Фиаметта (балет)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Фиаметта, или Торжество любви
Пламень любви, или Саламандра
Немея, или Отмщённый Амур
Пламя любви

Марфа Муравьёва в роли Немеи, фотография Адольфа Диздери, Париж, 1864.
Автор либретто

Людовик Галеви и Анри Мельяк

Хореограф

Артур Сен-Леон

Последующие редакции

Мариус Петипа и Лев Иванов

Количество действий

в 2-х действиях с прологом

Первая постановка

1863

Место первой постановки

Большой театр, Москва

«Фиаметта» (фр. Fiammetta) — фантастический балет в двух действиях и четырёх картинах с прологом сочинения Артура Сен-Леона на музыку Людвига Минкуса по либретто Людовика Галеви и Анри Мельяка. Переставлялся хореографом несколько раз на различных сценах с изменениями партитуры, названия, имён героев, танцевальных номеров и сюжетных перипетий.

Премьера, состоявшаяся 12 (24) ноября 1863 года в московском Большом театре под названием «Пламень любви, или Саламандра», стала композиторским дебютом Людвига Минкуса и первой оригинальной постановкой Сен-Леона в России (до этого балетмейстер, приехавший в Петербург в 1859 году, переносил на русскую сцену спектакли, созданные для других театров)[1]. Три месяца спустя балет под названием «Фиаметта, или Торжество любви», был перенесён в петербургский Большой театр[2]. Далее основная информация даётся по петербургскому спектаклю 1864 года.





Сюжет

Фиаметта — фантастическое существо, произведённое Амуром из пламени любви, принявшее облик земной девушки для того, чтобы обворожить графа Стернгольда и не дать ему жениться на богатой невесте Регонде корысти ради. Амур при помощи Фиаметты проучает не признающего его власти бесчувственного кутилу и воссоединяет любящих друг друга Регонду и офицера Отто.

Действие, начинающееся на Олимпе, переносилось в Тироль. В эклектичном сюжете соседствовали волшебное существо, мифологические герои, тирольские аристократы и цыгане — присутствие на сцене фантастических, а также реальных персонажей из разных слоёв общества позволяло балетмейстеру использовать как классический, так и характерный танец[1]. Рецензент Бочаров отмечал, что автору «вполне удалось помирить изящную горделивость греческих мифологических существ с бесцеремонностью какого-то тирольского (?) графа и буйным разгулом праздных цыган» (несколько лет спустя схожее сочетание использует Мариус Петипа в своём балете «Дон Кихот»).

Действующие лица

  • Амур, бог любви
  • Фиаметта
  • Меркурий
  • Терпсихора
  • Кокетство
  • граф Фридрих Штернгольд
  • Риттер, его друг
  • Молари, воспитатель и опекун графа
  • Мартини, слуга графа
  • княгиня Мильфлёр
  • Регонда, её дочь
  • Иоланда и Маргарита, подруги Регонды
  • Отто, офицер
  • три грации, нимфы, амуры, музы, цыган и цыганки, тирольские поселяне и поселянки.


Синопсис

Пролог.

Картина I

Богини Олимпа поклоняются Амуру. Терпсихора, нимфы и другие мифологические существа развлекают танцами обитателей Олимпа. Появляется Меркурий. Он сообщает Амуру, что на земле появился юноша, отрицающий его власть. Промотав своё состояние, он намеревается жениться на богатой наследнице, которая влюблена в храброго офицера и эти влюблённые взывают к богу любви, надеясь на его покровительство.

Амуру открывается вид на Регонду и Отто с одной стороны и павильон с надписью «Храм, закрытый для любви», где веселится, распивая вино и играя в карты с друзьями в окружении цыганок граф Штернгольд — с другой.

Амур решает наказать распутного графа и помочь влюблённым. Погасив алтарь с пламенем любви, он воспроизводит Фиаметту: одарённая волшебной красотой, она должна отомстить Штернгольду за оскорбление Амура.

