Троцкистская демонстрация 7 ноября 1927 года

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Троцкистская демонстрация 7 ноября 1927 года — демонстрация, проведённая левой «объединённой оппозицией» («троцкистско-зиновьевским блоком») в день десятилетия Октябрьской революции параллельно официальной демонстрации. События имели место в Москве и Ленинграде.





Предыстория

С окончанием Гражданской войны большевистская партия была вынуждена перейти к строительству в стране полноценного госаппарата, в связи с наступлением мирного времени и затуханием революционной волны в Европе. Во главе этого аппарата встал Сталин И. В., по итогам XI съезда РКП(б) (27 марта — 2 апреля 1922 года) назначенный Генеральным секретарём ЦК. По представлениям того времени, эта должность ещё не означала роль лидера партии. Однако Сталин, возглавив Секретариат и Оргбюро ЦК, получил беспрецедентную возможность расставлять на все ключевые посты в стране своих личных сторонников, отодвигать на второстепенные должности политических противников. 26 января 1925 года после долгой и ожесточённой подковёрной борьбы Троцкий Л. Д. был снят с ключевых постов наркомвоенмора и предреввоенсовета. Взамен он получил второстепенные посты председателя Главного концессионного комитета, начальника электротехнического управления и председателя научно-технического отдела ВСНХ, сохранил членство в ЦК и даже в Политбюро, оставшись в них в меньшинстве.

К концу 1925 года аппаратные возможности Сталина возросли настолько, что на XIV съезде ВКП(б) в декабре 1925 года ему впервые удалось сколотить твёрдое «сталинистское» большинство. Опираясь на него, он обрушился на своих вчерашних союзников по борьбе с Троцким, Зиновьева и Каменева, в 1923—1924 годах входивших в неформальную «тройку» Зиновьев-Каменев-Сталин. В 1926 году Сталину удалось сместить их с ключевых постов.

Стремясь найти противовес таким искушенным идеологам и ораторам, как Зиновьев и Троцкий, Сталин в 1925 году предпочёл опереться на одного из основных идеологов партии, многолетнего главного редактора газеты «Правда», Бухарина. В области внутренней политики блок Сталина-Бухарина настаивал на сохранении гражданского мира в деревне, в рамках кампании «повернёмся лицом к деревне» в 1925—1927 годах в партию было набрано до 137 тыс. крестьян. Признавая необходимость индустриализации, сформулированная Бухариным «генеральная линия» образца 1925—1927 годов противостояла выдвинутой «троцкистским» экономистом Преображенским доктрине форсированной «сверхиндустриализации» за счёт массовой выкачки средств из деревни. Во внешней политике правящий блок настаивал на доктрине «построения социализма в отдельно взятой стране», впервые выдвинутой Сталиным в конце 1924 года.

В свою очередь, левые оппозиционеры настаивали на ускорении темпов индустриализации, на необходимости широкого наступления на социальные слои, считавшиеся враждебными большевизму — «новую буржуазию» (нэпманов) и зажиточные слои деревни (так называемых «кулаков»). Объективно подобная риторика выражала интересы радикальной части городских рабочих, недовольных негативными сторонами НЭПа: массовой безработицей, резко усилившимся социальным расслоением. Вопреки всем ожиданиям Карла Маркса, партия, именовавшая себя «рабочей», а свою власть — «диктатурой пролетариата», победила в стране с крестьянским большинством.

К июльскому пленуму ЦК 1926 года взгляды вчерашних врагов, Троцкого и Зиновьева, сблизились достаточно для образования «объединённой оппозиции» («троцкистско-зиновьевского блока»). Основой для наступления на оппозицию стала продавленная лично Лениным историческая резолюция X съезда РКП(б) (март 1921) «О единстве партии». В качестве борьбы с возможным распадом коммунистов на несколько враждующих партий (как это ранее произошло с РСДРП, распавшихся на меньшевиков и большевиков) резолюция, за принятие которой голосовал в том числе и Троцкий, запрещала любую фракционную деятельность. Под её признаками понимались образование собственных руководящих структур, постановка внутрифракционной дисциплины выше общепартийной и даже составление собственных программных документов.

