Тухольский, Курт

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Курт Тухольский
Kurt Tucholsky

Фото 1928 г.
Псевдонимы:

Каспар Хаузер, Петер Пантер, Теобальд Тигер, Игнац Вробель

Место рождения:

Берлин, Германская империя

Место смерти:

Гётеборг, Швеция

Гражданство:

Веймарская республика

Род деятельности:

журналист, прозаик, поэт

Язык произведений:

немецкий

Курт Тухольский (нем. Kurt Tucholsky; 9 января 1890, Моабит, Берлин — 21 декабря 1935, Гётеборг) — немецкий журналист и писатель еврейского происхождения. Он также писал под псевдонимами Каспар Хаузер, Петер Пантер, Теобальд Тигер и Игнац Вробель.





Биография

Детство и юность

Курт Тухольский родился 9 января 1890 года в берлинском районе Моабит, в родительском доме по адресу Любекер штрассе, 13. Раннее детство он провел в Штеттине, куда его отец, банковский работник Алекс Тухольский (1855-1905) переехал по работе. В 1899 году семья, в которой, кроме Курта, было двое детей, вернулась в Берлин. После смерти отца осталось достаточно средств, чтобы Курт мог учиться. Он посещал Французскую гимназию в Берлине, затем гимназию императора Вильгельма. С 1907 года он занимается с частными педагогами. В 1909-1910 годах он изучает право в Берлине и Университете Женевы.

Интересы Тухольского всё больше склоняются к литературе. В 1911 в Праге он посещает высоко ценимого им писателя и друга Кафки Макса Брода. 9 января 1913 года появилась его первая статья в лево-либеральном театральном журнале Die Schaubühne (Театральная сцена), позже трансформировавшегося в политический еженедельник Die Weltbühne (Мировая сцена), который издавал добрый друг и ментор Тухольского Зигфрид Якобсон. В конце концов, захваченный активной журналистской деятельностью, Тухольский не стал сдавать выпускные экзамены на юриста. Правда, в начале 1914 года он смог защитить в Йенском университете диссертацию по ипотечному праву.

Первая мировая война

В отличие от многих других писателей и поэтов Германии, Тухольский не делал ура-патриотических выступлений. Он был призван в армию и 10 апреля 1915 года был отправлен в Польшу на Восточный фронт. Вначале он служил в саперном батальоне, затем штабным писарем. С 1916 года выпускал фронтовую газету «Лётчик». В конце войны он попал в Румынию, где крестился в протестантизм.

Тухольский вспоминал об этом периоде жизни так:
Три с половиной года войны я печатался, где только мог <...> Я испробовал все средства для того, чтобы не быть застреленным и не стрелять самому — кроме самых скверных. Но если бы я был вынужден, я бы пошёл на всё: не пренебрёг бы ни взяткой, ни другим наказуемым поступком. Многие так делали.

И. Вробель. А где Вы были в войну, господин —?//Die Weltbühne от 30 марта 1926 года.

Тухольский вернулся с войны убеждённым пацифистом и антимилитаристом.

В Веймарской республике

В декабре 1918 года Тухольский стал главным редактором газеты Ульк, еженедельного юмористического приложения к лево-либеральной газете Berliner Tageblatt. Кроме того, он продолжал регулярно сотрудничать в Die Weltbühne, причём придумал для себя много псевдонимов: Игнац Вробель (Ignaz Wrobel), Теобальд Тигер (Theobald Tiger), Петер Пантер (Peter Panter) и Каспар Хаузер. Реже использовались псевдонимы Паулюс Бюнцли (Paulus Bünzly), Теобальд Кёрнер (Theobald Körner) и Old Shatterhand. Они были необходимы, так как Тухольский имел широкий диапазон: от политических передовиц и судебных обзоров (с ироническими и сатирическими замечаниями) до стихов и книжного обозрения. При этом «люди» с псевдонимами не только печатались в одном и том же издании, но и писали друг другу предисловия и даже полемизировали между собой.

Сам Тухольский так объяснял происхождение своих псевдонимов:
Аллитерированные сёстры и братья — детище моего берлинского репетитора по праву. <...> Людей, на которых он иллюстрировал гражданский кодекс, исполнительные заключения или уголовный процесс звали не А и Б, не «наследник» и «завещатель». Их звали Бенно Бюффель и Теобальд Тигер, Петер Пантер и Исидор Илтис, Леопольд Лёве и так далее по всему алфавиту. <...> Вробель — автор нашего учебника по алгебре[1], и так как имя Игнац показалось мне особенно отвратительным, шершавым и гадким, я устроил этот маленький акт саморазрушения и окрестил так часть моего бытия. Каспар Хаузер не нуждается в представлении.

— Начало//Mit 5 PS. Берлин, 1928, S. 12f.

Помимо журналистики, Тухольский сочинял тексты, песни и куплеты для кабаре «Шум и дым» (под руководством Макса Рейнхардта), получившие большое распространение в послевоенной Германии. В октябре 1919 года в свет вышел сборник стихов Тухольского «Благочестивые песни» (Fromme Gesänge). В политической журналистике Тухольский дебютировал в начале 1919 года серией антимилитаристских статей «Военные документы» (Militaria), где он подверг острым нападкам вильгельмовский дух немецкого офицерского корпуса.

