Тон, Константин Андреевич

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Тон, Константин»)
Перейти к: навигация, поиск
Константин Андреевич Тон

Портрет работы Карла Брюллова
Основные сведения
Страна

Российская империя Российская империя

Дата рождения

26 октября (6 ноября) 1794(1794-11-06)

Место рождения

Санкт-Петербург

Дата смерти

25 января (6 февраля) 1881(1881-02-06) (86 лет)

Место смерти

Санкт-Петербург

Работы и достижения
Важнейшие постройки

Храм Христа Спасителя в Москве

Награды

Константи́н Андре́евич Тон (нем. Thon; 6 ноября (26 октября ст.ст.) 1794 — 6 февраля (25 января ст.ст.) 1881) — русский архитектор, разработавший так называемый «русско-византийский стиль» храмового зодчества, который получил широкое распространение в правление благоволившего ему Николая I. Среди наиболее известных построек — храм Христа Спасителя и Большой Кремлёвский дворец. Тайный советник, с 1854 года — ректор Императорской Академии художеств. Брат архитекторов Александра и Андрея Тонов.





Биография

Образование

Константин Тон родился в Санкт-Петербурге в семье обрусевшего немецкого ювелира, был одним из трёх братьев. Учился в Петришуле (школа при лютеранском приходе Святых Петра и Павла в г. Санкт-Петербурге) с 1801 по 1804 год.

В 1804 году Константин был принят в воспитанники Императорской академии художеств и с 1808 года специально изучал в ней архитектуру под руководством главного наставника А. Н. Воронихина. В 1815 году окончил академический курс со званием художника 1-й степени и малой золотой медалью, присуждённой ему за проект здания сената, и был оставлен при академии, чтобы впоследствии быть посланным в чужие края.

Первые проекты

В 1817 году произошла перемена начальства академии, и Тон, оставив академию, определился на службу при новоучреждённом комитете строений и гидравлических работ в Санкт-Петербурге. Кроме того, тогда же, он разработал проект «Немецкого Трактира» на Крестовском острове. В начале 1818 года Тон составил по заданной академией программе проект ярмарки, за который он был послан на 6 лет в Италию.

Европейская стажировка

В Риме он занялся изучением памятников античного зодчества и сравнением первохристианских храмов с церквями новейших времён. Потом он сделал продолжительную экскурсию на юг Италии и в Сицилию, а по возвращении в Рим сочинил проект церкви в форме древней базилики, но приспособленной к православному богослужению, причём дал ей снаружи вид греческих храмов. Вслед за этим проектом, Тон скомпоновал, по задаче Римской академии, проект госпиталя.

В 1822 году Тон посетил Флоренцию, где представил свои работы местной академии и благодаря им был принят в её члены. Побывав потом в Генуе, Равенне, Болонье, Милане и Павии, он явился в Женеву, где составил проект загородного дома для бывшего придворного ювелира Дюваля, а затем отправился через Дижон в Париж и занялся там рисованием начисто своих неаполитанских и сицилийских этюдов.

Вернувшись в Рим, Тон сосредоточил свои труды на реставрации памятников античного зодчества. Среди них проекты возобновления храма Фортуны в Пренесте и, особенно, дворца Цезарей в Риме на Палатинском холме, доставили Тону репутацию учёного художника. Последний проект обратил на него внимание императора Николая I, по повелению которого Тон, в 1828 году, был причислен к Кабинету Его Величества, с содержанием по 3 000 руб. в год.

Возвращение в Петербург

В том же году Тон вернулся в Санкт-Петербург, где он получил поручение обратить бывший конференц-зал Академии художеств в галерею для размещения гипсовых слепков, устроить новый конференц-зал и вообще переделать некоторые части здания. Вслед за тем Тон получив звание академика и должность профессора 2-й степени по части архитектуры (в 1830 году).

В том же году, прихожане церкви святой Екатерины, за Калинкиным мостом в Санкт-Петербурге, ввиду ветхости своего храма, задумали соорудить вместо него новый. В своём проекте, представленном на конкурс, Тон придал храму форму, напоминающую московские пятиглавые соборы. Проект очень понравился Государю, и Тону было повелено самому произвести его постройку.

