Спор о трёх главах

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Спор о трёх главах — один из этапов внутрихристианского конфликта, последовавшего за Халкидонским собором, ставший следствием попыток византийского императора Юстиниана I примирить нехалкидонитов[en] Сирии (принадлежащих Сирийской церкви[прим. 1]) и Египта с халкидонитами. Предыдущая попытка, предпринятая императором Зеноном, связанная с изданием им примирительной вероисповедательной формулы «Энотикон» в 482 году, завершилась неудачей.

Собственно «вопрос» состоял в предложении предать анафеме в связи с обвинениями в несторианстве личность и труды богословов Феодора Мопсуестийского, некоторые труды Феодорита Кирского и одно из писем Ивы Эдесского. Под «главами» (др.-греч. κεφάλαια) в данном случае понимаются как письменно изложенные высказывания в форме анафематизмов[2], так и сами предметы осуждения[3]. Первоначально высказанные в форме императорского эдикта в середине 540-х годов, анафематизмы были затем утверждены Вторым Константинопольским собором 553 года. Их принятие вызвало оживлённую полемику и было в целом неодобрительно встречено христианскими церквями. Поскольку все осуждённые церковные деятели ко времени событий были, с одной стороны, уже давно мертвы, а, с другой, пользовались уважением в некоторых поместных церквях, посягательство на их память привело к бурным событиям в жизни церкви. Противоречивая роль в событиях папы римского Вигилия существенно подорвала престиж апостолического престола.

Разногласия между различными христианскими церквями, вызванные спором о трёх главах, не преодолены до сих пор. Так, например, в коммюнике, принятом после состоявшихся в июле 1997 года консультаций церквей сирийской традиции[en], рекомендовалось пересмотреть решения Второго Константинопольского собора в части осуждения личности и трудов Феодора Мопсуестийского[4].





Спор о догматическом авторитете Халкидонского собора

Начало конфликта

В 451 году был принят Халкидонский Символ веры, утверждающий две природы (др.-греч. φύσις) во Христе, божественную и человеческую[5]. Сторонники этой формулы желали утвердить идею о том, что Христос был в полной мере как Богом, так и человеком, тогда как критики этого символа интерпретировали его как неверное утверждение, что термин «Христос» стал обозначением двух различных сущностей, соединённых каким-то образом. Хотя формулировка основывалась на взглядах Кирилла Александрийского (ум. 444), Халкидонский собор не принял его теорию о том, что тот, кто пострадал на кресте, был Бог Сын, а не человек, соединённый с Богом. Оппоненты Халкидонского собора, получившие название монофизиты[прим. 2], утверждали, что собор следовал учению Нестория (ум. 451), осуждённому Эфесским собором в 431 году за разделение божества и человечества Христа на два различных лица. Они утверждали, что в Христе не две природы, а одна, понимая его человечество как набор некоторых дополнительных свойств, принятых воплощённым Логосом. Кроме того, они отвергали т. н. Томос к Флавиану папы Льва I (440—461) — его письмо константинопольскому патриарху Флавиану (447—449), заслушанное и одобренное Халкидонским собором, в котором различение двух природ имело для некоторых епископов восточной части Византийской империи несторианское звучание[6]. Более того, этот собор восстановил на своих кафедрах Феодорита Кирского и Иву Эдесского, известных оппонентов Кирилла Александрийского и сторонников Нестория[7].

Особенно упорной оппозиция собору была на Востоке — в Египте, Палестине и затем в Сирии. Современные исследователи отмечают отсутствие энтузиазма в поддержке принятых в Халкидоне решений. Когда в 457 году император Лев I (457—474) совещался с восточными епископами, он обнаружил повсеместную поддержку собора, сохранившуюся в сборнике их письменных ответов Codex encyclius, что, однако, было вызвано шоком от убийства в Александрии халкидонитского патриарха Протерия[8]. Их поддержка сочеталась с минималистической интерпретацией решений собора, как не более чем подтвердившего Первый Вселенский собор 325 года и защитившего веру от некоторых ересей, а в самой Encyclia утверждение «две природы и одна ипостась» не встречается[9].

В попытке восстановить церковное единство константинопольский патриарх Акакий (472—489) составил, а император Зенон (474—491) издал в 482 году Энотикон. Этот документ, основанный на «Двенадцати главах» Кирилла Александрийского, проигнорированных, с одной стороны, Халкидонским собором и[прим. 3], с другой стороны, признающих две природы Иисуса Христа, придавал особенное значение Никейскому собору, а по поводу Халкидонского высказывался достаточно неопределённо, как о периоде, когда существовали некие ереси, которые требовалось осудить. Определённо анафематствовались только Несторий и Евтихий, осуждённый Халкидонским собором. Таким образом, значение Четвёртого вселенского собора сводилось к установлению дисциплинарных канонов, и отвергалось его догматическое содержание. Если на Востоке Энотикон, благодаря тому, что в нём принимались оба аспекта учения Кирилла Александрийского, произвёл благоприятное впечатление и способствовал установлению мира в церкви, на Западе попытка подорвать авторитет Халкидонского собора не была поддержана. В результате Рим прервал церковное общение с Акакием и его сторонниками, что положило начало Акакианской схизме (484—519)[11].

В правление императора Анастасия (491—518) Энотикон оставался основой религиозной политики империи, изменившейся только при императоре Юстине (518—527). В 519 году Энотикон, не выполнивший своей объединительной задачи, был отменён, а общение с Римом восстановлено после подписания патриархом Иоанном II Libellus Hormisdae. Однако вскоре, в связи с обсуждением теопасхистской формулы, инициированным скифскими монахами, вновь встал вопрос о достаточности Халкидонского вероопределения в борьбе с несторианством[12].

Основные церковные фракции

Всё это время крайнюю халкидонитскую позицию, отрицающую Энотикон и отказывающую в общении тем, кто с ним согласился, занимали Запад во главе с папством и ряд монашеских организаций, наиболее значимыми из которых были общины «неусыпающих» в Константинополе и монастырей Палестины. Хотя патриархи на Востоке были вынуждены, в качестве условия вступления на свой пост, подписывать Энотикон, они как правило выступали против миафизитов, когда те пытались его использовать против Халкидонского собора. С другой стороны, нехалкидониты требовали признания Энотикона и разделялись на тех, кто требовал дополнительно осудить Халкидонский собор, и тех, кто не требовал[13].

В богословском отношении хакидониты разделялись на две основные группы. Первая, «строгие диофизиты», наиболее заметным представителем которых был Феодорит Кирский, подчёркивала в своих христологических воззрениях различие между божеством и человечеством Христа, его сотворённостью или несотворённостью при воплощении. Эта группа интерпретировала Халкидонский собор с точки зрения позиций Антиохийской школы. Другая группа, неохалкидониты[en], допускали возможность исправления терминологии Кирилла Александрийского, считая это не отказом от его учения, но способом достижения согласия между ним, папой Львом и Халкидоном[14].

В каждой патриархии сложилось собственное отношение к этому конфликту. В Александрийской патриархии при патриархе Петре Монге (482—489) и его преемниках в отношениях с прочими патриархиями признавались Энотикон и Халкидонский собор, тогда как внутри Египта анафематствовались как собор, так и папа Лев. Однако патриарх Иоанн Никиот (505—516) в своей речи, произнесённой по случаю своего избрания, истолковывал Энотикон в смысле одобрения монофизитства и осуждения собора. Этой двойственности в Египте пытался противостоять ярый халкидонит Константинопольский патриарх Евфимий[en] (490—496), пока не был смещён Анастасием[прим. 4]. Его преемник Македоний II придерживался более умеренной халкидонитской позиции, признавая Энотикон, но отказывая в общении тем, кто придерживался его крайних антихалкидонских толкований. В Антиохии патриарх Палладий (490—498) в своём халкидонизме удерживался от крайностей Евфимия, однако при его преемнике Флавиане (498—512) общение с Александрией было разорвано. В Иерусалиме патриарх Мартирий (478—486) в правление Зенона выпустил собственный документ, аналогичный Энотикону, в котором пытался примирить противников и сторонников Халкидонского собора, однако при патриархе Илие[en] (494—516) была занята строго халкидонитская позиция. Хотя он был и смещён вследствие этого Анастасием, его преемник Иоанн (516—524) был также халкидонитом[16].

Постановка вопроса о «трёх главах»

Феодор Мопсуестийский

Скончавшийся в 428[17] году епископ Мопсуестийский[en] был представителем антиохийской богословской школы. В его лице рационалистическое и историко-грамматическое учение направление школы было доведено до крайностей. Опасаясь выражения «вочеловечение Бога», он вместо него употреблял слово «вселение» (др.-греч. ἐνοίκμσις) Логоса в человека и, таким образом, разделял единого Христа на двоих — человека и вселившегося в него Логоса. Христос по учению Феодора ничем не отличался от обыкновенного человека, разве что избытком благодати; как обычному человеку ему были свойственны страсти и нравственные потрясения. Логос сделал его совершенным через страдания, и через постепенное совершенствование Христос стал непорочным. Только после этого произошло усыновление Христа Богу Отцу по благодати. Феодор говорил, что Дева Мария родила не Бога, и избегал называть её Богородицей[прим. 5]. Его взгляды на ветхозаветные пророчества о Христе и составе Ветхого Завета также были далеки от ортодоксальных. Тем не менее, он не был осуждён или отлучён от церкви при жизни, а его учение было чрезвычайно популярно на востоке империи[19].

После осуждения Нестория Эфесским собором в 431 году и указа императора Феодосия II (408—450) «отыскивать и публично сжигать» его книги последователи ересиарха начали переводить на сирийский, армянский и персидский языки сочинения, которые могли быть легко истолкованы в несторианском смысле. С целью показать, что Несторий не ввёл ничего нового в учение церкви, его последователи часто использовали труды Диодора Тарсийского и его ученика Феодора Мопсуестийского[20]. Узнавший об этом епископ Эдесский Раббула (412—436) в 435 году[21] анафематствовал как Феодора, так и тех, кто читает его сочинения и не приносит их к нему для сожжения. Также Раббула оповестил о своём открытии относительно Феодора епископа Кирилла Александрийского и, вместе с Акакием Мелитенским[en], написал письмо к армянским епископам. Те, в свою очередь, собрали собор, который принял решение обратиться к архиепископу Проклу (434—446), который должен был рассудить, чьему учению они должны следовать — Феодора или Раббулы и Акакия[22].

Прокл, не называя Феодора по имени, осудил некоторые извлечения из его сочинений, в которых он видел «иудейское нечестие». Свой ответ, прежде чем отправить армянам, он вначале послал в Александрию и Антиохию. Кирилл подписал книгу Прокла к армянам, но Иоанн Антиохийский[en] (428—442) отказался осудить покойного, к которому при жизни не было никаких догматических претензий. Указывая на то, что отдельные высказывания, вызванные борьбой Феодора с ересями, не означают, что тот думал именно так, как хотят думать на основании этих выражений его противники, они категорически отказались осуждать Феодора[23].

Продолжая настаивать на осуждении Феодора, Кирилл написал против него и Диодора Тарсийского три книги. В этих произведениях, а также в многочисленных посланиях он развивал мысль о том, что Феодор учил так же, как после него Несторий, и его учение представляет даже большую опасность[23]. Постепенно риторика против учения Феодора становилась всё более резкой, и стали звучать, в том числе и при дворе, требования осудить не только его учение, но и лично. Когда об этом стало известно на Востоке, оказалось, что Феодор пользуется там по-прежнему непререкаемым авторитетом. Одновременно с этим со стороны армянских монахов начались нападки на вполне православные высказывания Феодора[21]. Опасаясь волнений по этому поводу, Кирилл Александрийский написал Проклу о Феодоре более умеренное послание, отметив, что Феодор несмотря на прежние ошибки усоп в мире и согласии с православной церковью и не может анафематствоваться. В результате Феодосий издал указ, запрещающий осуждать умерших в мире с церковью[24].

Указ достиг своей цели, и долгое время почти никто, кроме сторонников монофизитского ересиарха Евтихия, не требовал осуждения Феодора и Диодора. На Халкидонском соборе в 451 году этот вопрос практически не затрагивался. Без осуждения на X сесии собора было зачитано письмо Ивы Эдесского, в котором Раббула назывался тираном, преследующим даже мёртвых[25]. При императоре Анастасии Флавиан Антиохийский[en], обвинённый иерапольским епископом Филоксеном в несторианстве, начал анафематствовать Нестория. Однако Филоксенту того показалось мало, и он потребовал анафематствования Феодора, Феодорита Кирского и ряда других. В этих требованиях к нему присоединились сторонники Диоскора Александрийского и Евтихия. В 499 году Анастасий созвал в Константинополе собор, на котором убеждал Флавиана исполнить данные требования. После длительных колебаний, в 508 или 509 году Флавиан и Илия Иерусалимский[en] подчинились[26].

В конце 530-х годов папа Вигилий, добиваясь римского престола, обещал императрице Феодоре, известной своим сочувствием монофизитам, осудить Феодора Мопсуестийского. Он это сделал спустя некоторое время в письме к константинопольскому, александрийского и антиохийскому патриархам, попросив сохранить это письмо в тайне[27].

Ива Эдесский

Сменивший Раббулу в 436 году на посту епископа Эдессы Ива (436—449, ум. 457) принадлежал к числу сторонников Феодора Мопсуестийского. Сразу же после его вступления на кафедру начались жалобы на его приверженность несторианству и на то, что он перевёл произведения Феодора на сирийский язык. Обращения архиепископа Прокла к Иоанну Антиохийскому результата не принесли. Следующая атака на Иву была предпринята при преемнике Иоанна, Домне[en] (442—449). Четырёх обвинителей, обвинивших около 447 года Иву в корыстолюбии, тот отлучил от церкви. Затем они обратились к Домну, однако антиохийский патриарх начал затягивать решение вопроса, задерживая жалобщиков в Антиохии. Два из них тем не менее смогли отправиться в Константинополь. Там они объединились с епископом Уранием Имерийским, другом незадолго до этого низложенного Евтихия, и подали жалобу константинопольскому собору, дополнив прежние обвинения неправославием[28].

Преемник Прокла Флавиан (447—449) назначил для разбирательства комиссию в составе Урания, Фотия Тирского и Евстафия Беритского. После поисков подходящего места разбирательство началось в 449 году в Тире. Были предъявлены свидетельства очевидцев неподобающих речей эдесского епископа, в которых тот говорил, что «он не завидует Христу», и назвал Кирилла Александрийского еретиком, в доказательство чего было прочитано письмо персу Марию[29][прим. 6]. Ива всё отрицал, и после того, как он устно и письменно осудил Нестория, дело было закрыто. Не удовлетворившись таким результатом, одни из его обвинителей отправились в Константинополь, а другие начали возбуждать народ в Эдессе против Ивы. Действуя таким образом, в апреле 449 года[31] они смогли начать новый суд в Эдессе, на котором Иве были инкриминированы новые высказывания и вновь прочитано его письмо Марию. Суд проходил под негодование толпы, требовавшей осудить Иву, сослать его сторонников и оправдавших его судей. Обвинения были доложены Феодосию, и тот в своих инструкциях Второму Эфесскому собору (август 449 года) предложил лишить Иву кафедры[32]. Собор под руководством Диоскора Александрийского, рассмотрев обвинения на втором заседании 22 августа 449 года, нашёл Иву виновным, сместил и отлучил его[33][34][35].

Считая такой суд несправедливым, Ива обратился с жалобой к императору Маркиану (450—457), который передал дело на рассмотрение Халкидонскому собору. Этот собор, приняв во внимание, что дело Ивы рассматривалось в его отсутствие, и разойдясь во мнениях по существу дела, признали Иву достойным епископского сана, поскольку он анафематствовал Нестория и Евтихия[33][36].

В следующий раз Иву пытались осудить только в конце V века при императоре Анастасии — упомянутый выше Филоксен Иерапольский пытался на основе рассмотрения дела Ивы поставить под сомнение авторитет Халкидонского собора. Затем осуждения Ивы требовал Анастасий от созванного им Константинопольского собора 499 года. В 533 году на организованных Юстинианом совещаниях халкидонитов с северианами снова встал вопрос о том, что Халкидонский собор признал православными Иву и Феодорита. Севериане упрекали церковь в том, что их имена читаются среди православных епископов. Им были даны удовлетворительные объяснения, и на том вопрос был исчерпан[37]. В данном случае важным оказалось то, что, помимо личных выпадов, письмо Ивы Марию содержало определение веры, ставшее основой примирения между Кириллом и восточными церквями, утверждая единство Бога в двух природах[38].

