Тургенев, Николай Иванович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Николай Тургенев
Имя при рождении:

Николай Иванович Тургенев

Род деятельности:

экономист, публицист

Дата рождения:

12 (23) октября 1789(1789-10-23)

Место рождения:

Симбирск, Российская империя

Подданство:

Российская империя Российская империя

Дата смерти:

29 октября (10 ноября) 1871(1871-11-10) (82 года)

Место смерти:

Буживаль, Третья французская республика

Никола́й Ива́нович Турге́нев (12 (23) октября 1789, Симбирск (ныне Ульяновск) — 29 октября (10 ноября1871, вилла Вербуа, возле Буживаля в окрестностях Парижа) — русский экономист и публицист, активный участник движения декабристов. Один из крупнейших деятелей русского либерализма. Продолжал деятельность и в эмиграции (с 1826; осуждён заочно), и после амнистии при Александре II.





Образование

Сын И. П. Тургенева (1752—1807), брат А. И. Тургенева. Родился в 1789 году в Симбирске.

Образование начал получать в Московском университетском благородном пансионе и Московском университете, а завершил его в Гёттингене, где занимался историей, юридическими науками, политической экономией и финансовым правом. В 1812 году вернулся на родину, но уже в следующем году был назначен к знаменитому прусскому реформатору Генриху Штейну, который в это время был уполномоченным от русского и австрийского императоров, а также прусского короля по организации Германии. Тургенев вернулся в Россию только через три года. Постоянные сношения с Штейном содействовали расширению кругозора Тургенева, и он сохранил о нём хорошие воспоминания. В свою очередь и Штейн говорил о Тургеневе, что его имя «равносильно с именами честности и чести». Пребывание в Германии и беседы с Штейном способствовали развитию взглядов Тургенева и на крестьянский вопрос.

«Опыт теории налогов»

В конце 1818 года Тургенев издал свою книгу «Опыт теории налогов», в которой местами затрагивал крепостное право в России. Наряду с общими взглядами на крепостное право Тургенев считал лучшим средством для уменьшения количества ассигнаций «продажу государственных имуществ вместе с крестьянами». Он предлагал при этом определить законом права и обязанности как этих крестьян, так и их новых помещиков и таким образом подать «прекрасный и благодетельный пример всем помещикам вообще». Что касается общих финансовых взглядов Тургенева, высказанных в «Теории налогов», то он советовал стремиться к полной свободе торговли, энергично протестовал против высоких таможенных пошлин, утверждал, что правительство должно стараться, насколько возможно, уменьшать тяжесть налогов на «простой народ», высказывался против освобождения от налогов дворянства и в подтверждение своей мысли ссылался на обложение земель этого сословия в Пруссии. По мнению Тургенева, налог должен взиматься с чистого дохода, а не с рабочей платы, а подушные подати — «следы необразованности предшествовавших времён». Кроме того, им предлагалось освобождение первых потребностей от обложения налогами. Неисправные плательщики не должны были подвергаться телесным наказаниям, так как налоги следовало брать «не с лица подданного, а с его имения». Он считал, следует избегать при этом и лишения свободы, как совершенно нецелесообразного средства. При введении перемен, касающихся благосостояния всего государства, следовало, по мнению Тургенева, более сообразоваться с выгодами помещиков и земледельцев, чем купцов. По его мнению, зажиточность народа, а не существование множества фабрик и мануфактур составляет главный признак народного благосостояния. Успешность взимания налогов, кроме народного богатства, зависит и от образа правления государства и «духа народного»: «готовность уплачивать налоги всего более видна в республиках, отвращение к налогам — в государствах деспотических». Тургенев оканчивал свою книгу следующими словами: «усовершенствование системы кредита пойдет наряду с усовершенствованием политического законодательства, в особенности с усовершенствованием представительства народа».

На обороте титульного листа книги было напечатано распоряжение автора: «Сочинитель, принимая на себя все издержки печатания сей книги, предоставляет деньги, которые будут выручаться за продажу оной, в пользу содержащихся в тюрьме крестьян за недоимки в платежах налогов». По свидетельствам сподвижников данное распоряжение свидетельствовало о недостаточно глубоком знакомстве Тургенева с российским законодательством того времени. Декабрист Александр Муравьёв писал в мемуарах «Мой журнал» («Mon Jornal»): «Николай Тургенев объявил в первом издании „Опыта о налогах“, что деньги, вырученные от продажи книги, назначаются для выкупа крепостных крестьян, посаженных в тюрьму за долги, между тем как крестьяне не могли сидеть в тюрьме за долги, по закону им можно было дать взаймы не более 5 рублей».[1]

Книга Тургенева имела совершенно небывалый в России для таких серьёзных сочинений успех: она вышла в свет в ноябре 1818 года, и уже к концу года была почти вся распродана, а в мае 1819 года появилось её второе издание. После 1825 года она была запрещена: её разыскивали и отбирали все найденные экземпляры.

Записка о крепостном праве

Летом 1818 года Тургенев отправился в симбирскую деревню, которая принадлежала ему вместе с двумя братьями, и заменил там барщину оброком. При этом крестьяне обязались уплачивать две трети прежнего дохода. Несколько позднее он заключил с крестьянами соглашение, которое впоследствии уподоблял договорам, заключаемым на основании указа 2 апреля 1842 года при отпуске крестьян в обязанные.

В 1819 году санкт-петербургский генерал-губернатор Милорадович поручил Тургеневу составить записку о крепостном праве, которую должен был представить императору. В составленной Тургеневым записке, он указывал, что правительство должно взять на себя инициативу относительно ограничения крепостного права и устранить обременение крестьян чрезмерной барщиной, продажу людей поодиночке и жестокое с ними обращение, а самим крестьянам должно быть предоставлено право жаловаться на помещиков. Кроме указанных мер, Тургенев предложил сделать некоторые изменения в законе 1803 года о «свободных хлебопашцах» и разрешить помещикам удерживать за собой право собственности на землю при заключении с крестьянами добровольных условий, то есть освобождать целые вотчины без земли, а крестьянам предоставить право перехода. Осуществление её подорвало бы влияние закона 1803 года, который препятствовал обезземелению вотчин при их освобождении. По прочтении записки Тургенева государь выразил ей своё одобрение и сказал Милорадовичу, что, выбрав из собранных им проектов все самое лучшее, он наконец «сделает что-нибудь» для крепостных крестьян. Однако только в 1833 году запрещено было продавать людей отдельно от их семейств, а в 1841 году — покупать крепостных без земли всем не имеющим населённых имений. Размер и виды наказаний, которым помещик мог подвергать своих крестьян, были впервые определены в 1846 году. Для осуществления своей любимой мысли об уничтожении крепостного права Тургенев считал крайне важным содействие поэтов и писателей, и многим из них доказывал, что необходимо писать на эту тему.

Союз Благоденствия

В 1819 году Тургенев стал членом «Союза Благоденствия». В начале 1820 года по предложению Пестеля в Петербурге было проведено собрание коренной думы «Союза Благоденствия», где шли горячие прения о том, какая форма правления должна быть в России: республика или монархия. Когда очередь дошла до Тургенева, он сказал: «un président sans phrases», и при голосовании все единогласно высказались за республику. Однако позднее в проектах петербургских членов тайного общества преобладало стремление к ограниченной монархии.

Некоторые члены «Союза Благоденствия», находя его деятельность недостаточно энергичной, пришли к мысли о необходимости закрыть или преобразовать его. В январе 1821 года в Москве с этой целью собралось около 20 членов общества, среди которых были Тургенев, Якушкин, фон-Визины и другие. Решено было изменить не только устав общества, но и состав его (так как получены были сведения, что правительству известно о его существовании), объявив повсеместно, что «Союз Благоденствия» прекращает навсегда своё существование. Таким образом ненадежных членов удаляли из общества. Якушкин в своих записках утверждает, что при этом был составлен новый устав, который разделялся на две части: в первой — для вновь вступающих предлагались те же филантропические цели, как в прежнем уставе; вторую же часть, по свидетельству Якушкина, написал Тургенев для членов высшего разряда; здесь уже было прямо сказано, что цель общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, для чего признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всякий случай. На первый раз положено было учредить четыре главных думы: одну в Петербурге, другую в Москве, третью должен был образовать в Смоленской губернии Якушкин, четвёртую брался привести в порядок в Тульчине Бурцев. На более многолюдном собрании членов общества Тургенев, как президент собрания, объявил, что «Союз Благоденствия» более не существует, и изложил причины его уничтожения. Вернувшись в Петербург, Тургенев объявил, что члены, бывшие на съезде в Москве, нашли необходимым прекратить деятельность «Союза Благоденствия».

Фонвизин в своих записках говорит, что «упразднение было мнимое» и союз «остался тем же, чем был, но членам его было предписано поступать осторожнее». Тургенев в письме к редактору «Колокола» (1863) по поводу записок Якушкина, напечатанных в предшествующем году, решительно отрицал составление им второй части устава общества и говорил, что он составил лишь записку об образовании в Москве, Петербурге и Смоленске комитетов из бывших членов общества для распространения идеи об освобождении крестьян, впоследствии он суживал и ослаблял своё участие в тайном обществе.