Начало строительства Храма Христа Спасителя (1829—1836)

Ещё раньше, в 1829 году, академии был передан на рассмотрение вопрос о московском храме Христа Спасителя. Первоначально выбранная для него местность на Воробьёвых горах была признана, по разным причинам, неудобной, и сам проект, составленный А. Л. Витбергом, признан неосуществимым; предстояло разработать новый проект для его постройки в другом пункте Москвы. Эта задача была возложена на Тона с непременным условием, чтобы новый величественный храм имел старинный русский стиль. Императору очень понравился предложенный Тоном новый проект храма Христа Спасителя, возведение которого заняло всю дальнейшую жизнь последнего.

Одновременно с проектом московского храма, Тон составил в том же вкусе проект церкви новоявленного чудотворца Митрофана в Воронеже (1832) и, продолжая строить церковь святой Екатерины и отделывать античные галереи в академии, проектировал устройство гранитной набережной Невы напротив академии, с пристанью, украшенной фигурами двух сфинксов, купленных в Александрии при посредстве А. Н. Муравьёва.

Тогда же он разработал проект монастыря на 100 монахов, для получения звания профессора 2-й степени, и по Высочайшей воле — конкурсный проект иконостаса для Казанского собора, из серебра, отбитого донскими казаками у французов в Отечественную войну.

Затем, при конкурсе на сооружение памятника Державину, в Казани, композиция Тона найдена лучшею из трёх, выбранных для исполнения. В 1833 году определён членом в комитет о строениях и гидравлических работах и получил от академии звание профессора. После этого он участвовал в конкурсе на постройку здания Пулковской астрономической обсерватории и создал проекты соборов святой Екатерины в Царском Селе (Соборная площадь) и апостолов Петра и Павла (с 1877 г. — собор Уланского полка) в Петергофе, которые и возводились под его руководством.

К началу 1836 года Тон, вместе с другими профессорами академии, составил проект памятника Димитрию Донскому на Куликовом поле и приступил к постройке, по своему проекту, церкви Введения Богородицы в Семёновском полку, в котором наиболее полно и ярко выразился изобретённый Тоном тип храмов, долго считавшийся возрождением старинной русской церковной архитектуры с приведением её форм в лучшую гармонию и изящество. Одновременно с этим он составил проект церкви русского посольства в Таврисе, оборонительной казармы и собора в Свеаборге, дома дворянского собрания в Новгороде, главного фасада Лесного института в Санкт-Петербурге и сельской церкви в имении Сенявиных.

Около того же времени им изготовлены, по поручению правительства, типовые проекты церквей на 1000, 500 и 200 человек, для того, чтобы архитекторы во всей империи обязательно придерживались их форм и стиля.

Работы в 1837—1854 годах

В 1837 году, Николай I задумал соорудить новый великолепный дворец в Московском Кремле, такой, чтобы в его пространстве заключалось «всё, что в памяти народной тесно связано с представлением обиталища Государя». Выполнение этой задачи было возложено на Тона, который и в этом случае старался подделаться под стиль старинных русских построек.

В 1838 году он издал альбом своих чертежей большого формата (17 листов), в который вошли планы, фасады и разрезы храма Спасителя, Тоновских церквей в Санкт-Петербурге, Саратове, Петергофе, Царском Селе, Новгороде (евангелической), колокольни Симонова монастыря, равно как и типовые проекты для городских каменных церквей. В 1844 году вышло в свет дополнение к этому альбому, в котором помещены чертежи и деревянных церквей. Здесь особенно любопытны проект церкви в Ельце и рисунки иконостасов для Санкт-Петербургских церквей: Преображения на Аптекарском острове и Благовещения в лейб-гвардейском конном полку.

Окончив в 1842 году постройку собора в Царском Селе и переделку интерьеров Малого театра в Москве, Тон изготовил, «по Высочайшему повелению», типовые чертежи для крестьянских домов в казённых селениях и, помимо других трудов, сочинил проект иконостаса для церкви царевича Иоасафа, в подмосковном селе Измайлово, где строил в это время инвалидный дом для ветеранов войны 1812 года (ныне городок имени Баумана, пристроен к измайловской Покровской церкви XVII в.).

