Улица Швянто Йоно

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Швянто Йоно
Вильнюс
лит. Švento Jono gatvė

Улица Швянто Йоно
Общая информация
Страна

Литва Литва

Регион

Вильнюсский район

Город

Вильнюс

Район

Сянюния (староство) Сянаместис

Исторический район

Старый город

Протяжённость

190 м

Прежние названия

ulica Św. Jańska, Ивановская, B. Sruogos gatvė

Почтовый индекс

LT-01123

Координаты: 54°40′55″ с. ш. 25°17′15″ в. д. / 54.682000° с. ш. 25.28750° в. д. / 54.682000; 25.28750 (G) [www.openstreetmap.org/?mlat=54.682000&mlon=25.28750&zoom=12 (O)] (Я)

У́лица Швя́нто Йо́но (улица Святого Иоанна, лит. Švento Jono gatvė, польск. ulica Świętojańska) — одна из древнейших улиц в Старом городе Вильнюса; называлась, по костёлу Святых Иоаннов, Святоянской, со второй половины XIX века до Первой мировой войны — Ивановской, в советское время носила имя Балиса Сруоги (B. Sruogos g.). Соединяет улицу Пилес (Замковую, Pilies g.) с перекрёстком улиц Университето (Universiteto g.), Доминикону (Dominikonų g.) и Гаоно (Gaono g.) у сквера К. Сирвидаса (K. Sirvydo skveras). Нумерация домов начинается от сквера К. Сирвидаса и перекрёстка с улицами Университето и Доминикону. По правой южной стороне улицы нечётные номера, по левой северной — чётные.





Общая характеристика

Одна из самых старых улиц города, не слишком широкая и не отличающаяся, как и другие улицы в историческом центре Вильнюса, особой прямизной. Длина улицы около 190 м. Проезжая часть вымощена брусчаткой.

Первые упоминания о ней относятся к первой половине XVI века, однако наверняка улица сложилась гораздо раньше. В старину у перекрёстка нынешних улиц Пилес и Швянто Йоно находился самый старый виленский рынок, рядом с которым была построена ратуша. В 1386 году, ещё до крещения Литвы, великий князь литовский Ягайло издал привилегию на строительство в этом месте костёла Святого Иоанна. На улице жили влиятельные литовские вельможи — Радзивиллы, Пацы, Сапеги, профессора Виленского университета, состоятельные купцы и ремесленники. На улице располагались две известные аптеки и две типографии, игравшие значительную роль в истории культуры Литвы. Уже в XVI веке здесь стояли в основном каменные дома, сама улица и многие дворы были вымощены. В часть домов деревянным водопроводом доставлялась вода из вингерских источников.

По одну сторону улицы с течением времени разрастался комплекс университетских зданий, примыкающий к костёлу Святых Иоаннов. Улица образует южную границу университетского квартала, в котором располагается ансамбль Вильнюсского университета. В зданиях на противоположной южной стороне располагаются галереи, посольство Польши, другие учреждения и жилые дома.

Южная сторона

В начале улице по правую сторону стоял дом со сложной и запутанной историей, упоминавшийся в документах с XVI века. В 1782 году его реконструировал архитектор Гуцевич, который в нём и жил, затем оно принадлежало его наследникам, позднее здесь была типография Н. Берки, в межвоенные годы — несколько магазинов. Во время войны 1944 году здание сгорело; после войны развалины были убраны, а на их месте устроен сквер и стоянка автомобилей.

Дворец Пацов

Первое здание по нечётной стороне значится под номером 3 (Šv. Jono g. 3). Его история восходит к XVI веку. Недолгое время он принадлежал сначала Радзивиллам. С 1628 года оно принадлежало семейству Пацов — секретарю Сигизмунда Вазы Стефану Христофору Пацу, его сыну Христофору Сигизмунду Пацу, после смерти которого дворец унаследовал его родственник Казимир Михаил Пац, затем племянник Казимира Михаила Паца (сын Яна Казимира Паца) каштелян жемайтийский Юзеф Францишек Пац.

В 1748 году дворец пострадал от пожара и не ремонтировался. Унаследовавший его Михаил Ян Пац в 1771 году по политическим причинам был вынужден эмигрировать, а его имущество было секвестрировано.