Тургенев и Северное общество декабристов

Якушкин утверждал, что в новом обществе, созданном главным образом энергией Никиты Муравьева (как видно из других источников, лишь в 1822 году), Тургенев присутствовал «на многих совещаниях». Напротив, сам Тургенев совершенно отрицал своё участие в тайном обществе после закрытия «Союза Благоденствия». Однако историк царствования Александра I, Богданович, на основании неизданных показаний некоторых декабристов утверждал, что Тургенев вместе с Н. Муравьёвым и Е. Оболенским был выбран в 1822 году членом думы «Северного Общества». В следующем году он снова был избран единогласно, но отказался от избрания вследствие расстройства здоровья. На совещании у Митькова (которого, как видно из писем Николая Тургенева к братьям, он принял в общество, хотя впоследствии утверждал, что никого в общество не принимал) Тургенев читал проект о составе и устройстве общества, разделяя его членов на соединённых (младших) и убеждённых (старших). Только с отъездом за границу Тургенев совершенно прекратил сношения с тайным обществом. Свидетельство Якушкина и рассказ Богдановича в самом главном (то есть относительно участия Тургенева в тайном обществе и после съезда в Москве) подтверждаются и показаниями С. Г. Волконского в его воспоминаниях:[2]

В ежегодные мои поездки в Петербург (уже после съезда в Москве), я не только имел с Тургеневым свидания и разговоры, но было постановлено Южной думой давать ему полный отчёт о наших действиях, и он Южной думой почитался, как усерднейший деятель. — Я помню, что во время одного из этих свиданий, при рассказе о действиях Южной думы, он спросил меня: "А что, князь, приготовили ли вы вашу бригаду к восстанию при начале нашего общего дела?… В предварительных уставах разные части управления были розданы для обработки разным лицам; судопроизводственные и финансовые части были поручены Тургеневу… Труды Тургенева не попались в руки правительству, но… все, что печатно высказано им о финансах и судопроизводстве для России во время его… пребывания в чужих краях, есть свод того, что им приготовлено было для применения при перевороте

Разногласие между тем, как было дело в действительности, и тем, что писал Тургенев в своей книге «La Russie et les Russes» (1847), можно объяснить лишь желанием представить вообще в смягченном виде деятельность тайных обществ, члены которых томились ещё в то время в Сибири. На «оправдательную записку», помещенную им в первом томе этого труда, скорее всего, следует смотреть не как на исторический источник, а как на речь адвоката, который опровергает обвинения, заключающиеся в «Донесении следственной комиссии». Даже в 1860-х гг. Тургенев, может быть, полагал, что не настало ещё время с полной откровенностью говорить о тайном обществе. В одной своей брошюре 1867 года он писал:[3]

Я всегда очень хладнокровно смотрел на неожиданный перелом, последовавший тогда в моей жизни; но в то время, когда я писал («La Russie et les Russes»), люди, которых я почитал лучшими, благороднейшими людьми на свете и в невинности коих я был убежден, как в моей собственной, томились в Сибири. Вот что меня мучило… Иные из них ничего не знали о бунте… За что их осудили? За слова и за слова… Допустив даже, что эти слова были приняты за умысел, осуждение остаётся неправильным, противозаконным… К тому же слова, на коих основывается осуждение, были произносимы в течение нескольких лет только весьма немногими и всегда притом опровергаемы другими

В уже упомянутом письме 1863 года Тургенев писал:

Какая участь постигла Пестеля, которого следствие и суд признали наиболее виновным? Положим, что все приписываемые ему показания справедливы. Но что он совершил, что сделал? Ровно ничего! Что сделали все те, кои жили в Москве и в различных местах империи, не зная, что делается в Петербурге? Ничего! Между тем казнь, ссылка и их не миновали. Итак, эти люди пострадали за свои мнения или за слова, за которые никто и ответственности подлежать не может, когда слова не были произнесены во всеуслышание

Таким образом, Тургенев продолжал участвовать в тайном обществе и после 1821 года и именно его участию в совещаниях членов общества в значительной степени следует приписать обдуманность того плана государственных преобразований, который был найден в бумагах кн. Трубецкого и который был весьма сходен с проектом Никиты Муравьева. В состав плана входили: свобода печати, свобода богослужения, уничтожение владения крепостными людьми, равенство всех граждан перед законом, и потому отмена военных судов и всяких судных комиссий, предоставление права каждому из граждан избирать род занятий и занимать всякие должности, сложение подушных податей и недоимок, уничтожение рекрутской повинности и военных поселений, сокращение срока службы для нижних чинов и уравнение воинской повинности между всеми сословиями (конскрипция), учреждение волостных, уездных, губернских и областных управлений и назначение в них членов по выбору взамен всех чиновников, гласность суда, введение присяжных в суды уголовные и гражданские. Большинство этих основных начал были и во всех позднейших трудах Тургенева. В планы членов Северного общества входило также распущение постоянной армии и образование внутренней народной стражи. В том же проекте, найденном в бумагах кн. Трубецкого, трактовалось, между прочим, о народном вече, о палате представителей, о верховной думе и власти императора.[4]

Государственная деятельность

С момента возвращения в Россию в 1816 году Тургенев служил в комиссии составления законов, в министерстве финансов и в канцелярии Государственного Совета, где был помощником статс-секретаря. Его служебная деятельность была особенно полезна во всем том, что касалось крестьянского дела. В следующем году здоровье Тургенева потребовало продолжительного заграничного отпуска.

Летом 1825 году он получил за границей письмо от министра финансов Канкрина, который по высочайшему повелению предлагал ему в своём министерстве место директора департамента мануфактур. Это показывает, что император Александр I продолжал относиться к нему благосклонно. Однажды царь сказал: «Если бы верить всему, что о нём говорили и повторяли, было бы за что его уничтожить. Я знаю его крайние мнения, но я знаю также, что он честный человек, и этого для меня достаточно». Тургенев отклонил предложение Канкрина, так как он не сочувствовал его намерениям во что бы то ни стало покровительствовать промышленности. Этот отказ спас его.

Привлечение к суду и заочное осуждение

В январе 1826 года Тургенев отправился в Англию и там узнал, что он привлечён к делу декабристов. Он поспешил послать в Петербург по почте объяснительную записку относительно своего участия в тайных обществах. В ней он утверждал, что был членом только «Союза Благоденствия», который уже давно закрыт, объяснял характер этого общества и настаивал на том, что, не принадлежал ни к какому другому секретному союзу, не имея никаких сношений, ни письменных, ни личных, с участниками позднейших тайных обществ и будучи совершенно чуждым событиям 14 декабря, он не может отвечать за то, что произошло без его ведома и в его отсутствие.

Вскоре после того к Тургеневу явился секретарь русского посольства в Лондоне и передал ему приглашение от гр. Нессельроде (по повелению имп. Николая) предстать пред верховным судом, с предупреждением, что если он откажется явиться, то будет судим как государственный преступник. Тургенев ответил, что недавно посланная им объяснительная записка относительно его участия в тайных обществах делает его присутствие в Петербурге совершенно излишним; к тому же и состояние его здоровья не позволяет ему предпринять такое путешествие. Тогда Горчаков показал депешу гр. Нессельроде русскому поверенному в делах о том, чтобы он в случае отказа Тургенева явиться поставил на вид английскому министерству, «какого рода людям оно даёт убежище». Оказалось, что у английского министра Каннинга требовали выдачи Тургенева, но без успеха.

Позднее Тургенев узнал, что русским посланникам на всем Европейском континенте было предписано арестовать его, где бы он ни оказался; думали даже схватить его в Англии при помощи секретных агентов.

Верховный уголовный суд нашёл, что «действ. стат. сов. Тургенев, по показаниям 24 соучастников, был деятельным членом тайного общества, участвовал в учреждении, восстановлении, совещаниях и распространении оного привлечением других, равно участвовал в умысле ввести республиканское правление и, удалясь за границу, он, по призыву правительства, к оправданию не явился, чем и подтвердил сделанные на него показания».

Суд приговорил Тургенева к смертной казни, а император повелел, лишив его чинов и дворянства, сослать вечно в каторжную работу.

Жизнь за границей

Тургенев очень бодро перенёс нанесённый ему удар и лишь под влиянием советов брата Александра послал в апреле 1827 года краткое письмо к императору Николаю, в котором признавал себя виновным только в неявке и объяснял, что против него существовало предубеждение и потому он не мог думать, что его будут судить беспристрастно, тем более, что само правительство ещё прежде решения суда признало его преступником. Кроме того, Жуковский, приятель братьев Тургеневых, в том же году представил государю подробную оправдательную записку Тургенева и свою записку о нём, которую заканчивал просьбой, если нельзя уничтожить приговор («по крайней мере теперь»), то повелеть нашим миссиям не тревожить Тургенева нигде в Европе.