Феодорит Кирский

Как и Ива Эдесский, Феодорит Кирский (ум. не раньше 460 года[39]) подвергался гонениям ещё при жизни. Будучи другом Нестория, он защищал его на Эфесском соборе в 431 году[40]. Защищая Нестория, которого он называл «достопочтеннейшим и святейшим епископом», Феодорит нападал на его главного противника Кирилла Александрийского[41]. Когда начался спор из-за Феодора Мопсуестийского, Феодорит встал на его сторону и написал ответы на полемические сочинения Кирилла[42], а также положительно отозвался о нём в своей «Церковной истории»[43]. Также в сочинениях Феодорита содержались выражения, которые можно было истолковать в несторианском смысле[44].

Когда разногласия Феодорита с Кириллом стали известны Феодосию, тот издал указ о лишении его кафедры, однако Феодорит успел примириться, и указ не вступил в силу[45]. В конце 447 или в начале 448 года император повелел Кирскому епископу не покидать своей епархии, ввиду его склонности вмешиваться в чужие дела и устраивать слишком много соборов. Вскоре был издан декрет, предписывающий уничтожение сочинений, «не согласных с православною верой, изложенной св. соборами св. отцов в Никее и Эфесе и блаженной памяти Кириллом, бывшим епископом великого города Александрии». Хотя имя Феодорита при этом не называлось, его сочинения можно было легко подвести под это определение[46]. Когда созывался Второй Эфесский собор в 449 году, император повелел Феодориту присутствовать на нём только тогда, когда его позовут. На том же заседании собора, которое рассматривало дело Ивы Эдесского, были заслушаны жалобы на Феодорита, в результате Диодор постановил сместить и отлучить епископа Кирского[47]. Это решение было подтверждено собравшимися епископами и затем утверждено императором, однако Феодосий вскоре скончался. Феодорит обратился к папе с требованием, чтобы его дело рассматривалось собором. При Маркиане Феодорит вышел на свободу с условием, что окончательное решение примет Хадкидонский собор[48].

Вызвав немалое удивление, он явился на организованный во многом благодаря его инициативе на Халкидонский собор после смерти своего двоюродного брата и друга Нестория, хотя смерть Нестория до собора, как и смерть Ария в подобной ситуации, рассматривалась как воля Бога не допустить окончательного примирения Нестория с православной церковью несмотря на осуждение его противника Евтихия. После того, как по требованию многих участников Халкидонского собора Феодорит с неохотой анафематствовал Нестория и его взгляды, он получил назад свою кафедру. Вопрос о сочинениях Феодорита Кирского не рассматривался[49]. Примерно в то же время на несторианский характер некоторых сочинений Феодорита указывал Марий Меркатор[en]. Затем о Феодорите вновь вспоминали, как и в случае Феодора и Ивы, при Анастасии в 499 году и в начале царствования Юстиниана в 533 году[50].

Исторический и догматический аспекты проблемы

Рассматривая причины разных точек зрения на проблему трёх глав у императора Юстиниана и его оппонентов, русский историк церкви В. В. Болотов отмечает разность подходов сторон конфликта. Одна точка зрения, разделяемая императором, состояла в том, что необходимо точно установить догматическую истину и осудить отклонение от неё. Другой подход, разделяемый большинством церковных иерархов, называемый Болотовым «историческим» предполагал прежде всего учёт богословских реалий IV века, существенно отличных от реалий VI века с его более развитым понятийным аппаратом и багажом внутрицерковной полемики. Западные епископы, прежде всего африканские, не ожидая ничего хорошего для православной церкви от инициативы императора, отказались поддержать осуждение Феодора, Феодорита и Иву[51].

С точки зрения богословов VI века уже исходный пункт учения Феодора был неверен, поскольку он не мог принять, например, положения, что единение ипостасей во Христе существенно, потому что такое единение он допускал лишь между единосущными природами. Чтобы не вводить ограничения божественного вездесущего естества, он пришёл к аналогии о единении «по благоволению», хотя отсюда возникала невозможность объяснить, почему в пророках[en] Бог обитает как троичный, а во Христе, наоборот, единение существует между человечеством и одним из лиц Троицы. В VI веке такие взгляды считались несомненно несторианскими. Анализ других его высказываний позволял обнаружить у него учение о двух Сынах, а противоположность во мнениях с Кириллом Александрийским была дополнительным отягчающим обстоятельством[52]. Признавая учение Феодора несторианским, неизбежно следовало признать его самого несторианином. В этой связи вставал вопрос, при каких обстоятельствах он умер — в общении с церковью или нет — и как к нему относились Отцы Церкви. Выяснение этих обстоятельств и сопоставление с подходящими аналогиями были не простой задачей и приводили к разным результатам[53].

Иначе стоял вопрос о Феодорите Кирском, о котором было известно, что он отрёкся от своих заблуждений и предал их анафеме на Халкидонском соборе. Осуждая его, необходимо было либо доказать притворный характер его отречения, либо подвергнуть сомнению авторитет этого вселенского собора. С другой стороны, поддержка Феодоритом Нестория, с точки зрения читателя VI века, была явным указанием на несторианство[54].

Особенно сложной задачей было оценить послание Ивы Эдесского Марию. Оно было прочитано на Халкидонском соборе и не встретило возражений. При этом в православии самого Ивы сомнений не было, так как он предал Нестория анафеме, в связи с чем вставал вопрос о возможной подделке послания. В послании равно осуждались взгляды Кирилла и Нестория как опасные крайности, однако приветствовалось соглашение, достигнутое в 433 году между Кириллом и Иоанном Антиохийским. С точки зрения Юстиниана, в данном случае определяющими обстоятельствами были осуждение автором письма Кирилла и наличие высказываний, несторианских с точки зрения богословов VI века[55].

То, что восточные богословы в споре заняли «догматическую» позицию, было, по мнению Болотова, связано с давлением Юстиниана, невозможностью получить достоверную информацию о фактической стороне вопроса и общей склонностью греков рассматривать все вопросы именно с такой точки зрения. «Исторический» подход западных епископов в большей степени определялся практическими соображениями, согласно которым ни при каких обстоятельствах нельзя ставить под сомнение авторитет Халкидонского собора[56].

Возможность осуждения покойных

Поскольку к моменту событий все три осуждаемых деятеля были давно мертвы, неизбежно возник вопрос о том, допустимо ли осуждение умерших, особенно осуждаемого лично Феодорита Кирского. Западные участники конфликта, без приведения достаточных аргументов, считали, что такое осуждение невозможно[56]. Стремясь подвести под эту позицию богословское обоснование, Факунд Гермианский обвинил восточных в ереси, назвав их «мертвогонителями» (др.-греч. νεκροδιώκται), не принимающими 7-й член Символа веры («И па́ки гряду́щаго со сла́вою суди́ти живы́м и ме́ртвым, Его́же Ца́рствию не бу́дет конца́»)[57].

В практическом отношении требовалось решить, следует или нет удалять имя Феодорита в церковных диптихах. Поскольку, исходя из учения православной церкви, умершие в некотором отношении живы, а в ряде литургий содержатся молитвы, в которых, начиная с древних патриахов, перечисляются, явно или неявно, все умершие христиане, следовательно, быть признанным за почившего православно означало иметь высокое право быть поминаемым вместе со святыми. Таким образом, проблема выходила за рамки общечеловеческого морального аспекта и приобретала религиозное звучание[58].

Связь с другими спорами VI века

Оригенизм в VI веке

В VI веке в палестинских монастырях возрос интерес к сочинениям Оригена, в результате чего возникло движение, связанное не с научным изучением его сочинений, но с доведением до крайностей его учения[59]. В отличие от IV века, когда оригенизм был использован сторонами арианского спора, в VI веке внимание привлекла эсхатологическая сторона учения александрийского богослова III века.

Ориген проповедовал апокатастасис др.-греч. ἀποκατάστασις τῶν ἁπάντων («восстановление всего»). Его эсхатология сводилась к учению о воссоздании всего существующего. Бога он мыслил как абсолютную благость, а потому и первоначально созданное им он мыслил как абсолютно благое, так как только таковое может быть проявлением абсолютно благой воли. Все создания были первоначально равно хороши и равно свободны. Мир был миром чистых свободных духов (др.-греч. πνεύματα). Однако эти духи претерпевали изменения по мере того, как они пользовались своей свободой. Одни стали ближе к Богу и потому совершеннее, другие отдалились, стали др.-греч. ψυχαί, и им потребовались тела. Таким образом, всё существующее нужно нравственно очистить, чтобы люди и демоны снова обратились в абсолютно чистых духов. Исохристы[прим. 7] понимали это по-своему и говорили, что всё существующее должно быть равно Христу, что и может случиться через восстановление всего в первобытное состояние[61]. Эта доктрина была осуждена папой Львом I (440—461)[62].

По этому вопросу в среде палестинского монашества возник раскол, усугублённый спором из-за монастырей. Оригенисты около 507 года покинули монастырь Святого Саввы и основали Новую Лавру[63]. Свой уход они объясняли недостатком образованности настоятеля монастыря Саввы. К 514 году Нова Лавра стала оплотом оригенистов в Палестине, откуда это учение распространялось в среде образованных монахов[64]. В 530 году Савва прибыл в Константинополь и обратился к императору с просьбой выслать оригенистов, однако вскоре умер, и император не сделал ничего в этом направлении. Оригенизм продолжал распространяться в Палестине благодаря двум учёным монахам, Феодору Аскиде[de] и Домитиану. В 536 году они приняли участие в соборе, созванном Юстинианом в Константинополе для окончательного осуждения монофизитов и Севира Антиохийского. Примерно год спустя[65] они оба стали епископами — первый в Кесарии Каппадокийской, второй в Анкире[64]. Они часто бывали при дворе, и благодаря их поддержке оригенисты укрепили свои позиции в палестинских монастырях, изгоняя из них «савваитов». Антиохийский патриарх Ефрем решительно осудил оригенизм, тогда как его иерусалимский коллега Пётр, вынужденный внешне поддерживать оригенистов, но втайне их осуждая, открыто поддержать его не мог. После того как на соборе в 542 году Ефрем проклял сторонников Оригена, те стали требовать от Петра, чтобы из церковных диптихов было вычеркнуто имя антиохийского патриарха. Поскольку возникла опасность разрыва отношений между двумя восточными патриархиями, потребовалось вмешательство императора[66].

Примерно в это время, примерно в 542 или 543 году, возвращаясь из Газы, где на прошедшем соборе был смещён александрийский патриарх Павел Тавеннисиот, папский апокрисиарий Пелагий остановился на некоторое время в Иерусалиме. Местные монахи показали ему сочинения Оригена, рассказали о проблеме и просили ходатайствовать перед императором об осуждении этого учения. Пелагий согласился и вместе с патриархом Константинопольским Миной передал Юстиниану их просьбу, на которую тот откликнулся эдиктом, в котором анафематствовал догмат о пресуществовании душ[прим. 8]. Исследователи датируют этот указ как периодом после Газского собора, так и до него[68][69].

Эдикт был разослан пяти патриархам с указанием созвать поместные соборы, осудить оригенизм и утвердить анафематизмы. Так и было сделано, эдикт был подписан и утверждён всеми патриархиями, а также епископами, собравшимися на собор в Константинополе[70]. Эдикт был подписан и Феодором Аскидой, и Домитианом Анкирским. Оригенисты, не подписавшие эдикт, были изгнаны из Новой Лавры. Утверждённый соборами, эдикт нанёс значительный урон оригенизму, после чего связанная с ним полемика начала затухать[71].

Связь оригенистских споров VI века со спором о «трёх главах» состояла в том, что противники оригенистов осуждали Оригена, ссылаясь на авторитет Феодора Мопсуестийского, сочинения которого были неисчерпаемым источником аргументов против его учения. Кирилл Скифопольский, историк церкви VI века, отмечал, что св. Савва был против таких крайностей, выступая в равной степени против Оригена и Феодора[71]. Точка зрения, связывающая оригенистский спор с вопросом о трёх главах, неоднократно встречающаяся в источниках и предполагающая подверженность Юстиниана влиянию придворных богословов-интриганов, в настоящее время считается довольно наивной[72].

Ход событий

Эдикт «против трёх глав»

По мнению Факунда и Либерата Карфагенского, идею издать эдикт против трёх глав Юстиниану подал Феодор Аскида, желая отвлечь внимание императора от осуждения Оригена и оригенистов[27][73]. Зная, что император в это время занимался сочинением в защиту Халкидонского собора, Аскида обратил его внимание на то, что монофизитские акефалы недовольны этим собором за то, что он принял похвалы Феодору Мопсуестийскому и несторианское письмо Ивы Эдесского. Предполагалось, что если анафематствовать Феодора, то собор, как «очищенный», будет приемлем для монофизитов[74]. Поскольку и императрица поддержала Аскиду, Юстиниан последовал этому совету и между 543 и 546 годами издал довольно обширный эдикт против трёх глав[75]. Многими исследователями авторство эдикта приписывалось непосредственно Аскиде. Немецкий теолог И. Г. Валч[de] указывал на письмо Аскиды папе Вигилию, в котором тот отрицал свою причастность к данному делу, как на аргумент против его авторства[76]. От текста эдикта сохранилось три фрагмента у Факунда[77]. Точка зрения, что данный эдикт находился в русле проводимой императором религиозной политики в отношении монофизитов, также существует[78].

После изложения символа веры в эдикте следуют обвинения Феодора в том, что он, как учитель Нестория, высказывал те же мысли, за которые последний был осуждён. Как несторианин, Феодор признавал Христа только человеком, не хотел признать Деву Марию Богородицей и разделял личность Христа на две. Также Феодор признавался виновным в савеллианстве, так как признавал только одно лицо в Троице, и манихействе, поскольку отрицал все пророчества о Христе. В связи с тяжестью обвинений признавалось правильным осудить его сочинения и личность, а то, что это не было сделано при его жизни, это от «невнимательности и отсутствия понимания», а после смерти его анафематствовали как отцы Церкви, так и вселенские соборы[79]. В заключение император утверждает, что «если кто не анафематствует Феодора Мопсуестийского, его догматы и тех, кто или мудрствовал, или мудрствует подобно ему, анафема»[80].

Основной задачей эдикта в части, посвящённой Иве Эдесскому, было обоснование того, что его письмо к персу Ма́рию не было принято и одобрено Халкидонским собором и что оно должно быть осуждено. При этом необходимо было доказать возможность такого осуждения, не нанося оскорбления ни самому собору, ни подтвердившему его решения папе Льву. Само же письмо необходимо осудить за то, что в нём содержатся похвала Феодору Мопсуестийскому и оскорбления Кириллу Александрийскому. К числу непростительных недостатков этого послания относилось и оправдание Нестория, которого «без суда и следствия низложили с епископства». Личность Ивы Эдесского эдиктом не осуждалась[81].

Феодорит Кирский в эдикте Юстиниана не осуждался лично. Было упомянуто прежнее обвинение в несторианстве, за что он якобы не был приглашён на Халкидонский собор и явился туда уже после осуждения Диоскора и формулировки символа веры. Также анафематствовались его сочинения против Кирилла Александрийского и, вероятно, против Эфесского собора и в защиту Нестория[82].

Смысл термина «главы» (др.-греч. κεφάλαια) уже вскоре после издания эдикта начал вызывать путаницу. Под этим словом исходно понимались анафемы всем защитникам Феодора Мопсуестийского, послание Ивы к Марию и сочинения Феодорита, точнее — три параграфа эдикта, посвящённые данным вопросам. Те, кто их принимал, были сторонниками Юстиниана. С другой стороны, уже сочинение Факунда Гермианского в их защиту называлось «Pro defensioine trium capitum» («В защиту трёх глав»). Во время Пятого Вселенского собора Эстиниан говорил об лат. impia tria capitum («нечестивых трёх главах»)[83][84].

Первая реакция на эдикт

Первым, кого император потребовал подписать эдикт, был патриарх Мина. Не желая делать это без санкции апостолического престола[en] и опасаясь подвергнуть опасности решения Халкидонского собора, он колебался. В конце концов он поставил свою подпись, получив гарантию, что сможет её отозвать, если папа откажется присоединиться. Ефрем Антиохийский подписал под угрозой смещения. Пётр Иерусалимский, заявивший вначале, что каждый, кто подпишет новый эдикт, посягнёт на Халкидонский собор, тоже был вынужден подчиниться. Зоил Александрийский признавался впоследствии папе Вигилию, что подпись была у него вырвана силой. Факунд и Либерат сообщают о принуждении епископов к подписанию эдикта, о том, что патриарх Мина принуждал к этому подчинённых ему епископов[85].