Отношения большинства ЦК с оппозицией испортились окончательно. Во время июльского пленума ЦК 1926 года после бурной перепалки с оппозиционером Каменевым основатель ВЧК Дзержинский Ф. Э. умер от сердечного приступа. По итогам пленума Зиновьев «за фактическое руководство оппозицией» исключен из Политбюро. Октябрьский объединённый пленум ЦК и ЦКК 1926 года исключил Троцкого и Каменева из Политбюро (оставив их в составе ЦК и ИККИ), снял Зиновьева с поста председателя Исполкома Коминтерна. Из ЦК был исключен видный оппозиционер Лашевич. Многие рядовые оппозиционеры в это время исключались из партии, осенью 1926 года от поддержки оппозиции официально отказалась вдова Ленина, Крупская Н. К., заявившая, что «оппозиция зашла слишком далеко».

Градус взаимных обвинений дошёл до очень высокой точки. На VII расширенном пленуме ИККИ (22 ноября — 16 декабря 1926 года) Сталин заявил, что Каменев, узнав в 1917 году об отречении великого князя Михаила от престола, отправил ему из ссылки в Ачинске поздравительную телеграмму, как «первому гражданину свободной России». В ответ Каменев организовал обращение целого ряда старых большевиков, участников апрельской партконференции 1917 года, свидетельствовавших в его защиту.

В мае 1927 года оппозиция ожесточённо обрушилась на официальный ЦК, обвиняя его в провале революции в Китае (см. Шанхайская резня 1927 года). Подписанное в этой связи известными оппозиционерами «Заявление 83-х» подверглось официальной критике, как «фракционное», в редакционной статье «Правды» было заявлено, что его сложно отличить от «документов врага». Постепенно теряя доступ к легальной политической активности, оппозиционеры начали переходить к распространению нелегальных листовок, организации нелегальных типографий и рабочих сходок по образцу своей дореволюционной деятельности. На нелегальных сходках в Москве и Ленинграде побывало до 20 тыс. чел., во время двухчасового выступления Троцкого и Каменева в МВТУ (высшем техническом училище) присутствовало до 2 тыс. чел. На этих неофициальных собраниях начали появляться вооруженные дубинками сторонники «генеральной линии», выступления оппозиционеров всё чаще прерывались криками и свистками.

То, до какой степени дошёл накал страстей, хорошо видно по тому факту, что в августе — сентябре 1927 года Троцкий впервые выдвинул скандальный «тезис о Клемансо». Он пророчески предсказал, что в случае неизбежного вступления СССР в новую большую войну сталинское руководство окажется, по его мнению, таким бездарным, что немцы окажутся под Москвой («враг подойдёт к стенам Кремля километров на 80»). В таком же случае Троцкий недвусмысленно пообещал устроить переворот, расстрелять всех «сталинцев» — шаг, на который они сами никак не могли решиться в отношении «троцкистов», — и затем привести СССР к победе. Перспективы реализации этого тезиса на практике выглядели крайне туманными; по состоянию на середину 1927 года оппозиция уже фактически не располагала никакой политической силой. Сам же Сталин на октябрьском пленуме ЦК 1927 года отнёсся к угрозе Троцкого весьма скептически.

В сентябре 1927 года ГПУ разгромило нелегальную типографию, печатавшую оппозиционные программные документы. Предметом для особой критики стал тот факт, что в организации типографии был замешан некий бывший врангелевский офицер; в действительности этот бывший офицер являлся агентом ГПУ, что официально признал председатель ОГПУ Менжинский в своём письме в Секретариат ЦК. Судя по сохранившемуся письму от Сталина к Орджоникидзе, ответственность за организацию типографии взяли Преображенский, Серебряков и Шаров[1].

Новый скандал вспыхнул уже в октябре 1927 года в Ленинграде, когда манифестация в честь открывшейся сессии ВЦИК начала неожиданно выкрикивать имена появившихся на трибуне Зиновьева и Троцкого.

Октябрьский пленум ЦК 1927 года исключил Зиновьева и Троцкого из ЦК. Речь Троцкого проходила в обстановке обструкции[2]:
Работа стенографисток протекала в очень трудных условиях. Целый ряд реплик отмечен, но отмечены далеко не все. Возможно, что стенографистки избегали записи некоторых реплик из чувства брезгливости. Я ни в каком случае не могу им поставить это в вину. стенограмме не указано также, что с трибуны Президиума мне систематически мешали говорить. Не указано, что с этой трибуны брошен был в меня стакан (говорят, что тов. Кубяком), стенограмме не указано, что один из участников Объединенного пленума пытался за руку стащить меня с трибуны, и пр. и пр.