Однако ходатайство Жуковского не увенчалось успехом, и ещё в 1830 году Тургенев не имел права пребывания на континенте, но уже в 1833 году он жил в Париже.

В первые двадцать лет заграничной жизни Тургенева его брат Александр всеми средствами добивался его оправдания. В 1837 году, чтобы устроить материальное положение брата Николая и его семьи, Александр Тургенев продал родовое симбирское имение Тургенево,[5] получив за него весьма значительную сумму; точный размер её неизвестен, но в 1835 году оно было запродано другому лицу за 412000 руб. ассигн. Имение перешло в руки двоюродного брата Бориса Петровича, который дал честное слово «любить и жаловать крестьян», но тем не менее это была всё-таки продажа крестьян, против которой в эпоху Александра I оба брата всегда возмущались. В объяснение (но не в оправдание) этого факта следует, впрочем, упомянуть, что по смерти Александра его брат Николай, как государственный преступник, не мог бы унаследовать имения и остался бы с семьей без всяких средств.

«Россия и русские»

В 1842 г. Тургенев Н. И. окончил большую часть труда, состоявшего из воспоминаний об участии в тайном обществе и описания социального и политического устройства Россия; но не издавал её до смерти брата Александра, чтобы не повредить ему. Особенно настаивал на этом Жуковский, вообще не советовавший печатать записки Т. за границей, а предлагавший послать их императору Николая, «примирившись с ним мысленно», чтобы довести известные истины и факты «до души императора». Смерть брата (1845) развязала руки Т., и, прибавив к рукописи отдел под названием «Pia Desideria», заключавший планы желательных преобразований, он напечатал свой труд в 1847 г. под заглавием «La Russie et les Russes», в трёх томах. Самые важные отделы этого сочинения посвящены двум главным вопросам, наиболее интересовавшим Т.: уничтожению крепостного права и преобразованию государственного строя России. Этот труд Т. был единственным сочинением в эпоху имп. Николая, в котором русский политический либерализм получил довольно полное выражение. В третьей части этой книги автор представляет обширный план реформ, которые разделяет на две категории: 1) такие, которые возможны при существовании самодержавия, и 2) входящие в состав необходимых, по его мнению, политических реформ. К числу первых он относит освобождение крестьян, которое ставит на первом месте; затем следуют: устройство судебной части со введением суда присяжных и уничтожением телесных наказаний; устройство административной части на основе выборного начала, с установлением местного самоуправления, расширение свободы печати и проч. Ко второй категории, то есть к числу принципов, которые должны быть освящены основным русским законом (Т. называет его «Русской Правдой», подобно тому как и Пестель озаглавил свой проект государственных преобразований), автор относит равенство перед законом, свободу слова и печати, свободу совести, представительную форму правления (причём он отдаёт предпочтение установлению одной камеры и считает совершенно не соответствующим условиям нашего быта стремление водворить у нас аристократию); сюда он причисляет также ответственность министров и независимость судебной власти. Выборы в «народную думу» Т. предполагал устроить таким образом: он считал достаточным, чтобы при 50-миллионном населении России был миллион избирателей с распределением их между 200 избирательными коллегиями. Избирателями могут быть учёные и все занимающиеся общественным воспитанием и обучением, чиновники, начиная с известного разряда, все занимающие должности по выбору, офицеры, художники, имеющие мастерские и учеников, купцы, фабриканты, наконец, ремесленники, имевшие мастерскую в течение нескольких лет. Что касается права быть избирателем на основании владения поземельной собственностью, то автор предполагает установить известный размер её, неодинаковый в различных местностях России. Дома известной ценности также должны давать право быть избирателями. Об участии крестьянских общин в избрании депутатов в народную думу автор не упоминает, но оговаривается, что лица духовные не должны быть лишены права участия в выборах. При оценке плана Т. нужно не забывать, что и во Франции во время издания его труда было весьма ограниченное число избирателей. Тургенев уделяет много места описанию положения крестьян вообще и решению вопроса об уничтожении крепостного права. Ещё до отъезда из России ему приходило в голову, что для выкупа крепостных правительство могло бы сделать заем за границей. Другое предположение состояло в том, чтобы выпустить выкупные свидетельства, представляющие ценность земель и приносящие 5 %: деньги, ими замененные, могли быть выданы в заем пожелавшим выкупиться крестьянам, которые вносили бы по 6 и более рублей на сто на уплату процентов и на погашение долга. Однако, не довольствуясь постепенным выкупом на свободу, Т. советует прямо приступить к окончательному освобождению крестьян, которое может быть или только личное, или с предоставлением в собственность или владение известного участка земли. При личном освобождении придется только восстановить свободу перехода крестьян в известное время года, причём необходимо будет заменить подушную подать поземельным налогом. Личное освобождение он считает наиболее возможным и осуществимым. В третьем томе Т. несколько решительнее высказывается за освобождение с землей, при чём, однако, в виде наибольшего размера надела предлагает 1 десятину на душу или 3 десятины на тягло. Предлагая весьма ничтожный maximum надела, автор, по крайней мере, не находит нужным давать за него помещикам какое-либо вознаграждение, точно так же, как и за личное их освобождение. Таким образом, земельный надел, предложенный Т., сходен с тем даровым наделением в размере 1/4 высшего надела, которое (по настоянию кн. Гагарина) проникло в положение 19 февраля и так неблагоприятно отразилось на экономическом положении принявших его крестьян. Т. отчасти потому недостаточно энергично защищал необходимость наделения крестьян землей, что он не понимал ещё в то время всей пользы общинного землевладения, при существовании которого ему казалось менее значительным различие между освобождением с землей и без земли. Отрицательное отношение Т. к общине находилось в связи с таким же отношением к социалистическим теориям. Он считал утопией ещё социалистические мечты Пестеля. В своей главной книге он обозвал тех, которые стремятся к «организации труда», «католиками промышленности», потому что они, по его мнению, желают приложить к промышленности католические принципы «власти и единообразия». В одной своей политической брошюре (1848) он говорит: «социалистические и коммунистические учения хотели бы возвратить народы к варварству». А между тем, у него было всё-таки некоторое понимание положительного значения социализма. Так, когда в 1843 г. князь Вяземский очень цинично отозвался о «социальных гуманных идеях», Т. в письме к брату, высказав Вяземскому резкое порицание, писал: «Я нахожу в этих ещё грубых и необтесанных идеях первые порывы совести человеческой к дальнейшему усовершенствованию состояния человека и обществ человеческих. Ко всем политическим предметам примешиваются теперь вопросы социальные», которые «ещё в младенчестве, но пренебрегать ими нельзя… Источник всех сих, ещё не созревших теорий, всех сих заблуждений, свят: это есть желание добра человечеству».