Не менее жёстко он клеймил политические убийства левых, либералов и пацифистов, участившиеся в первые годы существования Веймарской республики (в частности, убийства Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Маттиаса Эрцбергера, Вальтера Ратенау и нападения на Филиппа Шейдемана и Максимилиана Гардена). Присутствуя на процессе праворадикальных убийц (см. также Консул (организация) и Фемический суд), Тухольский утверждал, что судья разделяет монархические и националистические взгляды подсудимых и симпатизирует им. Он писал:
Политические убийства в Германии в последние 4 года являются систематическими и чётко организованными. <...> Всё запланировано с самого начала: подстрекательство неизвестных спонсоров, преступление (всегда исподтишка), небрежное расследование, тухлые отговорки, пара фраз, жалкие уловки, мягкое наказание, отсрочка наказания, льготы — в общем, «продолжайте дальше!»

<...>

Это не плохое правосудие. Это не недостатки правосудия. Это вообще не правосудие. Балканам и Южной Америке в этом отношении далеко до нынешней Германии.

— Процесс Харден//Die Weltbühne. 21 декабря 1922, с. 638

Тухольский также не скупился на критику демократических политиков, которые, по его мнению, были слишком терпимы к своим политическим оппонентам. Он не только писал о политике, но и сам прямо участвовал в политической деятельности: так, он был одним из организаторов пацифистской и антимилитаристской организации «Союз фронтовиков за мир» (нем.) и пытался вступить в НСДПГ. Однако членом НСДПГ Тухольский так и не стал из-за критики отдельных её представителей — в частности, Рудольфа Гильфердинга, редактора партийной газеты «Фрайхайт»:
Доктор Рудольф Гильфердинг был заслан Имперским союзом против социал-демократии (нем.) в редакцию «Фрайхайт». Всего за два года ему удалось привести издание в такой упадок, что оно больше не представляет никакой опасности.

— Послужные списки//Die Weltbühne. 3 марта 1925, с. 329

В феврале 1924 года в жизни Тухольского происходят значительные перемены. Он разводится со своей женой, врачом Элизой Вайль (на которой женился в мае 1920 года), заключает контракт с Якобсоном и в качестве корреспондента «Die Weltbühne» и «Vossische Zeitung» выезжает в Париж. 30 августа того же года он женится на своей давней подруге Мари Герольд.

В 1924 году Тухольский становится членом берлинской масонской ложи Zur Morgenröte, а в июне 1926 года — двух парижских лож — L'Effort и Les Zélés Philanthropes (Великий восток Франции).

В 1926 году Тухольский выбран в правление «Союза революционных пацифистов», основанного Куртом Хиллером.

Тухольский продолжает клеймить судебную систему Веймарской республики в своей статье «Немецкие судьи». Он убеждён, что нужна вторая революция для того, чтобы достигнуть коренного изменения антидемократических тенденций. Он писал:
Вариантов сопротивления не существует? Есть только один путь — большой, действенный, серьёзный: сопротивление антидемократическому, глумливому классовому давлению, враждебному идее справедливости... Чтобы очистить бюрократию, есть только одно. Это слово я не хотел бы употреблять, так как оно уже не приводит в трепет власть предержащих. Это слово — переворот. Генеральная уборка. Очистка. Проветривание.

— Немецкие судьи//Die Weltbühne. 12, 19 и 26 апреля 1927 года.

В декабре 1926 года умер Зигфрид Якобсон, и Тухольский возвращается в Берлин, чтобы занять его место в качестве редактора «Die Weltbühne». Однако долго в роли «старшего пишуще-управляющего издателя» он не выдерживает и передаёт свой пост (который становился всё более опасным) своему коллеге и соратнику фон Осецкому. Во время своего пребывания за границей Тухольский полемизирует со своими противниками, которые охотно оскорбляются его воззрениями. В 1928 году против него было даже открыто дело об оскорблении религиозных чувств за стихотворение «Песня английского мальчика из церковного хора». В 1928 году Тухольский окончательно порывает с Мари. Отпуск 1929 года он проводит в Швеции с журналисткой Лизой Маттиас. Впечатления от этого отдыха позже станут основой для «Замка Грипсхольм».

Эмиграция и молчание

К началу 1930-х годов Тухольскому стало ясно, что его предостережения о наступлении нацизма совершенно напрасны. Летом 1929 года он снимает виллу Недшёлунд (Nedsjölund) в городе Хиндос в окрестностях Гётеборга и надолго там поселяется. Он быстро распознал в Гитлере опасного фанатика. «Они вооружаются для путешествия в Третий рейх» — писал Тухольский за год до переворота. Он не предавался иллюзиям, зная, куда ведёт Германию Гитлер.