Действие первое.

Картина II

Поместье Штернгольда в Тироле. Граф по-прежнему веселится в павильоне. Раздаётся выстрел, вслед за которым появляется Амур в облике охотника. Молодые люди и цыганки уговаривают его присоединиться к их компании. Амур приводит Фиаметту в облике цыганки. Начиная танцевать, она очаровывает Штернгольда.

Появляются поселяне. Они развлекают гостей Штернгольда национальными танцами. Амур указывает графу на счастливую пару с ребёнком на руках. Графу нравится сцена семейного счастья и он хочет поцеловать ребёнка — однако Амур не даёт ему этого сделать, указывая на надпись на павильоне. Затем он одаряет деньгами молодую пару, которые не имеют денег на свадьбу. Расчувствовавшемуся графу Амур опять указует на его девиз. Над задумавшимся графом начинает подшучивать его слуга Мартини. В отместку Амур заставляет слугу волочиться за поселянкой, которую он превращает то в молодую красавицу, то в старуху.

В разгар веселья появляется Молари, опекун графа. Он упрекает Штернгольда, советует ему взяться за ум, перестать кутить, растрачивая остатки своего состояния, и наконец жениться. Граф соглашается и выпрашивает дозволение повеселиться напоследок. После ухода Молари он бросается к Фиаметте в расчёте, что та ответит на его чувства. Оскорблённая Фиаметта требует извинений, после чего Амур, призвав свидетелей, обнажает шпагу. Цыганки останавливают поединок и Фиаметта примиряет дуэлянтов. Она танцует, граф пытается развеяться и прогнать тоску с помощью вина (номер «Застольная песня» — Chanson à boire). Молари возвращается напомнить графу об обещании. Он прощается со всеми, а при прощании с Фиаметтой признаётся в своей любви к ней. Амур меняет надпись павильона на «Храм, открытый для любви».

Действие второе.

Картина III

Замок княгини Мильфлёр. Княгиня объявляет дочери о приезде жениха. Оставшись наедине с подругами, Регонда начинает гадать (Pas d’ensemble). Гадание Маргариты не сулит ей счастья, тогда она закрывает глаза, чтобы погадать на цветах. Иоланда, не желая расстраивать подругу, подсовывает ей букет из роз, что сулит радость, вместо выбранных Регондой скабиоз, что сулит печаль. На балконе появляется Отто. Влюблённые ободряют друг друга, Регонда клянётся, что не выйдет замуж за другого.

Появляются княгиня, опекун графа, а затем и сам граф. Он рассеян и невнимателен к невесте, Регонда также оказывает ему холодный приём. Думая, что Штернгольд устал с дороги, княгиня предлагает отложить подписание брачного контракта до другого дня.

Оставшись один, Штернгольд засыпает прямо на диване, не дойдя до алькова, ему предназначенного. Его слуга с удовольствием разглядывает богато украшенную залу и намеревается зайти в альков, как вдруг перед входом его останавливает привидение. Испугавшись, Мартини будит своего господина. Штернгольд сначала не верит ему, но, дойдя до алькова, сам испытывает непостижимое явление спектров. Ему являются Амур, обнимающий Фиаметту, затем Отто и Регонда, наконец, Фиаметта объявляет ему, что он не может обладать ею. Эти призрачные явления приводят графа в исступление, он зовёт на помощь. Вбежавшие обитатели замка пытаются успокоить Штернгольда, не понимая причины его страха и метаний.