Амнистия. Публикации о крестьянском вопросе

С восшествием на престол имп. Александра II Т. были возвращены его чин и дворянство. После того он три раза посетил Россию — в 1857, 1859 и 1864 гг. В царствование Александра II Т. принял деятельное участие в обсуждении вопроса об уничтожении крепостного права, напечатав несколько брошюр и статей по этому предмету на русском и французском языках (некоторые без имени автора). В 1858 г. он издал брошюру под названием «Пора», в которой доказывал неудобство переходных, подготовительных мер и необходимость и выгодность мер быстрых и решительных, невозможность выкупа ни правительством, ни самими крестьянами и повторял своё предложение об уступке им небольших наделов. В брошюре «О силе и действии рескриптов 20 ноября 1857 г.» Т. советовал содействовать заключению добровольных сделок. В «Колоколе» (1858) он доказывал несправедливость выкупа как личности крестьянина, так и земли, и опасность выпуска слишком большого количества облигаций для удовлетворения помещиков, так как ценность их может быстро упасть. В изданной в следующем году книжке «Вопрос освобождения и вопрос управления крестьян» автор предлагал установить годовой срок для добровольных сделок между помещиками и крестьянами, а затем объявить обязательное освобождение их на следующих условиях: крестьянам в течение года отводится 1/3 всех земель, за исключением всех лесов, но она не должна превосходить 3 дес. на тягло, или l 1/5 дес. на душу, со включением в это число усадебной земли, при чём 1/3 долгов, лежащих на отведённых землях, должна быть принята на счёт казны, а владельцам незаложенных имений соответственная сумма выплачивается деньгами. В этой книжке Т. впервые предлагает сохранить при освобождении крестьян общинное землевладение и дать ему большее развитие, так как, несмотря на некоторые вредные его стороны, оно сыграло важную роль в истории наших крестьян и к тому же сильно облегчает и ускоряет их освобождение. По истечении двух лет крепостное право должно быть уничтожено. В статье, помещ. в «Колоколе» 1859 г., Т. доказывает, что не крестьянам следует выкупаться на свободу, а помещикам нужно искупить несправедливость крепостного права. Упразднить его должна самодержавная власть, участие же самих помещиков в деле реформы мало желательно, как показал опыт прибалтийских губерний. Здесь автор изменил свой прежний взгляд на вопрос о вознаграждении помещикам, «так как его требовали со всех сторон», хотя продолжал считать его несправедливым. Приняв во внимание оценку имений при закладе их в кредитных учреждениях, Т. предлагает установить повсеместно размер вознаграждения в 26 руб. за десятину. В 1860 г. Т. издал на французском языке «Последнее слово об освобождении крепостных крестьян в России», где, сравнивая свои мнения с проектом редакционных комиссий, находит свою систему малых, но даровых наделов более удобной, чем наделение на душу (как предлагали редакционные комиссии) 2-5 дес., но с выкупом их самими крестьянами. Он признает, что при осуществлении его предложения многие крестьяне обратятся в батраков, но, по его мнению, пролетариат должен все равно возникнуть в России, так как общинное землевладение непременно исчезнет после уничтожения крепостного права. Неудобство больших выкупаемых наделов состоит и в том, что если гарантировать взносы выкупных платежей круговой порукой, то крестьянин останется в сущности прикрепленным к земле, так как община не выпустит своего члена, пока он не уплатит своей части выкупа. Система малых наделов удобна ещё тем, что освобождение крестьян могло быть произведено чрезвычайно быстро. Доказывая, что крестьяне имеют право бесплатно получить малый земельный надел, Т. ссылается на пример Пруссии, а также и на то, что наши помещики имеют известные обязательства относительно крестьян — прокормление их во время неурожаев и ответственность за уплату ими податей; так что, как доказала периодическая печать, крестьяне являются, в сущности, совладельцами земли. Т. представился случай применить свои взгляды. Он получил в наследство небольшое имение (в Каширском у. Тульской губ.), в котором крестьяне (181 душа муж. п.) находились частью на барщине, частью на оброке. Барщинные пожелали перейти на оброк, который и был установлен (1859) в размере 20 рублей с тягла. Т. предложил, и они согласились платить столько же, но на других основаниях: l/3 земель, со включением усадеб, отводится крестьянам, а остальные ²/3, за исключением усадьбы помещика и леса, отдаются им в аренду по 4 руб. за десятину. Т. признает, что арендная плата несколько высока, так как в окрестных местностях земля отдавалась не более как по 3 руб. за десятину, но, принимая во внимание дарственный надел, равный 1/3 земель, он считал эту плату справедливой. Нужно заметить, что крестьяне получили в дар менее 3 дес. на семейство, то есть менее того maximum’a надела, который предлагал в своих сочинениях сам Т. Впрочем, в договоре с крестьянами было сказано, что если условия освобождения, установленные правительством, будут для них выгоднее, то они могут принять их вместо назначенных в договоре; да к тому же Т. устроил в этом имении школу, больницу и богадельню, а также обеспечил безбедное существование церковного причта. В брошюре «О новом устройстве крестьян» (1861), вышедшей уже после обнародования Положения 19 февраля, Т. ещё продолжает защищать свою систему малых наделов, но уже допускает (хотя прежде считал это нежелательным), чтобы крестьянин сверх полученного в собственность надела имел право на постоянное пользование за известные повинности или даже на выкуп надела дополнительного до размера, установляемого новым Положением. Т. поражен, что составители этого Положения допустили сохранение телесных наказаний; против них он постоянно ратовал, между прочим и в изданной незадолго перед тем брошюре «О суде присяжных и о судах полицейских в России» (1860).

Проекты политической реформы

Дожив до осуществления самой заветной своей мечты, Тургенев не переставал работать, продолжая указывать на необходимость дальнейших преобразований.

Так, в его книге «Взгляд на дела России» (1862) следует отметить предложение о введении местного самоуправления. По его мнению, «уездный совет» должен был состоять по крайней мере из 25 человек от «землевладельческих сословий», то есть дворян, крестьян и др.; собрания этого совета должны быть временные, периодические, раза два в год, а для постоянной работы он избирает нескольких членов, например трёх. В подобный же губернский совет автор допускает и небольшое число представителей от купцов и мещан. Этим местным выборным учреждениям должны быть предоставлены раскладка земских повинностей, заведование путями сообщений, устройство школ и вообще забота о местных нуждах, связанных с благосостоянием народных масс. Указав на необходимость и других реформ, Тургенев предлагает поручить подготовку их комиссиям, составленным по примеру редакционных комиссий, выработавших проект крестьянской реформы, то есть из лиц и не состоящих на государственной службе.

В книге «Чего желать для России» Тургенев честно признает, что жизнь во многих отношениях опередила его проекты. Так, относительно крестьянской реформы он говорит, что если бы ограничились малыми земельными наделами, то это не соответствовало бы желаниям крестьян. «Находя, что достаточное количество земли не только обеспечивает крестьянина в его быту, но даёт ему какое-то чувство — может быть, только призрак — самостоятельности, близкой к независимости, мы убеждаемся, что метод освобождения с большими наделами землей был лучшим и для крестьян, и для государства, несмотря на тяжести, кои он возложил на… класс земледельческий, несмотря на продолжительность времени, в которое крестьяне будут нести тяжкое бремя. По всему, что мы видим, можно заключить, что крестьяне прежде и более всего желали и желают иметь землю, сохранить за собою вообще те наделы, коими они пользовались; очевидно также, что для сего они готовы платить выкупной оброк», хотя бы он «был тяжел для них». Этого достаточно, чтобы «предпочесть метод освобождения с землей, принятый Положением 19 февраля, тому, который мы предлагали». Но вместе с тем автор скорбит, что «совершение святого дела освобождения не обошлось без крови, без жертв. Для водворения свободы прибегали иногда к тем же средствам, какие употреблялись для введения военных поселений; против недоумевающих, шумящих мужиков были иногда принимаемы такие меры, кои могут быть только извинительны против заявленных врагов и мятежников». Относительно закона о земстве Тургенев делает некоторые замечания, но всё-таки он находит, что наше земское самоуправление отличается настоящим, истинным характером этого рода учреждений. Что касается судоустройства и судопроизводства, то основные начала гласности, суда присяжных, полного преобразования следственного порядка в делах уголовных нашли, по мнению Тургенева, «великолепное приложение и развитие в новом устройстве судов и судопроизводства», но он уже замечает отдельные печальные явления и в мире судебном, а также скорбит о возможности в России «подсудности частных лиц, не в осадном положении живущих, суду военному, осуждающему на расстреляние». Довершить дело реформ, по мнению Тургенева, можно было только одним способом: созванием земского собора с предоставлением ему всех прав, обыкновенно принадлежащих законодательным собраниям, и, между прочим, права инициативы. Автор полагает, что долго, очень долго земский собор будет только совещательным собранием, но очень важно уже то, что созвание его обеспечит полную гласность. «Со всех концов России» соберутся «400 или 500 человек, избранных всем народом, всеми сословиями, в соразмерности значения их не только интеллектуального или нравственного», но и численного. Таким образом, относительно распространении избирательных прав новейший план Тургенева шире и демократичнее его предложений в книге «La Russie et les Russes». Но, с другой стороны, продолжая держаться мнения о необходимости одной палаты, Т. считает возможным, чтобы правительство предоставило себе назначение, по своему усмотрению, известного числа членов собора, например 1/4 или 1/5 части всех представителей; таким образом, поясняет он, консервативный элемент, которого другие государства ищут в высших законодательных собраниях, будет включён в состав самого земского собора. Учреждение земского собора, в котором должны найти место и депутаты от Польши, послужит к окончательному и справедливому решению и польского вопроса.

Смерть

29 октября 1871 г. Т. умер, 82-х лет, тихо, почти внезапно, без предварительной болезни, в своей вилле Вербуа в окрестностях Парижа.

Семья

Жена (с 1833 в Женеве) — Клара Гастоновна де Виарис (2.12.1814 — 13.12.1891).[6]

Дети:[6]

  • Фанни (1835—1890).
  • Альберт (Александр, 1843—1892) — художник и историк искусства.
  • Петр (1853—1912) — скульптор.

Братья:[6]

  • Александр (1784—1845) — общественный деятель, археограф и литератор, друг А. С. Пушкина.
  • Сергей (1792—1827) — дипломат
  • Андрей (1781—1803) — поэт, писатель.
  • Мариша (1781—1781)

Интересный факт

Слухи о том, что Англия выдала Тургенева Николаю I, и декабриста морем привезли в Петербург, непосредственно повлияли на написание Пушкиным знаменитого стихотворения, обращенного к Вяземскому:

Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.
Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун Земли союзник.
На всех стихиях человек
Тиран, предатель или узник.

Последние две строки этого стихотворения стали хрестоматийными.

Адреса в Санкт-Петербурге

Весна 1816—1824 — дом А. Н. Голицына — набережная реки Фонтанки, 20.