В 1931 году начался «процесс Вельтбюне» (нем.), на котором Осецкий и журналист Вальтер Крайзер были осуждены на 18 месяцев тюрьмы за «государственную измену». Им инкриминировали статью в «Die Weltbühne» (от 12 марта 1929 года), вскрывающую тайное расширение и модернизацию Люфтваффе. После этого процесса Тухольский рассматривал свои возможности печатать критические статьи как очень ограниченные. Против самого Тухольского было выдвинуто обвинение в клевете на рейхсвер за его выражение «Солдаты — убийцы» (нем.). Памятуя печальную судьбу Осецкого, Тухольский предпочел не приезжать в Германию на судебные заседания. В июле 1932 года он всё же был заочно оправдан. Разумеется, он понимал, что его невозвращение играет против него, но возвращение на родину угрожало его жизни. Он писал Мари Герольд:
На людях остаётся мучительно влачить остаток дней своих. Есть тут что-то от дезертирства: заграница, оставить на произвол судьбы, товарищ Осс [Осецкий] в тюрьме

— Тухольский К. Наша непрожитая жизнь. Письма к Мари. Reinbek, 1982, S. 537.

Незадолго до смерти он раскаивался в своём решении, принятом летом 1932 года:
Но в случае с Оссом я не приехал, я тогда отказался, эта была смесь лени, трусости, отвращения, презрения — но я всё же должен был приехать. То, что я не мог ему помочь, то, что мы оба наверняка были бы осуждены, что я, возможно, попал бы в когти этим зверям — всё это я знаю, но чувство вины меня не отпускает.

— Письмо Хедвигу Мюллеру от 19 декабря 1935 года.

Уже с 1931 года Тухольский практически прекращает публицистическую деятельность. Разрыв с Лизой Маттиас, смерть близкого друга и хронические проблемы со здоровьем (его оперировали 5 раз) усиливали его пессимистический настрой. Его последняя большая статья в «Вельтбюне» увидела свет 8 ноября 1932 года. Позже публиковались только «лоскутки» (Schnipsel), как он называл свои афоризмы.

После прихода к власти в Германии нацистов «Die Weltbühne» была запрещена, а Тухольский 23 августа 1933 года был заочно лишен германского гражданства за «антигерманскую деятельность». При этом в шведском гражданстве Тухольскому было отказано, к тому же он не имел права на политические высказывания, что, возможно, стало одной из причин самоубийства.

Смерть

14 октября 1935 года Тухольский попал в больницу с жалобами на желудок и провёл там три недели. С этого времени он не может спать без барбитуратов. Вечером 20 декабря он принял слишком большую дозу. На следующий день его обнаружили впавшим в кому. В тот же день он скончался в клинике Гётеборга. Вопрос о том, была ли смерть Тухольского самоубийством, до сих пор оспаривается (в частности, его биографом Михаэлем Хеппом[2]). Пепел Тухольского летом 1936 года был погребён под дубом в окрестностях замка Грипсхольм в городе Мариефред («Замок Грипсхольм» — один из наиболее изестных произведений Тухольского). Сразу после войны была установлена надгробная плита с надписью из Фауста: Все быстротечное — Символ, сравненье (пер. Б. Пастернака). Сам Тухольский ещё в 1923 году сочинил автоэпитафию: «Здесь покоится золотое сердце и лужёная глотка. Спокойной ночи!»

Творчество

Тухольский относится к числу наиболее известных публицистов времён Веймарской республики. Занимаясь политической журналистикой и некоторое время являясь соиздателем еженедельного журнала «Die Weltbühne» («Вельтбюне» «Всемирная Трибуна»), Тухольский работал на поприще общественной критики в традиции Генриха Гейне. В то же время Тухольский зарекомендовал себя как талантливый сатирик, кабареттист, поэт-песенник, автор романов и лирик. Как публицист, он был очень плодотворен: свыше 3000 статей в почти сотне изданий (основная часть статей, около 1600, опубликована в «Вельтбюне»). Помимо этого, при его жизни увидели свет 7 сборников стихотворений и рассказов. Создал образ немецкого мещанина-реакционера «господина Вендринера».

Помимо коротких зарисовок и стихов, Тухольский написал три книги: путевые заметки «Книга Пиренеев» (Ein Pyrenäenbuch), «Райнсберг. Книжка с картинками для влюбленных» (Rheinsberg: Ein Bilderbuch für Verliebte) и самое знаменитое своё произведение — роман «Замок Грипсхольм» (Schloß Gripsholm). Ни одно из этих произведений не переведено на русский язык. Несколько стихотворений и коротких эссе, переведённых на русский, не дают отечественному читателю полного представления о своеобразном стиле Тухольского, его живом языке, полном юмора, иронии и самоиронии.

Тухольский относил себя к левым демократам, пацифистам и антимилитаристам и предостерегал от угроз антидемократического развития в направлении национал-социализма, прежде всего, в политике, военной области и юстиции.

Тухольский восхищался Травеном, образ мистера Коллинса в романе «Белая роза» для него самое любимое из удавшихся изображений коммерсантов в литературе.[3]

С 1928 года вплоть до самой смерти Тухольский вёл своеобразный творческий дневник под названием «Черновая тетрадь» (de:Sudelbuch).