Картина VI

Терраса в парке. За накрытым свадебным столом сидят княгиня, её дочь, Штернгольд и его опекун. Поселяне и поселянки подносят невесте цветы и танцуют. Появляется Амур в облике нотариуса. Сопровождающая его девушка также подносит цветы невесте. Княгиня Мильфлёр, поражённая красотой незнакомки, хочет узнать, кто она. Нотариус объявляет, что это его дочь. Штернгольд узнаёт в незнакомке Фиаметту. Она уговаривает его отказаться от брака по расчёту, между тем Регонда решается открыть матери, что она любит другого. Мимическая сцена с танцами, в финале которой нотариус разрывает контракт и требует от княгини согласиться на брак дочери с офицером, объявляя всем, что граф хотел жениться по расчёту, тогда как на самом деле влюблён в Фиаметту, существо неземное. Фиаметта превращается в пламя и возносится к небу. Штернгольд бросается на нотариуса, но тот оборачивается богом любви. Присутствующие преклоняют колени пред Амуром, княгиня благословляет Отто и Регонду.

Музыка

В 1863 году скрипач Людвиг Минкус, с 1862 года работавший инспектором балетной музыки в московском Большом театре, написал по заказу балетмейстера Артура Сен-Леона балет «Пламень любви, или Саламандра». Для Минкуса это был первый серьёзный опыт на композиторском поприще. Согласно воспоминаниям Карла Вальца Сен-Леон, сам скрипач и музыкант, не раз насвистывал Минкусу мотивы, которые тот «лихорадочно переводил на нотные знаки» — исходя из этого, можно смело утверждать, что какие-то мелодии балета были авторства самого хореографа.

Партитура получила высокую оценку современников. По мнению музыкального критика Маврикия Раппапорта, музыка этого балета «дышала свежестью, мелодичностью — была прекрасно сделана (интересная оркестровка)»[1]. Впоследствии содружество композитора и балетмейстера продолжилось спектаклями «Ручей», «Золотая рыбка» и «Лилия».

Хореография

«Фиаметта» была прекрасно встречена петербургской публикой, так что критики даже подтрунивали над зрительскими восторгами, говоря, что этот балет
…совсем невинен и даже может пользу обществу приносить, потому что, вероятно, от балетных восторгов множество почтенных сынов отечества переселяются к предкам несколько ранее назначенного срока, ибо, как известно, всякое нервное расстройство жизнь человеческую сокращает.

— «Санкт-Петербургские ведомости» № 321, 5 декабря 1865.

Особенно был оценён балетмейстерский талант постановщика: хореография балета получила единодушную восторженную оценку петербуржцев. Так, обозреватель журнала «Русская сцена» отмечал, что «достоинство нового балета заключается, конечно, не в содержании его, не претендующем ни на смысл, ни на остроумие; но в высшей степени интересна его хореографическая часть. Г. Сен-Леон с уменьем великого мастера воспользовался великолепными средствами нашей балетной труппы и украсил свою „Фиаметту“ изящнейшими группами и красивейшими па. Богатство и прелесть танцев, отличающихся новостию поз и движений, оригинальностью вымысла, убедили нас, что воображение талантливого хореографа нисколько не ослабело и вполне сохранило способность создавать причудливые танцевальные комбинации, своею картинностью и изяществом чарующие взоры зрителей»[3]. Ему вторил хроникёр «Русского инвалида», утверждая, что «танцы, которых очень много <…>, отличались замечательным разнообразием, делающим большую честь искусству Сен-Леона как балетмейстера»[1].

Как и другие сочинения Сен-Леона, этот балет имел номерную структуру; танцевальные сцены сочетались в нём с пантомимными, среди используемых хореографических форм были вариации, танцевальные миниатюры и развёрнутый pas d’action[1]. Такие развёрнутые, казавшиеся едва ли не самостоятельными произведениями, хореографические сцены, представляли наибольшую ценность в балетах Сен-Леона и подводили балет к «абстракции крупной формы»[2].