На Западе эдикт встретил сильную оппозицию. Римский апокрисиарий Стефан упрекал патриарха Мину за подпись и прервал с ним общение[86]. Епископы Иллирии и Далмации не захотели подписаться. Африканские епископы тоже были против, из них епископы Понтиан и Фульгенций Ферранд писали оппозиционные письма, а гермианский епископ Факунд начал свою «защиту трёх глав» и прервал общение с константинопольским патриархом[80][87]. В своём письме Фульгенций доказывал, что осуждение трёх глав это вредная затея, выгодная в конце концов акефалам, поскольку даёт им возможность допустить возможность пересмотра решений Халкидонского собора, раз собор анафематствовал Нестория и одобрил его учение. Авторитет вселенских соборов, занимающий первое место после канонических книг Священного Писания, должен был оставаться незыблемым. Ведь если подвергнуть сомнению авторитет Халкидонского, не встанет ли вслед за этим вопрос о Никейском соборе? Не могло так оказаться, что отцы Халкидонского собора в одних вопросах были правы, а в других ошибались. Наконец, Фульгенций осуждает саму форму осуждения трёх глав посредством сбора подписей под императорским эдиктом. Соглашаясь с Фульгенцием, Факунд задаётся вопросом, зачем из-за умерших устраивать смуту в церкви. Кто был обвинён и умер в мире с церковью, того не может осудить суд человеческий. Тех, кто был обвинён, но умер до дня церковно суда, надо рассматривать как скончавшихся в лоне церкви[88].

Папа Вигилий в Константинополе

Поскольку папа Вигилий также не соглашался подписать эдикт, император вызвал его в Константинополь. Liber Pontificalis сообщает, что императрица Феодора отправила в Рим чиновника Анфимия, которому было дано приказание силой привезти папу в столицу. Папа был похищен из церкви Святой Сесилии. Его похитителей забрасывали камнями, а народ просил понтифика не подписывать эдикт[89]. По пути в столицу папа около года оставался на Сицилии, где его встретил направлявшийся в противоположную сторону епископ Датий Миланский[en]. Датий безуспешно пытался отговорить Вигилия от поездки в столицу[90][91]. 25 января 547 года папа торжественно вступил в столицу. К неудовольствию Юстиниана, папа сразу примкнул к оппозиции и отлучил Мину и всех подписавших эдикт[прим. 9]. В ответ Мина исключил папу из церковных диптихов. Под давлением Юстиниана и Феодоры примирение папы и патриарха произошло 29 июня[93], после чего от папы было получено два письма, императору и императрице, в которых он заявлял, что не противится эдикту, но считает нужным подготовить более благоприятные условия для его проведения. Под председательством папы были проведены заседания епископов, которые Вигилий, связанный секретными обещаниями, направлял в нужную императору сторону[94]. На третьем заседании епископ Факунд предложил произвести расследование, действительно ли на Халкидонском соборе было принято послание Ивы, которое эдикт осуждает как несторианское. Папа дал ему срок на подготовку письменного ответа 7 дней и на этот срок прекратил обсуждения, попросив всех присутствующих епископов представить свои мнения письменно, после чего оказалось, что заявления епископов переданы императору. В таких обстоятельствах Факунд издал свои «12 книг в защиту трёх глав», основная мысль которых в том, что если у Феодора Мопсуестийского и есть какие-то неточности, то они имеют исторический характер и обусловлены обстоятельствами времени; при желании высказывания несторианского характера можно найти и у Блаженного Августина. Также он утверждает, что императорскому указу не следует повиноваться в делах веры, потому что император не может быть учителем епископов[96].

Резюмируя обсуждения, 11 апреля 548 года[прим. 10] Вигилий представил императору документ, известный как «judicatum» («судебное решение»), сохранившийся только в отрывках. Из них видно, что папа соглашается выполнить требования эдикта, сопроводив своё согласие оговорками, что не будет затронут авторитет Халкидонского собора, на что он, как преемник Льва Великого, пойти не может[прим. 11]. В результате получился длинный и, по оценке В. В. Болотова, бессодержательный документ[99]. Вигилий показал получившийся документ учёным диаконам Рустику и Севастиану, которые от прочитанного пришли в восторг. Хотя Вигилий не хотел широко распространять judicatum, Рустик снял с него копии и, расхваливая, отослал на Запад. Однако вслед за этим он узнал мнение африканского епископа Феликса, который объяснил ему дело с африканской точки зрения, что папа Вигилий нанёс урон Халкидонскому собору. В результате диаконы поменяли своё мнение на противоположное и начали слать на Запад письма с агитацией против папы[100].

Со смертью 28 июня 548 года императрицы Феодоры страсти не утихли. Факунд и Датий Миланский повсюду утверждали, что папа провозглашает неправду. Иллирийские епископы в 549 году отправили к императору соборное послание в защиту трёх глав и отлучили сторонника папского мнения, епископа Юстинианы Примы Бенената[101][102].

Учитывая, что для африканских епископов особое значение имел Феодор Мопсуестийский, Юстиниан занялся подготовкой его осуждения. С этой целью 17 июня 550 года в Мопсуестии состоялся собор с целью выяснить, как относится к Феодору сама мопсуестийская церковь. Были опрошены старожилы, некоторым из которых было 80 лет, изучены архивы. Достоверных результатов получить не удалось, так как самые ранние воспоминания очевидцев относились к 480 году, когда в разгаре был конфликт с монофизитами по поводу Энотикона, а церковные диптихи были, вероятно, тогда же фальсифицированы[103].

В том же году собравшиеся под предводительством Репарата Карфагенского епископы объявили, что за свой judicatum Вигилий лишается церковного общения. Папа начал умолять императора вернуть ему judicatum, иначе его влияние совсем исчезнет. Его просьба была выполнена, но 15 августа 550 года с него была взята в присутствии Мины Константинопольского, Датия Миланского и многих других письменная клятва содействовать осуждению трёх глав на соборе. Для того чтобы сломить оппозицию в Африке, Юстиниан вызвал в Константинополь депутацию епископов во главе с Репаратом. Приглашённые также епископы из Иллирии отказались явиться. Африканцы продолжали отстаивать позицию, что неправильно осуждать умерших, на что Юстиниан ответил обвинением Репарата в смерти своего родственника Ареобинда[bg][104]. В результате Репарат был сослан, а на его место был назначен апокрисиарий Примасий, согласившийся осудить главы. Практически все африканские епископы в конце концов поддались давлению императора и папы[104].

В 551 году, по совету Феодора Аскиды, Юстиниан написал своё исповедание веры с 13 анафематизмами[прим. 12]. Этот документ император стал рассылать церквям, где те, кто соглашался с ним, развешивали его по стенам. Папа, протестуя против этого, устроил новое совещание, на котором обратился к епископам, чтобы они упросили Юстиниана взять назад своё исповедание и подождать, пока выскажутся латинские епископы. Если он не захочет это сделать, то они не должны с ним соглашаться под страхом лишения общения с кафедрой святого Петра. Его поддержал Датий, но конференция закончилась безрезультатно, епископы отправились в церковь, на стенах которой было вывешено исповедание Юстиниана, совершили там литургию, вычеркнув из диптихов протестовавшего против осуждения трёх глав Зоила Александрийского. Возмущённый Вигилий в июле 551 года объявил Аскиде, что лишает его церковного общения, чем разгневал Юстиниана[106].

14 августа 551 года Вигилий и Датий бежали в базилику святого Петра, расположенную внутри дворца Гормизды[107]. Оттуда папа написал документ, в котором заявил, что низлагает Феодора Аскиду, а Мину Константинопольского отлучает от церковного общения. Документ был секретно передан императору. Как только стало известно, что Вигилий удалился в храм, за ним был послан комит Диаспондарист, который отдал приказ вытаскивать из храма клириков и папу. Народный ропот заставил комита удалиться, после чего к папе прибыла депутация во главе с полководцем Велисарием, который передал Вигилию клятвенное заверение от императора в безопасности и приглашение вернуться в свой дворец. Вигилий не согласился, заявив что клятвенное заверение ему должен дать лично император, которого он только и опасается. Вскоре к нему пришла вторая делегация, которая передала папе, что Юстиниан клятв давать не намерен, и если Вигилий не согласится, то ему будет только хуже. В результате Вигилий уступил, принял клятву от посланцев и вернулся во дворец[108].

Во дворце он обнаружил, что против него плетутся интриги и в Италии распространяются о нём ложные слухи. За два дня до Рождества 551 года Вигилий вновь скрылся в храме по другою сторону Босфора, откуда в январе 552 года опубликовал осуждение Аскиды и Мины. 28 и 31 января к нему были посланы депутации для переговоров, от которых папа отказался. 5 февраля 552 года Вигилий опубликовал послание, в котором рассказал всем, что с ним происходило[109]. Окончательно отношения между папой и императором были восстановлены после того, как 26 июня 552 года понтифик был принят при дворе. Из этого конфликта папа вышел победителем, а провокационный эдикт был, судя по всему, отменён[110].

Второй Константинопольский собор

Собор и Вигилий

Раскол, вызванный отлучением Мины Константинопольского, был преодолён, только когда патриарх Мина, Феодор Аскида с большим числом восточных епископов передали папе своё исповедание веры, в котором они объявили о своей приверженности решениям четырёх вселенских соборов, отказались от всего написанного ранее по поводу трёх глав и, наконец, просили Вигилия простить их за всё произошедшее с ним, хотя бы они в этом и не были виноваты. После достигнутого таким образом примирения необходимо было решить, каким образом должна была быть решена проблема с тремя главами. В своём письме к папе новый патриарх Константинопольский Евтихий (552—565, 577—582) предложил созвать собор под председательством папы, с чем последний согласился. Однако им было поставлено условие, что он не только будет председательствовать, но и от Римской церкви число участников будет равно числу участников от всех остальных церквей. Однако это противоречило восточному представлению о равенстве пяти патриархий, согласно которому представительство Рима должно быть равно не половине, а пятой части участников. Юстиниан также склонялся к тому, чтобы равенство представительства понималось именно в этом традиционном смысле. В результате Вигилий отказался участвовать в соборе[111].

Попытки переубедить папу предпринимались неоднократно. Согласно источникам, восходящим к восточным, отказ папы был следствием отсутствия равного представительства, на что ему отвечали в том смысле, что неверно разделять единую церковь на «Восточную» и «Западную». Также внимание папы обращали на то, что его взгляды разделяет большое количество восточных епископов. Всё это не смогло переубедить Вигилия, который сообщил о своём желании изложить свои взгляды письменно в двадцатидневный срок, что и было сделано в трактате, известном как Constitutium I. В нём он проанализировал учение Феодора Мопсуестийского и счёл его неправославным[en], однако не подлежащим осуждению, поскольку это бы подорвало авторитет Халкидонского собора. Случай Ивы Эдесского, по мнению Вигилия. был следствием недопонимания Ивой «Двенадцати глав» Кирилла Александрийского. Это разногласие было также преодолено в прошлом, а сам Ива реабилитирован на Халкидонском соборе. Constitutium был проигнорирован собором и императором[112].

Отсутствие папы создавало проблему авторитета и кафоличности собора. С точки зрения его участников, проблема решалась тем, что они неоднократно просили папу присоединиться к ним, и, соответственного, решения собора были законны и без него. В своём втором послании к собору Юстиниан просил епископов отлучить папу за его отказ осудить три главы, несмотря на данное ранее обещание сделать это. По мнению императора, это осуждение не стало бы отражением отношения к церкви Рима и не сказалось бы на единстве церкви. Собор согласился с этим предложением и, не осудив Вигилия по имени, исключил его из диптихов. Также 14 анафематизм собора осуждали тех, кто защищает письмо Ивы Эдесского[113].

После завершения собора позиция Вигилия вновь изменилась: им было написано письмо Евтихию, в котором он заявил, что Христос помог ему понять свою ошибку и что он теперь готов подписать осуждение глав. Свою новую позицию папа изложил в датированном 24 февраля 554 года Constitutium II[114]. Непоследовательность Вигилия привела к обострению ситуации на Западе. Несмотря на усилия преемника Вигилия, Пелагия I (556—561), епископы Аквилеи и Милана разорвали общение с Римом. Окончательно раскол в Италии завершился только при Григории Великом (590—604)[115].

Постановления собора

Собор начал свою работу 5 мая 553 года. В заседаниях, проходивших в соборе святой Софии, приняли участие 152 епископа, из которых только 16 представляли римскую патриархию. Вероятно, в отсутствие Вигилия председательствовал Евтихий Константинопольский. Вначале собравшимся было зачитано письмо Юстиниана, в котором император указал на то, что осуждённое ранее несторианство всё ещё активно, а их учение распространяется в трудах трёх глав. Чтобы остановить этот процесс, Юстиниан обращается с просьбой к епископам тщательно исследовать дело и осудить главы. Это письмо легло в основу соборного символа веры, принятого на третьем заседании[116].

Начиная с четвёртого заседания, состоявшегося 13 мая, собор приступил к рассмотрению основной повестки. Первым разбиралось дело Феодора Мопсуестийского. Разбирательство проводилось на основе состоящего из 71 отрывка его трудов флорилегия[en], составителем которого, возможно, был сам патриарх Евтихий. Эта подборка, вызвавшая неодобрение у сторонников Феодора своей тенденциозностью, отражала радикальную диофизитскую христологию, описывающую «мнимого Бога» и «мнимого человека», являющегося «храмом» и «местом обитания». В представленном виде учение Феодора было несомненно несторианским и подлежало осуждению[117]. Затем был подробно рассмотрен приписываемый Феодору символ веры, вызвавший возмущение отцов собора, провозгласивших свою приверженность единственно Никейскому символу. Наконец, на пятом заседании были рассмотрены вопросы исторического и дисциплинарного характера: как относились к учению Феодора Отцы Церкви, можно ли анафематствовать тех, кто скончался в мире с церковью, и, в особенности, епископов, считающихся православными и находящихся в церковном общении. На основании анализа трудов церковных авторов, а также законов императоров Феодосия II и Валентиниана III было показано, что Феодор действительно был еретиком[118]. На ряде исторических примеров была показана допустимость осуждения усопших. Изучение архивов Мопсуестийской церкви привело собор к заключению, что имя Феодора было вычеркнуто из церковных диптихов, что означало, что он не состоял в общении. В результате собор провозгласил анафему на Феодора, однако окончательное решение отложил на более позднее время[119].

Пятая сессия была также посвящена разбору взглядов Феодорита Кирского. Внимание было обращено на отрицание им ипостасного соединения, были зачитаны его полемическая переписка с Кириллом Александрийским и письма в поддержку Нестория. В конце концов было выражено одобрение решениям Халкидонского собора, касающимся Феодорита[120].

Обсуждение письма Ивы Эдесского началось на шестом заседании с чтения письма Прокла Константинопольского, в котором описывалось возмущение в пастве, произведённое несторианскими идеями Ивы. Затем Феодор Аскида с тремя епископами произвели анализ обсуждения дела Ивы на Халкидонском соборе, доказывая, что, хотя у него и были на нём сторонники, они были в меньшинстве. То, что собственно письмо было против Кирилла Александрийского, было показано путём цитирования обширного перечня документов, включая Томос папы Льва. Затем было проанализировано содержание письма и признано противоречащим халкидонскому вероопределению. В результате письмо было признано еретическим, а защиту его объявили отрицанием Халкидонского собора[121].

На завершающем, восьмом заседании, собор огласил свои решения, подготовленные, вероятно, Евтихием и Аскидой. В 14 анафематизмах, местами почти дословно цитирующих анафематизмы Юстиниана, осуждены три главы[122].

Последствия

Реакция на Западе

Радикальное изменение взглядов Вигилия не было решительно осуждено на Западе. Диакон Пелагий написал в защиту глав трактат, а по возвращении в Рим он издал символ веры, в котором признавал Феодорита Кирского и Иву Эдесского православными. Однако формально это не противоречило решениям собора, и, хотя Пелагий явно это начинание Юстиниана не поддержал, его деятельность по подавлению оппозиции собору в Италии была вознаграждена поддержкой императора при выборе нового папы в 556 году. Африканская церковь была обезглавлена — многие епископы были изгнаны или помещены в тюрьму, Факунд Гермианский скрывался, диакон Либерат оставил писательскую деятельность. Оппозиция, хотя и существовала — свой последний трактат в защиту глав Факунд написал в 568 году, постепенно маргинализировалась. Непродолжительное время оппозиция существовала в Иллирии, однако уже в конце 550-х годов папа Пелагий заявлял, что весь этот регион поддерживает Константинопольский собор. В Далмации изгнание епископа Фронтина Салонского привело к расколу, продолжавшемуся до конца столетия[124].

В отличие от Центральной и Южной частей Италии, находящихся под непосредственным папским контролем, в Северной раскол был существенно более серьёзным. В 572 году от этого раскола отошёл епископ Милана, в 607 году проримский епископ был избран в Градо, однако окончательно воссоединение церкви на территории, контролируемой лангобардами, произошло не раньше 695 года. Однако этот конфликт поддерживался скорее местным партикуляризмом, чем приверженностью к каким-то религиозным взглядам[125].