Библиография

  • Die Vormerkung aus §1179 BGB und ihre Wirkungen. Dissertation, Jena 1915, Neudruck 2015 consassis.de, ISBN 978-3-937416-60-1
  • Kurt Tucholsky zu seinem 50.Todestag auf einer Briefmarke der Deutschen Bundespost Berlin (1985)
  • Rheinsberg: Ein Bilderbuch für Verliebte. Bilder von Kurt Szafranski. Axel Juncker Verlag, Berlin 1912. Aktuelle Ausgabe: Anaconda, Köln 2010, ISBN 978-3-86647-498-7. Hörbuch: Hörspiel mit Kurt Böwe u. a., Der Audio Verlag 2001, ISBN 3-89813-158-0; Gelesen von Anna Thalbach, Argon Verlag, Berlin 2009, ISBN 978-3-86610-746-5.
  • Der Zeitsparer. Grotesken von Ignaz Wrobel. Reuß & Pollack, Berlin 1914. Faksimile: Herausgegeben von Annemarie Stoltenberg, Verlag am Galgenberg, Hamburg 1988, ISBN 3-925387-13-7.
  • Fromme Gesänge Von Theobald Tiger mit einer Vorrede von Ignaz Wrobel. Felix Lehmann Verlag, Charlottenburg 1919, Berlin 1979.
  • Träumereien an preußischen Kaminen. Von Peter Panter, mit Bildern von Alfons Wölfe. Felix Lehmann Verlag, Charlottenburg 1920. Aktuelle Ausgabe: WFB Verlagsgruppe, Bad Schwartau 2009, ISBN 978-3-86672-300-9.
  • Ein Pyrenäenbuch. Verlag Die Schmiede, Berlin 1927. Aktuelle Ausgabe: Insel-Verlag, Frankfurt am Main 2007, ISBN 978-3-458-34993-8.
  • Mit 5 PS. Rowohlt Verlag, Berlin 1928. Aktuelle Auflage: 1985, ISBN 3-499-10131-9.
  • Deutschland, Deutschland über alles. Ein Bilderbuch von Kurt Tucholsky und vielen Fotografen. Montiert von John Heartfield. Universum Bücherei für alle, Berlin 1929. Aktuelle Ausgabe: Rowohlt Verlag, Reinbek bei Hamburg 1996, ISBN 3-499-14611-8.
  • Das Lächeln der Mona Lisa. Rowohlt Verlag, Berlin 1929. 1985 (5. Aufl.).
  • Lerne lachen ohne zu weinen. Rowohlt Verlag, Berlin 1931. Originalgetreuer Nachdruck: Olms-Verlag, Hildesheim/Zürich/New York City 2008, ISBN 978-3-487-13618-9. Hörbuch: Gelesen von Jürgen von der Lippe, Bell-Musik, Aichtal 2008, ISBN 978-3-940994-01-1.
  • Schloß Gripsholm. Rowohlt Verlag, Berlin 1931. Aktuelle Ausgabe: Greifenverlag, Rudolstadt/Berlin 2009, ISBN 978-3-86939-239-4.
  • Walter Hasenclever, Kurt Tucholsky: Christoph Kolumbus oder Die Entdeckung Amerikas. Komödie in einem Vorspiel und sechs Bildern. Von Walter Hasenclever und Peter Panter (1932). Ms. Neuer Bühnenverlag, Zürich 1935, Das Arsenal, Berlin 1985, ISBN 3-921810-72-8.
  • Herr Wendriner und das Lottchen. Herausgegeben von Peter Böthig und Carina Stewen. Verlag für Berlin-Brandenburg, Berlin 2014, ISBN 978-3-945256-01-5.

На русском языке

Память

Курт Тухольский изображен на почтовых марках ГДР 1970, 1985 и 1990 годов.

В Райнсбергском дворце находится Литературный музей Курта Тухольского.

Галерея

Напишите отзыв о статье "Тухольский, Курт"

Примечания

  1. Имеется в виду двухтомный «Задачник по арифметике и алгебре» (Übungsbuch zur Arithmetik und Algebra, 1889-1890) Эдуарда Вробеля, учителя гимназии из Ростока.
  2. Michael Hepp: Kurt Tucholsky. Biographische Annäherungen. 1993, S. 369–374, 567. См. также: Rolf Hosfeld: Tucholsky - Ein deutsches Leben. 2012, S. 271, там же указывается на отсутствие прощальной записки.
  3. Kurt Tucholsky: Gesammelte Werke Band 8. Rowohlt, 1975, ISBN 3-499-29008-1, S. 60.

Ссылки

  • На Викискладе есть медиафайлы по теме Курт Тухольский
  • [www.tucholsky-gesellschaft.de/ Общество имени Курта Тухольского  (нем.)]
  • [feb-web.ru/feb/litenc/encyclop/leb/leb-4481.htm Тухольский, Курт] — статья из Литературной энциклопедии 1929—1939
  • [www.eleven.co.il/article/14186 Курт Тухольский] — статья из еврейской энциклопедии
  • [www.valikova.com/category/poeticheskie-perevody/kurt-tuxolskij Курт Тухольский — Идеал] — перевод  (рус.)