Как и сам балет, партия главной героини была насыщенна танцами — балерина почти не сходила со сцены. Особое впечатление на зрителей произвела «Цыганская колыбельная» (Ziganka Berceuse), которую исполняла Фиаметта перед графом в I акте. Балерина «до того очаровала всех исполнением этого па», что публика заставила не только повторить его, «но и вызвала немедленно г. Сен-Леона, который по окончании акта увенчал г-жу Муравьёву лавровым венком». В каком ключе был поставлен этот танец, проникнутый «и сладострастной негой, и поэтической грацией», и использовал ли балетмейстер элементы цыганского танца — неизвестно[1]. Однако в качестве музыкального материала для этого цыганского танца был использован мотив лезгинки, схожий с нотным примером, привезённым из этнографической экспедиции в Армянскую область и опубликованный в газете «Иллюстрация» за 1861 год[1].

Балетовед Александр Плещеев включал «Фиаметту» наравне с «Коньком-горбунком» и «Теолиндой» в число лучших работ Сен-Леона. Он утверждал, что этот балет хорош не только танцами, но и своей «довольно поэтической мыслью».

Согласно свидетельству балерины Екатерины Вазем, первое действие «Фиаметты», происходившее в фантастическом пространстве над землёй, по-видимому, послужило мотивом Мариусу Петипа при создании пролога его балета «Талисман»[1].

Оформление

Художниками-декораторами петербургского спектакля были Андреас Роллер и Генрих Вагнер. В спектакле использовался такой рудимент балетного театра XIX века, как поясняющие действие титры. Художник по свету Макар Шишко для достижения нужных визуальных эффектов использовал последние технические достижения того времени. Вероятно, для подсветки зеркал им был применён электрический свет, дававший необычайно яркое освещение в сравнении с обычными для середины XIX века лампами[уточнить] — зрителям оставалось только гадать, каким образом перед Стернгольдом возникают «спектры» (то есть видения) Фиаметты.

Костюмы — Кальвера и Столярова. В прологе Фиаметта появлялась в белом газовом костюме с нашитыми голубыми лоскутками, имитирующими пламя и «маленькими крыльями в форме пламени из фольги и газа», на голове у неё был «блиставший огоньками» венок[1]. В I акте она танцевала в «цыганском» костюме, корсаж, причёска и браслеты были украшены монистами.

Постановки

В Москве

Премьера состоялась 12 (24) ноября 1863 года в московском Большом театре под названием «Пламень любви, или Саламандра». Декорации были выполнены художником Павлом Исаковым[уточнить]. В главной партии выступила балерина Анна Собещанская[1].

В Петербурге

Премьера новой версии балета, «Фиаметта, или Торжество любви», состоялась 13 (25) февраля 1864 года в петербургском Большом театре в бенефис Марфы Муравьёвой, главную партию исполнила сама бенефициантка. В остальных ролях выступили Вера Лядова (Амур), Лев Иванов (граф Стернгольд), Александра Кеммерер (Регонда), Христиан Иогансон (Отто), Мария Соколова (Терпсихора).

Современники находили, что эпизоды в исполнении Муравьевой были «до того изящны», а все её па заключали «столько быстроты, грации и вкуса», что ради этого можно «совершенно позабыть о ролях, характерах, естественности, здравом смысле и всех прочих тому подобных безделицах…»[1].

Впоследствии роль Фиаметты исполняли Прасковья Лебедева и Матильда Мадаева, 15 (27) ноября 1865 в этой партии с огромным успехом дебютировала протеже Сен-Леона Адель Гранцова (специально для неё балет был возобновлён) — публика вызывала танцовщицу 22 раза[1].

В Париже

В Парижской Императорской Опере балет шёл под названием «Немея, или Отмщённый Амур» (фр. Néméa ou l'Amour vengé), имена главных героев также были изменены. Премьера состоялась 11 июля 1864 года на сцене театра Ле Пелетье[fr]. Спектакль был поставлен в декорациях Эдуарда Деплешена и Жан-Батиста Лавастра[fr], костюмы Поля Лормье[fr] и Альфреда Альбера[4]. Партитура Людвига Минкуса вновь подверглась некоторой переработке, были использованы венгерский танец (Hungaria) и танец светлячков (Pas de lucioles) из другого балета Сен-Леона — «Теолинда»[1].