Первая моя речь в защиту предложения о постановке в порядок дня особым пунктом вопроса о врангелевском офицере и военном заговоре изъята из стенограммы особым постановлением пленума. Вследствие этого в стенограммах пленума окажется незаписанным тот факт, что член Президиума ЦКК, тов. Ярославский, во время моей речи бросил в меня (томом контрольных цифр. Морально-политический смысл этого факта особенно подчеркивается тем обстоятельством, что рабочего-партийца за резкое слово в ячейке во время прений исключают, из партии, тогда как один из организаторов и руководителей этих исключений считает возможным в высшем органе партии, на Объединенном пленуме ЦК и ЦКК, прибегать к методам, которые иначе никак нельзя назвать, как фашистски-хулиганскими.

Во время речи тов. Бухарина, в ответ на реплику с моей стороны, тов. Шверник также бросил в меня книгу.

События в Москве

Параллельно с официальной демонстрацией в день 10-летия Октябрьской революции, оппозиционеры организовали собственную, параллельную демонстрацию. В Москве её возглавили Троцкий, Каменев, Лашевич, Преображенский, Муралов, тогда как Зиновьев и Радек выехали в Ленинград.
А Троцкого я, кстати, видел. Насколько мне помнится, это было 7 ноября в 1927 году. Его то ли не позвали на Мавзолей, то ли он сам не пошел. Наша колонна шла с Красной площади по Моховой, а он стоял на балконе дома на углу Воздвиженки и выкрикивал какие-то лозунги, стараясь перекричать оркестры. Не было слышно ни единого слова, и получалась жалкая такая пантомима.

— из воспоминаний Михаила Смиртюкова, управляющего делами Совета министров СССР[3]

С балкона 27-го Дома Советов на углу Тверской и Охотного были вывешены оппозиционные лозунги, на балкон вышли Смилга и Преображенский, приветствовавшие колонны демонстрантов. Через некоторое время сторонники «генеральной линии» атаковали дом. С балкона противоположного, 1-го Дома Советов, из квартиры Подвойского в Преображенского и Смилгу начали бросать «льдинами, картофелем и дровами». Ворвавшиеся в дом 20 человек избили оппозиционеров Грюнштейна, Енукидзе и Карпели, стащили с балкона Преображенского и Смилгу и сорвали оппозиционные лозунги. Во главе сторонников «линии ЦК» находился секретарь Краснопресненского райкома партии Рютин, впоследствии присоединившийся к «правому уклону».

По заявлению члена партии А. Николаева, с его квартиры были сорваны оппозиционные лозунги «выполним завещание Ленина», «Повернем огонь направо против нэпмана, кулака и бюрократа», «За подлинную рабочую демократию», а также портреты Ленина, Троцкого и Зиновьева.

Троцкий, Каменев и Муралов в это время находились в автомобиле у места сбора колонн. По заявлению члена партии Архипова, на эту машину было устроено нападение, член партии Эйденов пытался избить Троцкого. Ряд рядовых оппозиционеров были избиты, плакаты вырывались у них из рук. Имеются также свидетельства, что в машину Троцкого стреляли.

Малоизвестно, что в этот день слушатель военной академии имени Фрунзе Охотников Я. О., участвуя в охране Мавзолея, напал на Сталина, ударив его в затылок. Судя по всему, Сталин счёл произошедшее недоразумением. Сам Охотников впоследствии был репрессирован, однако эпизод с нападением на Сталина в его деле не числился.

Последствия

Ноябрьский объединённый пленум ЦК и ЦКК 1927 года исключил Троцкого и Зиновьева из партии, Каменева и Раковского — из ЦК. Этот шаг был предпринят как ответ на организацию «параллельной» демонстрации. Лидеры оппозиции потерпели окончательное поражение в предсъездовской дискуссии и, из-за массовых исключений из партии, не смогли выступить на XV съезде ВКП(б) (декабрь 1927). Съезд подтвердил проведённые пленумом исключения из партии, и дополнительно исключил ещё 75 видных оппозиционеров: Каменева, Лашевича, Радека и других, а также 23 участников группы Сапронова. Выступление Муралова проходило в атмосфере обструкции, а «зиновьевцы», по оценке Роговина, предпочли «капитулировать» прямо на съезде.