Отрывок, характеризующий Тухольский, Курт

– Что же вы, или в Москве остаетесь? – Пьер помолчал.
– В Москве? – сказал он вопросительно. – Да, в Москве. Прощайте.
– Ах, желала бы я быть мужчиной, я бы непременно осталась с вами. Ах, как это хорошо! – сказала Наташа. – Мама, позвольте, я останусь. – Пьер рассеянно посмотрел на Наташу и что то хотел сказать, но графиня перебила его:
– Вы были на сражении, мы слышали?
– Да, я был, – отвечал Пьер. – Завтра будет опять сражение… – начал было он, но Наташа перебила его:
– Да что же с вами, граф? Вы на себя не похожи…
– Ах, не спрашивайте, не спрашивайте меня, я ничего сам не знаю. Завтра… Да нет! Прощайте, прощайте, – проговорил он, – ужасное время! – И, отстав от кареты, он отошел на тротуар.
Наташа долго еще высовывалась из окна, сияя на него ласковой и немного насмешливой, радостной улыбкой.


Пьер, со времени исчезновения своего из дома, ужа второй день жил на пустой квартире покойного Баздеева. Вот как это случилось.
Проснувшись на другой день после своего возвращения в Москву и свидания с графом Растопчиным, Пьер долго не мог понять того, где он находился и чего от него хотели. Когда ему, между именами прочих лиц, дожидавшихся его в приемной, доложили, что его дожидается еще француз, привезший письмо от графини Елены Васильевны, на него нашло вдруг то чувство спутанности и безнадежности, которому он способен был поддаваться. Ему вдруг представилось, что все теперь кончено, все смешалось, все разрушилось, что нет ни правого, ни виноватого, что впереди ничего не будет и что выхода из этого положения нет никакого. Он, неестественно улыбаясь и что то бормоча, то садился на диван в беспомощной позе, то вставал, подходил к двери и заглядывал в щелку в приемную, то, махая руками, возвращался назад я брался за книгу. Дворецкий в другой раз пришел доложить Пьеру, что француз, привезший от графини письмо, очень желает видеть его хоть на минутку и что приходили от вдовы И. А. Баздеева просить принять книги, так как сама г жа Баздеева уехала в деревню.
– Ах, да, сейчас, подожди… Или нет… да нет, поди скажи, что сейчас приду, – сказал Пьер дворецкому.
Но как только вышел дворецкий, Пьер взял шляпу, лежавшую на столе, и вышел в заднюю дверь из кабинета. В коридоре никого не было. Пьер прошел во всю длину коридора до лестницы и, морщась и растирая лоб обеими руками, спустился до первой площадки. Швейцар стоял у парадной двери. С площадки, на которую спустился Пьер, другая лестница вела к заднему ходу. Пьер пошел по ней и вышел во двор. Никто не видал его. Но на улице, как только он вышел в ворота, кучера, стоявшие с экипажами, и дворник увидали барина и сняли перед ним шапки. Почувствовав на себя устремленные взгляды, Пьер поступил как страус, который прячет голову в куст, с тем чтобы его не видали; он опустил голову и, прибавив шагу, пошел по улице.
Из всех дел, предстоявших Пьеру в это утро, дело разборки книг и бумаг Иосифа Алексеевича показалось ему самым нужным.
Он взял первого попавшегося ему извозчика и велел ему ехать на Патриаршие пруды, где был дом вдовы Баздеева.
Беспрестанно оглядываясь на со всех сторон двигавшиеся обозы выезжавших из Москвы и оправляясь своим тучным телом, чтобы не соскользнуть с дребезжащих старых дрожек, Пьер, испытывая радостное чувство, подобное тому, которое испытывает мальчик, убежавший из школы, разговорился с извозчиком.
Извозчик рассказал ему, что нынешний день разбирают в Кремле оружие, и что на завтрашний народ выгоняют весь за Трехгорную заставу, и что там будет большое сражение.