В 1847 году он принялся за порученную ему постройку станции Николаевской железной дороги в Петербурге и Москве, с таможней при последней, а также начал приводить в исполнение свой проект сооружения церкви святого Мирония, в лейб-гвардии егерском полку. С окончанием большого Кремлёвского дворца, Государь возложил на своего любимого архитектора воссоздание колокольни Ивана Великого в том виде, какой она имела до 1812 года, устройство платформ для помещения орудий на Тайницкой башне Кремля и казарм для батальона пехотного полка. В 1850 году построена Тоном Санкт-Петербургская станция Царскосельской железной дороги и почти одновременно с тем окончена отделка Оружейной палаты в Москве.

Между тем он продолжал заниматься и другими работами, порученными ему в Кремле, и, не ограничиваясь ими, разработал проекты надгробного памятника князю Пожарскому, в Суздале, и церкви в Тифлисе. В 1853—54 гг., по сооружении вчерне храма Спасителя, Тон составил проект его внутреннего убранства, в Николаевском Кремлёвском дворце построил главный вход и галерею, соединяющую это здание с Чудовым монастырём, исправил главный купол собора в Новоиерусалимском монастыре, грозивший разрушением, окончил переустройство церкви Двенадцати апостолов, Патриаршей ризницы и шатра над Палатой мироварения, в Кремле, и изготовил проект церкви при Тивдийской мраморной ломке, в Олонецкой губернии. Все эти работы шли, так сказать, параллельно и, сверх того, приводилась к окончанию постройка петербургской церкви святого Мирония.

Последние годы

Последние годы деятельности Тона, назначенного в 1854 году, после смерти А. И. Мельникова, ректором академии, были не менее плодотворны; им сделаны проекты постановки статуи Георгия Победоносца в зале имени этого святого в большом Кремлёвском дворце, ворот с решёткой для Николаевской богадельни в селе Измайлово, нескольких церквей в казённых горных заводах Сибири и иконостасов, в том числе главного иконостаса для храма Спасителя и, наконец, конструкция металлического шпиля соборной колокольни Петропавловской крепости, в Санкт-Петербурге. Последний проект привёл в исполнение инженер Д. И. Журавский. После образования в 1867 году Московского архитектурного общества К. А. Тон стал его почётным членом[1].

Похоронен в Санкт-Петербурге на Волковском кладбище (фото могилы). За свою долгую и успешную карьеру он был награждён орденами[2]: Святой Анны 2-й степени с императорской короной (1839), Святого Владимира 3-й степени (1839), Святого Станислава 1-й степени (1849), Святой Анны 1-й степени (1855; с императорской короной — 1858), Святого Владимира 2-й степени (1865), Белого Орла (1869). Имел высокие гражданские чины (действительный статский советник — 20.03.1849, тайный советник — 4.11.1864).

Школа

Столь обширная производительность не отвлекала Тона от занятий по должности профессора-преподавателя в архитектурном классе академии. В течение 24-летнего исполнения им этой должности, под его руководством образовалось свыше двухсот молодых зодчих, из которых многие, как например К. Маевский, К. Рахау, Б. Иогансон, В. Кенель, Л. Шперер и М. Макаров, впоследствии составили себе почётную известность.

Память

  • К. А. Тону было пожаловано 17 марта 1844 г. наследственное дворянское достоинство (см. Тоны).
  • В Санкт-Петербурге на здании Московского вокзала К. А. Тону установлена памятная доска.
  • В Москве на левом фасаде Ленинградского вокзала К. А. Тону установлена памятная доска. Она представляет собой гранитную плиту с накладным поясным горельефным портретом К. А. Тона.
  • В 1994 году была выпущена почтовая марка России, посвященная Тону.

Оценка на рубеже XIX—XX веков

Изобретённый Тоном стиль не утвердился надолго в русской архитектуре и отжил своё время, лишь только не стало покровительствовавшего ему императора Николая I. Тоновские постройки якобы в русском стиле, из которых многие весьма замечательны в конструктивном отношении, грешат холодностью, сухостью, недостатком истинной красоты и величия. При всём том, Тону принадлежит та заслуга, что он первый указал русским архитекторам на богатый источник вдохновения, кроющийся в памятниках их родной старины.