Проведённые исключения были устроены в соответствии с механизмом, который «продавил» лично Ленин на X съезде РКП(б) (март 1921 года), большинством голосов объединённого пленума ЦК и ЦКК. Кроме того, они были подтверждены большинством XV съезда. Показательно, что лидеры оппозиции внесли немалый вклад в организацию «закручивания гаек» внутри партии, жертвами которого стали они сами. Все они в 1921 году проголосовали за историческую резолюцию «О единстве партии», на основании которой они же и были впоследствии исключены из партии.

Впервые ГПУ вмешалась во внутрипартийную политическую борьбу ещё в 1923 году, для разгона осколков «рабочей оппозиции», самой известной из которой являлась группа Мясникова («Рабочая группа»). Опасения Ленина, что фракции могут вырасти в самостоятельные партии, оказались не лишёнными оснований: известно, что в 1924 году часть бывших членов «рабочей оппозиции» попытались организовать «Коммунистическую рабочую партию». Также известно, что ещё в 1923 году Дзержинский обращался к коммунистам с требованием сообщать в его ведомство об известных им фактам оппозиционной деятельности. Будущие лидеры «троцкистско-зиновьевского блока» полностью одобряли разгром «рабочей оппозиции»; Карл Радек в своём выступлении на XII съезде (1923) прямо называл «мясниковцев» и аналогичные группы «подпольными группами наших врагов».

Зиновьев, находившийся в 1924 году во главе неформальной «тройки» Зиновьев-Каменев-Сталин, организовывал «чистку непроизводственных ячеек» от сторонников Троцкого. Он же ещё до 1927 года опробовал тактику «затыкания ртов» собственным политическим противникам под предлогом борьбы с распространением фракционных программных документов. Наиболее скандальной стала борьба в преддверии XIV съезда ВКП(б) в декабре 1925 года: Зиновьев добился исключения из ленинградской делегации нескольких коммунистов, имевших репутацию «сталинцев», а ленинградское ГПУ даже пресекало распространение в городе материалов официального ЦК.

Один из видных сторонников Троцкого, Иоффе А. А. 17 ноября 1927 года совершил самоубийство. Фрагменты его посмертного письма Троцкому были опубликованы с комментариями Ярославского, назвавшего свою статью «Философия упадничества».

По итогам XV съезда левая оппозиция фактически перестала существовать как политическая сила. Однако произошедшее в 1927 году общее ухудшение внешнеполитической обстановки и особенно кризис хлебозаготовок 1927 года вынудили «сталинцев» на деле принять лозунги форсированной индустриализации и коллективизации, выдвинутые ранее левыми. «Перехватывание» лозунгов левых окончательно добило оппозицию; раз уж «генеральная линия» сместилась влево, для многих рядовых членов партии «левацких» убеждений приверженность оппозиции полностью потеряло всякий смысл.

Разное

  • «Параллельная» демонстрация 7 ноября 1927 года упоминается в трилогии Аксенова «Московская сага»
  • В оппозиционной демонстрации принял участие писатель Варлам Шаламов.

Напишите отзыв о статье "Троцкистская демонстрация 7 ноября 1927 года"

Примечания

  1. [grachev62.narod.ru/stalin/t17/t17_171.htm Сталин И.В. Письмо Г.К. Орджоникидзе 23 сентября 1927 года]
  2. [trst.narod.ru/rogovin/t1/xlv.htm XLV. Теория и практика термидорианской амальгамы - Была ли альтернатива? - В. Роговин]
  3. [www.kommersant.ru/doc/1752476 Ъ-Власть - "Я по молодости считал, что так оно и должно быть"]

Ссылки

  • [topos.memo.ru/antistalinskaya-demonstraciya-7-noyabrya-1927-goda Антисталинская демонстрация 7 ноября 1927 года] на сайте Мемориал.