Реакция на Востоке

После Константинопольского собора церковные провинции Востока должны были подписать решения собора. В халкидонских церквях это было достигнуто без особых затруднений. Однако надежды на то, что в результате будет достигнуто примирение с миафизитами, не оправдались. Единственный интеллектуал-нехалкидонит, кого заинтересовали решения состоявшегося в 553 году собора[126], философ Иоанн Филопон из канонов Константинопольского собора сделал вывод не о том, что халкидониты теперь стали православными, а о том, что они анафематствуют сами себя. Леонтий Схоластик, обобщая результаты церковной политики Юстиниана в отношении «колеблющихся», также признал, что примирения не произошло[127].

Реакция Церкви Востока на объявление еретиками её главных учителей была предсказуемо отрицательной. Состоявшийся в 554 году собор под председательством патриарха Иосифа[en] (552—567) ещё не рассматривал этот вопрос. Вместо этого отцы собора рассматривали вопросы, относящиеся к внутренним конфликтам, а исповедание веры выражалось в терминах Мар Абы I (540—552) — «мы защищаем православное исповедание двух природ во Христе, божественной и человеческой; мы защищаем свойства этих природ, и мы полностью отвергаем их смешение или изменение. Мы сохраняем также число трёх лиц в Троице, и, в их неизреченном единстве, мы исповедуем единого истинного Сына единого Бога, истинного Отца. Каждому, кто говорит или мыслит о двух Христах или двух Сыновьях и, по какой-то причине или каким-то образом, вводит четвёртого, тому анафема»[128]. Достаточно удивительно, что в примерно в тех же выражениях прошёл синод при Езекиеле[en] в 576 году, выразивший традиционные анафемы еретикам Арию, Евномию и Аполлинарию. Напротив, собор 585 года при патриархе Ишоябе I (582—595), а также при его приемниках Сабришо I[en] (596—604) и Григории[en] (605—609) явно высказывается против участников Пятого вселенского собора как о «еретиках, которые в своей нелепости дерзают приписывать природе и ипостаси божественного и сущности Слова свойства и страдания природы человеческой Христа»[129].

Напишите отзыв о статье "Спор о трёх главах"

Примечания

Комментарии
  1. Признаки церковной организации (независимой церковной иерархии, собственного богослужения и пр.) в Сирийской церкви появились до 530 года[1].
  2. В настоящее время термин «монофизиты» считается оскорбительным и неточным и вместо него употребляется слово «миафизиты».
  3. Послание Кирилла Несторию с 12 анафематизмами[10].
  4. Дополнительной причиной для константинопольских патриархов придерживаться решений Халкидонского собора был его 28-й канон, закрепивший за константинопольской кафедрой первенство после римской[15].
  5. Самое раннее употребление слова «Богородица» принадлежит Оригену. Затем оно использовалось каппадокийцами, Иоанном Златоустом, что подтверждает его широкое применение на Востоке уже в IV веке. На Западе его можно проследить у Тертуллиана[18].
  6. По мнению некоторых исследователей, «перс Марий» являлся плодом ошибки или сознательного искажения фактов, а действительным адресатом этого письма был Иоанн, настоятель Константинопольского монастыря «Неспящих», влиятельного в столице[30].
  7. «Исохристы» были, наряду с «протоктистами», одной из двух крупных групп, на которые раскололся палестинский оригенизм в 548 году[60].
  8. По предположению кардинала Барония, авторами эдикта были Пелагий и Мина[67].
  9. Согласно Григорию Великому, он отлучил также императрицу Феодору и акефалов[92].
  10. Дата известная из письму Вигилия Рустику и Севастиану[97].
  11. Аналогичную мысль Вигилий высказал в документе Constitutum, в котором он напоминает, что его предшественники Лев и Симплиций торжественно утверждали, что решения Халкидонского собора имеют силу закона[98].
  12. Также этот документ известен как второй эдикт против трёх глав[105].
Источники и использованная литература
  1. Menze, 2008, pp. 191—192.
  2. Hefele, Leclerq, 1909, p. 6.
  3. Hefele, Leclerq, 1909, p. 7.
  4. [sor.cua.edu/Ecumenism/19970711syriacconsultation.html Joint Communiqué of the Third Pro Oriente Syriac Consultation] (англ.). Syriac Orthodox Resources (11.07.1997). Проверено 2 февраля 2014.
  5. Бриллиантов, 2007, с. 390—392.
  6. Бриллиантов, 2007, с. 401.
  7. Price, 2009a, p. 1.
  8. Болотов, 1918, с. 326.
  9. Price, 2009a, p. 2.
  10. Бриллиантов, 2007, с. 436.
  11. Price, 2009a, p. 3.
  12. Price, 2009a, p. 9.
  13. Price, 2009a, pp. 3—4.
  14. CCT, 2013, p. 357.
  15. Болотов, 1918, с. 310.
  16. Price, 2009a, pp. 4-5.
  17. Quasten, 1986, pp. 401—423.
  18. Pavouris, 2001, p. 12.
  19. Доброклонский, 1880, с. 19—20.
  20. Доброклонский, 1880, с. 21.
  21. 1 2 Hefele, Leclerq, 1909, p. 8.
  22. Доброклонский, 1880, с. 22.
  23. 1 2 Доброклонский, 1880, с. 24.
  24. Доброклонский, 1880, с. 27.
  25. Hefele, Leclerq, 1909, p. 9.
  26. Доброклонский, 1880, с. 29.
  27. 1 2 Доброклонский, 1880, с. 30.
  28. Доброклонский, 1880, с. 36.
  29. Доброклонский, 1880, с. 37—38.
  30. CCT, 1995, p. 416.
  31. Доброклонский, 1880, с. 39.
  32. Доброклонский, 1880, с. 42.
  33. 1 2 Доброклонский, 1880, с. 43.
  34. Бриллиантов, 2007, с. 375.
  35. Amann, 1946, p. 1880.
  36. Болотов, 1918, с. 299.
  37. Доброклонский, 1880, с. 45.
  38. Hefele, Leclerq, 1909, p. 12.
  39. Price, 2009a, note 1, p. 76.
  40. Доброклонский, 1880, с. 51.
  41. Доброклонский, 1880, с. 52—54.
  42. Доброклонский, 1880, с. 54.
  43. Феодорит Кирский, Церковная история, V, 40
  44. Доброклонский, 1880, с. 55.
  45. Доброклонский, 1880, с. 56.
  46. Доброклонский, 1880, с. 57.
  47. Amann, 1946, p. 1881.
  48. Hefele, Leclerq, 1909, p. 10.
  49. Болотов, 1918, с. 297.
  50. Доброклонский, 1880, с. 59.
  51. Болотов, 2007, с. 474—481.
  52. Болотов, 2007, с. 481—482.
  53. Болотов, 2007, с. 482.
  54. Болотов, 2007, с. 483.
  55. Болотов, 2007, с. 484.
  56. 1 2 Болотов, 2007, с. 485.
  57. Болотов, 2007, с. 486.
  58. Болотов, 2007, с. 487—489.
  59. Болотов, 1918, с. 385.
  60. McGuckin, 2004, pp. 165—166.
  61. Болотов, 1918, с. 386.
  62. Hefele, Leclerq, 1908, p. 1175.
  63. Diekamp, 1899, p. 17.
  64. 1 2 Геростергиос, 2010, с. 165.
  65. Diekamp, 1899, p. 38.
  66. Геростергиос, 2010, с. 166.
  67. Hefele, Leclerq, 1908, p. 1186.
  68. Hefele, Leclerq, 1908, p. 1187.
  69. Duchesne, 1884, p. 25.
  70. Hefele, Leclerq, 1908, p. 1189.
  71. 1 2 Геростергиос, 2010, с. 167.
  72. Грацианский, 2007.
  73. Hefele, Leclerq, 1909, p. 1.
  74. Hefele, Leclerq, 1909, p. 4.
  75. Доброклонский, 1880, с. 31.
  76. Hefele, Leclerq, 1909, p. 15.
  77. Болотов, 2007, с. 452.
  78. Wesche, 1991, p. 112.
  79. Доброклонский, 1880, с. 32.
  80. 1 2 Доброклонский, 1880, с. 33.
  81. Доброклонский, 1880, с. 46—49.
  82. Доброклонский, 1880, с. 60.
  83. Болотов, 2007, с. 455.
  84. Задворный, 2011.
  85. Hefele, Leclerq, 1909, p. 17.
  86. Болотов, 2007, с. 454.
  87. Hefele, Leclerq, 1909, p. 19.
  88. Болотов, 2007, с. 456—457.
  89. Болотов, 1918, с. 395.
  90. Доброклонский, 1880, с. 34.
  91. Hefele, Leclerq, 1909, p. 20.
  92. Hefele, Leclerq, 1909, p. 21.
  93. Феофан Исповедник, Хронографя, л. м. 6039
  94. Болотов, 2007, с. 461.
  95. Harnack, 1898, p. 248.
  96. Болотов, 2007, с. 461—464.
  97. Hefele, Leclerq, 1909, p. 26.
  98. Hefele, Leclerq, 1909, p. 28.
  99. Болотов, 2007, с. 464.
  100. Болотов, 2007, с. 465.
  101. Болотов, 2007, с. 466.
  102. Hefele, Leclerq, 1909, p. 37.
  103. Болотов, 2007, с. 467.
  104. 1 2 Болотов, 2007, с. 468.
  105. Hefele, Leclerq, 1909, p. 44.
  106. Болотов, 2007, с. 470.
  107. Pavouris, 2001, p. 218.
  108. Болотов, 2007, с. 471.
  109. Болотов, 2007, с. 472.
  110. Price, 2009a, p. 27.
  111. Pavouris, 2001, pp. 218—219.
  112. Pavouris, 2001, pp. 219—220.
  113. Pavouris, 2001, p. 220.
  114. Price, 2009a, p. 30.
  115. Pavouris, 2001, p. 221.
  116. Pavouris, 2001, p. 223.
  117. Pavouris, 2001, p. 224.
  118. Pavouris, 2001, pp. 224—227.
  119. Pavouris, 2001, p. 228.
  120. Pavouris, 2001, p. 229.
  121. Pavouris, 2001, pp. 229—233.
  122. Pavouris, 2001, pp. 233—242.
  123. Gray, Herren, 1994.
  124. Price, 2009a, pp. 31—32.
  125. Price, 2009a, pp. 32—33.
  126. Menze, 2008, p. 271.
  127. Price, 2009a, pp. 33—35.
  128. Labourt, 1904, p. 275.
  129. Labourt, 1904, p. 276.

Литература

Первичные источники

  • The Acts of the Council of Constantinople of 553 with related texts on the Three Chapters Controversy / Price R.. — Liverpool University Press (англ.), 2009a. — Vol. 51 (1). — (Translated Texts for Historians). — ISBN 978-1-84631-178-9.
  • The Acts of the Council of Constantinople of 553 with related texts on the Three Chapters Controversy / Price R.. — Liverpool University Press (англ.), 2009b. — Vol. 51 (2). — (Translated Texts for Historians). — ISBN 978-1-84631-178-9.
  • [books.google.ru/books?id=D1swX_6xaQ4C On the Person of Christ: The Christology of Emperor Justinian] / K. P. Wesche. — New York: St Vladimir's Seminary Press, 1991. — 203 p. — ISBN 0-88141-089-6.
  • Феодорит, еп. Кирский. [www.sedmitza.ru/lib/text/433631/ Церковная история]. — М.: Российская политическая энциклопедия; Православное товарищество «Колокол», 1993.
  • Феофан Исповедник. Летопись византийца Феофана от Диоклетиана до царей Михаила и сына его Феофилакта. — М., 1884.

Исследования

на английском языке
  • Amory P. People and Identity in Ostrogotic Italy, 489-554. — Cambridge University Press, 1997. — 525 p. — (Cambridge Studies in Medieval Life and Thought). — ISBN 0 521 57151 0.
  • Anastos M. V. [www.jstor.org/stable/1291085 The Immutability of Christ and Justinian's Condemnation of Theodore of Mopsuestia] // Dumbarton Oaks Papers. — Dumbarton Oaks, 1951. — Vol. 6. — P. 123—160.
  • [books.google.ru/books?id=B26SY7PIaKEC Christ in Christian Tradition]. — Oxford University Press, 1995. — Vol. 2. Part 2: The Church of Constantinople in the Sixth Century. — 565 p. — ISBN 0-264-67261-5.
  • [books.google.ru/books?id=lokeAAAAQBAJ Christ in Christian Tradition]. — Oxford University Press, 2013. — Vol. 2. Part 3: The Churches of Jerusalem and Antioch. — 670 p. — ISBN 978-0-19-921288-0.
  • Gray P.T.R., Herren, M. W. Columbanus and the three chapters controversy — a new approach // Journal of Theological Studies. — 1994. — Т. 45, вып. 1. — P. 160—170.
  • Harnack A. History of Dogma. — Boston, 1898. — Vol. IV. — 353 p.
  • McGuckin J. A. [books.google.ru/books?id=riEdrWEDFq0C The Westminster Handbook to Origen]. — Westminster John Knox Press (англ.), 2004. — 228 p. — ISBN 0-664-22472-5.
  • Menze V.-L. Justinian and the making of the Syrian Orthodox Church. — Oxford University Press, 2008. — 316 p. — ISBN 978-0-19-953487-6.
  • Pavouris R. [theses.gla.ac.uk/1503/ The condemnation of the Christology of the three chapters in its historical and doctrinal context: the assessment and judgement of Emperor Justinian and the Fifth Ecumenical Council (553)]. — PhD thesis. — University of Glasgow, 2001. — 276 p.
  • Quasten J. Patrology. — Westminster, Maryland: Christian classics, Inc, 1986. — Vol. III. — 605 p. — ISBN 0-87061-086-4.
на немецком языке
  • Diekamp F. [archive.org/details/dieorigenistisch00diek Die Origenistischen streitigkeiten im sechsten Jahrhundert und das fünfte allegemeine Concil]. — Münster, 1899. — 141 p.
  • Rammelt C. Ibas von Edessa. — Walter de Gruyter, 2008. — Т. 106. — 344 p. — (Arbeiten zur Kirchengeschichte). — ISBN 978-3-11-020218-2.
на русском языке
  • Болотов В. В. Лекции по истории древней церкви. — Петроград, 1918. — Т. IV. — 599 с.
  • Болотов В. В. История Церкви в период Вселенских Соборов. — М.: Поколение, 2007. — 720 с. — ISBN 978-5-9763-0032-3.
  • Бриллиантов А. И. Лекции по истории древней церкви. — СПб.: Издательство Олега Абышко, 2007. — 480 с. — ISBN 978-5-9900890-3-7.
  • Геростергиос А. Юстиниан Великий — император и святой. — М.: Изд-во Сретенского монастыря, 2010. — 448 с. — 3000 экз. — ISBN 978-5-7533-0398-1.
  • Грацианский М. В. [pstgu.ru/download/1175594100.01graciansky.pdf Св. император Юстиниан и спор о Трёх Главах (540—553)] // Вестник ПСТГУ I: Богословие. Философия. — 2007. — Вып. 17. — С. 5—26.
  • Доброклонский А. Сочинение Факунда, епископа Гермианского в защиту трёх глав. — М., 1880. — 312 с.
  • Задворный В. Л. Три главы // Католическая энциклопедия. — Изд-во францисканцев, 2011. — Т. IV. — С. 1141-1143. — ISBN 978-5-89208-096-5.
  • Карташев А. В. [lib.eparhia-saratov.ru/books/10k/kartashev/councils/111.html Вселенские соборы]. — М.: Республика, 1994. — 542 с. — ISBN 5-250-01847-5.
  • Лебедев А. П. Вселенские соборы VI, VII и VIII веков. — М., 1897. — 332 с.
на французском языке
  • Amann É. Trois Chaitres // Dictionnaire de théologie catholique. — Paris, 1946. — Т. XV, вып. II. — С. 1868—1924.
  • Duchesne L. Vigile et Pélage; étude sur l'histoire de l'église romaine au milieu du VIe siècle. — Paris, 1884. — 76 p.
  • Hefele C. J., Leclerq H. Histoire des conciles. — Paris, 1908. — Т. 2.2. — 768 p.
  • Hefele C. J., Leclerq H. Histoire des conciles. — Paris, 1909. — Т. 3.1. — 620 p.
  • Labourt J. [www.archive.org/details/lechristianisme01labogoog Le christianisme dans l'empire Perse]. — Paris, 1904. — 358 p.
  • Sotinel C. [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/mefr_0223-5102_1992_num_104_1_1762 Autorité pontificale et pouvoir impérial sous le règne de Justinien : le pape Vigile] // Mélanges de l'Ecole française de Rome. Antiquité. — 1992. — Т. 104, № 1. — С. 439—463. — DOI:10.3406/mefr.1992.1762.