В строительной практике середины и второй половины XIX в. композиционные идеи Тона нашли широкое применение. Многие культовые здания в провинции возводились по «образцовым» проектам столичного мастера, иногда в той или иной степени измененным в зависимости от конкретных обстоятельств. Но некоторые провинциальные храмы проектировались самим Тоном или под его руководством как вполне оригинальные сооружения, являвшиеся образцами «русско-византийского стиля». Таковы соборы в Яранске, Томске, Красноярске или церковь в Любани близ Петербурга.

Здания, построенные по проектам Тона

Постройки в стиле классицизма
Русско-византийские храмы Петербурга и окрестностей
Русско-византийские постройки в Москве и провинции
Храмы по типовым проектам

Железнодорожные постройки

Напишите отзыв о статье "Тон, Константин Андреевич"

Примечания

  1. Историческая записка о деятельности Московского архитектурного общества за первые тридцать лет его существования. — М.: Лито-типография О. В. Шейвель, 1897. — С. 11.
  2. Список гражданским чинам первых четырёх классов на 1850 год, СПб., 1850, стр. 612; то же на 1856 год, СПб., 1856, стр. 427; Список гражданским чинам первых трёх классов на 1878 год, СПб., 1878, стр. 152—153.

Литература

Ссылки

Отрывок, характеризующий Тон, Константин Андреевич

И, поболтав еще несколько времени, капрал ушел. (Дело, случившееся намедни, о котором упоминал капрал, была драка между пленными и французами, в которой Пьеру удалось усмирить своих товарищей.) Несколько человек пленных слушали разговор Пьера с капралом и тотчас же стали спрашивать, что он сказал. В то время как Пьер рассказывал своим товарищам то, что капрал сказал о выступлении, к двери балагана подошел худощавый, желтый и оборванный французский солдат. Быстрым и робким движением приподняв пальцы ко лбу в знак поклона, он обратился к Пьеру и спросил его, в этом ли балагане солдат Platoche, которому он отдал шить рубаху.
С неделю тому назад французы получили сапожный товар и полотно и роздали шить сапоги и рубахи пленным солдатам.
– Готово, готово, соколик! – сказал Каратаев, выходя с аккуратно сложенной рубахой.
Каратаев, по случаю тепла и для удобства работы, был в одних портках и в черной, как земля, продранной рубашке. Волоса его, как это делают мастеровые, были обвязаны мочалочкой, и круглое лицо его казалось еще круглее и миловиднее.
– Уговорец – делу родной братец. Как сказал к пятнице, так и сделал, – говорил Платон, улыбаясь и развертывая сшитую им рубашку.
Француз беспокойно оглянулся и, как будто преодолев сомнение, быстро скинул мундир и надел рубаху. Под мундиром на французе не было рубахи, а на голое, желтое, худое тело был надет длинный, засаленный, шелковый с цветочками жилет. Француз, видимо, боялся, чтобы пленные, смотревшие на него, не засмеялись, и поспешно сунул голову в рубашку. Никто из пленных не сказал ни слова.
– Вишь, в самый раз, – приговаривал Платон, обдергивая рубаху. Француз, просунув голову и руки, не поднимая глаз, оглядывал на себе рубашку и рассматривал шов.
– Что ж, соколик, ведь это не швальня, и струмента настоящего нет; а сказано: без снасти и вша не убьешь, – говорил Платон, кругло улыбаясь и, видимо, сам радуясь на свою работу.
– C'est bien, c'est bien, merci, mais vous devez avoir de la toile de reste? [Хорошо, хорошо, спасибо, а полотно где, что осталось?] – сказал француз.
– Она еще ладнее будет, как ты на тело то наденешь, – говорил Каратаев, продолжая радоваться на свое произведение. – Вот и хорошо и приятно будет.
– Merci, merci, mon vieux, le reste?.. – повторил француз, улыбаясь, и, достав ассигнацию, дал Каратаеву, – mais le reste… [Спасибо, спасибо, любезный, а остаток то где?.. Остаток то давай.]
Пьер видел, что Платон не хотел понимать того, что говорил француз, и, не вмешиваясь, смотрел на них. Каратаев поблагодарил за деньги и продолжал любоваться своею работой. Француз настаивал на остатках и попросил Пьера перевести то, что он говорил.
– На что же ему остатки то? – сказал Каратаев. – Нам подверточки то важные бы вышли. Ну, да бог с ним. – И Каратаев с вдруг изменившимся, грустным лицом достал из за пазухи сверточек обрезков и, не глядя на него, подал французу. – Эхма! – проговорил Каратаев и пошел назад. Француз поглядел на полотно, задумался, взглянул вопросительно на Пьера, и как будто взгляд Пьера что то сказал ему.
– Platoche, dites donc, Platoche, – вдруг покраснев, крикнул француз пискливым голосом. – Gardez pour vous, [Платош, а Платош. Возьми себе.] – сказал он, подавая обрезки, повернулся и ушел.
– Вот поди ты, – сказал Каратаев, покачивая головой. – Говорят, нехристи, а тоже душа есть. То то старички говаривали: потная рука торовата, сухая неподатлива. Сам голый, а вот отдал же. – Каратаев, задумчиво улыбаясь и глядя на обрезки, помолчал несколько времени. – А подверточки, дружок, важнеющие выдут, – сказал он и вернулся в балаган.