Пришедшее в упадок здание в 1783 году приобрёл, отремонтировал и украсил канцлер Великого княжества Литовского Александр Михал Сапега. После подавления восстания 1831 года дворец, к тому времени принадлежавший генералу артиллерии Франтишеку Сапеге, был конфискован.[1]

Здесь некоторое время находилась резиденции виленского гражданского губернатора (до 1845 года) и квартиры чинов губернского правления, затем размещались судебные учреждения, казенная палата, казначейство. Со второй половины XIX века до начала XX века в этом здании действовала типография, выпускавшая издания преимущественно на польском и русском языках. Среди прочего в этой типографии печатались «Виленские губернские ведомости», «Виленский вестник». Первым изданием на литовском языке, выпущенным ею, был манифест об отмене крепостного права (1863).

В XIX веке двухэтажное здание сохраняло черты зрелого барокко; фасад украшали ступенчатые пилястры, лепнина, пышный портал. Черты ампира фасаду были приданы в начале XX века. После войны здесь некоторое время работали междугородняя телефонная станция и телеграф. В 1959 году по проекту Юстинаса Шейбокаса и Бронисловаса Круминиса дворец реставрировался. В здании расположился дом культуры работников связи (Ryšininkų kultūros namai), часть здания заняли жилые квартиры. В 1965 году был обновлён интерьер дворца, в 1986 году дворец ещё раз реставрировался. В 1990-е годы здесь размещались дом культуры работников связи, галерея народных промыслов «Купарас», представительство IBM в Литве. В настоящее время в бывшем дворце Пацов размещается посольство Польши в Литве.

В соседнем трёхэтажном здании (Šv. Jono g. 5), тремя своими корпусами окружающем закрытый прямоугольный двор, уже в 1639 году находилась аптека Георгия Шульца (Jerzy Szulc). При нашествии войск московского царя и казаков Золотаренко в 1655 году дом был сожжён, а его владелец погиб. В 1781 году развалины приобрёл аптекарь Кошик (Koszyk) и заново отстроил здание. Нынешний вид дому придал в конце XIX века купец Моисей Антокольский, перестроивший его по проекту архитектора Алексея Полозова. После смерти купца (1902) дом достался его наследникам; частью здания владел художник Лев Антокольский. В начале XX века в этом доме работали винный и книжный магазины, в советское время — небольшой комиссионный магазин, затем магазинчик периодической печати. После реставрации с 1996 года в северном корпусе располагался соросовский Фонд открытой Литвы, а в настоящее время — Институт Литвы (Lietuvos institutas).

Дом Эртля

Первые упоминания о здании, находившемся на месте нынешнего двухэтажного дома Эртля (Šv. Jono g. 7), относятся к первой половине XVII века. В 1691 году разрушавшееся строение приобрёл и отстроил Георгий Эртль (Georgius Hertli, Jerzy Ertl), мастер, руководивший ремонтом костёла Святых Иоаннов, разрушенного во время войны 1655—1661 годов, позднее ставший старостой цеха каменщиков. Собственники и назначение дома, занятого в основном жилыми помещениями, менялись. В конце XIX века по проекту архитектора Киприана Мацулевича фасад был обновлён. Его украшают горизонтальные полосы крупнозернистой штукатурки. Среднюю часть фасада продолжает выступающий над крышей фронтон с полукруглыми аркадами.

Следующий дом построен в 1645 году Мартином Ладзиком (Marcin Ładzik). В начале XIX века дом был собственностью ректора Виленского университета епископа Иеронима Стройновского (Šv. Jono g. 9). С 1818 года здание арендовал Антоний Марцинковский, который разместил здесь свою типографию, редакцию и контору газеты „Kuryer Litewski“. Летом 1863 года по распоряжению генерал-губернатора М. Н. Муравьёва типография, которой владела к тому времени вдова издателя Винцента Марцинковская, была закрыта. Сейчас большая часть здания занята жилыми помещениями.

На месте трёхэтажного дома под номером 11 (Šv. Jono g. 11) с 1593 года упоминались два здания. Нынешнее здание свой облик, сохранившийся до наших дней, получило на рубеже XVIII и XIX веков. В нём приметны черты отчасти барокко, отчасти классицизма. С 1887 года в этом доме жил художник Болеслав Русецкий, позднее его родственники. Сейчас на нижних этажах располагается галерея изобразительного искусства «Галерея медалей» („Medalių galerija“) и Литовская национальная комиссия ЮНЕСКО (Lietuvos nacionalinė UNESCO komisija) со своим залом, в котором проходят выставки и презентации книг.