Отрывок, характеризующий Спор о трёх главах

– Нет, да что же, мой друг? Хочешь, я пойду скажу ему, – сказала графиня, улыбаясь.
– Нет, я сама, только научите. Вам всё легко, – прибавила она, отвечая на ее улыбку. – А коли бы видели вы, как он мне это сказал! Ведь я знаю, что он не хотел этого сказать, да уж нечаянно сказал.
– Ну всё таки надо отказать.
– Нет, не надо. Мне так его жалко! Он такой милый.
– Ну, так прими предложение. И то пора замуж итти, – сердито и насмешливо сказала мать.
– Нет, мама, мне так жалко его. Я не знаю, как я скажу.
– Да тебе и нечего говорить, я сама скажу, – сказала графиня, возмущенная тем, что осмелились смотреть, как на большую, на эту маленькую Наташу.
– Нет, ни за что, я сама, а вы слушайте у двери, – и Наташа побежала через гостиную в залу, где на том же стуле, у клавикорд, закрыв лицо руками, сидел Денисов. Он вскочил на звук ее легких шагов.
– Натали, – сказал он, быстрыми шагами подходя к ней, – решайте мою судьбу. Она в ваших руках!
– Василий Дмитрич, мне вас так жалко!… Нет, но вы такой славный… но не надо… это… а так я вас всегда буду любить.
Денисов нагнулся над ее рукою, и она услыхала странные, непонятные для нее звуки. Она поцеловала его в черную, спутанную, курчавую голову. В это время послышался поспешный шум платья графини. Она подошла к ним.
– Василий Дмитрич, я благодарю вас за честь, – сказала графиня смущенным голосом, но который казался строгим Денисову, – но моя дочь так молода, и я думала, что вы, как друг моего сына, обратитесь прежде ко мне. В таком случае вы не поставили бы меня в необходимость отказа.
– Г'афиня, – сказал Денисов с опущенными глазами и виноватым видом, хотел сказать что то еще и запнулся.
Наташа не могла спокойно видеть его таким жалким. Она начала громко всхлипывать.
– Г'афиня, я виноват перед вами, – продолжал Денисов прерывающимся голосом, – но знайте, что я так боготво'ю вашу дочь и всё ваше семейство, что две жизни отдам… – Он посмотрел на графиню и, заметив ее строгое лицо… – Ну п'ощайте, г'афиня, – сказал он, поцеловал ее руку и, не взглянув на Наташу, быстрыми, решительными шагами вышел из комнаты.

На другой день Ростов проводил Денисова, который не хотел более ни одного дня оставаться в Москве. Денисова провожали у цыган все его московские приятели, и он не помнил, как его уложили в сани и как везли первые три станции.
После отъезда Денисова, Ростов, дожидаясь денег, которые не вдруг мог собрать старый граф, провел еще две недели в Москве, не выезжая из дому, и преимущественно в комнате барышень.
Соня была к нему нежнее и преданнее чем прежде. Она, казалось, хотела показать ему, что его проигрыш был подвиг, за который она теперь еще больше любит его; но Николай теперь считал себя недостойным ее.
Он исписал альбомы девочек стихами и нотами, и не простившись ни с кем из своих знакомых, отослав наконец все 43 тысячи и получив росписку Долохова, уехал в конце ноября догонять полк, который уже был в Польше.



После своего объяснения с женой, Пьер поехал в Петербург. В Торжке на cтанции не было лошадей, или не хотел их смотритель. Пьер должен был ждать. Он не раздеваясь лег на кожаный диван перед круглым столом, положил на этот стол свои большие ноги в теплых сапогах и задумался.
– Прикажете чемоданы внести? Постель постелить, чаю прикажете? – спрашивал камердинер.
Пьер не отвечал, потому что ничего не слыхал и не видел. Он задумался еще на прошлой станции и всё продолжал думать о том же – о столь важном, что он не обращал никакого .внимания на то, что происходило вокруг него. Его не только не интересовало то, что он позже или раньше приедет в Петербург, или то, что будет или не будет ему места отдохнуть на этой станции, но всё равно было в сравнении с теми мыслями, которые его занимали теперь, пробудет ли он несколько часов или всю жизнь на этой станции.
Смотритель, смотрительша, камердинер, баба с торжковским шитьем заходили в комнату, предлагая свои услуги. Пьер, не переменяя своего положения задранных ног, смотрел на них через очки, и не понимал, что им может быть нужно и каким образом все они могли жить, не разрешив тех вопросов, которые занимали его. А его занимали всё одни и те же вопросы с самого того дня, как он после дуэли вернулся из Сокольников и провел первую, мучительную, бессонную ночь; только теперь в уединении путешествия, они с особенной силой овладели им. О чем бы он ни начинал думать, он возвращался к одним и тем же вопросам, которых он не мог разрешить, и не мог перестать задавать себе. Как будто в голове его свернулся тот главный винт, на котором держалась вся его жизнь. Винт не входил дальше, не выходил вон, а вертелся, ничего не захватывая, всё на том же нарезе, и нельзя было перестать вертеть его.
Вошел смотритель и униженно стал просить его сиятельство подождать только два часика, после которых он для его сиятельства (что будет, то будет) даст курьерских. Смотритель очевидно врал и хотел только получить с проезжего лишние деньги. «Дурно ли это было или хорошо?», спрашивал себя Пьер. «Для меня хорошо, для другого проезжающего дурно, а для него самого неизбежно, потому что ему есть нечего: он говорил, что его прибил за это офицер. А офицер прибил за то, что ему ехать надо было скорее. А я стрелял в Долохова за то, что я счел себя оскорбленным, а Людовика XVI казнили за то, что его считали преступником, а через год убили тех, кто его казнил, тоже за что то. Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть? Для чего жить, и что такое я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?», спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, не логического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «умрешь – всё кончится. Умрешь и всё узнаешь, или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.
Торжковская торговка визгливым голосом предлагала свой товар и в особенности козловые туфли. «У меня сотни рублей, которых мне некуда деть, а она в прорванной шубе стоит и робко смотрит на меня, – думал Пьер. И зачем нужны эти деньги? Точно на один волос могут прибавить ей счастья, спокойствия души, эти деньги? Разве может что нибудь в мире сделать ее и меня менее подверженными злу и смерти? Смерть, которая всё кончит и которая должна притти нынче или завтра – всё равно через мгновение, в сравнении с вечностью». И он опять нажимал на ничего не захватывающий винт, и винт всё так же вертелся на одном и том же месте.
Слуга его подал ему разрезанную до половины книгу романа в письмах m mе Suza. [мадам Сюза.] Он стал читать о страданиях и добродетельной борьбе какой то Аmelie de Mansfeld. [Амалии Мансфельд.] «И зачем она боролась против своего соблазнителя, думал он, – когда она любила его? Не мог Бог вложить в ее душу стремления, противного Его воле. Моя бывшая жена не боролась и, может быть, она была права. Ничего не найдено, опять говорил себе Пьер, ничего не придумано. Знать мы можем только то, что ничего не знаем. И это высшая степень человеческой премудрости».
Всё в нем самом и вокруг него представлялось ему запутанным, бессмысленным и отвратительным. Но в этом самом отвращении ко всему окружающему Пьер находил своего рода раздражающее наслаждение.
– Осмелюсь просить ваше сиятельство потесниться крошечку, вот для них, – сказал смотритель, входя в комнату и вводя за собой другого, остановленного за недостатком лошадей проезжающего. Проезжающий был приземистый, ширококостый, желтый, морщинистый старик с седыми нависшими бровями над блестящими, неопределенного сероватого цвета, глазами.
Пьер снял ноги со стола, встал и перелег на приготовленную для него кровать, изредка поглядывая на вошедшего, который с угрюмо усталым видом, не глядя на Пьера, тяжело раздевался с помощью слуги. Оставшись в заношенном крытом нанкой тулупчике и в валеных сапогах на худых костлявых ногах, проезжий сел на диван, прислонив к спинке свою очень большую и широкую в висках, коротко обстриженную голову и взглянул на Безухого. Строгое, умное и проницательное выражение этого взгляда поразило Пьера. Ему захотелось заговорить с проезжающим, но когда он собрался обратиться к нему с вопросом о дороге, проезжающий уже закрыл глаза и сложив сморщенные старые руки, на пальце одной из которых был большой чугунный перстень с изображением Адамовой головы, неподвижно сидел, или отдыхая, или о чем то глубокомысленно и спокойно размышляя, как показалось Пьеру. Слуга проезжающего был весь покрытый морщинами, тоже желтый старичек, без усов и бороды, которые видимо не были сбриты, а никогда и не росли у него. Поворотливый старичек слуга разбирал погребец, приготовлял чайный стол, и принес кипящий самовар. Когда всё было готово, проезжающий открыл глаза, придвинулся к столу и налив себе один стакан чаю, налил другой безбородому старичку и подал ему. Пьер начинал чувствовать беспокойство и необходимость, и даже неизбежность вступления в разговор с этим проезжающим.
Слуга принес назад свой пустой, перевернутый стакан с недокусанным кусочком сахара и спросил, не нужно ли чего.
– Ничего. Подай книгу, – сказал проезжающий. Слуга подал книгу, которая показалась Пьеру духовною, и проезжающий углубился в чтение. Пьер смотрел на него. Вдруг проезжающий отложил книгу, заложив закрыл ее и, опять закрыв глаза и облокотившись на спинку, сел в свое прежнее положение. Пьер смотрел на него и не успел отвернуться, как старик открыл глаза и уставил свой твердый и строгий взгляд прямо в лицо Пьеру.
Пьер чувствовал себя смущенным и хотел отклониться от этого взгляда, но блестящие, старческие глаза неотразимо притягивали его к себе.


– Имею удовольствие говорить с графом Безухим, ежели я не ошибаюсь, – сказал проезжающий неторопливо и громко. Пьер молча, вопросительно смотрел через очки на своего собеседника.
– Я слышал про вас, – продолжал проезжающий, – и про постигшее вас, государь мой, несчастье. – Он как бы подчеркнул последнее слово, как будто он сказал: «да, несчастье, как вы ни называйте, я знаю, что то, что случилось с вами в Москве, было несчастье». – Весьма сожалею о том, государь мой.
Пьер покраснел и, поспешно спустив ноги с постели, нагнулся к старику, неестественно и робко улыбаясь.
– Я не из любопытства упомянул вам об этом, государь мой, но по более важным причинам. – Он помолчал, не выпуская Пьера из своего взгляда, и подвинулся на диване, приглашая этим жестом Пьера сесть подле себя. Пьеру неприятно было вступать в разговор с этим стариком, но он, невольно покоряясь ему, подошел и сел подле него.
– Вы несчастливы, государь мой, – продолжал он. – Вы молоды, я стар. Я бы желал по мере моих сил помочь вам.
– Ах, да, – с неестественной улыбкой сказал Пьер. – Очень вам благодарен… Вы откуда изволите проезжать? – Лицо проезжающего было не ласково, даже холодно и строго, но несмотря на то, и речь и лицо нового знакомца неотразимо привлекательно действовали на Пьера.
– Но если по каким либо причинам вам неприятен разговор со мною, – сказал старик, – то вы так и скажите, государь мой. – И он вдруг улыбнулся неожиданно, отечески нежной улыбкой.
– Ах нет, совсем нет, напротив, я очень рад познакомиться с вами, – сказал Пьер, и, взглянув еще раз на руки нового знакомца, ближе рассмотрел перстень. Он увидал на нем Адамову голову, знак масонства.
– Позвольте мне спросить, – сказал он. – Вы масон?
– Да, я принадлежу к братству свободных каменьщиков, сказал проезжий, все глубже и глубже вглядываясь в глаза Пьеру. – И от себя и от их имени протягиваю вам братскую руку.
– Я боюсь, – сказал Пьер, улыбаясь и колеблясь между доверием, внушаемым ему личностью масона, и привычкой насмешки над верованиями масонов, – я боюсь, что я очень далек от пониманья, как это сказать, я боюсь, что мой образ мыслей насчет всего мироздания так противоположен вашему, что мы не поймем друг друга.
– Мне известен ваш образ мыслей, – сказал масон, – и тот ваш образ мыслей, о котором вы говорите, и который вам кажется произведением вашего мысленного труда, есть образ мыслей большинства людей, есть однообразный плод гордости, лени и невежества. Извините меня, государь мой, ежели бы я не знал его, я бы не заговорил с вами. Ваш образ мыслей есть печальное заблуждение.
– Точно так же, как я могу предполагать, что и вы находитесь в заблуждении, – сказал Пьер, слабо улыбаясь.
– Я никогда не посмею сказать, что я знаю истину, – сказал масон, всё более и более поражая Пьера своею определенностью и твердостью речи. – Никто один не может достигнуть до истины; только камень за камнем, с участием всех, миллионами поколений, от праотца Адама и до нашего времени, воздвигается тот храм, который должен быть достойным жилищем Великого Бога, – сказал масон и закрыл глаза.
– Я должен вам сказать, я не верю, не… верю в Бога, – с сожалением и усилием сказал Пьер, чувствуя необходимость высказать всю правду.
Масон внимательно посмотрел на Пьера и улыбнулся, как улыбнулся бы богач, державший в руках миллионы, бедняку, который бы сказал ему, что нет у него, у бедняка, пяти рублей, могущих сделать его счастие.
– Да, вы не знаете Его, государь мой, – сказал масон. – Вы не можете знать Его. Вы не знаете Его, оттого вы и несчастны.
– Да, да, я несчастен, подтвердил Пьер; – но что ж мне делать?
– Вы не знаете Его, государь мой, и оттого вы очень несчастны. Вы не знаете Его, а Он здесь, Он во мне. Он в моих словах, Он в тебе, и даже в тех кощунствующих речах, которые ты произнес сейчас! – строгим дрожащим голосом сказал масон.
Он помолчал и вздохнул, видимо стараясь успокоиться.
– Ежели бы Его не было, – сказал он тихо, – мы бы с вами не говорили о Нем, государь мой. О чем, о ком мы говорили? Кого ты отрицал? – вдруг сказал он с восторженной строгостью и властью в голосе. – Кто Его выдумал, ежели Его нет? Почему явилось в тебе предположение, что есть такое непонятное существо? Почему ты и весь мир предположили существование такого непостижимого существа, существа всемогущего, вечного и бесконечного во всех своих свойствах?… – Он остановился и долго молчал.
Пьер не мог и не хотел прерывать этого молчания.
– Он есть, но понять Его трудно, – заговорил опять масон, глядя не на лицо Пьера, а перед собою, своими старческими руками, которые от внутреннего волнения не могли оставаться спокойными, перебирая листы книги. – Ежели бы это был человек, в существовании которого ты бы сомневался, я бы привел к тебе этого человека, взял бы его за руку и показал тебе. Но как я, ничтожный смертный, покажу всё всемогущество, всю вечность, всю благость Его тому, кто слеп, или тому, кто закрывает глаза, чтобы не видать, не понимать Его, и не увидать, и не понять всю свою мерзость и порочность? – Он помолчал. – Кто ты? Что ты? Ты мечтаешь о себе, что ты мудрец, потому что ты мог произнести эти кощунственные слова, – сказал он с мрачной и презрительной усмешкой, – а ты глупее и безумнее малого ребенка, который бы, играя частями искусно сделанных часов, осмелился бы говорить, что, потому что он не понимает назначения этих часов, он и не верит в мастера, который их сделал. Познать Его трудно… Мы веками, от праотца Адама и до наших дней, работаем для этого познания и на бесконечность далеки от достижения нашей цели; но в непонимании Его мы видим только нашу слабость и Его величие… – Пьер, с замиранием сердца, блестящими глазами глядя в лицо масона, слушал его, не перебивал, не спрашивал его, а всей душой верил тому, что говорил ему этот чужой человек. Верил ли он тем разумным доводам, которые были в речи масона, или верил, как верят дети интонациям, убежденности и сердечности, которые были в речи масона, дрожанию голоса, которое иногда почти прерывало масона, или этим блестящим, старческим глазам, состарившимся на том же убеждении, или тому спокойствию, твердости и знанию своего назначения, которые светились из всего существа масона, и которые особенно сильно поражали его в сравнении с своей опущенностью и безнадежностью; – но он всей душой желал верить, и верил, и испытывал радостное чувство успокоения, обновления и возвращения к жизни.
– Он не постигается умом, а постигается жизнью, – сказал масон.
– Я не понимаю, – сказал Пьер, со страхом чувствуя поднимающееся в себе сомнение. Он боялся неясности и слабости доводов своего собеседника, он боялся не верить ему. – Я не понимаю, – сказал он, – каким образом ум человеческий не может постигнуть того знания, о котором вы говорите.
Масон улыбнулся своей кроткой, отеческой улыбкой.
– Высшая мудрость и истина есть как бы чистейшая влага, которую мы хотим воспринять в себя, – сказал он. – Могу ли я в нечистый сосуд воспринять эту чистую влагу и судить о чистоте ее? Только внутренним очищением самого себя я могу до известной чистоты довести воспринимаемую влагу.
– Да, да, это так! – радостно сказал Пьер.
– Высшая мудрость основана не на одном разуме, не на тех светских науках физики, истории, химии и т. д., на которые распадается знание умственное. Высшая мудрость одна. Высшая мудрость имеет одну науку – науку всего, науку объясняющую всё мироздание и занимаемое в нем место человека. Для того чтобы вместить в себя эту науку, необходимо очистить и обновить своего внутреннего человека, и потому прежде, чем знать, нужно верить и совершенствоваться. И для достижения этих целей в душе нашей вложен свет Божий, называемый совестью.
– Да, да, – подтверждал Пьер.
– Погляди духовными глазами на своего внутреннего человека и спроси у самого себя, доволен ли ты собой. Чего ты достиг, руководясь одним умом? Что ты такое? Вы молоды, вы богаты, вы умны, образованы, государь мой. Что вы сделали из всех этих благ, данных вам? Довольны ли вы собой и своей жизнью?
– Нет, я ненавижу свою жизнь, – сморщась проговорил Пьер.
– Ты ненавидишь, так измени ее, очисти себя, и по мере очищения ты будешь познавать мудрость. Посмотрите на свою жизнь, государь мой. Как вы проводили ее? В буйных оргиях и разврате, всё получая от общества и ничего не отдавая ему. Вы получили богатство. Как вы употребили его? Что вы сделали для ближнего своего? Подумали ли вы о десятках тысяч ваших рабов, помогли ли вы им физически и нравственно? Нет. Вы пользовались их трудами, чтоб вести распутную жизнь. Вот что вы сделали. Избрали ли вы место служения, где бы вы приносили пользу своему ближнему? Нет. Вы в праздности проводили свою жизнь. Потом вы женились, государь мой, взяли на себя ответственность в руководстве молодой женщины, и что же вы сделали? Вы не помогли ей, государь мой, найти путь истины, а ввергли ее в пучину лжи и несчастья. Человек оскорбил вас, и вы убили его, и вы говорите, что вы не знаете Бога, и что вы ненавидите свою жизнь. Тут нет ничего мудреного, государь мой! – После этих слов, масон, как бы устав от продолжительного разговора, опять облокотился на спинку дивана и закрыл глаза. Пьер смотрел на это строгое, неподвижное, старческое, почти мертвое лицо, и беззвучно шевелил губами. Он хотел сказать: да, мерзкая, праздная, развратная жизнь, – и не смел прерывать молчание.
Масон хрипло, старчески прокашлялся и кликнул слугу.
– Что лошади? – спросил он, не глядя на Пьера.
– Привели сдаточных, – отвечал слуга. – Отдыхать не будете?
– Нет, вели закладывать.
«Неужели же он уедет и оставит меня одного, не договорив всего и не обещав мне помощи?», думал Пьер, вставая и опустив голову, изредка взглядывая на масона, и начиная ходить по комнате. «Да, я не думал этого, но я вел презренную, развратную жизнь, но я не любил ее, и не хотел этого, думал Пьер, – а этот человек знает истину, и ежели бы он захотел, он мог бы открыть мне её». Пьер хотел и не смел сказать этого масону. Проезжающий, привычными, старческими руками уложив свои вещи, застегивал свой тулупчик. Окончив эти дела, он обратился к Безухому и равнодушно, учтивым тоном, сказал ему:
– Вы куда теперь изволите ехать, государь мой?
– Я?… Я в Петербург, – отвечал Пьер детским, нерешительным голосом. – Я благодарю вас. Я во всем согласен с вами. Но вы не думайте, чтобы я был так дурен. Я всей душой желал быть тем, чем вы хотели бы, чтобы я был; но я ни в ком никогда не находил помощи… Впрочем, я сам прежде всего виноват во всем. Помогите мне, научите меня и, может быть, я буду… – Пьер не мог говорить дальше; он засопел носом и отвернулся.
Масон долго молчал, видимо что то обдумывая.
– Помощь дается токмо от Бога, – сказал он, – но ту меру помощи, которую во власти подать наш орден, он подаст вам, государь мой. Вы едете в Петербург, передайте это графу Вилларскому (он достал бумажник и на сложенном вчетверо большом листе бумаги написал несколько слов). Один совет позвольте подать вам. Приехав в столицу, посвятите первое время уединению, обсуждению самого себя, и не вступайте на прежние пути жизни. Затем желаю вам счастливого пути, государь мой, – сказал он, заметив, что слуга его вошел в комнату, – и успеха…
Проезжающий был Осип Алексеевич Баздеев, как узнал Пьер по книге смотрителя. Баздеев был одним из известнейших масонов и мартинистов еще Новиковского времени. Долго после его отъезда Пьер, не ложась спать и не спрашивая лошадей, ходил по станционной комнате, обдумывая свое порочное прошедшее и с восторгом обновления представляя себе свое блаженное, безупречное и добродетельное будущее, которое казалось ему так легко. Он был, как ему казалось, порочным только потому, что он как то случайно запамятовал, как хорошо быть добродетельным. В душе его не оставалось ни следа прежних сомнений. Он твердо верил в возможность братства людей, соединенных с целью поддерживать друг друга на пути добродетели, и таким представлялось ему масонство.