Прошло четыре недели с тех пор, как Пьер был в плену. Несмотря на то, что французы предлагали перевести его из солдатского балагана в офицерский, он остался в том балагане, в который поступил с первого дня.
В разоренной и сожженной Москве Пьер испытал почти крайние пределы лишений, которые может переносить человек; но, благодаря своему сильному сложению и здоровью, которого он не сознавал до сих пор, и в особенности благодаря тому, что эти лишения подходили так незаметно, что нельзя было сказать, когда они начались, он переносил не только легко, но и радостно свое положение. И именно в это то самое время он получил то спокойствие и довольство собой, к которым он тщетно стремился прежде. Он долго в своей жизни искал с разных сторон этого успокоения, согласия с самим собою, того, что так поразило его в солдатах в Бородинском сражении, – он искал этого в филантропии, в масонстве, в рассеянии светской жизни, в вине, в геройском подвиге самопожертвования, в романтической любви к Наташе; он искал этого путем мысли, и все эти искания и попытки все обманули его. И он, сам не думая о том, получил это успокоение и это согласие с самим собою только через ужас смерти, через лишения и через то, что он понял в Каратаеве. Те страшные минуты, которые он пережил во время казни, как будто смыли навсегда из его воображения и воспоминания тревожные мысли и чувства, прежде казавшиеся ему важными. Ему не приходило и мысли ни о России, ни о войне, ни о политике, ни о Наполеоне. Ему очевидно было, что все это не касалось его, что он не призван был и потому не мог судить обо всем этом. «России да лету – союзу нету», – повторял он слова Каратаева, и эти слова странно успокоивали его. Ему казалось теперь непонятным и даже смешным его намерение убить Наполеона и его вычисления о кабалистическом числе и звере Апокалипсиса. Озлобление его против жены и тревога о том, чтобы не было посрамлено его имя, теперь казались ему не только ничтожны, но забавны. Что ему было за дело до того, что эта женщина вела там где то ту жизнь, которая ей нравилась? Кому, в особенности ему, какое дело было до того, что узнают или не узнают, что имя их пленного было граф Безухов?
Теперь он часто вспоминал свой разговор с князем Андреем и вполне соглашался с ним, только несколько иначе понимая мысль князя Андрея. Князь Андрей думал и говорил, что счастье бывает только отрицательное, но он говорил это с оттенком горечи и иронии. Как будто, говоря это, он высказывал другую мысль – о том, что все вложенные в нас стремленья к счастью положительному вложены только для того, чтобы, не удовлетворяя, мучить нас. Но Пьер без всякой задней мысли признавал справедливость этого. Отсутствие страданий, удовлетворение потребностей и вследствие того свобода выбора занятий, то есть образа жизни, представлялись теперь Пьеру несомненным и высшим счастьем человека. Здесь, теперь только, в первый раз Пьер вполне оценил наслажденье еды, когда хотелось есть, питья, когда хотелось пить, сна, когда хотелось спать, тепла, когда было холодно, разговора с человеком, когда хотелось говорить и послушать человеческий голос. Удовлетворение потребностей – хорошая пища, чистота, свобода – теперь, когда он был лишен всего этого, казались Пьеру совершенным счастием, а выбор занятия, то есть жизнь, теперь, когда выбор этот был так ограничен, казались ему таким легким делом, что он забывал то, что избыток удобств жизни уничтожает все счастие удовлетворения потребностей, а большая свобода выбора занятий, та свобода, которую ему в его жизни давали образование, богатство, положение в свете, что эта то свобода и делает выбор занятий неразрешимо трудным и уничтожает самую потребность и возможность занятия.
Все мечтания Пьера теперь стремились к тому времени, когда он будет свободен. А между тем впоследствии и во всю свою жизнь Пьер с восторгом думал и говорил об этом месяце плена, о тех невозвратимых, сильных и радостных ощущениях и, главное, о том полном душевном спокойствии, о совершенной внутренней свободе, которые он испытывал только в это время.
Когда он в первый день, встав рано утром, вышел на заре из балагана и увидал сначала темные купола, кресты Ново Девичьего монастыря, увидал морозную росу на пыльной траве, увидал холмы Воробьевых гор и извивающийся над рекою и скрывающийся в лиловой дали лесистый берег, когда ощутил прикосновение свежего воздуха и услыхал звуки летевших из Москвы через поле галок и когда потом вдруг брызнуло светом с востока и торжественно выплыл край солнца из за тучи, и купола, и кресты, и роса, и даль, и река, все заиграло в радостном свете, – Пьер почувствовал новое, не испытанное им чувство радости и крепости жизни.
И чувство это не только не покидало его во все время плена, но, напротив, возрастало в нем по мере того, как увеличивались трудности его положения.
Чувство это готовности на все, нравственной подобранности еще более поддерживалось в Пьере тем высоким мнением, которое, вскоре по его вступлении в балаган, установилось о нем между его товарищами. Пьер с своим знанием языков, с тем уважением, которое ему оказывали французы, с своей простотой, отдававший все, что у него просили (он получал офицерские три рубля в неделю), с своей силой, которую он показал солдатам, вдавливая гвозди в стену балагана, с кротостью, которую он выказывал в обращении с товарищами, с своей непонятной для них способностью сидеть неподвижно и, ничего не делая, думать, представлялся солдатам несколько таинственным и высшим существом. Те самые свойства его, которые в том свете, в котором он жил прежде, были для него если не вредны, то стеснительны – его сила, пренебрежение к удобствам жизни, рассеянность, простота, – здесь, между этими людьми, давали ему положение почти героя. И Пьер чувствовал, что этот взгляд обязывал его.


