Туалеты в Японии

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

В Японии существуют два типа туалетов. Первый тип, существующий в Японии издревле, представляет собой отверстие в полу, обычно устанавливается в общественных туалетах. Второй тип, унитаз и писсуар, появился после Второй мировой войны и стал привычным в домах рядовых японцев.

Большое количество японских унитазов оборудовано биде, которое в Японии называется «Восюрэтто» (яп. ウォシュレット) (от англ. Washlet = Washing toilet). Современные модели выполняют множество дополнительных функций. Например, такие унитазы могут открывать крышку, фиксируя присутствие человека, мыть нужные места струёй воды с подогревом, после этого сушить тёплым воздухом, автоматически смывать и закрывать крышку.

Японское слово тойрэ (яп. トイレ) является транскрипцией англ. toilet и используется как для обозначения помещения, так и для обозначения унитаза. Также распространён эвфемизм отэарай (яп. お手洗い), что фактически означает «омовение рук».

Научные конференции по туалетной тематике проводятся в масштабах всей Японии каждый год[1]. В 1985 году было создано японское «Общество туалетов», которое ежегодно стало проводить конкурс на определение лучших общественных туалетов. В числе критериев — отсутствие неприятных запахов, чистота, дизайн, конструкция здания, отзывы посетителей и даже название[к. 1]. Пять отхожих мест (самое древнее из них относится к XIV веку) объявлены в Японии важным культурным достоянием[2]; в Токио существует Музей туалетной истории[1].



История туалета в Японии

В древние времена охотники и собиратели, не имевшие постоянного места жительства, не имели также и фиксированных мест для справления нужды. С переходом протояпонцев к оседлому образу жизни (IV—III тыс. до н. э.) в качестве туалета они использовали помойку[2], куда вместе с тем они выбрасывали всё, что им было больше не нужно (пищевые остатки, трупы собак и людей)[3].

Одно из первых упоминаний туалета в японских мифах относится к мифологически-летописному своду «Кодзики» («Записи о делах древности», 712 г.): в нём приводится история о жившем по преданию на рубеже I—II веков правителе Кэйко, отправившем старшего сына за двумя красавицами, которых намеревался взять в жёны. Однако сын сам женился на них, а отцу привёл других девушек. Раскусивший обман Кэйко поручил своему младшему сыну Ямато Такэру проучить старшего. Как говорится в «Кодзики», исполнив волю отца, Ямато отчитался перед ним[3]:

Когда рано утром старший брат зашёл в отхожее место, я уже поджидал его там. Я напал на него, схватил его, убил его, руки-ноги повыдергал, завернул тело в циновку и выкинул.

Первые документальные археологические сведения, рассказывающие о конструкционных особенностях японских туалетов, относятся к концу VII века. Тогда была построена первая постоянная резиденция императоров страны — Фудзивара, в которой, по оценкам историков, могло проживать от 30 до 50 тыс. человек[3] (с плотностью от 1100 до 4600 человек на км²[4]). Для борьбы с нечистотами использовались проложенные по территории города каналы. По ответвлениям от них вода поступала на участки, в которых располагались туалеты, представлявшие собой прямоугольные ямы размером около 150 на 30 см. Поступавшая по отводам из уличных каналов вода протекала через эти ямы и вместе с нечистотами возвращалась обратно в каналы, уже оттуда — в реки. Аналогичным образом были устроены туалеты в следующей японской столице — Нара (710—784)[4].

Археологами также найдены туалеты другого типа, относящиеся к этому же времени: туалетные домики кавая («речной домик») устраивались на мостиках, переброшенных через магистральные пятиметровые каналы; японцы считали, что умеренное внесение в воду фекалий способствует росту рыбы[к. 2]. Такие домики окончательно исчезли в удалённых районах Японии после Второй мировой войны[4]. В прошлом вместо туалетной бумаги японцы использовали менее дорогой материал — дерево. Небольшие деревянные дощечки моккан (длиной 25 и шириной 2—3 см) служили для чиновников, чьё число только в столице доходило до 7000 человек, материалом для деловых посланий, упражнений в иероглифике либо аналогом записной книжки. Когда сделанная надпись делалась ненужной, она соскребалась ножом, и дощечки были вновь готовы для записей. После окончательного истончения моккан мог служить и в качестве туалетной бумаги[5]. Для этой же цели могли быть использованы листья деревьев[6] и водоросли[7].

С удешевлением бумаги использование мокканов сошло на нет. В 794 году была построена новая столица — Хэйан (ныне — Киото). Его аристократические жители жили в домах, планировка которых не предусматривала места для постоянного туалета. В его качестве использовался прямоугольный деревянный пенал больших размеров, предварительно заполненный абсорбентом — золой или древесным углём. Такой туалет использовался не только ночью, но и днём, поэтому к нему была приделана рукоятка, за которую слуги таскали его к тем, для кого он предназначался[8][9]. Процедура отправления естественной надобности не была приватной: одежда японских аристократок состояла из обёрток-халатов, число которых доходило до двадцати, без застёжек, и дама была не в состоянии в одиночку справить нужду, не снимая одежду. Для этого её служанка, держась на расстоянии, приподнимала специальным шестом её накидки и выдвигала пенал в пространство между накидками и полом[9]. В каждом дзэнском монастыре туалет существовал в качестве одного из сакральных строений, предписанных каноном. В случае, если монах прерывал ежедневную медитацию для справления нужды, ему полагалось наказание в виде колочения бамбуковой палкой. Один из патриархов дзэн-буддизма Догэн (1201—1253) в своём наставлении последователям-монахам писал[7]:

Отправляясь в отхожее место, бери с собой полотенце. Повесь его на вешалку перед входом. Если на тебе длинная ряса, повесь её туда же. Повесив, налей в таз воды до девятой риски и таз держи в правой руке. Перед тем как войти, переобуйся. Дверь закрывай левой рукой. Слегка сполоснув водой из таза судно, поставь таз перед входом. Встань обеими ногами на настил, нужду справляй на корточках. Вокруг не гадить! Не смеяться, песен не распевать. Не плеваться, на стенах не писа́ть. Справив нужду, подтираться либо бумагой, либо бамбуковой дощечкой. Потом возьми таз в правую руку и лей воду в левую, коей хорошенько вымой судно. После этого покинь отхожее место и вымой руки. Мыть в семи водах: три раза с золой, три раза с землёй, один раз — со стручками[к. 3]. После чего ещё раз сполосни руки водой.

Отдельно стоящий стационарный туалет, который можно было вычищать по мере заполнения, появился по крайней мере в XIII веке[9]. Первые общественные туалеты были построены в городе Иокогама в XIX веке. В 1889 в другом японском городе Осака их насчитывалось уже около полутора тысяч[10]. В современной Японии туалетом оснащены каждая железнодорожная станция, крупные магазины[11]. В поездах пользоваться им разрешено даже на остановках, поскольку экскременты не проваливаются на полотно, а собираются в специальную ёмкость[12]. Туалеты европейского типа по состоянию на 2002 год имеются в 55 % частных домов и в 92 % квартир[13].

Напишите отзыв о статье "Туалеты в Японии"

Комментарии

  1. А. Н. Мещеряков приводит следующие названия туалетов: «Рукомойня отшельников», «Морской воздух», «Шум прибоя»[1].
  2. Домики на Филиппинах, во Вьетнами и Индонезии, аналогичные японским кавая, строились прямо над нерестилищами[4][5].
  3. Ввиду его бактерицидных свойств, стручки дерева гледичия использовались при мытье вместо мыла[7].

Примечания

Литература

  • Куланов А.Е. Обратная сторона Японии. XXI век. — Издание второе, дополненное. — «Эксмо», 2011. — С. 66-99. — 352 с. — ISBN 978-5-699-51335-2.
  • Мещеряков А. Н. Японские туалеты и урны // Сосуды тайн: Туалеты и урны в культурах народов мира. — СПб.: «Азбука-классика», «Петербургское востоковедение», 2002. — С. 51-77. — 176 с. — ISBN 5-352-00188-1.

Отрывок, характеризующий Туалеты в Японии

– Вишь, черт, дерется как! Аж всю морду раскровянил, – сказал он робким шепотом, когда отошел фельдфебель.
– Али не любишь? – сказал смеющийся голос; и, умеряя звуки голосов, солдаты пошли дальше. Выбравшись за деревню, они опять заговорили так же громко, пересыпая разговор теми же бесцельными ругательствами.
В избе, мимо которой проходили солдаты, собралось высшее начальство, и за чаем шел оживленный разговор о прошедшем дне и предполагаемых маневрах будущего. Предполагалось сделать фланговый марш влево, отрезать вице короля и захватить его.
Когда солдаты притащили плетень, уже с разных сторон разгорались костры кухонь. Трещали дрова, таял снег, и черные тени солдат туда и сюда сновали по всему занятому, притоптанному в снегу, пространству.
Топоры, тесаки работали со всех сторон. Все делалось без всякого приказания. Тащились дрова про запас ночи, пригораживались шалашики начальству, варились котелки, справлялись ружья и амуниция.
Притащенный плетень осьмою ротой поставлен полукругом со стороны севера, подперт сошками, и перед ним разложен костер. Пробили зарю, сделали расчет, поужинали и разместились на ночь у костров – кто чиня обувь, кто куря трубку, кто, донага раздетый, выпаривая вшей.


Казалось бы, что в тех, почти невообразимо тяжелых условиях существования, в которых находились в то время русские солдаты, – без теплых сапог, без полушубков, без крыши над головой, в снегу при 18° мороза, без полного даже количества провианта, не всегда поспевавшего за армией, – казалось, солдаты должны бы были представлять самое печальное и унылое зрелище.
Напротив, никогда, в самых лучших материальных условиях, войско не представляло более веселого, оживленного зрелища. Это происходило оттого, что каждый день выбрасывалось из войска все то, что начинало унывать или слабеть. Все, что было физически и нравственно слабого, давно уже осталось назади: оставался один цвет войска – по силе духа и тела.
К осьмой роте, пригородившей плетень, собралось больше всего народа. Два фельдфебеля присели к ним, и костер их пылал ярче других. Они требовали за право сиденья под плетнем приношения дров.
– Эй, Макеев, что ж ты …. запропал или тебя волки съели? Неси дров то, – кричал один краснорожий рыжий солдат, щурившийся и мигавший от дыма, но не отодвигавшийся от огня. – Поди хоть ты, ворона, неси дров, – обратился этот солдат к другому. Рыжий был не унтер офицер и не ефрейтор, но был здоровый солдат, и потому повелевал теми, которые были слабее его. Худенький, маленький, с вострым носиком солдат, которого назвали вороной, покорно встал и пошел было исполнять приказание, но в это время в свет костра вступила уже тонкая красивая фигура молодого солдата, несшего беремя дров.
– Давай сюда. Во важно то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
– Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера… – припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
– Эй, подметки отлетят! – крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. – Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.