Здание современной архитектуры на углу с улицей Пилес (Šv. Jono g. 15 / Pilies g. 23) построено по проекту архитектора А. Лукшаса в 1979 году на месте огромного здания Кардиналии, принадлежавшего Радзивиллам и разрушенного во время Второй мировой войны. Сохранилась лишь часть здания Кардиналии в глубине двора (Šv. Jono g. 13). В 1850 году здание Кардиналии приобрело почтовое ведомство, наружность здания была значительно переделана и до конца Второй мировой войны здесь располагался почтамт.

Северная сторона

По левую руку, на северной стороне улицы с чётными номерами, стоят вплотную друг к другу здания Вильнюсского университета. Трёхэтажный дом с элементами умеренной эклектики на углу улиц Швянто Йоно и Университето многократно перестраивался, менял собственников и назначение. Здесь с 1687 года действовала иезуитская аптека, в которой, помимо лекарственных снадобий, продавались водка и табак. Основа нынешнего здания была возведена в 1815 году по проекту архитектора Жозефа Пусье. В двухэтажном корпусе на месте бывшего сада была устроена аптека. Ею заведовал Иоганн Вольфганг, который в том же доме и жил. В 1822 году архитектор Кароль Подчашинский здание ещё раз перестроил. После упразднения университета (1832) здание аптеки было продано частным лицам. Позднее был надстроен третий этаж. В начале XX века в этом здании работал книжный магазин Стракуна и корсетная мастерская «Регина». С 1932 года до начала Второй мировой войны здесь находилась частная аптека Владаса Нарбутаса. После войны на нижнем этаже работали булочная, ателье артели «Рамуне» и магазин мужской одежды, на верхних этажах были квартиры. После реконструкции по проекту архитектора Ангеле Мяйдувене здание перешло в ведение Вильнюсского университета. В его помещениях находятся подразделения администрации университета, отдел реставрации и книгохранилище библиотеки Вильнюсского университета.

В двухэтажном доме с классицистским фасадом (Šv. Jono g. 4) ныне располагаются помещения библиотеки Вильнюсского университета, а с первой половины XVII века действовала иезуитская академическая типография. Основал её Николай Христофор Радзивилл Сиротка, после смерти отца, ярого кальвиниста Николая Радзивилла Чёрного перешедший в католицизм. В стремлении возместить урон, нанесённый католической церкви деятельностью его отца, он перевёл в Вильну типографию из Бреста и был её крупнейшим меценатом. Типография иезуитской Академии была одной из крупнейших в Речи Посполитой. Между 1633 и 1752 годом она выпускала от 10 до 25 изданий в год. В академической типографии печаталась наиболее ценная научная литература в Литве XVIII века. Около половины изданий выходило на латинском языке (1354 названия до 1773 года); книги печатались также на польском (1080), литовском (85), латышском, древнегреческом, итальянском, немецком, французском языках. Первые книги на литовском языке на территории Великого княжества Литовского были отпечатаны в этой типографии — «Катехизис» Микалоюса Даукши (1595; перевод катехизиса Якова Ледесмы), несколько изданий трёхъязычного словаря Константинаса Сирвидаса „Dictionarium trium linguarum“ (1620, 1634, 1648, 1677, 1713), молитвенник Коссаковского „Rozancius“ (1681). В 1737 году вышла грамматика литовского языка на латыни „Universitas lingvarum litvaniae“ (самая ранняя из сохранившихся грамматик литовского языка на территории ВКЛ). В академической типографии печатались первые газеты Литвы — „Kuryer Litewski“ и другие. После упразднения ордена иезуитов типография перешла в ведение Главной виленской школы, затем Виленского университета. В 1805 году университет продал её на определённых условиях издателю и книготорговцу Юзефу Завадскому за 3000 рублей. Завадский получил официальный титул типографа университета. В его типографии печатались периодические издания „Dziennik Wileński“, „Pamiętnik Towarzystwa Liekarskiego Wileńskiego“. В 1822 году Завадский издал первый сборник знаменитого впоследствии польского поэта Адама Мицкевича „Ballady i romanse“ («Баллады и романсы»), явившийся манифестом польского романтизма[2] и началом новой эпохи в польской литературе[3].