В ночь с 6 го на 7 е октября началось движение выступавших французов: ломались кухни, балаганы, укладывались повозки и двигались войска и обозы.
В семь часов утра конвой французов, в походной форме, в киверах, с ружьями, ранцами и огромными мешками, стоял перед балаганами, и французский оживленный говор, пересыпаемый ругательствами, перекатывался по всей линии.
В балагане все были готовы, одеты, подпоясаны, обуты и ждали только приказания выходить. Больной солдат Соколов, бледный, худой, с синими кругами вокруг глаз, один, не обутый и не одетый, сидел на своем месте и выкатившимися от худобы глазами вопросительно смотрел на не обращавших на него внимания товарищей и негромко и равномерно стонал. Видимо, не столько страдания – он был болен кровавым поносом, – сколько страх и горе оставаться одному заставляли его стонать.
Пьер, обутый в башмаки, сшитые для него Каратаевым из цибика, который принес француз для подшивки себе подошв, подпоясанный веревкою, подошел к больному и присел перед ним на корточки.
– Что ж, Соколов, они ведь не совсем уходят! У них тут гошпиталь. Может, тебе еще лучше нашего будет, – сказал Пьер.
– О господи! О смерть моя! О господи! – громче застонал солдат.
– Да я сейчас еще спрошу их, – сказал Пьер и, поднявшись, пошел к двери балагана. В то время как Пьер подходил к двери, снаружи подходил с двумя солдатами тот капрал, который вчера угощал Пьера трубкой. И капрал и солдаты были в походной форме, в ранцах и киверах с застегнутыми чешуями, изменявшими их знакомые лица.
Капрал шел к двери с тем, чтобы, по приказанию начальства, затворить ее. Перед выпуском надо было пересчитать пленных.
– Caporal, que fera t on du malade?.. [Капрал, что с больным делать?..] – начал Пьер; но в ту минуту, как он говорил это, он усумнился, тот ли это знакомый его капрал или другой, неизвестный человек: так непохож был на себя капрал в эту минуту. Кроме того, в ту минуту, как Пьер говорил это, с двух сторон вдруг послышался треск барабанов. Капрал нахмурился на слова Пьера и, проговорив бессмысленное ругательство, захлопнул дверь. В балагане стало полутемно; с двух сторон резко трещали барабаны, заглушая стоны больного.
«Вот оно!.. Опять оно!» – сказал себе Пьер, и невольный холод пробежал по его спине. В измененном лице капрала, в звуке его голоса, в возбуждающем и заглушающем треске барабанов Пьер узнал ту таинственную, безучастную силу, которая заставляла людей против своей воли умерщвлять себе подобных, ту силу, действие которой он видел во время казни. Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещаниями к людям, которые служили орудиями ее, было бесполезно. Это знал теперь Пьер. Надо было ждать и терпеть. Пьер не подошел больше к больному и не оглянулся на него. Он, молча, нахмурившись, стоял у двери балагана.
Когда двери балагана отворились и пленные, как стадо баранов, давя друг друга, затеснились в выходе, Пьер пробился вперед их и подошел к тому самому капитану, который, по уверению капрала, готов был все сделать для Пьера. Капитан тоже был в походной форме, и из холодного лица его смотрело тоже «оно», которое Пьер узнал в словах капрала и в треске барабанов.
– Filez, filez, [Проходите, проходите.] – приговаривал капитан, строго хмурясь и глядя на толпившихся мимо него пленных. Пьер знал, что его попытка будет напрасна, но подошел к нему.