Напишите отзыв о статье "Тургенев, Николай Иванович"

Примечания

  1. Мемуары Александра Муравьёва «Мой журнал» («Mon Jornal»)
  2. СПб., 1901
  3. «Ответы I на IX главу книги „Граф Блудов и его время“ Ег. Ковалевского. II на статью „Русского инвалида“ о сей книге». П., 1867, стр. 24-25
  4. Богданович, «Ист. цар. имп. Александра I», т. VI, прилож., стр. 56-57
  5. venec.ulstu.ru/lib/disk/2011/Bespalova.pdf
  6. 1 2 3 [decemb.hobby.ru/index.shtml?alphavit/alf_t Музей декабристов]

Библиография

Биографии Т. не существует. Лучший некролог его принадлежит перу И. С. Тургенева, см. «Полное собр. соч.» (изд. 2-е, т. X, 1884, стр. 445—451); см. также статью о нём Д. Н. Свербеева в «Русском архиве» (1871, стр. 19621984), перепечатанную в «Записках Д. Н. Свербеева» (М., 1 899, т. I, стр. 474—495). О взглядах Т. на польский вопрос см. «La Russie et les Russes» (П., 1847, III, 30-41); «La Russie en présence de la crise européenne» (П., 1848); "О разноплеменности народонаселения в русском государстве (1866); «Чего желать для России?» (1868, стр. 125—173); в брошюре (без имени автора) «О нравственном отношении России к Европе» (1869, стр. 38-45), а также в статье А. Н. Пыпина, «Польский вопрос» («Вестн. Евр.», 1880, № 10, стр. 701—711). Подробнее о мнениях Т. по крестьянскому вопросу до восшествии на престол Александра II см. в книге В. И. Семевского «Крестьянский вопрос в XVIII и первой половине XIX в.» (т. I и II). Портрет Т. — см. в «Русском архиве» (1895, № 12).

Литература


Отрывок, характеризующий Тургенев, Николай Иванович

Князь Петр Михайлович Волконский занимал должность как бы начальника штаба государя. Волконский вышел из кабинета и, принеся в гостиную карты и разложив их на столе, передал вопросы, на которые он желал слышать мнение собранных господ. Дело было в том, что в ночь было получено известие (впоследствии оказавшееся ложным) о движении французов в обход Дрисского лагеря.
Первый начал говорить генерал Армфельд, неожиданно, во избежание представившегося затруднения, предложив совершенно новую, ничем (кроме как желанием показать, что он тоже может иметь мнение) не объяснимую позицию в стороне от Петербургской и Московской дорог, на которой, по его мнению, армия должна была, соединившись, ожидать неприятеля. Видно было, что этот план давно был составлен Армфельдом и что он теперь изложил его не столько с целью отвечать на предлагаемые вопросы, на которые план этот не отвечал, сколько с целью воспользоваться случаем высказать его. Это было одно из миллионов предположений, которые так же основательно, как и другие, можно было делать, не имея понятия о том, какой характер примет война. Некоторые оспаривали его мнение, некоторые защищали его. Молодой полковник Толь горячее других оспаривал мнение шведского генерала и во время спора достал из бокового кармана исписанную тетрадь, которую он попросил позволения прочесть. В пространно составленной записке Толь предлагал другой – совершенно противный и плану Армфельда и плану Пфуля – план кампании. Паулучи, возражая Толю, предложил план движения вперед и атаки, которая одна, по его словам, могла вывести нас из неизвестности и западни, как он называл Дрисский лагерь, в которой мы находились. Пфуль во время этих споров и его переводчик Вольцоген (его мост в придворном отношении) молчали. Пфуль только презрительно фыркал и отворачивался, показывая, что он никогда не унизится до возражения против того вздора, который он теперь слышит. Но когда князь Волконский, руководивший прениями, вызвал его на изложение своего мнения, он только сказал:
– Что же меня спрашивать? Генерал Армфельд предложил прекрасную позицию с открытым тылом. Или атаку von diesem italienischen Herrn, sehr schon! [этого итальянского господина, очень хорошо! (нем.) ] Или отступление. Auch gut. [Тоже хорошо (нем.) ] Что ж меня спрашивать? – сказал он. – Ведь вы сами знаете все лучше меня. – Но когда Волконский, нахмурившись, сказал, что он спрашивает его мнение от имени государя, то Пфуль встал и, вдруг одушевившись, начал говорить:
– Все испортили, все спутали, все хотели знать лучше меня, а теперь пришли ко мне: как поправить? Нечего поправлять. Надо исполнять все в точности по основаниям, изложенным мною, – говорил он, стуча костлявыми пальцами по столу. – В чем затруднение? Вздор, Kinder spiel. [детские игрушки (нем.) ] – Он подошел к карте и стал быстро говорить, тыкая сухим пальцем по карте и доказывая, что никакая случайность не может изменить целесообразности Дрисского лагеря, что все предвидено и что ежели неприятель действительно пойдет в обход, то неприятель должен быть неминуемо уничтожен.
Паулучи, не знавший по немецки, стал спрашивать его по французски. Вольцоген подошел на помощь своему принципалу, плохо говорившему по французски, и стал переводить его слова, едва поспевая за Пфулем, который быстро доказывал, что все, все, не только то, что случилось, но все, что только могло случиться, все было предвидено в его плане, и что ежели теперь были затруднения, то вся вина была только в том, что не в точности все исполнено. Он беспрестанно иронически смеялся, доказывал и, наконец, презрительно бросил доказывать, как бросает математик поверять различными способами раз доказанную верность задачи. Вольцоген заменил его, продолжая излагать по французски его мысли и изредка говоря Пфулю: «Nicht wahr, Exellenz?» [Не правда ли, ваше превосходительство? (нем.) ] Пфуль, как в бою разгоряченный человек бьет по своим, сердито кричал на Вольцогена:
– Nun ja, was soll denn da noch expliziert werden? [Ну да, что еще тут толковать? (нем.) ] – Паулучи и Мишо в два голоса нападали на Вольцогена по французски. Армфельд по немецки обращался к Пфулю. Толь по русски объяснял князю Волконскому. Князь Андрей молча слушал и наблюдал.
Из всех этих лиц более всех возбуждал участие в князе Андрее озлобленный, решительный и бестолково самоуверенный Пфуль. Он один из всех здесь присутствовавших лиц, очевидно, ничего не желал для себя, ни к кому не питал вражды, а желал только одного – приведения в действие плана, составленного по теории, выведенной им годами трудов. Он был смешон, был неприятен своей ироничностью, но вместе с тем он внушал невольное уважение своей беспредельной преданностью идее. Кроме того, во всех речах всех говоривших была, за исключением Пфуля, одна общая черта, которой не было на военном совете в 1805 м году, – это был теперь хотя и скрываемый, но панический страх перед гением Наполеона, страх, который высказывался в каждом возражении. Предполагали для Наполеона всё возможным, ждали его со всех сторон и его страшным именем разрушали предположения один другого. Один Пфуль, казалось, и его, Наполеона, считал таким же варваром, как и всех оппонентов своей теории. Но, кроме чувства уважения, Пфуль внушал князю Андрею и чувство жалости. По тому тону, с которым с ним обращались придворные, по тому, что позволил себе сказать Паулучи императору, но главное по некоторой отчаянности выражении самого Пфуля, видно было, что другие знали и он сам чувствовал, что падение его близко. И, несмотря на свою самоуверенность и немецкую ворчливую ироничность, он был жалок с своими приглаженными волосами на височках и торчавшими на затылке кисточками. Он, видимо, хотя и скрывал это под видом раздражения и презрения, он был в отчаянии оттого, что единственный теперь случай проверить на огромном опыте и доказать всему миру верность своей теории ускользал от него.
Прения продолжались долго, и чем дольше они продолжались, тем больше разгорались споры, доходившие до криков и личностей, и тем менее было возможно вывести какое нибудь общее заключение из всего сказанного. Князь Андрей, слушая этот разноязычный говор и эти предположения, планы и опровержения и крики, только удивлялся тому, что они все говорили. Те, давно и часто приходившие ему во время его военной деятельности, мысли, что нет и не может быть никакой военной науки и поэтому не может быть никакого так называемого военного гения, теперь получили для него совершенную очевидность истины. «Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоятельства неизвестны и не могут быть определены, в котором сила деятелей войны еще менее может быть определена? Никто не мог и не может знать, в каком будет положении наша и неприятельская армия через день, и никто не может знать, какая сила этого или того отряда. Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: „Мы отрезаны! – и побежит, а есть веселый, смелый человек впереди, который крикнет: «Ура! – отряд в пять тысяч стоит тридцати тысяч, как под Шепграбеном, а иногда пятьдесят тысяч бегут перед восемью, как под Аустерлицем. Какая же может быть наука в таком деле, в котором, как во всяком практическом деле, ничто не может быть определено и все зависит от бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит. Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи говорит, что мы поставили французскую армию между двух огней; Мишо говорит, что негодность Дрисского лагеря состоит в том, что река позади, а Пфуль говорит, что в этом его сила. Толь предлагает один план, Армфельд предлагает другой; и все хороши, и все дурны, и выгоды всякого положения могут быть очевидны только в тот момент, когда совершится событие. И отчего все говорят: гений военный? Разве гений тот человек, который вовремя успеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево? Оттого только, что военные люди облечены блеском и властью и массы подлецов льстят власти, придавая ей несвойственные качества гения, их называют гениями. Напротив, лучшие генералы, которых я знал, – глупые или рассеянные люди. Лучший Багратион, – сам Наполеон признал это. А сам Бонапарте! Я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле. Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно (иначе у него недостанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец. Избави бог, коли он человек, полюбит кого нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо и что нет. Понятно, что исстари еще для них подделали теорию гениев, потому что они – власть. Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!“
Так думал князь Андрей, слушая толки, и очнулся только тогда, когда Паулучи позвал его и все уже расходились.
На другой день на смотру государь спросил у князя Андрея, где он желает служить, и князь Андрей навеки потерял себя в придворном мире, не попросив остаться при особе государя, а попросив позволения служить в армии.