В 1828 году Завадский был лишён прежних привилегий университетского типографа и книготорговца и вынужден был оставить помещения университета[4]. После ремонта в этом здании в 1829 году обосновался издатель Николай Глюксберг, чья печатня прежде находилась в доме университетской клиники. В типографии Глюксберга печатались учебники, беллетристика, журнал Ю. И. Крашевского „Atheneum“ и альманах Адама Киркора „Teka Wileńska“. В середине XIX века типография Глюсберга была закрыта. До Первой мировой войны здание было в ведении Учительского института, после Второй мировой войны принадлежало университету. В 1974 году была проведена реконструкция по проекту архитектора Алдоны Швобене. В 1999 году была установлена мемориальная таблица в память издателя Юзефа Завадского и первого сборника Адама Мицкевича.

Под номером 6 (Šv. Jono g. 6) стоит трёхэтажное серое бетонное здание хранилища библиотеки Вильнюсского университета, построенное в 19661970 годах по проекту архитекторов Альфредаса Брусокаса и Алдоны Швобене на месте снесённых остатков прежнего здания, разрушенного во время бомбардировок советской авиации в 1944 году, и северной части соседнего здания, также пострадавшего от бомбардировок. В уцелевшей части трёхэтажного дома под номером 8 (Šv. Jono g. 8) на первом этаже оборудована трансформаторная подстанция, на верхних этажах — помещения библиотека. В конце XIX века над прежним двухэтажным домом был надстроен третий этаж. Фасаду были приданы черты модерна. В начале XX века в этом доме работал магазин женской одежды С. Степановского и книжный магазин «Свет» Л. Гришновского. В фасад здания книгохранилища в 1970 году была вмурована мемориальная доска в память 400-летнего юбилея библиотеки (художник Римтаутаса Гибавичюс) с датами юбилея 15701970.

Здание под номером 10 (Šv. Jono g. 10) состоит из двух трёхэтажных корпусов. Его западный фасад выходит на двор Почобута (двор Обсерватории). К востоку оно примыкает к колокольне костёла Святых Иоаннов. Здесь на месте прежних строений, разрушавшихся во время войн и пожаров, в 1762 году архитектор Иоганн Кристоф Глаубиц построил трёхэтажное здание репрезентационного зала для университетских торжеств — аулы.

В начале XIX века проект реконструкции аулы подготовил архитектор Михаил Шульц, однако он не был до конца реализован. После смерти Шульца новый проект реконструкции разработал Кароль Подчашинский. В нижнем этаже помещались склады, над ними — зал с коринфскими колоннами (капители скульптора Казимира Ельского), с росписью, имитирующую лепнину (136 квадратных кессонов с розетками; художник Юзеф Гиларий Гловацкий), и аллегорическими фигурами на сводах. После упразднения университета (1832) аула меняла назначение. Когда она стала актовым залом первой гимназии, был изменён её декор.

Рядом с аулой на третьем этаже располагается самый большой зал в комплексе университетских зданий — зал театра, первоначально оборудованный для студенческого театра в XVIII веке. В 1804 году по проекту архитектора Михала Шульца зал был переделан в три аудитории. Позднее здесь до Первой мировой войны была церковь первой гимназии во имя Святых Кирилла и Мефодия, служившая «домашней церковью для всех средне-учебных заведений Вильны», с иконами кисти академика И. П. Трутнева[5].

После Первой мировой войны здание отошло к Университету Стефана Батория. Помещение гимназической церкви было переделано под актовый зал, а в 1978 году переоборудовано в зал театра. На первом этаже здания аулы в 1929 году был устроен гардероб. В 1956 году декор Колонного зала, как тогда называлась аула, обновил художник Болесловас Мотуза-Мотузявичюс. В 1960 году или 1962 году на первом этаже по проекту архитектора Витаутаса Габрюнаса было оборудовано студенческое кафе[6] Некоторое время здесь проходили траурные церемонии прощания со скончавшимися работниками университета и за этим помещением закрепилось неофициальное название «морг». Сейчас здесь работает кафе (вход с Большого двора). На улицу выходят его окна и полукруглое окно аулы.

На площадке между домом под номером 8 и корпусами с залом театра и аулой установлена декоративная статуя скульптора Витаутаса Наливайки.