Отрывок, характеризующий Троцкистская демонстрация 7 ноября 1927 года

В день отъезда графа, Соня с Наташей были званы на большой обед к Карагиным, и Марья Дмитриевна повезла их. На обеде этом Наташа опять встретилась с Анатолем, и Соня заметила, что Наташа говорила с ним что то, желая не быть услышанной, и всё время обеда была еще более взволнована, чем прежде. Когда они вернулись домой, Наташа начала первая с Соней то объяснение, которого ждала ее подруга.
– Вот ты, Соня, говорила разные глупости про него, – начала Наташа кротким голосом, тем голосом, которым говорят дети, когда хотят, чтобы их похвалили. – Мы объяснились с ним нынче.
– Ну, что же, что? Ну что ж он сказал? Наташа, как я рада, что ты не сердишься на меня. Говори мне всё, всю правду. Что же он сказал?
Наташа задумалась.
– Ах Соня, если бы ты знала его так, как я! Он сказал… Он спрашивал меня о том, как я обещала Болконскому. Он обрадовался, что от меня зависит отказать ему.
Соня грустно вздохнула.
– Но ведь ты не отказала Болконскому, – сказала она.
– А может быть я и отказала! Может быть с Болконским всё кончено. Почему ты думаешь про меня так дурно?
– Я ничего не думаю, я только не понимаю этого…
– Подожди, Соня, ты всё поймешь. Увидишь, какой он человек. Ты не думай дурное ни про меня, ни про него.
– Я ни про кого не думаю дурное: я всех люблю и всех жалею. Но что же мне делать?
Соня не сдавалась на нежный тон, с которым к ней обращалась Наташа. Чем размягченнее и искательнее было выражение лица Наташи, тем серьезнее и строже было лицо Сони.
– Наташа, – сказала она, – ты просила меня не говорить с тобой, я и не говорила, теперь ты сама начала. Наташа, я не верю ему. Зачем эта тайна?
– Опять, опять! – перебила Наташа.
– Наташа, я боюсь за тебя.
– Чего бояться?
– Я боюсь, что ты погубишь себя, – решительно сказала Соня, сама испугавшись того что она сказала.
Лицо Наташи опять выразило злобу.
– И погублю, погублю, как можно скорее погублю себя. Не ваше дело. Не вам, а мне дурно будет. Оставь, оставь меня. Я ненавижу тебя.
– Наташа! – испуганно взывала Соня.
– Ненавижу, ненавижу! И ты мой враг навсегда!
Наташа выбежала из комнаты.
Наташа не говорила больше с Соней и избегала ее. С тем же выражением взволнованного удивления и преступности она ходила по комнатам, принимаясь то за то, то за другое занятие и тотчас же бросая их.
Как это ни тяжело было для Сони, но она, не спуская глаз, следила за своей подругой.
Накануне того дня, в который должен был вернуться граф, Соня заметила, что Наташа сидела всё утро у окна гостиной, как будто ожидая чего то и что она сделала какой то знак проехавшему военному, которого Соня приняла за Анатоля.
Соня стала еще внимательнее наблюдать свою подругу и заметила, что Наташа была всё время обеда и вечер в странном и неестественном состоянии (отвечала невпопад на делаемые ей вопросы, начинала и не доканчивала фразы, всему смеялась).
После чая Соня увидала робеющую горничную девушку, выжидавшую ее у двери Наташи. Она пропустила ее и, подслушав у двери, узнала, что опять было передано письмо. И вдруг Соне стало ясно, что у Наташи был какой нибудь страшный план на нынешний вечер. Соня постучалась к ней. Наташа не пустила ее.
«Она убежит с ним! думала Соня. Она на всё способна. Нынче в лице ее было что то особенно жалкое и решительное. Она заплакала, прощаясь с дяденькой, вспоминала Соня. Да это верно, она бежит с ним, – но что мне делать?» думала Соня, припоминая теперь те признаки, которые ясно доказывали, почему у Наташи было какое то страшное намерение. «Графа нет. Что мне делать, написать к Курагину, требуя от него объяснения? Но кто велит ему ответить? Писать Пьеру, как просил князь Андрей в случае несчастия?… Но может быть, в самом деле она уже отказала Болконскому (она вчера отослала письмо княжне Марье). Дяденьки нет!» Сказать Марье Дмитриевне, которая так верила в Наташу, Соне казалось ужасно. «Но так или иначе, думала Соня, стоя в темном коридоре: теперь или никогда пришло время доказать, что я помню благодеяния их семейства и люблю Nicolas. Нет, я хоть три ночи не буду спать, а не выйду из этого коридора и силой не пущу ее, и не дам позору обрушиться на их семейство», думала она.