Ростов перед открытием кампании получил письмо от родителей, в котором, кратко извещая его о болезни Наташи и о разрыве с князем Андреем (разрыв этот объясняли ему отказом Наташи), они опять просили его выйти в отставку и приехать домой. Николай, получив это письмо, и не попытался проситься в отпуск или отставку, а написал родителям, что очень жалеет о болезни и разрыве Наташи с ее женихом и что он сделает все возможное для того, чтобы исполнить их желание. Соне он писал отдельно.
«Обожаемый друг души моей, – писал он. – Ничто, кроме чести, не могло бы удержать меня от возвращения в деревню. Но теперь, перед открытием кампании, я бы счел себя бесчестным не только перед всеми товарищами, но и перед самим собою, ежели бы я предпочел свое счастие своему долгу и любви к отечеству. Но это последняя разлука. Верь, что тотчас после войны, ежели я буду жив и все любим тобою, я брошу все и прилечу к тебе, чтобы прижать тебя уже навсегда к моей пламенной груди».
Действительно, только открытие кампании задержало Ростова и помешало ему приехать – как он обещал – и жениться на Соне. Отрадненская осень с охотой и зима со святками и с любовью Сони открыли ему перспективу тихих дворянских радостей и спокойствия, которых он не знал прежде и которые теперь манили его к себе. «Славная жена, дети, добрая стая гончих, лихие десять – двенадцать свор борзых, хозяйство, соседи, служба по выборам! – думал он. Но теперь была кампания, и надо было оставаться в полку. А так как это надо было, то Николай Ростов, по своему характеру, был доволен и той жизнью, которую он вел в полку, и сумел сделать себе эту жизнь приятною.
Приехав из отпуска, радостно встреченный товарищами, Николай был посылал за ремонтом и из Малороссии привел отличных лошадей, которые радовали его и заслужили ему похвалы от начальства. В отсутствие его он был произведен в ротмистры, и когда полк был поставлен на военное положение с увеличенным комплектом, он опять получил свой прежний эскадрон.
Началась кампания, полк был двинут в Польшу, выдавалось двойное жалованье, прибыли новые офицеры, новые люди, лошади; и, главное, распространилось то возбужденно веселое настроение, которое сопутствует началу войны; и Ростов, сознавая свое выгодное положение в полку, весь предался удовольствиям и интересам военной службы, хотя и знал, что рано или поздно придется их покинуть.
Войска отступали от Вильны по разным сложным государственным, политическим и тактическим причинам. Каждый шаг отступления сопровождался сложной игрой интересов, умозаключений и страстей в главном штабе. Для гусар же Павлоградского полка весь этот отступательный поход, в лучшую пору лета, с достаточным продовольствием, был самым простым и веселым делом. Унывать, беспокоиться и интриговать могли в главной квартире, а в глубокой армии и не спрашивали себя, куда, зачем идут. Если жалели, что отступают, то только потому, что надо было выходить из обжитой квартиры, от хорошенькой панны. Ежели и приходило кому нибудь в голову, что дела плохи, то, как следует хорошему военному человеку, тот, кому это приходило в голову, старался быть весел и не думать об общем ходе дел, а думать о своем ближайшем деле. Сначала весело стояли подле Вильны, заводя знакомства с польскими помещиками и ожидая и отбывая смотры государя и других высших командиров. Потом пришел приказ отступить к Свенцянам и истреблять провиант, который нельзя было увезти. Свенцяны памятны были гусарам только потому, что это был пьяный лагерь, как прозвала вся армия стоянку у Свенцян, и потому, что в Свенцянах много было жалоб на войска за то, что они, воспользовавшись приказанием отбирать провиант, в числе провианта забирали и лошадей, и экипажи, и ковры у польских панов. Ростов помнил Свенцяны потому, что он в первый день вступления в это местечко сменил вахмистра и не мог справиться с перепившимися всеми людьми эскадрона, которые без его ведома увезли пять бочек старого пива. От Свенцян отступали дальше и дальше до Дриссы, и опять отступили от Дриссы, уже приближаясь к русским границам.
13 го июля павлоградцам в первый раз пришлось быть в серьезном деле.
12 го июля в ночь, накануне дела, была сильная буря с дождем и грозой. Лето 1812 года вообще было замечательно бурями.
Павлоградские два эскадрона стояли биваками, среди выбитого дотла скотом и лошадьми, уже выколосившегося ржаного поля. Дождь лил ливмя, и Ростов с покровительствуемым им молодым офицером Ильиным сидел под огороженным на скорую руку шалашиком. Офицер их полка, с длинными усами, продолжавшимися от щек, ездивший в штаб и застигнутый дождем, зашел к Ростову.
– Я, граф, из штаба. Слышали подвиг Раевского? – И офицер рассказал подробности Салтановского сражения, слышанные им в штабе.
Ростов, пожимаясь шеей, за которую затекала вода, курил трубку и слушал невнимательно, изредка поглядывая на молодого офицера Ильина, который жался около него. Офицер этот, шестнадцатилетний мальчик, недавно поступивший в полк, был теперь в отношении к Николаю тем, чем был Николай в отношении к Денисову семь лет тому назад. Ильин старался во всем подражать Ростову и, как женщина, был влюблен в него.
Офицер с двойными усами, Здржинский, рассказывал напыщенно о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершен генералом Раевским поступок, достойный древности. Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдился того, что ему рассказывают, хотя и не намерен возражать. Ростов после Аустерлицкой и 1807 года кампаний знал по своему собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут, как и сам он врал, рассказывая; во вторых, он имел настолько опытности, что знал, как все происходит на войне совсем не так, как мы можем воображать и рассказывать. И потому ему не нравился рассказ Здржинского, не нравился и сам Здржинский, который, с своими усами от щек, по своей привычке низко нагибался над лицом того, кому он рассказывал, и теснил его в тесном шалаше. Ростов молча смотрел на него. «Во первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, – думал Ростов, – остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю брата не повел бы, даже и Ильина, даже этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда нибудь под защиту», – продолжал думать Ростов, слушая Здржинского. Но он не сказал своих мыслей: он и на это уже имел опыт. Он знал, что этот рассказ содействовал к прославлению нашего оружия, и потому надо было делать вид, что не сомневаешься в нем. Так он и делал.
– Однако мочи нет, – сказал Ильин, замечавший, что Ростову не нравится разговор Здржинского. – И чулки, и рубашка, и под меня подтекло. Пойду искать приюта. Кажется, дождик полегче. – Ильин вышел, и Здржинский уехал.
Через пять минут Ильин, шлепая по грязи, прибежал к шалашу.
– Ура! Ростов, идем скорее. Нашел! Вот тут шагов двести корчма, уж туда забрались наши. Хоть посушимся, и Марья Генриховна там.
Марья Генриховна была жена полкового доктора, молодая, хорошенькая немка, на которой доктор женился в Польше. Доктор, или оттого, что не имел средств, или оттого, что не хотел первое время женитьбы разлучаться с молодой женой, возил ее везде за собой при гусарском полку, и ревность доктора сделалась обычным предметом шуток между гусарскими офицерами.
Ростов накинул плащ, кликнул за собой Лаврушку с вещами и пошел с Ильиным, где раскатываясь по грязи, где прямо шлепая под утихавшим дождем, в темноте вечера, изредка нарушаемой далекими молниями.
– Ростов, ты где?
– Здесь. Какова молния! – переговаривались они.