Приехав в Петербург, Пьер никого не известил о своем приезде, никуда не выезжал, и стал целые дни проводить за чтением Фомы Кемпийского, книги, которая неизвестно кем была доставлена ему. Одно и всё одно понимал Пьер, читая эту книгу; он понимал неизведанное еще им наслаждение верить в возможность достижения совершенства и в возможность братской и деятельной любви между людьми, открытую ему Осипом Алексеевичем. Через неделю после его приезда молодой польский граф Вилларский, которого Пьер поверхностно знал по петербургскому свету, вошел вечером в его комнату с тем официальным и торжественным видом, с которым входил к нему секундант Долохова и, затворив за собой дверь и убедившись, что в комнате никого кроме Пьера не было, обратился к нему:
– Я приехал к вам с поручением и предложением, граф, – сказал он ему, не садясь. – Особа, очень высоко поставленная в нашем братстве, ходатайствовала о том, чтобы вы были приняты в братство ранее срока, и предложила мне быть вашим поручителем. Я за священный долг почитаю исполнение воли этого лица. Желаете ли вы вступить за моим поручительством в братство свободных каменьщиков?
Холодный и строгий тон человека, которого Пьер видел почти всегда на балах с любезною улыбкою, в обществе самых блестящих женщин, поразил Пьера.
– Да, я желаю, – сказал Пьер.
Вилларский наклонил голову. – Еще один вопрос, граф, сказал он, на который я вас не как будущего масона, но как честного человека (galant homme) прошу со всею искренностью отвечать мне: отреклись ли вы от своих прежних убеждений, верите ли вы в Бога?
Пьер задумался. – Да… да, я верю в Бога, – сказал он.
– В таком случае… – начал Вилларский, но Пьер перебил его. – Да, я верю в Бога, – сказал он еще раз.
– В таком случае мы можем ехать, – сказал Вилларский. – Карета моя к вашим услугам.
Всю дорогу Вилларский молчал. На вопросы Пьера, что ему нужно делать и как отвечать, Вилларский сказал только, что братья, более его достойные, испытают его, и что Пьеру больше ничего не нужно, как говорить правду.
Въехав в ворота большого дома, где было помещение ложи, и пройдя по темной лестнице, они вошли в освещенную, небольшую прихожую, где без помощи прислуги, сняли шубы. Из передней они прошли в другую комнату. Какой то человек в странном одеянии показался у двери. Вилларский, выйдя к нему навстречу, что то тихо сказал ему по французски и подошел к небольшому шкафу, в котором Пьер заметил невиданные им одеяния. Взяв из шкафа платок, Вилларский наложил его на глаза Пьеру и завязал узлом сзади, больно захватив в узел его волоса. Потом он пригнул его к себе, поцеловал и, взяв за руку, повел куда то. Пьеру было больно от притянутых узлом волос, он морщился от боли и улыбался от стыда чего то. Огромная фигура его с опущенными руками, с сморщенной и улыбающейся физиономией, неверными робкими шагами подвигалась за Вилларским.
Проведя его шагов десять, Вилларский остановился.
– Что бы ни случилось с вами, – сказал он, – вы должны с мужеством переносить всё, ежели вы твердо решились вступить в наше братство. (Пьер утвердительно отвечал наклонением головы.) Когда вы услышите стук в двери, вы развяжете себе глаза, – прибавил Вилларский; – желаю вам мужества и успеха. И, пожав руку Пьеру, Вилларский вышел.
Оставшись один, Пьер продолжал всё так же улыбаться. Раза два он пожимал плечами, подносил руку к платку, как бы желая снять его, и опять опускал ее. Пять минут, которые он пробыл с связанными глазами, показались ему часом. Руки его отекли, ноги подкашивались; ему казалось, что он устал. Он испытывал самые сложные и разнообразные чувства. Ему было и страшно того, что с ним случится, и еще более страшно того, как бы ему не выказать страха. Ему было любопытно узнать, что будет с ним, что откроется ему; но более всего ему было радостно, что наступила минута, когда он наконец вступит на тот путь обновления и деятельно добродетельной жизни, о котором он мечтал со времени своей встречи с Осипом Алексеевичем. В дверь послышались сильные удары. Пьер снял повязку и оглянулся вокруг себя. В комнате было черно – темно: только в одном месте горела лампада, в чем то белом. Пьер подошел ближе и увидал, что лампада стояла на черном столе, на котором лежала одна раскрытая книга. Книга была Евангелие; то белое, в чем горела лампада, был человечий череп с своими дырами и зубами. Прочтя первые слова Евангелия: «Вначале бе слово и слово бе к Богу», Пьер обошел стол и увидал большой, наполненный чем то и открытый ящик. Это был гроб с костями. Его нисколько не удивило то, что он увидал. Надеясь вступить в совершенно новую жизнь, совершенно отличную от прежней, он ожидал всего необыкновенного, еще более необыкновенного чем то, что он видел. Череп, гроб, Евангелие – ему казалось, что он ожидал всего этого, ожидал еще большего. Стараясь вызвать в себе чувство умиленья, он смотрел вокруг себя. – «Бог, смерть, любовь, братство людей», – говорил он себе, связывая с этими словами смутные, но радостные представления чего то. Дверь отворилась, и кто то вошел.
При слабом свете, к которому однако уже успел Пьер приглядеться, вошел невысокий человек. Видимо с света войдя в темноту, человек этот остановился; потом осторожными шагами он подвинулся к столу и положил на него небольшие, закрытые кожаными перчатками, руки.
Невысокий человек этот был одет в белый, кожаный фартук, прикрывавший его грудь и часть ног, на шее было надето что то вроде ожерелья, и из за ожерелья выступал высокий, белый жабо, окаймлявший его продолговатое лицо, освещенное снизу.
– Для чего вы пришли сюда? – спросил вошедший, по шороху, сделанному Пьером, обращаясь в его сторону. – Для чего вы, неверующий в истины света и не видящий света, для чего вы пришли сюда, чего хотите вы от нас? Премудрости, добродетели, просвещения?
В ту минуту как дверь отворилась и вошел неизвестный человек, Пьер испытал чувство страха и благоговения, подобное тому, которое он в детстве испытывал на исповеди: он почувствовал себя с глазу на глаз с совершенно чужим по условиям жизни и с близким, по братству людей, человеком. Пьер с захватывающим дыханье биением сердца подвинулся к ритору (так назывался в масонстве брат, приготовляющий ищущего к вступлению в братство). Пьер, подойдя ближе, узнал в риторе знакомого человека, Смольянинова, но ему оскорбительно было думать, что вошедший был знакомый человек: вошедший был только брат и добродетельный наставник. Пьер долго не мог выговорить слова, так что ритор должен был повторить свой вопрос.
– Да, я… я… хочу обновления, – с трудом выговорил Пьер.
– Хорошо, – сказал Смольянинов, и тотчас же продолжал: – Имеете ли вы понятие о средствах, которыми наш святой орден поможет вам в достижении вашей цели?… – сказал ритор спокойно и быстро.
– Я… надеюсь… руководства… помощи… в обновлении, – сказал Пьер с дрожанием голоса и с затруднением в речи, происходящим и от волнения, и от непривычки говорить по русски об отвлеченных предметах.
– Какое понятие вы имеете о франк масонстве?
– Я подразумеваю, что франк масонство есть fraterienité [братство]; и равенство людей с добродетельными целями, – сказал Пьер, стыдясь по мере того, как он говорил, несоответственности своих слов с торжественностью минуты. Я подразумеваю…
– Хорошо, – сказал ритор поспешно, видимо вполне удовлетворенный этим ответом. – Искали ли вы средств к достижению своей цели в религии?
– Нет, я считал ее несправедливою, и не следовал ей, – сказал Пьер так тихо, что ритор не расслышал его и спросил, что он говорит. – Я был атеистом, – отвечал Пьер.
– Вы ищете истины для того, чтобы следовать в жизни ее законам; следовательно, вы ищете премудрости и добродетели, не так ли? – сказал ритор после минутного молчания.
– Да, да, – подтвердил Пьер.
Ритор прокашлялся, сложил на груди руки в перчатках и начал говорить:
– Теперь я должен открыть вам главную цель нашего ордена, – сказал он, – и ежели цель эта совпадает с вашею, то вы с пользою вступите в наше братство. Первая главнейшая цель и купно основание нашего ордена, на котором он утвержден, и которого никакая сила человеческая не может низвергнуть, есть сохранение и предание потомству некоего важного таинства… от самых древнейших веков и даже от первого человека до нас дошедшего, от которого таинства, может быть, зависит судьба рода человеческого. Но так как сие таинство такого свойства, что никто не может его знать и им пользоваться, если долговременным и прилежным очищением самого себя не приуготовлен, то не всяк может надеяться скоро обрести его. Поэтому мы имеем вторую цель, которая состоит в том, чтобы приуготовлять наших членов, сколько возможно, исправлять их сердце, очищать и просвещать их разум теми средствами, которые нам преданием открыты от мужей, потрудившихся в искании сего таинства, и тем учинять их способными к восприятию оного. Очищая и исправляя наших членов, мы стараемся в третьих исправлять и весь человеческий род, предлагая ему в членах наших пример благочестия и добродетели, и тем стараемся всеми силами противоборствовать злу, царствующему в мире. Подумайте об этом, и я опять приду к вам, – сказал он и вышел из комнаты.
– Противоборствовать злу, царствующему в мире… – повторил Пьер, и ему представилась его будущая деятельность на этом поприще. Ему представлялись такие же люди, каким он был сам две недели тому назад, и он мысленно обращал к ним поучительно наставническую речь. Он представлял себе порочных и несчастных людей, которым он помогал словом и делом; представлял себе угнетателей, от которых он спасал их жертвы. Из трех поименованных ритором целей, эта последняя – исправление рода человеческого, особенно близка была Пьеру. Некое важное таинство, о котором упомянул ритор, хотя и подстрекало его любопытство, не представлялось ему существенным; а вторая цель, очищение и исправление себя, мало занимала его, потому что он в эту минуту с наслаждением чувствовал себя уже вполне исправленным от прежних пороков и готовым только на одно доброе.
Через полчаса вернулся ритор передать ищущему те семь добродетелей, соответствующие семи ступеням храма Соломона, которые должен был воспитывать в себе каждый масон. Добродетели эти были: 1) скромность , соблюдение тайны ордена, 2) повиновение высшим чинам ордена, 3) добронравие, 4) любовь к человечеству, 5) мужество, 6) щедрость и 7) любовь к смерти.
– В седьмых старайтесь, – сказал ритор, – частым помышлением о смерти довести себя до того, чтобы она не казалась вам более страшным врагом, но другом… который освобождает от бедственной сей жизни в трудах добродетели томившуюся душу, для введения ее в место награды и успокоения.
«Да, это должно быть так», – думал Пьер, когда после этих слов ритор снова ушел от него, оставляя его уединенному размышлению. «Это должно быть так, но я еще так слаб, что люблю свою жизнь, которой смысл только теперь по немногу открывается мне». Но остальные пять добродетелей, которые перебирая по пальцам вспомнил Пьер, он чувствовал в душе своей: и мужество , и щедрость , и добронравие , и любовь к человечеству , и в особенности повиновение , которое даже не представлялось ему добродетелью, а счастьем. (Ему так радостно было теперь избавиться от своего произвола и подчинить свою волю тому и тем, которые знали несомненную истину.) Седьмую добродетель Пьер забыл и никак не мог вспомнить ее.
В третий раз ритор вернулся скорее и спросил Пьера, всё ли он тверд в своем намерении, и решается ли подвергнуть себя всему, что от него потребуется.
– Я готов на всё, – сказал Пьер.
– Еще должен вам сообщить, – сказал ритор, – что орден наш учение свое преподает не словами токмо, но иными средствами, которые на истинного искателя мудрости и добродетели действуют, может быть, сильнее, нежели словесные токмо объяснения. Сия храмина убранством своим, которое вы видите, уже должна была изъяснить вашему сердцу, ежели оно искренно, более нежели слова; вы увидите, может быть, и при дальнейшем вашем принятии подобный образ изъяснения. Орден наш подражает древним обществам, которые открывали свое учение иероглифами. Иероглиф, – сказал ритор, – есть наименование какой нибудь неподверженной чувствам вещи, которая содержит в себе качества, подобные изобразуемой.
Пьер знал очень хорошо, что такое иероглиф, но не смел говорить. Он молча слушал ритора, по всему чувствуя, что тотчас начнутся испытанья.
– Ежели вы тверды, то я должен приступить к введению вас, – говорил ритор, ближе подходя к Пьеру. – В знак щедрости прошу вас отдать мне все драгоценные вещи.
– Но я с собою ничего не имею, – сказал Пьер, полагавший, что от него требуют выдачи всего, что он имеет.
– То, что на вас есть: часы, деньги, кольца…
Пьер поспешно достал кошелек, часы, и долго не мог снять с жирного пальца обручальное кольцо. Когда это было сделано, масон сказал:
– В знак повиновенья прошу вас раздеться. – Пьер снял фрак, жилет и левый сапог по указанию ритора. Масон открыл рубашку на его левой груди, и, нагнувшись, поднял его штанину на левой ноге выше колена. Пьер поспешно хотел снять и правый сапог и засучить панталоны, чтобы избавить от этого труда незнакомого ему человека, но масон сказал ему, что этого не нужно – и подал ему туфлю на левую ногу. С детской улыбкой стыдливости, сомнения и насмешки над самим собою, которая против его воли выступала на лицо, Пьер стоял, опустив руки и расставив ноги, перед братом ритором, ожидая его новых приказаний.
– И наконец, в знак чистосердечия, я прошу вас открыть мне главное ваше пристрастие, – сказал он.
– Мое пристрастие! У меня их было так много, – сказал Пьер.
– То пристрастие, которое более всех других заставляло вас колебаться на пути добродетели, – сказал масон.
Пьер помолчал, отыскивая.
«Вино? Объедение? Праздность? Леность? Горячность? Злоба? Женщины?» Перебирал он свои пороки, мысленно взвешивая их и не зная которому отдать преимущество.
– Женщины, – сказал тихим, чуть слышным голосом Пьер. Масон не шевелился и не говорил долго после этого ответа. Наконец он подвинулся к Пьеру, взял лежавший на столе платок и опять завязал ему глаза.
– Последний раз говорю вам: обратите всё ваше внимание на самого себя, наложите цепи на свои чувства и ищите блаженства не в страстях, а в своем сердце. Источник блаженства не вне, а внутри нас…
Пьер уже чувствовал в себе этот освежающий источник блаженства, теперь радостью и умилением переполнявший его душу.