Анатоль последнее время переселился к Долохову. План похищения Ростовой уже несколько дней был обдуман и приготовлен Долоховым, и в тот день, когда Соня, подслушав у двери Наташу, решилась оберегать ее, план этот должен был быть приведен в исполнение. Наташа в десять часов вечера обещала выйти к Курагину на заднее крыльцо. Курагин должен был посадить ее в приготовленную тройку и везти за 60 верст от Москвы в село Каменку, где был приготовлен расстриженный поп, который должен был обвенчать их. В Каменке и была готова подстава, которая должна была вывезти их на Варшавскую дорогу и там на почтовых они должны были скакать за границу.
У Анатоля были и паспорт, и подорожная, и десять тысяч денег, взятые у сестры, и десять тысяч, занятые через посредство Долохова.
Два свидетеля – Хвостиков, бывший приказный, которого употреблял для игры Долохов и Макарин, отставной гусар, добродушный и слабый человек, питавший беспредельную любовь к Курагину – сидели в первой комнате за чаем.
В большом кабинете Долохова, убранном от стен до потолка персидскими коврами, медвежьими шкурами и оружием, сидел Долохов в дорожном бешмете и сапогах перед раскрытым бюро, на котором лежали счеты и пачки денег. Анатоль в расстегнутом мундире ходил из той комнаты, где сидели свидетели, через кабинет в заднюю комнату, где его лакей француз с другими укладывал последние вещи. Долохов считал деньги и записывал.
– Ну, – сказал он, – Хвостикову надо дать две тысячи.
– Ну и дай, – сказал Анатоль.
– Макарка (они так звали Макарина), этот бескорыстно за тебя в огонь и в воду. Ну вот и кончены счеты, – сказал Долохов, показывая ему записку. – Так?
– Да, разумеется, так, – сказал Анатоль, видимо не слушавший Долохова и с улыбкой, не сходившей у него с лица, смотревший вперед себя.
Долохов захлопнул бюро и обратился к Анатолю с насмешливой улыбкой.
– А знаешь что – брось всё это: еще время есть! – сказал он.
– Дурак! – сказал Анатоль. – Перестань говорить глупости. Ежели бы ты знал… Это чорт знает, что такое!
– Право брось, – сказал Долохов. – Я тебе дело говорю. Разве это шутка, что ты затеял?
– Ну, опять, опять дразнить? Пошел к чорту! А?… – сморщившись сказал Анатоль. – Право не до твоих дурацких шуток. – И он ушел из комнаты.
Долохов презрительно и снисходительно улыбался, когда Анатоль вышел.
– Ты постой, – сказал он вслед Анатолю, – я не шучу, я дело говорю, поди, поди сюда.
Анатоль опять вошел в комнату и, стараясь сосредоточить внимание, смотрел на Долохова, очевидно невольно покоряясь ему.
– Ты меня слушай, я тебе последний раз говорю. Что мне с тобой шутить? Разве я тебе перечил? Кто тебе всё устроил, кто попа нашел, кто паспорт взял, кто денег достал? Всё я.
– Ну и спасибо тебе. Ты думаешь я тебе не благодарен? – Анатоль вздохнул и обнял Долохова.
– Я тебе помогал, но всё же я тебе должен правду сказать: дело опасное и, если разобрать, глупое. Ну, ты ее увезешь, хорошо. Разве это так оставят? Узнается дело, что ты женат. Ведь тебя под уголовный суд подведут…
– Ах! глупости, глупости! – опять сморщившись заговорил Анатоль. – Ведь я тебе толковал. А? – И Анатоль с тем особенным пристрастием (которое бывает у людей тупых) к умозаключению, до которого они дойдут своим умом, повторил то рассуждение, которое он раз сто повторял Долохову. – Ведь я тебе толковал, я решил: ежели этот брак будет недействителен, – cказал он, загибая палец, – значит я не отвечаю; ну а ежели действителен, всё равно: за границей никто этого не будет знать, ну ведь так? И не говори, не говори, не говори!
– Право, брось! Ты только себя свяжешь…
– Убирайся к чорту, – сказал Анатоль и, взявшись за волосы, вышел в другую комнату и тотчас же вернулся и с ногами сел на кресло близко перед Долоховым. – Это чорт знает что такое! А? Ты посмотри, как бьется! – Он взял руку Долохова и приложил к своему сердцу. – Ah! quel pied, mon cher, quel regard! Une deesse!! [О! Какая ножка, мой друг, какой взгляд! Богиня!!] A?
Долохов, холодно улыбаясь и блестя своими красивыми, наглыми глазами, смотрел на него, видимо желая еще повеселиться над ним.
– Ну деньги выйдут, тогда что?
– Тогда что? А? – повторил Анатоль с искренним недоумением перед мыслью о будущем. – Тогда что? Там я не знаю что… Ну что глупости говорить! – Он посмотрел на часы. – Пора!
Анатоль пошел в заднюю комнату.
– Ну скоро ли вы? Копаетесь тут! – крикнул он на слуг.
Долохов убрал деньги и крикнув человека, чтобы велеть подать поесть и выпить на дорогу, вошел в ту комнату, где сидели Хвостиков и Макарин.
Анатоль в кабинете лежал, облокотившись на руку, на диване, задумчиво улыбался и что то нежно про себя шептал своим красивым ртом.