– Eh bien, qu'est ce qu'il y a? [Ну, что еще?] – холодно оглянувшись, как бы не узнав, сказал офицер. Пьер сказал про больного.
– Il pourra marcher, que diable! – сказал капитан. – Filez, filez, [Он пойдет, черт возьми! Проходите, проходите] – продолжал он приговаривать, не глядя на Пьера.
– Mais non, il est a l'agonie… [Да нет же, он умирает…] – начал было Пьер.
– Voulez vous bien?! [Пойди ты к…] – злобно нахмурившись, крикнул капитан.
Драм да да дам, дам, дам, трещали барабаны. И Пьер понял, что таинственная сила уже вполне овладела этими людьми и что теперь говорить еще что нибудь было бесполезно.
Пленных офицеров отделили от солдат и велели им идти впереди. Офицеров, в числе которых был Пьер, было человек тридцать, солдатов человек триста.
Пленные офицеры, выпущенные из других балаганов, были все чужие, были гораздо лучше одеты, чем Пьер, и смотрели на него, в его обуви, с недоверчивостью и отчужденностью. Недалеко от Пьера шел, видимо, пользующийся общим уважением своих товарищей пленных, толстый майор в казанском халате, подпоясанный полотенцем, с пухлым, желтым, сердитым лицом. Он одну руку с кисетом держал за пазухой, другою опирался на чубук. Майор, пыхтя и отдуваясь, ворчал и сердился на всех за то, что ему казалось, что его толкают и что все торопятся, когда торопиться некуда, все чему то удивляются, когда ни в чем ничего нет удивительного. Другой, маленький худой офицер, со всеми заговаривал, делая предположения о том, куда их ведут теперь и как далеко они успеют пройти нынешний день. Чиновник, в валеных сапогах и комиссариатской форме, забегал с разных сторон и высматривал сгоревшую Москву, громко сообщая свои наблюдения о том, что сгорело и какая была та или эта видневшаяся часть Москвы. Третий офицер, польского происхождения по акценту, спорил с комиссариатским чиновником, доказывая ему, что он ошибался в определении кварталов Москвы.
– О чем спорите? – сердито говорил майор. – Николы ли, Власа ли, все одно; видите, все сгорело, ну и конец… Что толкаетесь то, разве дороги мало, – обратился он сердито к шедшему сзади и вовсе не толкавшему его.
– Ай, ай, ай, что наделали! – слышались, однако, то с той, то с другой стороны голоса пленных, оглядывающих пожарища. – И Замоскворечье то, и Зубово, и в Кремле то, смотрите, половины нет… Да я вам говорил, что все Замоскворечье, вон так и есть.
– Ну, знаете, что сгорело, ну о чем же толковать! – говорил майор.
Проходя через Хамовники (один из немногих несгоревших кварталов Москвы) мимо церкви, вся толпа пленных вдруг пожалась к одной стороне, и послышались восклицания ужаса и омерзения.
– Ишь мерзавцы! То то нехристи! Да мертвый, мертвый и есть… Вымазали чем то.
Пьер тоже подвинулся к церкви, у которой было то, что вызывало восклицания, и смутно увидал что то, прислоненное к ограде церкви. Из слов товарищей, видевших лучше его, он узнал, что это что то был труп человека, поставленный стоймя у ограды и вымазанный в лице сажей…
– Marchez, sacre nom… Filez… trente mille diables… [Иди! иди! Черти! Дьяволы!] – послышались ругательства конвойных, и французские солдаты с новым озлоблением разогнали тесаками толпу пленных, смотревшую на мертвого человека.