В покинутой корчме, перед которою стояла кибиточка доктора, уже было человек пять офицеров. Марья Генриховна, полная белокурая немочка в кофточке и ночном чепчике, сидела в переднем углу на широкой лавке. Муж ее, доктор, спал позади ее. Ростов с Ильиным, встреченные веселыми восклицаниями и хохотом, вошли в комнату.
– И! да у вас какое веселье, – смеясь, сказал Ростов.
– А вы что зеваете?
– Хороши! Так и течет с них! Гостиную нашу не замочите.
– Марьи Генриховны платье не запачкать, – отвечали голоса.
Ростов с Ильиным поспешили найти уголок, где бы они, не нарушая скромности Марьи Генриховны, могли бы переменить мокрое платье. Они пошли было за перегородку, чтобы переодеться; но в маленьком чуланчике, наполняя его весь, с одной свечкой на пустом ящике, сидели три офицера, играя в карты, и ни за что не хотели уступить свое место. Марья Генриховна уступила на время свою юбку, чтобы употребить ее вместо занавески, и за этой занавеской Ростов и Ильин с помощью Лаврушки, принесшего вьюки, сняли мокрое и надели сухое платье.
В разломанной печке разложили огонь. Достали доску и, утвердив ее на двух седлах, покрыли попоной, достали самоварчик, погребец и полбутылки рому, и, попросив Марью Генриховну быть хозяйкой, все столпились около нее. Кто предлагал ей чистый носовой платок, чтобы обтирать прелестные ручки, кто под ножки подкладывал ей венгерку, чтобы не было сыро, кто плащом занавешивал окно, чтобы не дуло, кто обмахивал мух с лица ее мужа, чтобы он не проснулся.
– Оставьте его, – говорила Марья Генриховна, робко и счастливо улыбаясь, – он и так спит хорошо после бессонной ночи.
– Нельзя, Марья Генриховна, – отвечал офицер, – надо доктору прислужиться. Все, может быть, и он меня пожалеет, когда ногу или руку резать станет.
Стаканов было только три; вода была такая грязная, что нельзя было решить, когда крепок или некрепок чай, и в самоваре воды было только на шесть стаканов, но тем приятнее было по очереди и старшинству получить свой стакан из пухлых с короткими, не совсем чистыми, ногтями ручек Марьи Генриховны. Все офицеры, казалось, действительно были в этот вечер влюблены в Марью Генриховну. Даже те офицеры, которые играли за перегородкой в карты, скоро бросили игру и перешли к самовару, подчиняясь общему настроению ухаживанья за Марьей Генриховной. Марья Генриховна, видя себя окруженной такой блестящей и учтивой молодежью, сияла счастьем, как ни старалась она скрывать этого и как ни очевидно робела при каждом сонном движении спавшего за ней мужа.
Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.
– Да ведь вы без сахара? – сказала она, все улыбаясь, как будто все, что ни говорила она, и все, что ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.
– Да мне не сахар, мне только, чтоб вы помешали своей ручкой.
Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто то.
– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет.
– Горячо! – сказала Марья Генриховна, краснея от удовольствия.
Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.
– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью.
Когда самовар весь выпили, Ростов взял карты и предложил играть в короли с Марьей Генриховной. Кинули жребий, кому составлять партию Марьи Генриховны. Правилами игры, по предложению Ростова, было то, чтобы тот, кто будет королем, имел право поцеловать ручку Марьи Генриховны, а чтобы тот, кто останется прохвостом, шел бы ставить новый самовар для доктора, когда он проснется.
– Ну, а ежели Марья Генриховна будет королем? – спросил Ильин.
– Она и так королева! И приказания ее – закон.
Только что началась игра, как из за Марьи Генриховны вдруг поднялась вспутанная голова доктора. Он давно уже не спал и прислушивался к тому, что говорилось, и, видимо, не находил ничего веселого, смешного или забавного во всем, что говорилось и делалось. Лицо его было грустно и уныло. Он не поздоровался с офицерами, почесался и попросил позволения выйти, так как ему загораживали дорогу. Как только он вышел, все офицеры разразились громким хохотом, а Марья Генриховна до слез покраснела и тем сделалась еще привлекательнее на глаза всех офицеров. Вернувшись со двора, доктор сказал жене (которая перестала уже так счастливо улыбаться и, испуганно ожидая приговора, смотрела на него), что дождь прошел и что надо идти ночевать в кибитку, а то все растащат.
– Да я вестового пошлю… двух! – сказал Ростов. – Полноте, доктор.
– Я сам стану на часы! – сказал Ильин.
– Нет, господа, вы выспались, а я две ночи не спал, – сказал доктор и мрачно сел подле жены, ожидая окончания игры.
Глядя на мрачное лицо доктора, косившегося на свою жену, офицерам стало еще веселей, и многие не могла удерживаться от смеха, которому они поспешно старались приискивать благовидные предлоги. Когда доктор ушел, уведя свою жену, и поместился с нею в кибиточку, офицеры улеглись в корчме, укрывшись мокрыми шинелями; но долго не спали, то переговариваясь, вспоминая испуг доктора и веселье докторши, то выбегая на крыльцо и сообщая о том, что делалось в кибиточке. Несколько раз Ростов, завертываясь с головой, хотел заснуть; но опять чье нибудь замечание развлекало его, опять начинался разговор, и опять раздавался беспричинный, веселый, детский хохот.


В третьем часу еще никто не заснул, как явился вахмистр с приказом выступать к местечку Островне.
Все с тем же говором и хохотом офицеры поспешно стали собираться; опять поставили самовар на грязной воде. Но Ростов, не дождавшись чаю, пошел к эскадрону. Уже светало; дождик перестал, тучи расходились. Было сыро и холодно, особенно в непросохшем платье. Выходя из корчмы, Ростов и Ильин оба в сумерках рассвета заглянули в глянцевитую от дождя кожаную докторскую кибиточку, из под фартука которой торчали ноги доктора и в середине которой виднелся на подушке чепчик докторши и слышалось сонное дыхание.
– Право, она очень мила! – сказал Ростов Ильину, выходившему с ним.
– Прелесть какая женщина! – с шестнадцатилетней серьезностью отвечал Ильин.
Через полчаса выстроенный эскадрон стоял на дороге. Послышалась команда: «Садись! – солдаты перекрестились и стали садиться. Ростов, выехав вперед, скомандовал: «Марш! – и, вытянувшись в четыре человека, гусары, звуча шлепаньем копыт по мокрой дороге, бренчаньем сабель и тихим говором, тронулись по большой, обсаженной березами дороге, вслед за шедшей впереди пехотой и батареей.
Разорванные сине лиловые тучи, краснея на восходе, быстро гнались ветром. Становилось все светлее и светлее. Ясно виднелась та курчавая травка, которая заседает всегда по проселочным дорогам, еще мокрая от вчерашнего дождя; висячие ветви берез, тоже мокрые, качались от ветра и роняли вбок от себя светлые капли. Яснее и яснее обозначались лица солдат. Ростов ехал с Ильиным, не отстававшим от него, стороной дороги, между двойным рядом берез.
Ростов в кампании позволял себе вольность ездить не на фронтовой лошади, а на казацкой. И знаток и охотник, он недавно достал себе лихую донскую, крупную и добрую игреневую лошадь, на которой никто не обскакивал его. Ехать на этой лошади было для Ростова наслаждение. Он думал о лошади, об утре, о докторше и ни разу не подумал о предстоящей опасности.
Прежде Ростов, идя в дело, боялся; теперь он не испытывал ни малейшего чувства страха. Не оттого он не боялся, что он привык к огню (к опасности нельзя привыкнуть), но оттого, что он выучился управлять своей душой перед опасностью. Он привык, идя в дело, думать обо всем, исключая того, что, казалось, было бы интереснее всего другого, – о предстоящей опасности. Сколько он ни старался, ни упрекал себя в трусости первое время своей службы, он не мог этого достигнуть; но с годами теперь это сделалось само собою. Он ехал теперь рядом с Ильиным между березами, изредка отрывая листья с веток, которые попадались под руку, иногда дотрогиваясь ногой до паха лошади, иногда отдавая, не поворачиваясь, докуренную трубку ехавшему сзади гусару, с таким спокойным и беззаботным видом, как будто он ехал кататься. Ему жалко было смотреть на взволнованное лицо Ильина, много и беспокойно говорившего; он по опыту знал то мучительное состояние ожидания страха и смерти, в котором находился корнет, и знал, что ничто, кроме времени, не поможет ему.
Только что солнце показалось на чистой полосе из под тучи, как ветер стих, как будто он не смел портить этого прелестного после грозы летнего утра; капли еще падали, но уже отвесно, – и все затихло. Солнце вышло совсем, показалось на горизонте и исчезло в узкой и длинной туче, стоявшей над ним. Через несколько минут солнце еще светлее показалось на верхнем крае тучи, разрывая ее края. Все засветилось и заблестело. И вместе с этим светом, как будто отвечая ему, раздались впереди выстрелы орудий.
Не успел еще Ростов обдумать и определить, как далеки эти выстрелы, как от Витебска прискакал адъютант графа Остермана Толстого с приказанием идти на рысях по дороге.
Эскадрон объехал пехоту и батарею, также торопившуюся идти скорее, спустился под гору и, пройдя через какую то пустую, без жителей, деревню, опять поднялся на гору. Лошади стали взмыливаться, люди раскраснелись.
– Стой, равняйся! – послышалась впереди команда дивизионера.
– Левое плечо вперед, шагом марш! – скомандовали впереди.
И гусары по линии войск прошли на левый фланг позиции и стали позади наших улан, стоявших в первой линии. Справа стояла наша пехота густой колонной – это были резервы; повыше ее на горе видны были на чистом чистом воздухе, в утреннем, косом и ярком, освещении, на самом горизонте, наши пушки. Впереди за лощиной видны были неприятельские колонны и пушки. В лощине слышна была наша цепь, уже вступившая в дело и весело перещелкивающаяся с неприятелем.
Ростову, как от звуков самой веселой музыки, стало весело на душе от этих звуков, давно уже не слышанных. Трап та та тап! – хлопали то вдруг, то быстро один за другим несколько выстрелов. Опять замолкло все, и опять как будто трескались хлопушки, по которым ходил кто то.
Гусары простояли около часу на одном месте. Началась и канонада. Граф Остерман с свитой проехал сзади эскадрона, остановившись, поговорил с командиром полка и отъехал к пушкам на гору.
Вслед за отъездом Остермана у улан послышалась команда:
– В колонну, к атаке стройся! – Пехота впереди их вздвоила взводы, чтобы пропустить кавалерию. Уланы тронулись, колеблясь флюгерами пик, и на рысях пошли под гору на французскую кавалерию, показавшуюся под горой влево.
Как только уланы сошли под гору, гусарам ведено было подвинуться в гору, в прикрытие к батарее. В то время как гусары становились на место улан, из цепи пролетели, визжа и свистя, далекие, непопадавшие пули.
Давно не слышанный этот звук еще радостнее и возбудительное подействовал на Ростова, чем прежние звуки стрельбы. Он, выпрямившись, разглядывал поле сражения, открывавшееся с горы, и всей душой участвовал в движении улан. Уланы близко налетели на французских драгун, что то спуталось там в дыму, и через пять минут уланы понеслись назад не к тому месту, где они стояли, но левее. Между оранжевыми уланами на рыжих лошадях и позади их, большой кучей, видны были синие французские драгуны на серых лошадях.