– Иди, съешь что нибудь. Ну выпей! – кричал ему из другой комнаты Долохов.
– Не хочу! – ответил Анатоль, всё продолжая улыбаться.
– Иди, Балага приехал.
Анатоль встал и вошел в столовую. Балага был известный троечный ямщик, уже лет шесть знавший Долохова и Анатоля, и служивший им своими тройками. Не раз он, когда полк Анатоля стоял в Твери, с вечера увозил его из Твери, к рассвету доставлял в Москву и увозил на другой день ночью. Не раз он увозил Долохова от погони, не раз он по городу катал их с цыганами и дамочками, как называл Балага. Не раз он с их работой давил по Москве народ и извозчиков, и всегда его выручали его господа, как он называл их. Не одну лошадь он загнал под ними. Не раз он был бит ими, не раз напаивали они его шампанским и мадерой, которую он любил, и не одну штуку он знал за каждым из них, которая обыкновенному человеку давно бы заслужила Сибирь. В кутежах своих они часто зазывали Балагу, заставляли его пить и плясать у цыган, и не одна тысяча их денег перешла через его руки. Служа им, он двадцать раз в году рисковал и своей жизнью и своей шкурой, и на их работе переморил больше лошадей, чем они ему переплатили денег. Но он любил их, любил эту безумную езду, по восемнадцати верст в час, любил перекувырнуть извозчика и раздавить пешехода по Москве, и во весь скок пролететь по московским улицам. Он любил слышать за собой этот дикий крик пьяных голосов: «пошел! пошел!» тогда как уж и так нельзя было ехать шибче; любил вытянуть больно по шее мужика, который и так ни жив, ни мертв сторонился от него. «Настоящие господа!» думал он.
Анатоль и Долохов тоже любили Балагу за его мастерство езды и за то, что он любил то же, что и они. С другими Балага рядился, брал по двадцати пяти рублей за двухчасовое катанье и с другими только изредка ездил сам, а больше посылал своих молодцов. Но с своими господами, как он называл их, он всегда ехал сам и никогда ничего не требовал за свою работу. Только узнав через камердинеров время, когда были деньги, он раз в несколько месяцев приходил поутру, трезвый и, низко кланяясь, просил выручить его. Его всегда сажали господа.
– Уж вы меня вызвольте, батюшка Федор Иваныч или ваше сиятельство, – говорил он. – Обезлошадничал вовсе, на ярманку ехать уж ссудите, что можете.
И Анатоль и Долохов, когда бывали в деньгах, давали ему по тысяче и по две рублей.
Балага был русый, с красным лицом и в особенности красной, толстой шеей, приземистый, курносый мужик, лет двадцати семи, с блестящими маленькими глазами и маленькой бородкой. Он был одет в тонком синем кафтане на шелковой подкладке, надетом на полушубке.
Он перекрестился на передний угол и подошел к Долохову, протягивая черную, небольшую руку.
– Федору Ивановичу! – сказал он, кланяясь.
– Здорово, брат. – Ну вот и он.
– Здравствуй, ваше сиятельство, – сказал он входившему Анатолю и тоже протянул руку.
– Я тебе говорю, Балага, – сказал Анатоль, кладя ему руки на плечи, – любишь ты меня или нет? А? Теперь службу сослужи… На каких приехал? А?
– Как посол приказал, на ваших на зверьях, – сказал Балага.
– Ну, слышишь, Балага! Зарежь всю тройку, а чтобы в три часа приехать. А?
– Как зарежешь, на чем поедем? – сказал Балага, подмигивая.
– Ну, я тебе морду разобью, ты не шути! – вдруг, выкатив глаза, крикнул Анатоль.
– Что ж шутить, – посмеиваясь сказал ямщик. – Разве я для своих господ пожалею? Что мочи скакать будет лошадям, то и ехать будем.
– А! – сказал Анатоль. – Ну садись.
– Что ж, садись! – сказал Долохов.
– Постою, Федор Иванович.
– Садись, врешь, пей, – сказал Анатоль и налил ему большой стакан мадеры. Глаза ямщика засветились на вино. Отказываясь для приличия, он выпил и отерся шелковым красным платком, который лежал у него в шапке.
– Что ж, когда ехать то, ваше сиятельство?
– Да вот… (Анатоль посмотрел на часы) сейчас и ехать. Смотри же, Балага. А? Поспеешь?
– Да как выезд – счастлив ли будет, а то отчего же не поспеть? – сказал Балага. – Доставляли же в Тверь, в семь часов поспевали. Помнишь небось, ваше сиятельство.
– Ты знаешь ли, на Рожество из Твери я раз ехал, – сказал Анатоль с улыбкой воспоминания, обращаясь к Макарину, который во все глаза умиленно смотрел на Курагина. – Ты веришь ли, Макарка, что дух захватывало, как мы летели. Въехали в обоз, через два воза перескочили. А?
– Уж лошади ж были! – продолжал рассказ Балага. – Я тогда молодых пристяжных к каурому запрег, – обратился он к Долохову, – так веришь ли, Федор Иваныч, 60 верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи, держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился. Так ведь не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли черти. Издохла левая только.


