

Евгений Андреевич Соловьёв (25 июля (6 августа) 1863 — 12 (25) августа 1905) — русский писатель.





Биография

Окончил историко-филологический факультет Санкт-Петербургского университета. Недолго был учителем гимназии. В дальнейшем занимался только литературной деятельностью.

Творчество

  • Под псевдонимом Скриба выдвинулся бойкими критическими фельетонами в «Русской Жизни» и «Новостях». Принимал деятельное участие в «Биографической Библиотеке» Павленкова, для которой написал ряд биографий; из них обратили на себя особенное внимание посвященные Писареву, Толстому и Герцену (под псевдонимом Смирнов). Павленковым же издан сборник рассказов и очерков Соловьёва из жизни идейной молодежи: «В раздумьи» (СПб., 1893).
  • В 1898 г. издаёт компилятивную книгу «Белинский в его письмах и сочинениях» (СПб.). С основанием в конце 1890-х гг. марксистской «Жизни», Соловьёв, под псевдонимом Андреевич, становится присяжным критиком журнала, где были напечатаны широко задуманные, но под конец скомканные его статьи «Семидесятые годы» и статьи о Чехове и Горьком. Часть этих статей вошла в состав «Книги о Чехове и Горьком» (СПб., 1901) и «Очерков из истории, русской литературы XIX века» (СПб., 1903). Вдумчивый и работоспособный, Соловьёв был крайне беспорядочен в личной жизни. Страдая алкоголизмом, он часто откладывал работу до последнего момента и тут уже не стеснялся цитировать книги, которых вовсе не читал, на память делать цитаты из книг, прочитанных очень давно, и даже приводить огромные выдержки из разных книг без указания источника. Смущённый разоблачениями этого недостатка, Соловьёв на некоторое время исчезает из столичной печати, но вскоре под новым псевдонимом Мирский появляется в «Журнале для Всех».
  • В 1905 г. изданная «Знанием» книга его (под псевдонимом Андреевич): «Опыт философии русской литературы» имела большой успех и в публике, и в критике. В том же 1905 году вышла переработанная его монография о Толстом.

Критика

Опасно было бы полагаться только на историко-литературные и критические работы Соловьёва, полные неточностей и ошибок; но они с большой пользой могут служить для вторичного ознакомления с предметом. Язык и литературная манера Соловьёва крайне неровны. Можно было бы назвать его писателем блестящим, если бы не размашистость, иногда переходящая в вульгарность. По общему складу своего историко-литературного метода Соловьёва — исключительно критик-публицист. Анализом чисто литературных свойств таланта отдельных писателей он вовсе не занимается. Публицистическая окраска особенно окрепла в его произведениях в конце 90-х гг., когда марксизм дал ему определенную нить. В «Очерках» он не сомневается в том, что «всякая идея, всякий новый художественный образ, как стрелки на часах, отмечают лишь переворот и перераспределение сил внутри общественного организма; без переворота в обществе не бывает и переворота в литературе». Весь ход русской литературы XIX века представляется Соловьёвым как проявление борьбы классов и сословий и сводится к смене «дворянского» прекраснодушия озлоблением «разночинца» и предчувствием грядущей победы у представителей лозунгов пролетариата. В это прокрустово ложе марксистской схемы Соловьёв вгоняет все разнообразие отдельных писательских темпераментов и художественных сил. Позже, в «Опыте философии русской литературы», Соловьёв определяет «господствующую идею нашей литературы как аболиционистскую, освободительную». Для него «литература — борьба за освобождение личности и личного начала прежде всего». Таким образом «борьба классов» как будто забыта; вполне правильно признается «подвижничество за народ» всей русской интеллигенции, без различия «классов». По-прежнему, однако, проводится мысль, что «личность писателя, во всей пестроте и капризности её обстановки и проявлений, все решительнее должна уйти из области истории литературы… Величайшей ошибкой было бы признавать, что мыслит отдельный человек: мыслят общественные группы, общественные классы. С отдельными именами связаны только наиболее удачные формулы». История литературы должна освободиться от «культа полубогов и героев, царей и царьков литературного мира». В августе 1905 г. он скоропостижно умер. Смерть его вызвала всеобщее сожаление.

При написании этой статьи использовался материал из Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (1890—1907).

Произведения

Напишите отзыв о статье "Соловьёв, Евгений Андреевич"

Примечания

  1. [az.lib.ru/s/solowxewandreewich_e_a/text_0010.shtml Е. А. Соловьев-Андреевич: биобиблиографическая справка.] (рус.)

Литература

  • Пильский П. Критические статьи.-- Спб., 1910.-- Т. 1; Келдыш В. А. Новое в критическом реализме и его эстетике // Литературно-эстетические концепции в России конца XIX—начала ХХ в.-- М., 1975.
  • "Русские писатели". Биобиблиографический словарь.