Колокольня и костёл Святых Иоаннов

Примыкающая к зданию аулы пятиярусная колокольня костёла Святых Иоаннов — одно из самых высоких строений в Старом городе (63 метра; по другим сведениям 68 метров с крестом[7]. Она построена в конце XVI века, несколько раз горела, разрушалась и заново отстраивалась. Ворота, обычно запертые, между колокольней и костёлом Святых Иоаннов, ведут в университетский Большой двор. После Второй мировой войны до конца 1980-х годов у этого входа висела памятная доска, сообщавшая, что здесь в первой виленской гимназии с 1887 до 1896 года учился Ф. Э. Дзержинский[8]. За колокольней стоит последнее здание по левой стороне улице — костёл Святых Иоаннов, выходящий западным фасадом на улицу Пилес (Šv. Jono g. 12 / Pilies g. 21). Площадка между несохранившимся зданием Кардиналии, в котором с середины XIX века работала главная почта, и костёлом Святых Иоаннов называлась площадью Петра Скарги или площадью Святого Яна. У колокольни костёла в середине XIX века был оборудован фонтан. Здание храма неоднократно отстраивалось после пожаров и разрушений и перестраивалось. Современный вид оно получило главным образом после реконструкции, проведённой архитектором Каролем Подчашинским в 18271828 годах. На улицу Швянто Йоно выходят часовни Святой Варвары, Пясецких (Козьмы и Дамиана) и боковой вход. Его выделяет пристроенный Подчашинским в 1827 году классицистский портал с портиком в четыре колонны. В нише сеней костёла стоит статуя XVIII века, изображающая Игнатия Лойолу, попирающего сатану, что символизирует победу иезуитов над Реформацией.

Напишите отзыв о статье "Улица Швянто Йоно"

Примечания

  1. [www.azzara.lt/index.php?show_content_id=149 Pacų rūmų istorija] (лит.). „Dingęs Vilnius“. Azzara. Проверено 16 января 2014.
  2. [feb-web.ru/feb/ivl/vl6/vl6-4792.htm Б. Ф. Стахеев. Польская литература (первой половины XIX в.) // История всемирной литературы: В 9 томах. Т. 6. Москва: Наука, 1989. С. 477—492.]
  3. [www.akant.telvinet.pl/archiwum/szymanska100.html Marta Szymańska. Poszukiwanie Absolutu. Jedność antynomii i aprioryczna nieskończoność] (польск.)
  4. [www.spaudos.lt/Istorija/J_Zavadskis.htm Juozapas Zavadskis] (лит.)
  5. А. А. Виноградов Путеводитель по городу Вильне и его окрестностям. Со многими рисунками и новейшим планом, составленным по Высочайше конфирмованному. В 2-х частях. Второе издание. Вильна, 1908. С. 103
  6. А. Папшис. Вильнюс. Вильнюс: Минтис, 1977. С. 45.
  7. Lietuvos TSR istorijos ir kultūros paminklų sąvadas. 1: Vilnius: Vyriausioji enciklopedijų redakcija, 1988. P. 542 (лит.)
  8. J. Maceika, P. Gudynas. Vadovas po Vilnių. Vilnius: Valstybinė politinės ir grožinės literatūros leidykla, 1960. P. 164. (лит.)

Литература

  • Vladas Drėma. Dingęs Vilnius. — Vilnius: Vaga, 1991. — С. 211—212. — 404 с. — 40 000 экз. — ISBN 5-415-00366-5. (лит.)
  • Čaplikas, Antanas Rimvydas. Vilniaus gatvių istorija. Šv. Jono, Dominikonų, Trakų gatvės. Apybraiža. — Vilnius: Charibdė, 1998. — С. 15—117. — 304 с. — 2000 экз. — ISBN 9986-745-13-6. (лит.)
  • Venclova, Tomas. Wilno. Przewodnik / Tłumaczenie Beata Piasecka. — Wydanie czwarte. — Vilnius: R. Paknio leidykla, 2006. — С. 95—97. — 216 с. — 15 000 экз. — ISBN 9986-830-47-8. (польск.)

Ссылки

  • [www.paveldas.vilnius.lt/namai_en.php?ID=22503&gID=17 Šv. Jono g.] (лит.). International Survey of Architectural Values in the Environment. The Baltic Inter-SAVE project in Vilnius (2000). Проверено 16 января 2014.
  • [vilnius21.lt/svjono-g5122718.html Šv. Jono gatvė Vilniuje] (лит.). Vilniaus katalogas. Проверено 16 января 2014.

Отрывок, характеризующий Улица Швянто Йоно

Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.
– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.