Приехав на Патриаршие пруды, Пьер отыскал дом Баздеева, в котором он давно не бывал. Он подошел к калитке. Герасим, тот самый желтый безбородый старичок, которого Пьер видел пять лет тому назад в Торжке с Иосифом Алексеевичем, вышел на его стук.
– Дома? – спросил Пьер.
– По обстоятельствам нынешним, Софья Даниловна с детьми уехали в торжковскую деревню, ваше сиятельство.
– Я все таки войду, мне надо книги разобрать, – сказал Пьер.
– Пожалуйте, милости просим, братец покойника, – царство небесное! – Макар Алексеевич остались, да, как изволите знать, они в слабости, – сказал старый слуга.
Макар Алексеевич был, как знал Пьер, полусумасшедший, пивший запоем брат Иосифа Алексеевича.
– Да, да, знаю. Пойдем, пойдем… – сказал Пьер и вошел в дом. Высокий плешивый старый человек в халате, с красным носом, в калошах на босу ногу, стоял в передней; увидав Пьера, он сердито пробормотал что то и ушел в коридор.
– Большого ума были, а теперь, как изволите видеть, ослабели, – сказал Герасим. – В кабинет угодно? – Пьер кивнул головой. – Кабинет как был запечатан, так и остался. Софья Даниловна приказывали, ежели от вас придут, то отпустить книги.
Пьер вошел в тот самый мрачный кабинет, в который он еще при жизни благодетеля входил с таким трепетом. Кабинет этот, теперь запыленный и нетронутый со времени кончины Иосифа Алексеевича, был еще мрачнее.
Герасим открыл один ставень и на цыпочках вышел из комнаты. Пьер обошел кабинет, подошел к шкафу, в котором лежали рукописи, и достал одну из важнейших когда то святынь ордена. Это были подлинные шотландские акты с примечаниями и объяснениями благодетеля. Он сел за письменный запыленный стол и положил перед собой рукописи, раскрывал, закрывал их и, наконец, отодвинув их от себя, облокотившись головой на руки, задумался.
Несколько раз Герасим осторожно заглядывал в кабинет и видел, что Пьер сидел в том же положении. Прошло более двух часов. Герасим позволил себе пошуметь в дверях, чтоб обратить на себя внимание Пьера. Пьер не слышал его.
– Извозчика отпустить прикажете?
– Ах, да, – очнувшись, сказал Пьер, поспешно вставая. – Послушай, – сказал он, взяв Герасима за пуговицу сюртука и сверху вниз блестящими, влажными восторженными глазами глядя на старичка. – Послушай, ты знаешь, что завтра будет сражение?..
– Сказывали, – отвечал Герасим.
– Я прошу тебя никому не говорить, кто я. И сделай, что я скажу…
– Слушаюсь, – сказал Герасим. – Кушать прикажете?
– Нет, но мне другое нужно. Мне нужно крестьянское платье и пистолет, – сказал Пьер, неожиданно покраснев.
– Слушаю с, – подумав, сказал Герасим.
Весь остаток этого дня Пьер провел один в кабинете благодетеля, беспокойно шагая из одного угла в другой, как слышал Герасим, и что то сам с собой разговаривая, и ночевал на приготовленной ему тут же постели.
Герасим с привычкой слуги, видавшего много странных вещей на своем веку, принял переселение Пьера без удивления и, казалось, был доволен тем, что ему было кому услуживать. Он в тот же вечер, не спрашивая даже и самого себя, для чего это было нужно, достал Пьеру кафтан и шапку и обещал на другой день приобрести требуемый пистолет. Макар Алексеевич в этот вечер два раза, шлепая своими калошами, подходил к двери и останавливался, заискивающе глядя на Пьера. Но как только Пьер оборачивался к нему, он стыдливо и сердито запахивал свой халат и поспешно удалялся. В то время как Пьер в кучерском кафтане, приобретенном и выпаренном для него Герасимом, ходил с ним покупать пистолет у Сухаревой башни, он встретил Ростовых.