Скоро после этого в темную храмину пришел за Пьером уже не прежний ритор, а поручитель Вилларский, которого он узнал по голосу. На новые вопросы о твердости его намерения, Пьер отвечал: «Да, да, согласен», – и с сияющею детскою улыбкой, с открытой, жирной грудью, неровно и робко шагая одной разутой и одной обутой ногой, пошел вперед с приставленной Вилларским к его обнаженной груди шпагой. Из комнаты его повели по коридорам, поворачивая взад и вперед, и наконец привели к дверям ложи. Вилларский кашлянул, ему ответили масонскими стуками молотков, дверь отворилась перед ними. Чей то басистый голос (глаза Пьера всё были завязаны) сделал ему вопросы о том, кто он, где, когда родился? и т. п. Потом его опять повели куда то, не развязывая ему глаз, и во время ходьбы его говорили ему аллегории о трудах его путешествия, о священной дружбе, о предвечном Строителе мира, о мужестве, с которым он должен переносить труды и опасности. Во время этого путешествия Пьер заметил, что его называли то ищущим, то страждущим, то требующим, и различно стучали при этом молотками и шпагами. В то время как его подводили к какому то предмету, он заметил, что произошло замешательство и смятение между его руководителями. Он слышал, как шопотом заспорили между собой окружающие люди и как один настаивал на том, чтобы он был проведен по какому то ковру. После этого взяли его правую руку, положили на что то, а левою велели ему приставить циркуль к левой груди, и заставили его, повторяя слова, которые читал другой, прочесть клятву верности законам ордена. Потом потушили свечи, зажгли спирт, как это слышал по запаху Пьер, и сказали, что он увидит малый свет. С него сняли повязку, и Пьер как во сне увидал, в слабом свете спиртового огня, несколько людей, которые в таких же фартуках, как и ритор, стояли против него и держали шпаги, направленные в его грудь. Между ними стоял человек в белой окровавленной рубашке. Увидав это, Пьер грудью надвинулся вперед на шпаги, желая, чтобы они вонзились в него. Но шпаги отстранились от него и ему тотчас же опять надели повязку. – Теперь ты видел малый свет, – сказал ему чей то голос. Потом опять зажгли свечи, сказали, что ему надо видеть полный свет, и опять сняли повязку и более десяти голосов вдруг сказали: sic transit gloria mundi. [так проходит мирская слава.]
Пьер понемногу стал приходить в себя и оглядывать комнату, где он был, и находившихся в ней людей. Вокруг длинного стола, покрытого черным, сидело человек двенадцать, всё в тех же одеяниях, как и те, которых он прежде видел. Некоторых Пьер знал по петербургскому обществу. На председательском месте сидел незнакомый молодой человек, в особом кресте на шее. По правую руку сидел итальянец аббат, которого Пьер видел два года тому назад у Анны Павловны. Еще был тут один весьма важный сановник и один швейцарец гувернер, живший прежде у Курагиных. Все торжественно молчали, слушая слова председателя, державшего в руке молоток. В стене была вделана горящая звезда; с одной стороны стола был небольшой ковер с различными изображениями, с другой было что то в роде алтаря с Евангелием и черепом. Кругом стола было 7 больших, в роде церковных, подсвечников. Двое из братьев подвели Пьера к алтарю, поставили ему ноги в прямоугольное положение и приказали ему лечь, говоря, что он повергается к вратам храма.
– Он прежде должен получить лопату, – сказал шопотом один из братьев.
– А! полноте пожалуйста, – сказал другой.
Пьер, растерянными, близорукими глазами, не повинуясь, оглянулся вокруг себя, и вдруг на него нашло сомнение. «Где я? Что я делаю? Не смеются ли надо мной? Не будет ли мне стыдно вспоминать это?» Но сомнение это продолжалось только одно мгновение. Пьер оглянулся на серьезные лица окружавших его людей, вспомнил всё, что он уже прошел, и понял, что нельзя остановиться на половине дороги. Он ужаснулся своему сомнению и, стараясь вызвать в себе прежнее чувство умиления, повергся к вратам храма. И действительно чувство умиления, еще сильнейшего, чем прежде, нашло на него. Когда он пролежал несколько времени, ему велели встать и надели на него такой же белый кожаный фартук, какие были на других, дали ему в руки лопату и три пары перчаток, и тогда великий мастер обратился к нему. Он сказал ему, чтобы он старался ничем не запятнать белизну этого фартука, представляющего крепость и непорочность; потом о невыясненной лопате сказал, чтобы он трудился ею очищать свое сердце от пороков и снисходительно заглаживать ею сердце ближнего. Потом про первые перчатки мужские сказал, что значения их он не может знать, но должен хранить их, про другие перчатки мужские сказал, что он должен надевать их в собраниях и наконец про третьи женские перчатки сказал: «Любезный брат, и сии женские перчатки вам определены суть. Отдайте их той женщине, которую вы будете почитать больше всех. Сим даром уверите в непорочности сердца вашего ту, которую изберете вы себе в достойную каменьщицу». И помолчав несколько времени, прибавил: – «Но соблюди, любезный брат, да не украшают перчатки сии рук нечистых». В то время как великий мастер произносил эти последние слова, Пьеру показалось, что председатель смутился. Пьер смутился еще больше, покраснел до слез, как краснеют дети, беспокойно стал оглядываться и произошло неловкое молчание.
Молчание это было прервано одним из братьев, который, подведя Пьера к ковру, начал из тетради читать ему объяснение всех изображенных на нем фигур: солнца, луны, молотка. отвеса, лопаты, дикого и кубического камня, столба, трех окон и т. д. Потом Пьеру назначили его место, показали ему знаки ложи, сказали входное слово и наконец позволили сесть. Великий мастер начал читать устав. Устав был очень длинен, и Пьер от радости, волнения и стыда не был в состоянии понимать того, что читали. Он вслушался только в последние слова устава, которые запомнились ему.
«В наших храмах мы не знаем других степеней, – читал „великий мастер, – кроме тех, которые находятся между добродетелью и пороком. Берегись делать какое нибудь различие, могущее нарушить равенство. Лети на помощь к брату, кто бы он ни был, настави заблуждающегося, подними упадающего и не питай никогда злобы или вражды на брата. Будь ласков и приветлив. Возбуждай во всех сердцах огнь добродетели. Дели счастье с ближним твоим, и да не возмутит никогда зависть чистого сего наслаждения. Прощай врагу твоему, не мсти ему, разве только деланием ему добра. Исполнив таким образом высший закон, ты обрящешь следы древнего, утраченного тобой величества“.
Кончил он и привстав обнял Пьера и поцеловал его. Пьер, с слезами радости на глазах, смотрел вокруг себя, не зная, что отвечать на поздравления и возобновления знакомств, с которыми окружили его. Он не признавал никаких знакомств; во всех людях этих он видел только братьев, с которыми сгорал нетерпением приняться за дело.
Великий мастер стукнул молотком, все сели по местам, и один прочел поучение о необходимости смирения.
Великий мастер предложил исполнить последнюю обязанность, и важный сановник, который носил звание собирателя милостыни, стал обходить братьев. Пьеру хотелось записать в лист милостыни все деньги, которые у него были, но он боялся этим выказать гордость, и записал столько же, сколько записывали другие.
Заседание было кончено, и по возвращении домой, Пьеру казалось, что он приехал из какого то дальнего путешествия, где он провел десятки лет, совершенно изменился и отстал от прежнего порядка и привычек жизни.


На другой день после приема в ложу, Пьер сидел дома, читая книгу и стараясь вникнуть в значение квадрата, изображавшего одной своей стороною Бога, другою нравственное, третьею физическое и четвертою смешанное. Изредка он отрывался от книги и квадрата и в воображении своем составлял себе новый план жизни. Вчера в ложе ему сказали, что до сведения государя дошел слух о дуэли, и что Пьеру благоразумнее бы было удалиться из Петербурга. Пьер предполагал ехать в свои южные имения и заняться там своими крестьянами. Он радостно обдумывал эту новую жизнь, когда неожиданно в комнату вошел князь Василий.
– Мой друг, что ты наделал в Москве? За что ты поссорился с Лёлей, mon сher? [дорогой мoй?] Ты в заблуждении, – сказал князь Василий, входя в комнату. – Я всё узнал, я могу тебе сказать верно, что Элен невинна перед тобой, как Христос перед жидами. – Пьер хотел отвечать, но он перебил его. – И зачем ты не обратился прямо и просто ко мне, как к другу? Я всё знаю, я всё понимаю, – сказал он, – ты вел себя, как прилично человеку, дорожащему своей честью; может быть слишком поспешно, но об этом мы не будем судить. Одно ты помни, в какое положение ты ставишь ее и меня в глазах всего общества и даже двора, – прибавил он, понизив голос. – Она живет в Москве, ты здесь. Помни, мой милый, – он потянул его вниз за руку, – здесь одно недоразуменье; ты сам, я думаю, чувствуешь. Напиши сейчас со мною письмо, и она приедет сюда, всё объяснится, а то я тебе скажу, ты очень легко можешь пострадать, мой милый.
Князь Василий внушительно взглянул на Пьера. – Мне из хороших источников известно, что вдовствующая императрица принимает живой интерес во всем этом деле. Ты знаешь, она очень милостива к Элен.
Несколько раз Пьер собирался говорить, но с одной стороны князь Василий не допускал его до этого, с другой стороны сам Пьер боялся начать говорить в том тоне решительного отказа и несогласия, в котором он твердо решился отвечать своему тестю. Кроме того слова масонского устава: «буди ласков и приветлив» вспоминались ему. Он морщился, краснел, вставал и опускался, работая над собою в самом трудном для него в жизни деле – сказать неприятное в глаза человеку, сказать не то, чего ожидал этот человек, кто бы он ни был. Он так привык повиноваться этому тону небрежной самоуверенности князя Василия, что и теперь он чувствовал, что не в силах будет противостоять ей; но он чувствовал, что от того, что он скажет сейчас, будет зависеть вся дальнейшая судьба его: пойдет ли он по старой, прежней дороге, или по той новой, которая так привлекательно была указана ему масонами, и на которой он твердо верил, что найдет возрождение к новой жизни.
– Ну, мой милый, – шутливо сказал князь Василий, – скажи же мне: «да», и я от себя напишу ей, и мы убьем жирного тельца. – Но князь Василий не успел договорить своей шутки, как Пьер с бешенством в лице, которое напоминало его отца, не глядя в глаза собеседнику, проговорил шопотом:
– Князь, я вас не звал к себе, идите, пожалуйста, идите! – Он вскочил и отворил ему дверь.
– Идите же, – повторил он, сам себе не веря и радуясь выражению смущенности и страха, показавшемуся на лице князя Василия.
– Что с тобой? Ты болен?
– Идите! – еще раз проговорил дрожащий голос. И князь Василий должен был уехать, не получив никакого объяснения.
Через неделю Пьер, простившись с новыми друзьями масонами и оставив им большие суммы на милостыни, уехал в свои именья. Его новые братья дали ему письма в Киев и Одессу, к тамошним масонам, и обещали писать ему и руководить его в его новой деятельности.