Том 2. М--Я. Под редакцией П. А. Николаева.
М., "Просвещение", 1990

Ссылки

  • [az.lib.ru/s/solowxewandreewich_e_a/text_0090.shtml Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич: «Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность»]
  • [az.lib.ru/s/solowxewandreewich_e_a/text_0010.shtml Е. А. Соловьев-Андреевич: биобиблиографическая справка]

Отрывок, характеризующий Соловьёв, Евгений Андреевич

Погода уже несколько дней стояла тихая, ясная, с легкими заморозками по утрам – так называемое бабье лето.
В воздухе, на солнце, было тепло, и тепло это с крепительной свежестью утреннего заморозка, еще чувствовавшегося в воздухе, было особенно приятно.
На всем, и на дальних и на ближних предметах, лежал тот волшебно хрустальный блеск, который бывает только в эту пору осени. Вдалеке виднелись Воробьевы горы, с деревнею, церковью и большим белым домом. И оголенные деревья, и песок, и камни, и крыши домов, и зеленый шпиль церкви, и углы дальнего белого дома – все это неестественно отчетливо, тончайшими линиями вырезалось в прозрачном воздухе. Вблизи виднелись знакомые развалины полуобгорелого барского дома, занимаемого французами, с темно зелеными еще кустами сирени, росшими по ограде. И даже этот разваленный и загаженный дом, отталкивающий своим безобразием в пасмурную погоду, теперь, в ярком, неподвижном блеске, казался чем то успокоительно прекрасным.
Французский капрал, по домашнему расстегнутый, в колпаке, с коротенькой трубкой в зубах, вышел из за угла балагана и, дружески подмигнув, подошел к Пьеру.
– Quel soleil, hein, monsieur Kiril? (так звали Пьера все французы). On dirait le printemps. [Каково солнце, а, господин Кирил? Точно весна.] – И капрал прислонился к двери и предложил Пьеру трубку, несмотря на то, что всегда он ее предлагал и всегда Пьер отказывался.
– Si l'on marchait par un temps comme celui la… [В такую бы погоду в поход идти…] – начал он.
Пьер расспросил его, что слышно о выступлении, и капрал рассказал, что почти все войска выступают и что нынче должен быть приказ и о пленных. В балагане, в котором был Пьер, один из солдат, Соколов, был при смерти болен, и Пьер сказал капралу, что надо распорядиться этим солдатом. Капрал сказал, что Пьер может быть спокоен, что на это есть подвижной и постоянный госпитали, и что о больных будет распоряжение, и что вообще все, что только может случиться, все предвидено начальством.
– Et puis, monsieur Kiril, vous n'avez qu'a dire un mot au capitaine, vous savez. Oh, c'est un… qui n'oublie jamais rien. Dites au capitaine quand il fera sa tournee, il fera tout pour vous… [И потом, господин Кирил, вам стоит сказать слово капитану, вы знаете… Это такой… ничего не забывает. Скажите капитану, когда он будет делать обход; он все для вас сделает…]
Капитан, про которого говорил капрал, почасту и подолгу беседовал с Пьером и оказывал ему всякого рода снисхождения.
– Vois tu, St. Thomas, qu'il me disait l'autre jour: Kiril c'est un homme qui a de l'instruction, qui parle francais; c'est un seigneur russe, qui a eu des malheurs, mais c'est un homme. Et il s'y entend le… S'il demande quelque chose, qu'il me dise, il n'y a pas de refus. Quand on a fait ses etudes, voyez vous, on aime l'instruction et les gens comme il faut. C'est pour vous, que je dis cela, monsieur Kiril. Dans l'affaire de l'autre jour si ce n'etait grace a vous, ca aurait fini mal. [Вот, клянусь святым Фомою, он мне говорил однажды: Кирил – это человек образованный, говорит по французски; это русский барин, с которым случилось несчастие, но он человек. Он знает толк… Если ему что нужно, отказа нет. Когда учился кой чему, то любишь просвещение и людей благовоспитанных. Это я про вас говорю, господин Кирил. Намедни, если бы не вы, то худо бы кончилось.]
И, поболтав еще несколько времени, капрал ушел. (Дело, случившееся намедни, о котором упоминал капрал, была драка между пленными и французами, в которой Пьеру удалось усмирить своих товарищей.) Несколько человек пленных слушали разговор Пьера с капралом и тотчас же стали спрашивать, что он сказал. В то время как Пьер рассказывал своим товарищам то, что капрал сказал о выступлении, к двери балагана подошел худощавый, желтый и оборванный французский солдат. Быстрым и робким движением приподняв пальцы ко лбу в знак поклона, он обратился к Пьеру и спросил его, в этом ли балагане солдат Platoche, которому он отдал шить рубаху.
С неделю тому назад французы получили сапожный товар и полотно и роздали шить сапоги и рубахи пленным солдатам.
– Готово, готово, соколик! – сказал Каратаев, выходя с аккуратно сложенной рубахой.
Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C'est bien, c'est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.