Анатоль вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в подпоясанной серебряным ремнем шубке и собольей шапке, молодцовато надетой на бекрень и очень шедшей к его красивому лицу. Поглядевшись в зеркало и в той самой позе, которую он взял перед зеркалом, став перед Долоховым, он взял стакан вина.
– Ну, Федя, прощай, спасибо за всё, прощай, – сказал Анатоль. – Ну, товарищи, друзья… он задумался… – молодости… моей, прощайте, – обратился он к Макарину и другим.
Несмотря на то, что все они ехали с ним, Анатоль видимо хотел сделать что то трогательное и торжественное из этого обращения к товарищам. Он говорил медленным, громким голосом и выставив грудь покачивал одной ногой. – Все возьмите стаканы; и ты, Балага. Ну, товарищи, друзья молодости моей, покутили мы, пожили, покутили. А? Теперь, когда свидимся? за границу уеду. Пожили, прощай, ребята. За здоровье! Ура!.. – сказал он, выпил свой стакан и хлопнул его об землю.
– Будь здоров, – сказал Балага, тоже выпив свой стакан и обтираясь платком. Макарин со слезами на глазах обнимал Анатоля. – Эх, князь, уж как грустно мне с тобой расстаться, – проговорил он.
– Ехать, ехать! – закричал Анатоль.
Балага было пошел из комнаты.
– Нет, стой, – сказал Анатоль. – Затвори двери, сесть надо. Вот так. – Затворили двери, и все сели.
– Ну, теперь марш, ребята! – сказал Анатоль вставая.
Лакей Joseph подал Анатолю сумку и саблю, и все вышли в переднюю.
– А шуба где? – сказал Долохов. – Эй, Игнатка! Поди к Матрене Матвеевне, спроси шубу, салоп соболий. Я слыхал, как увозят, – сказал Долохов, подмигнув. – Ведь она выскочит ни жива, ни мертва, в чем дома сидела; чуть замешкаешься, тут и слезы, и папаша, и мамаша, и сейчас озябла и назад, – а ты в шубу принимай сразу и неси в сани.
Лакей принес женский лисий салоп.
– Дурак, я тебе сказал соболий. Эй, Матрешка, соболий! – крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос.
Красивая, худая и бледная цыганка, с блестящими, черными глазами и с черными, курчавыми сизого отлива волосами, в красной шали, выбежала с собольим салопом на руке.
– Что ж, мне не жаль, ты возьми, – сказала она, видимо робея перед своим господином и жалея салопа.
Долохов, не отвечая ей, взял шубу, накинул ее на Матрешу и закутал ее.
– Вот так, – сказал Долохов. – И потом вот так, – сказал он, и поднял ей около головы воротник, оставляя его только перед лицом немного открытым. – Потом вот так, видишь? – и он придвинул голову Анатоля к отверстию, оставленному воротником, из которого виднелась блестящая улыбка Матреши.
– Ну прощай, Матреша, – сказал Анатоль, целуя ее. – Эх, кончена моя гульба здесь! Стешке кланяйся. Ну, прощай! Прощай, Матреша; ты мне пожелай счастья.
– Ну, дай то вам Бог, князь, счастья большого, – сказала Матреша, с своим цыганским акцентом.