Дело Пьера с Долоховым было замято, и, несмотря на тогдашнюю строгость государя в отношении дуэлей, ни оба противника, ни их секунданты не пострадали. Но история дуэли, подтвержденная разрывом Пьера с женой, разгласилась в обществе. Пьер, на которого смотрели снисходительно, покровительственно, когда он был незаконным сыном, которого ласкали и прославляли, когда он был лучшим женихом Российской империи, после своей женитьбы, когда невестам и матерям нечего было ожидать от него, сильно потерял во мнении общества, тем более, что он не умел и не желал заискивать общественного благоволения. Теперь его одного обвиняли в происшедшем, говорили, что он бестолковый ревнивец, подверженный таким же припадкам кровожадного бешенства, как и его отец. И когда, после отъезда Пьера, Элен вернулась в Петербург, она была не только радушно, но с оттенком почтительности, относившейся к ее несчастию, принята всеми своими знакомыми. Когда разговор заходил о ее муже, Элен принимала достойное выражение, которое она – хотя и не понимая его значения – по свойственному ей такту, усвоила себе. Выражение это говорило, что она решилась, не жалуясь, переносить свое несчастие, и что ее муж есть крест, посланный ей от Бога. Князь Василий откровеннее высказывал свое мнение. Он пожимал плечами, когда разговор заходил о Пьере, и, указывая на лоб, говорил:
– Un cerveau fele – je le disais toujours. [Полусумасшедший – я всегда это говорил.]
– Я вперед сказала, – говорила Анна Павловна о Пьере, – я тогда же сейчас сказала, и прежде всех (она настаивала на своем первенстве), что это безумный молодой человек, испорченный развратными идеями века. Я тогда еще сказала это, когда все восхищались им и он только приехал из за границы, и помните, у меня как то вечером представлял из себя какого то Марата. Чем же кончилось? Я тогда еще не желала этой свадьбы и предсказала всё, что случится.
Анна Павловна по прежнему давала у себя в свободные дни такие вечера, как и прежде, и такие, какие она одна имела дар устроивать, вечера, на которых собиралась, во первых, la creme de la veritable bonne societe, la fine fleur de l'essence intellectuelle de la societe de Petersbourg, [сливки настоящего хорошего общества, цвет интеллектуальной эссенции петербургского общества,] как говорила сама Анна Павловна. Кроме этого утонченного выбора общества, вечера Анны Павловны отличались еще тем, что всякий раз на своем вечере Анна Павловна подавала своему обществу какое нибудь новое, интересное лицо, и что нигде, как на этих вечерах, не высказывался так очевидно и твердо градус политического термометра, на котором стояло настроение придворного легитимистского петербургского общества.
В конце 1806 года, когда получены были уже все печальные подробности об уничтожении Наполеоном прусской армии под Иеной и Ауерштетом и о сдаче большей части прусских крепостей, когда войска наши уж вступили в Пруссию, и началась наша вторая война с Наполеоном, Анна Павловна собрала у себя вечер. La creme de la veritable bonne societe [Сливки настоящего хорошего общества] состояла из обворожительной и несчастной, покинутой мужем, Элен, из MorteMariet'a, обворожительного князя Ипполита, только что приехавшего из Вены, двух дипломатов, тетушки, одного молодого человека, пользовавшегося в гостиной наименованием просто d'un homme de beaucoup de merite, [весьма достойный человек,] одной вновь пожалованной фрейлины с матерью и некоторых других менее заметных особ.
Лицо, которым как новинкой угащивала в этот вечер Анна Павловна своих гостей, был Борис Друбецкой, только что приехавший курьером из прусской армии и находившийся адъютантом у очень важного лица.
Градус политического термометра, указанный на этом вечере обществу, был следующий: сколько бы все европейские государи и полководцы ни старались потворствовать Бонапартию, для того чтобы сделать мне и вообще нам эти неприятности и огорчения, мнение наше на счет Бонапартия не может измениться. Мы не перестанем высказывать свой непритворный на этот счет образ мыслей, и можем сказать только прусскому королю и другим: тем хуже для вас. Tu l'as voulu, George Dandin, [Ты этого хотел, Жорж Дандэн,] вот всё, что мы можем сказать. Вот что указывал политический термометр на вечере Анны Павловны. Когда Борис, который должен был быть поднесен гостям, вошел в гостиную, уже почти всё общество было в сборе, и разговор, руководимый Анной Павловной, шел о наших дипломатических сношениях с Австрией и о надежде на союз с нею.
Борис в щегольском, адъютантском мундире, возмужавший, свежий и румяный, свободно вошел в гостиную и был отведен, как следовало, для приветствия к тетушке и снова присоединен к общему кружку.
Анна Павловна дала поцеловать ему свою сухую руку, познакомила его с некоторыми незнакомыми ему лицами и каждого шопотом определила ему.
– Le Prince Hyppolite Kouraguine – charmant jeune homme. M r Kroug charge d'affaires de Kopenhague – un esprit profond, и просто: М r Shittoff un homme de beaucoup de merite [Князь Ипполит Курагин, милый молодой человек. Г. Круг, Копенгагенский поверенный в делах, глубокий ум. Г. Шитов, весьма достойный человек] про того, который носил это наименование.
Борис за это время своей службы, благодаря заботам Анны Михайловны, собственным вкусам и свойствам своего сдержанного характера, успел поставить себя в самое выгодное положение по службе. Он находился адъютантом при весьма важном лице, имел весьма важное поручение в Пруссию и только что возвратился оттуда курьером. Он вполне усвоил себе ту понравившуюся ему в Ольмюце неписанную субординацию, по которой прапорщик мог стоять без сравнения выше генерала, и по которой, для успеха на службе, были нужны не усилия на службе, не труды, не храбрость, не постоянство, а нужно было только уменье обращаться с теми, которые вознаграждают за службу, – и он часто сам удивлялся своим быстрым успехам и тому, как другие могли не понимать этого. Вследствие этого открытия его, весь образ жизни его, все отношения с прежними знакомыми, все его планы на будущее – совершенно изменились. Он был не богат, но последние свои деньги он употреблял на то, чтобы быть одетым лучше других; он скорее лишил бы себя многих удовольствий, чем позволил бы себе ехать в дурном экипаже или показаться в старом мундире на улицах Петербурга. Сближался он и искал знакомств только с людьми, которые были выше его, и потому могли быть ему полезны. Он любил Петербург и презирал Москву. Воспоминание о доме Ростовых и о его детской любви к Наташе – было ему неприятно, и он с самого отъезда в армию ни разу не был у Ростовых. В гостиной Анны Павловны, в которой присутствовать он считал за важное повышение по службе, он теперь тотчас же понял свою роль и предоставил Анне Павловне воспользоваться тем интересом, который в нем заключался, внимательно наблюдая каждое лицо и оценивая выгоды и возможности сближения с каждым из них. Он сел на указанное ему место возле красивой Элен, и вслушивался в общий разговор.
– Vienne trouve les bases du traite propose tellement hors d'atteinte, qu'on ne saurait y parvenir meme par une continuite de succes les plus brillants, et elle met en doute les moyens qui pourraient nous les procurer. C'est la phrase authentique du cabinet de Vienne, – говорил датский charge d'affaires. [Вена находит основания предлагаемого договора до того невозможными, что достигнуть их нельзя даже рядом самых блестящих успехов: и она сомневается в средствах, которые могут их нам доставить. Это подлинная фраза венского кабинета, – сказал датский поверенный в делах.]
– C'est le doute qui est flatteur! – сказал l'homme a l'esprit profond, с тонкой улыбкой. [Сомнение лестно! – сказал глубокий ум,]
– Il faut distinguer entre le cabinet de Vienne et l'Empereur d'Autriche, – сказал МorteMariet. – L'Empereur d'Autriche n'a jamais pu penser a une chose pareille, ce n'est que le cabinet qui le dit. [Необходимо различать венский кабинет и австрийского императора. Австрийский император никогда не мог этого думать, это говорит только кабинет.]
– Eh, mon cher vicomte, – вмешалась Анна Павловна, – l'Urope (она почему то выговаривала l'Urope, как особенную тонкость французского языка, которую она могла себе позволить, говоря с французом) l'Urope ne sera jamais notre alliee sincere. [Ах, мой милый виконт, Европа никогда не будет нашей искренней союзницей.]
Вслед за этим Анна Павловна навела разговор на мужество и твердость прусского короля с тем, чтобы ввести в дело Бориса.
Борис внимательно слушал того, кто говорит, ожидая своего череда, но вместе с тем успевал несколько раз оглядываться на свою соседку, красавицу Элен, которая с улыбкой несколько раз встретилась глазами с красивым молодым адъютантом.
Весьма естественно, говоря о положении Пруссии, Анна Павловна попросила Бориса рассказать свое путешествие в Глогау и положение, в котором он нашел прусское войско. Борис, не торопясь, чистым и правильным французским языком, рассказал весьма много интересных подробностей о войсках, о дворе, во всё время своего рассказа старательно избегая заявления своего мнения насчет тех фактов, которые он передавал. На несколько времени Борис завладел общим вниманием, и Анна Павловна чувствовала, что ее угощенье новинкой было принято с удовольствием всеми гостями. Более всех внимания к рассказу Бориса выказала Элен. Она несколько раз спрашивала его о некоторых подробностях его поездки и, казалось, весьма была заинтересована положением прусской армии. Как только он кончил, она с своей обычной улыбкой обратилась к нему:
– Il faut absolument que vous veniez me voir, [Необходимо нужно, чтоб вы приехали повидаться со мною,] – сказала она ему таким тоном, как будто по некоторым соображениям, которые он не мог знать, это было совершенно необходимо.
– Mariedi entre les 8 et 9 heures. Vous me ferez grand plaisir. [Во вторник, между 8 и 9 часами. Вы мне сделаете большое удовольствие.] – Борис обещал исполнить ее желание и хотел вступить с ней в разговор, когда Анна Павловна отозвала его под предлогом тетушки, которая желала его cлышать.
– Вы ведь знаете ее мужа? – сказала Анна Павловна, закрыв глаза и грустным жестом указывая на Элен. – Ах, это такая несчастная и прелестная женщина! Не говорите при ней о нем, пожалуйста не говорите. Ей слишком тяжело!


Когда Борис и Анна Павловна вернулись к общему кружку, разговором в нем завладел князь Ипполит.
Он, выдвинувшись вперед на кресле, сказал: Le Roi de Prusse! [Прусский король!] и сказав это, засмеялся. Все обратились к нему: Le Roi de Prusse? – спросил Ипполит, опять засмеялся и опять спокойно и серьезно уселся в глубине своего кресла. Анна Павловна подождала его немного, но так как Ипполит решительно, казалось, не хотел больше говорить, она начала речь о том, как безбожный Бонапарт похитил в Потсдаме шпагу Фридриха Великого.
– C'est l'epee de Frederic le Grand, que je… [Это шпага Фридриха Великого, которую я…] – начала было она, но Ипполит перебил ее словами:
– Le Roi de Prusse… – и опять, как только к нему обратились, извинился и замолчал. Анна Павловна поморщилась. MorteMariet, приятель Ипполита, решительно обратился к нему:
– Voyons a qui en avez vous avec votre Roi de Prusse? [Ну так что ж о прусском короле?]
Ипполит засмеялся, как будто ему стыдно было своего смеха.
– Non, ce n'est rien, je voulais dire seulement… [Нет, ничего, я только хотел сказать…] (Он намерен был повторить шутку, которую он слышал в Вене, и которую он целый вечер собирался поместить.) Je voulais dire seulement, que nous avons tort de faire la guerre рour le roi de Prusse. [Я только хотел сказать, что мы напрасно воюем pour le roi de Prusse . (Непереводимая игра слов, имеющая значение: «по пустякам».)]
Борис осторожно улыбнулся так, что его улыбка могла быть отнесена к насмешке или к одобрению шутки, смотря по тому, как она будет принята. Все засмеялись.
– Il est tres mauvais, votre jeu de mot, tres spirituel, mais injuste, – грозя сморщенным пальчиком, сказала Анна Павловна. – Nous ne faisons pas la guerre pour le Roi de Prusse, mais pour les bons principes. Ah, le mechant, ce prince Hippolytel [Ваша игра слов не хороша, очень умна, но несправедлива; мы не воюем pour le roi de Prusse (т. e. по пустякам), а за добрые начала. Ах, какой он злой, этот князь Ипполит!] – сказала она.
Разговор не утихал целый вечер, обращаясь преимущественно около политических новостей. В конце вечера он особенно оживился, когда дело зашло о наградах, пожалованных государем.
– Ведь получил же в прошлом году NN табакерку с портретом, – говорил l'homme a l'esprit profond, [человек глубокого ума,] – почему же SS не может получить той же награды?
– Je vous demande pardon, une tabatiere avec le portrait de l'Empereur est une recompense, mais point une distinction, – сказал дипломат, un cadeau plutot. [Извините, табакерка с портретом Императора есть награда, а не отличие; скорее подарок.]
– Il y eu plutot des antecedents, je vous citerai Schwarzenberg. [Были примеры – Шварценберг.]
– C'est impossible, [Это невозможно,] – возразил другой.
– Пари. Le grand cordon, c'est different… [Лента – это другое дело…]
Когда все поднялись, чтоб уезжать, Элен, очень мало говорившая весь вечер, опять обратилась к Борису с просьбой и ласковым, значительным приказанием, чтобы он был у нее во вторник.
– Мне это очень нужно, – сказала она с улыбкой, оглядываясь на Анну Павловну, и Анна Павловна той грустной улыбкой, которая сопровождала ее слова при речи о своей высокой покровительнице, подтвердила желание Элен. Казалось, что в этот вечер из каких то слов, сказанных Борисом о прусском войске, Элен вдруг открыла необходимость видеть его. Она как будто обещала ему, что, когда он приедет во вторник, она объяснит ему эту необходимость.
Приехав во вторник вечером в великолепный салон Элен, Борис не получил ясного объяснения, для чего было ему необходимо приехать. Были другие гости, графиня мало говорила с ним, и только прощаясь, когда он целовал ее руку, она с странным отсутствием улыбки, неожиданно, шопотом, сказала ему: Venez demain diner… le soir. Il faut que vous veniez… Venez. [Приезжайте завтра обедать… вечером. Надо, чтоб вы приехали… Приезжайте.]
В этот свой приезд в Петербург Борис сделался близким человеком в доме графини Безуховой.


Война разгоралась, и театр ее приближался к русским границам. Всюду слышались проклятия врагу рода человеческого Бонапартию; в деревнях собирались ратники и рекруты, и с театра войны приходили разноречивые известия, как всегда ложные и потому различно перетолковываемые.
Жизнь старого князя Болконского, князя Андрея и княжны Марьи во многом изменилась с 1805 года.
В 1806 году старый князь был определен одним из восьми главнокомандующих по ополчению, назначенных тогда по всей России. Старый князь, несмотря на свою старческую слабость, особенно сделавшуюся заметной в тот период времени, когда он считал своего сына убитым, не счел себя вправе отказаться от должности, в которую был определен самим государем, и эта вновь открывшаяся ему деятельность возбудила и укрепила его. Он постоянно бывал в разъездах по трем вверенным ему губерниям; был до педантизма исполнителен в своих обязанностях, строг до жестокости с своими подчиненными, и сам доходил до малейших подробностей дела. Княжна Марья перестала уже брать у своего отца математические уроки, и только по утрам, сопутствуемая кормилицей, с маленьким князем Николаем (как звал его дед) входила в кабинет отца, когда он был дома. Грудной князь Николай жил с кормилицей и няней Савишной на половине покойной княгини, и княжна Марья большую часть дня проводила в детской, заменяя, как умела, мать маленькому племяннику. M lle Bourienne тоже, как казалось, страстно любила мальчика, и княжна Марья, часто лишая себя, уступала своей подруге наслаждение нянчить маленького ангела (как называла она племянника) и играть с ним.
У алтаря лысогорской церкви была часовня над могилой маленькой княгини, и в часовне был поставлен привезенный из Италии мраморный памятник, изображавший ангела, расправившего крылья и готовящегося подняться на небо. У ангела была немного приподнята верхняя губа, как будто он сбирался улыбнуться, и однажды князь Андрей и княжна Марья, выходя из часовни, признались друг другу, что странно, лицо этого ангела напоминало им лицо покойницы. Но что было еще страннее и чего князь Андрей не сказал сестре, было то, что в выражении, которое дал случайно художник лицу ангела, князь Андрей читал те же слова кроткой укоризны, которые он прочел тогда на лице своей мертвой жены: «Ах, зачем вы это со мной сделали?…»
Вскоре после возвращения князя Андрея, старый князь отделил сына и дал ему Богучарово, большое имение, находившееся в 40 верстах от Лысых Гор. Частью по причине тяжелых воспоминаний, связанных с Лысыми Горами, частью потому, что не всегда князь Андрей чувствовал себя в силах переносить характер отца, частью и потому, что ему нужно было уединение, князь Андрей воспользовался Богучаровым, строился там и проводил в нем большую часть времени.
Князь Андрей, после Аустерлицкой кампании, твердо pешил никогда не служить более в военной службе; и когда началась война, и все должны были служить, он, чтобы отделаться от действительной службы, принял должность под начальством отца по сбору ополчения. Старый князь с сыном как бы переменились ролями после кампании 1805 года. Старый князь, возбужденный деятельностью, ожидал всего хорошего от настоящей кампании; князь Андрей, напротив, не участвуя в войне и в тайне души сожалея о том, видел одно дурное.
26 февраля 1807 года, старый князь уехал по округу. Князь Андрей, как и большею частью во время отлучек отца, оставался в Лысых Горах. Маленький Николушка был нездоров уже 4 й день. Кучера, возившие старого князя, вернулись из города и привезли бумаги и письма князю Андрею.
Камердинер с письмами, не застав молодого князя в его кабинете, прошел на половину княжны Марьи; но и там его не было. Камердинеру сказали, что князь пошел в детскую.
– Пожалуйте, ваше сиятельство, Петруша с бумагами пришел, – сказала одна из девушек помощниц няни, обращаясь к князю Андрею, который сидел на маленьком детском стуле и дрожащими руками, хмурясь, капал из стклянки лекарство в рюмку, налитую до половины водой.
– Что такое? – сказал он сердито, и неосторожно дрогнув рукой, перелил из стклянки в рюмку лишнее количество капель. Он выплеснул лекарство из рюмки на пол и опять спросил воды. Девушка подала ему.
В комнате стояла детская кроватка, два сундука, два кресла, стол и детские столик и стульчик, тот, на котором сидел князь Андрей. Окна были завешаны, и на столе горела одна свеча, заставленная переплетенной нотной книгой, так, чтобы свет не падал на кроватку.
– Мой друг, – обращаясь к брату, сказала княжна Марья от кроватки, у которой она стояла, – лучше подождать… после…
– Ах, сделай милость, ты всё говоришь глупости, ты и так всё дожидалась – вот и дождалась, – сказал князь Андрей озлобленным шопотом, видимо желая уколоть сестру.
– Мой друг, право лучше не будить, он заснул, – умоляющим голосом сказала княжна.
Князь Андрей встал и, на цыпочках, с рюмкой подошел к кроватке.
– Или точно не будить? – сказал он нерешительно.
– Как хочешь – право… я думаю… а как хочешь, – сказала княжна Марья, видимо робея и стыдясь того, что ее мнение восторжествовало. Она указала брату на девушку, шопотом вызывавшую его.
Была вторая ночь, что они оба не спали, ухаживая за горевшим в жару мальчиком. Все сутки эти, не доверяя своему домашнему доктору и ожидая того, за которым было послано в город, они предпринимали то то, то другое средство. Измученные бессоницей и встревоженные, они сваливали друг на друга свое горе, упрекали друг друга и ссорились.