1 го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Рязанскую дорогу.
Первые войска двинулись в ночь. Войска, шедшие ночью, не торопились и двигались медленно и степенно; но на рассвете двигавшиеся войска, подходя к Дорогомиловскому мосту, увидали впереди себя, на другой стороне, теснящиеся, спешащие по мосту и на той стороне поднимающиеся и запружающие улицы и переулки, и позади себя – напирающие, бесконечные массы войск. И беспричинная поспешность и тревога овладели войсками. Все бросилось вперед к мосту, на мост, в броды и в лодки. Кутузов велел обвезти себя задними улицами на ту сторону Москвы.
К десяти часам утра 2 го сентября в Дорогомиловском предместье оставались на просторе одни войска ариергарда. Армия была уже на той стороне Москвы и за Москвою.
В это же время, в десять часов утра 2 го сентября, Наполеон стоял между своими войсками на Поклонной горе и смотрел на открывавшееся перед ним зрелище. Начиная с 26 го августа и по 2 е сентября, от Бородинского сражения и до вступления неприятеля в Москву, во все дни этой тревожной, этой памятной недели стояла та необычайная, всегда удивляющая людей осенняя погода, когда низкое солнце греет жарче, чем весной, когда все блестит в редком, чистом воздухе так, что глаза режет, когда грудь крепнет и свежеет, вдыхая осенний пахучий воздух, когда ночи даже бывают теплые и когда в темных теплых ночах этих с неба беспрестанно, пугая и радуя, сыплются золотые звезды.
2 го сентября в десять часов утра была такая погода. Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца.
При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого. Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыханио этого большого и красивого тела.
– Cette ville asiatique aux innombrables eglises, Moscou la sainte. La voila donc enfin, cette fameuse ville! Il etait temps, [Этот азиатский город с бесчисленными церквами, Москва, святая их Москва! Вот он, наконец, этот знаменитый город! Пора!] – сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorgne d'Ideville. «Une ville occupee par l'ennemi ressemble a une fille qui a perdu son honneur, [Город, занятый неприятелем, подобен девушке, потерявшей невинность.] – думал он (как он и говорил это Тучкову в Смоленске). И с этой точки зрения он смотрел на лежавшую перед ним, невиданную еще им восточную красавицу. Ему странно было самому, что, наконец, свершилось его давнишнее, казавшееся ему невозможным, желание. В ясном утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его.
«Но разве могло быть иначе? – подумал он. – Вот она, эта столица, у моих ног, ожидая судьбы своей. Где теперь Александр и что думает он? Странный, красивый, величественный город! И странная и величественная эта минута! В каком свете представляюсь я им! – думал он о своих войсках. – Вот она, награда для всех этих маловерных, – думал он, оглядываясь на приближенных и на подходившие и строившиеся войска. – Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица des Czars. Mais ma clemence est toujours prompte a descendre sur les vaincus. [царей. Но мое милосердие всегда готово низойти к побежденным.] Я должен быть великодушен и истинно велик. Но нет, это не правда, что я в Москве, – вдруг приходило ему в голову. – Однако вот она лежит у моих ног, играя и дрожа золотыми куполами и крестами в лучах солнца. Но я пощажу ее. На древних памятниках варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия… Александр больнее всего поймет именно это, я знаю его. (Наполеону казалось, что главное значение того, что совершалось, заключалось в личной борьбе его с Александром.) С высот Кремля, – да, это Кремль, да, – я дам им законы справедливости, я покажу им значение истинной цивилизации, я заставлю поколения бояр с любовью поминать имя своего завоевателя. Я скажу депутации, что я не хотел и не хочу войны; что я вел войну только с ложной политикой их двора, что я люблю и уважаю Александра и что приму условия мира в Москве, достойные меня и моих народов. Я не хочу воспользоваться счастьем войны для унижения уважаемого государя. Бояре – скажу я им: я не хочу войны, а хочу мира и благоденствия всех моих подданных. Впрочем, я знаю, что присутствие их воодушевит меня, и я скажу им, как я всегда говорю: ясно, торжественно и велико. Но неужели это правда, что я в Москве? Да, вот она!»
– Qu'on m'amene les boyards, [Приведите бояр.] – обратился он к свите. Генерал с блестящей свитой тотчас же поскакал за боярами.
Прошло два часа. Наполеон позавтракал и опять стоял на том же месте на Поклонной горе, ожидая депутацию. Речь его к боярам уже ясно сложилась в его воображении. Речь эта была исполнена достоинства и того величия, которое понимал Наполеон.
Тот тон великодушия, в котором намерен был действовать в Москве Наполеон, увлек его самого. Он в воображении своем назначал дни reunion dans le palais des Czars [собраний во дворце царей.], где должны были сходиться русские вельможи с вельможами французского императора. Он назначал мысленно губернатора, такого, который бы сумел привлечь к себе население. Узнав о том, что в Москве много богоугодных заведений, он в воображении своем решал, что все эти заведения будут осыпаны его милостями. Он думал, что как в Африке надо было сидеть в бурнусе в мечети, так в Москве надо было быть милостивым, как цари. И, чтобы окончательно тронуть сердца русских, он, как и каждый француз, не могущий себе вообразить ничего чувствительного без упоминания о ma chere, ma tendre, ma pauvre mere, [моей милой, нежной, бедной матери ,] он решил, что на всех этих заведениях он велит написать большими буквами: Etablissement dedie a ma chere Mere. Нет, просто: Maison de ma Mere, [Учреждение, посвященное моей милой матери… Дом моей матери.] – решил он сам с собою. «Но неужели я в Москве? Да, вот она передо мной. Но что же так долго не является депутация города?» – думал он.
Между тем в задах свиты императора происходило шепотом взволнованное совещание между его генералами и маршалами. Посланные за депутацией вернулись с известием, что Москва пуста, что все уехали и ушли из нее. Лица совещавшихся были бледны и взволнованны. Не то, что Москва была оставлена жителями (как ни важно казалось это событие), пугало их, но их пугало то, каким образом объявить о том императору, каким образом, не ставя его величество в то страшное, называемое французами ridicule [смешным] положение, объявить ему, что он напрасно ждал бояр так долго, что есть толпы пьяных, но никого больше. Одни говорили, что надо было во что бы то ни стало собрать хоть какую нибудь депутацию, другие оспаривали это мнение и утверждали, что надо, осторожно и умно приготовив императора, объявить ему правду.
– Il faudra le lui dire tout de meme… – говорили господа свиты. – Mais, messieurs… [Однако же надо сказать ему… Но, господа…] – Положение было тем тяжеле, что император, обдумывая свои планы великодушия, терпеливо ходил взад и вперед перед планом, посматривая изредка из под руки по дороге в Москву и весело и гордо улыбаясь.
– Mais c'est impossible… [Но неловко… Невозможно…] – пожимая плечами, говорили господа свиты, не решаясь выговорить подразумеваемое страшное слово: le ridicule…
Между тем император, уставши от тщетного ожидания и своим актерским чутьем чувствуя, что величественная минута, продолжаясь слишком долго, начинает терять свою величественность, подал рукою знак. Раздался одинокий выстрел сигнальной пушки, и войска, с разных сторон обложившие Москву, двинулись в Москву, в Тверскую, Калужскую и Дорогомиловскую заставы. Быстрее и быстрее, перегоняя одни других, беглым шагом и рысью, двигались войска, скрываясь в поднимаемых ими облаках пыли и оглашая воздух сливающимися гулами криков.
Увлеченный движением войск, Наполеон доехал с войсками до Дорогомиловской заставы, но там опять остановился и, слезши с лошади, долго ходил у Камер коллежского вала, ожидая депутации.