По переулкам Хамовников пленные шли одни с своим конвоем и повозками и фурами, принадлежавшими конвойным и ехавшими сзади; но, выйдя к провиантским магазинам, они попали в середину огромного, тесно двигавшегося артиллерийского обоза, перемешанного с частными повозками.
У самого моста все остановились, дожидаясь того, чтобы продвинулись ехавшие впереди. С моста пленным открылись сзади и впереди бесконечные ряды других двигавшихся обозов. Направо, там, где загибалась Калужская дорога мимо Нескучного, пропадая вдали, тянулись бесконечные ряды войск и обозов. Это были вышедшие прежде всех войска корпуса Богарне; назади, по набережной и через Каменный мост, тянулись войска и обозы Нея.
Войска Даву, к которым принадлежали пленные, шли через Крымский брод и уже отчасти вступали в Калужскую улицу. Но обозы так растянулись, что последние обозы Богарне еще не вышли из Москвы в Калужскую улицу, а голова войск Нея уже выходила из Большой Ордынки.
Пройдя Крымский брод, пленные двигались по нескольку шагов и останавливались, и опять двигались, и со всех сторон экипажи и люди все больше и больше стеснялись. Пройдя более часа те несколько сот шагов, которые отделяют мост от Калужской улицы, и дойдя до площади, где сходятся Замоскворецкие улицы с Калужскою, пленные, сжатые в кучу, остановились и несколько часов простояли на этом перекрестке. Со всех сторон слышался неумолкаемый, как шум моря, грохот колес, и топот ног, и неумолкаемые сердитые крики и ругательства. Пьер стоял прижатый к стене обгорелого дома, слушая этот звук, сливавшийся в его воображении с звуками барабана.
Несколько пленных офицеров, чтобы лучше видеть, влезли на стену обгорелого дома, подле которого стоял Пьер.
– Народу то! Эка народу!.. И на пушках то навалили! Смотри: меха… – говорили они. – Вишь, стервецы, награбили… Вон у того то сзади, на телеге… Ведь это – с иконы, ей богу!.. Это немцы, должно быть. И наш мужик, ей богу!.. Ах, подлецы!.. Вишь, навьючился то, насилу идет! Вот те на, дрожки – и те захватили!.. Вишь, уселся на сундуках то. Батюшки!.. Подрались!..
– Так его по морде то, по морде! Этак до вечера не дождешься. Гляди, глядите… а это, верно, самого Наполеона. Видишь, лошади то какие! в вензелях с короной. Это дом складной. Уронил мешок, не видит. Опять подрались… Женщина с ребеночком, и недурна. Да, как же, так тебя и пропустят… Смотри, и конца нет. Девки русские, ей богу, девки! В колясках ведь как покойно уселись!
Опять волна общего любопытства, как и около церкви в Хамовниках, надвинула всех пленных к дороге, и Пьер благодаря своему росту через головы других увидал то, что так привлекло любопытство пленных. В трех колясках, замешавшихся между зарядными ящиками, ехали, тесно сидя друг на друге, разряженные, в ярких цветах, нарумяненные, что то кричащие пискливыми голосами женщины.