Ростов своим зорким охотничьим глазом один из первых увидал этих синих французских драгун, преследующих наших улан. Ближе, ближе подвигались расстроенными толпами уланы, и французские драгуны, преследующие их. Уже можно было видеть, как эти, казавшиеся под горой маленькими, люди сталкивались, нагоняли друг друга и махали руками или саблями.
Ростов, как на травлю, смотрел на то, что делалось перед ним. Он чутьем чувствовал, что ежели ударить теперь с гусарами на французских драгун, они не устоят; но ежели ударить, то надо было сейчас, сию минуту, иначе будет уже поздно. Он оглянулся вокруг себя. Ротмистр, стоя подле него, точно так же не спускал глаз с кавалерии внизу.
– Андрей Севастьяныч, – сказал Ростов, – ведь мы их сомнем…
– Лихая бы штука, – сказал ротмистр, – а в самом деле…
Ростов, не дослушав его, толкнул лошадь, выскакал вперед эскадрона, и не успел он еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним. Ростов сам не знал, как и почему он это сделал. Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая. Он видел, что драгуны близко, что они скачут, расстроены; он знал, что они не выдержат, он знал, что была только одна минута, которая не воротится, ежели он упустит ее. Пули так возбудительно визжали и свистели вокруг него, лошадь так горячо просилась вперед, что он не мог выдержать. Он тронул лошадь, скомандовал и в то же мгновение, услыхав за собой звук топота своего развернутого эскадрона, на полных рысях, стал спускаться к драгунам под гору. Едва они сошли под гору, как невольно их аллюр рыси перешел в галоп, становившийся все быстрее и быстрее по мере того, как они приближались к своим уланам и скакавшим за ними французским драгунам. Драгуны были близко. Передние, увидав гусар, стали поворачивать назад, задние приостанавливаться. С чувством, с которым он несся наперерез волку, Ростов, выпустив во весь мах своего донца, скакал наперерез расстроенным рядам французских драгун. Один улан остановился, один пеший припал к земле, чтобы его не раздавили, одна лошадь без седока замешалась с гусарами. Почти все французские драгуны скакали назад. Ростов, выбрав себе одного из них на серой лошади, пустился за ним. По дороге он налетел на куст; добрая лошадь перенесла его через него, и, едва справясь на седле, Николай увидал, что он через несколько мгновений догонит того неприятеля, которого он выбрал своей целью. Француз этот, вероятно, офицер – по его мундиру, согнувшись, скакал на своей серой лошади, саблей подгоняя ее. Через мгновенье лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила ее с ног, и в то же мгновенье Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил ею по французу.
В то же мгновение, как он сделал это, все оживление Ростова вдруг исчезло. Офицер упал не столько от удара саблей, который только слегка разрезал ему руку выше локтя, сколько от толчка лошади и от страха. Ростов, сдержав лошадь, отыскивал глазами своего врага, чтобы увидать, кого он победил. Драгунский французский офицер одной ногой прыгал на земле, другой зацепился в стремени. Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду нового удара, сморщившись, с выражением ужаса взглянул снизу вверх на Ростова. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было самое не для поля сражения, не вражеское лицо, а самое простое комнатное лицо. Еще прежде, чем Ростов решил, что он с ним будет делать, офицер закричал: «Je me rends!» [Сдаюсь!] Он, торопясь, хотел и не мог выпутать из стремени ногу и, не спуская испуганных голубых глаз, смотрел на Ростова. Подскочившие гусары выпростали ему ногу и посадили его на седло. Гусары с разных сторон возились с драгунами: один был ранен, но, с лицом в крови, не давал своей лошади; другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади; третий взлеаал, поддерживаемый гусаром, на его лошадь. Впереди бежала, стреляя, французская пехота. Гусары торопливо поскакали назад с своими пленными. Ростов скакал назад с другими, испытывая какое то неприятное чувство, сжимавшее ему сердце. Что то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанес ему.
Граф Остерман Толстой встретил возвращавшихся гусар, подозвал Ростова, благодарил его и сказал, что он представит государю о его молодецком поступке и будет просить для него Георгиевский крест. Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был вполне убежден, что начальник требует его для того, чтобы наказать его за самовольный поступок. Поэтому лестные слова Остермана и обещание награды должны бы были тем радостнее поразить Ростова; но все то же неприятное, неясное чувство нравственно тошнило ему. «Да что бишь меня мучает? – спросил он себя, отъезжая от генерала. – Ильин? Нет, он цел. Осрамился я чем нибудь? Нет. Все не то! – Что то другое мучило его, как раскаяние. – Да, да, этот французский офицер с дырочкой. И я хорошо помню, как рука моя остановилась, когда я поднял ее».
Ростов увидал отвозимых пленных и поскакал за ними, чтобы посмотреть своего француза с дырочкой на подбородке. Он в своем странном мундире сидел на заводной гусарской лошади и беспокойно оглядывался вокруг себя. Рана его на руке была почти не рана. Он притворно улыбнулся Ростову и помахал ему рукой, в виде приветствия. Ростову все так же было неловко и чего то совестно.
Весь этот и следующий день друзья и товарищи Ростова замечали, что он не скучен, не сердит, но молчалив, задумчив и сосредоточен. Он неохотно пил, старался оставаться один и о чем то все думал.
Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, – и никак не мог понять чего то. «Так и они еще больше нашего боятся! – думал он. – Так только то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»
Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед после Островненского дела, дали ему батальон гусаров и, когда нужно было употребить храброго офицера, давали ему поручения.


Получив известие о болезни Наташи, графиня, еще не совсем здоровая и слабая, с Петей и со всем домом приехала в Москву, и все семейство Ростовых перебралось от Марьи Дмитриевны в свой дом и совсем поселилось в Москве.
Болезнь Наташи была так серьезна, что, к счастию ее и к счастию родных, мысль о всем том, что было причиной ее болезни, ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она была так больна, что нельзя было думать о том, насколько она была виновата во всем случившемся, тогда как она не ела, не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктора, в опасности. Надо было думать только о том, чтобы помочь ей. Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по французски, по немецки и по латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за то они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни. Но главное – мысль эта не могла прийти докторам потому, что они видели, что они несомненно полезны, и были действительно полезны для всех домашних Ростовых. Они были полезны не потому, что заставляли проглатывать больную большей частью вредные вещества (вред этот был мало чувствителен, потому что вредные вещества давались в малом количестве), но они полезны, необходимы, неизбежны были (причина – почему всегда есть и будут мнимые излечители, ворожеи, гомеопаты и аллопаты) потому, что они удовлетворяли нравственной потребности больной и людей, любящих больную. Они удовлетворяли той вечной человеческой потребности надежды на облегчение, потребности сочувствия и деятельности, которые испытывает человек во время страдания. Они удовлетворяли той вечной, человеческой – заметной в ребенке в самой первобытной форме – потребности потереть то место, которое ушиблено. Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки для того, чтобы ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют. Ребенок не верит, чтобы у сильнейших и мудрейших его не было средств помочь его боли. И надежда на облегчение и выражение сочувствия в то время, как мать трет его шишку, утешают его. Доктора для Наташи были полезны тем, что они целовали и терли бобо, уверяя, что сейчас пройдет, ежели кучер съездит в арбатскую аптеку и возьмет на рубль семь гривен порошков и пилюль в хорошенькой коробочке и ежели порошки эти непременно через два часа, никак не больше и не меньше, будет в отварной воде принимать больная.