Москва между тем была пуста. В ней были еще люди, в ней оставалась еще пятидесятая часть всех бывших прежде жителей, но она была пуста. Она была пуста, как пуст бывает домирающий обезматочивший улей.
В обезматочившем улье уже нет жизни, но на поверхностный взгляд он кажется таким же живым, как и другие.
Так же весело в жарких лучах полуденного солнца вьются пчелы вокруг обезматочившего улья, как и вокруг других живых ульев; так же издалека пахнет от него медом, так же влетают и вылетают из него пчелы. Но стоит приглядеться к нему, чтобы понять, что в улье этом уже нет жизни. Не так, как в живых ульях, летают пчелы, не тот запах, не тот звук поражают пчеловода. На стук пчеловода в стенку больного улья вместо прежнего, мгновенного, дружного ответа, шипенья десятков тысяч пчел, грозно поджимающих зад и быстрым боем крыльев производящих этот воздушный жизненный звук, – ему отвечают разрозненные жужжания, гулко раздающиеся в разных местах пустого улья. Из летка не пахнет, как прежде, спиртовым, душистым запахом меда и яда, не несет оттуда теплом полноты, а с запахом меда сливается запах пустоты и гнили. У летка нет больше готовящихся на погибель для защиты, поднявших кверху зады, трубящих тревогу стражей. Нет больше того ровного и тихого звука, трепетанья труда, подобного звуку кипенья, а слышится нескладный, разрозненный шум беспорядка. В улей и из улья робко и увертливо влетают и вылетают черные продолговатые, смазанные медом пчелы грабительницы; они не жалят, а ускользают от опасности. Прежде только с ношами влетали, а вылетали пустые пчелы, теперь вылетают с ношами. Пчеловод открывает нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья. Вместо прежде висевших до уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, – сонные, ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Вместо чисто залепленного клеем и сметенного веерами крыльев пола на дне лежат крошки вощин, испражнения пчел, полумертвые, чуть шевелящие ножками и совершенно мертвые, неприбранные пчелы.
Пчеловод открывает верхнюю колодезню и осматривает голову улья. Вместо сплошных рядов пчел, облепивших все промежутки сотов и греющих детву, он видит искусную, сложную работу сотов, но уже не в том виде девственности, в котором она бывала прежде. Все запущено и загажено. Грабительницы – черные пчелы – шныряют быстро и украдисто по работам; свои пчелы, ссохшиеся, короткие, вялые, как будто старые, медленно бродят, никому не мешая, ничего не желая и потеряв сознание жизни. Трутни, шершни, шмели, бабочки бестолково стучатся на лету о стенки улья. Кое где между вощинами с мертвыми детьми и медом изредка слышится с разных сторон сердитое брюзжание; где нибудь две пчелы, по старой привычке и памяти очищая гнездо улья, старательно, сверх сил, тащат прочь мертвую пчелу или шмеля, сами не зная, для чего они это делают. В другом углу другие две старые пчелы лениво дерутся, или чистятся, или кормят одна другую, сами не зная, враждебно или дружелюбно они это делают. В третьем месте толпа пчел, давя друг друга, нападает на какую нибудь жертву и бьет и душит ее. И ослабевшая или убитая пчела медленно, легко, как пух, спадает сверху в кучу трупов. Пчеловод разворачивает две средние вощины, чтобы видеть гнездо. Вместо прежних сплошных черных кругов спинка с спинкой сидящих тысяч пчел и блюдущих высшие тайны родного дела, он видит сотни унылых, полуживых и заснувших остовов пчел. Они почти все умерли, сами не зная этого, сидя на святыне, которую они блюли и которой уже нет больше. От них пахнет гнилью и смертью. Только некоторые из них шевелятся, поднимаются, вяло летят и садятся на руку врагу, не в силах умереть, жаля его, – остальные, мертвые, как рыбья чешуя, легко сыплются вниз. Пчеловод закрывает колодезню, отмечает мелом колодку и, выбрав время, выламывает и выжигает ее.
Так пуста была Москва, когда Наполеон, усталый, беспокойный и нахмуренный, ходил взад и вперед у Камерколлежского вала, ожидая того хотя внешнего, но необходимого, по его понятиям, соблюдения приличий, – депутации.
В разных углах Москвы только бессмысленно еще шевелились люди, соблюдая старые привычки и не понимая того, что они делали.
Когда Наполеону с должной осторожностью было объявлено, что Москва пуста, он сердито взглянул на доносившего об этом и, отвернувшись, продолжал ходить молча.
– Подать экипаж, – сказал он. Он сел в карету рядом с дежурным адъютантом и поехал в предместье.
– «Moscou deserte. Quel evenemeDt invraisemblable!» [«Москва пуста. Какое невероятное событие!»] – говорил он сам с собой.
Он не поехал в город, а остановился на постоялом дворе Дорогомиловского предместья.