В главных партиях выступили Марфа Муравьёва (Немея), Луи Мерант (граф Молдер) и Эжени Фиокр[en] (Амур).

В Триесте

Несколькими годами спустя Сен-Леон поставил этот балет в Триесте, на сцене Муниципального театра[en] — на этот раз под названием «Пламя любви» (итал. Fiamma d’Amore). Премьера состоялась 15 марта 1868 года, главную роль исполнила Адель Гранцова.

В Петербурге

6 (18) декабря 1887 балет Сен-Леона был возобновлён на сцене Мариинского театра балетмейстерами Мариусом Петипа и Львом Ивановым, костюмы были выполнены по эскизам Евгения Пономарёва. Партию Фиаметты исполнила итальянская танцовщица Елена Корнальба, специально для неё дирижёр Риккардо Дриго добавил в партитуру несколько новых номеров. В других ролях выступили Павел Гердт (граф Фридрих) и Александр Ширяев (Амур, роль которого в этой версии перешла к исполнителю-мужчине).

В 1901 году Мариус Петипа и Лев Иванов возобновили постановку для бенефиса кордебалета.

В Москве

27 декабря 1892 года спектакль вернулся в репертуар театра, где он родился почти три десятилетия назад. Петербургскую постановку 1887 года перенёс в Москву Лев Иванов.

Напишите отзыв о статье "Фиаметта (балет)"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 А. Л. Свешникова. Петербургские сезоны Артура Сен-Леона. — Спб.: Балтийские сезоны, 2008. — 424 с. — ISBN 978-5-903368-16-7.
  2. 1 2 В. М. Красовская. Западноевропейский балетный театр. Очерки истории. — М.: АРТ СТД РФ, 1996. — 432 с.
  3. В. М. Красовская. Русский балетный театр второй половины XIX века. — Л.: Искусство, 1963. — 552 с.
  4. Ivor Guest. Le Ballet de l'Opéra de Paris. — Paris: Flammarion, 2001. — 336 с. — ISBN 2-0801-28302.

Отрывок, характеризующий Фиаметта (балет)

Потом были нужны задвижки к дверям новой постройки, непременно такого фасона, которые выдумал сам князь. Потом ящик переплетный надо было заказать для укладки завещания.
Отдача приказаний Алпатычу продолжалась более двух часов. Князь все не отпускал его. Он сел, задумался и, закрыв глаза, задремал. Алпатыч пошевелился.
– Ну, ступай, ступай; ежели что нужно, я пришлю.
Алпатыч вышел. Князь подошел опять к бюро, заглянув в него, потрогал рукою свои бумаги, опять запер и сел к столу писать письмо губернатору.
Уже было поздно, когда он встал, запечатав письмо. Ему хотелось спать, но он знал, что не заснет и что самые дурные мысли приходят ему в постели. Он кликнул Тихона и пошел с ним по комнатам, чтобы сказать ему, где стлать постель на нынешнюю ночь. Он ходил, примеривая каждый уголок.
Везде ему казалось нехорошо, но хуже всего был привычный диван в кабинете. Диван этот был страшен ему, вероятно по тяжелым мыслям, которые он передумал, лежа на нем. Нигде не было хорошо, но все таки лучше всех был уголок в диванной за фортепиано: он никогда еще не спал тут.
Тихон принес с официантом постель и стал уставлять.
– Не так, не так! – закричал князь и сам подвинул на четверть подальше от угла, и потом опять поближе.
«Ну, наконец все переделал, теперь отдохну», – подумал князь и предоставил Тихону раздевать себя.
Досадливо морщась от усилий, которые нужно было делать, чтобы снять кафтан и панталоны, князь разделся, тяжело опустился на кровать и как будто задумался, презрительно глядя на свои желтые, иссохшие ноги. Он не задумался, а он медлил перед предстоявшим ему трудом поднять эти ноги и передвинуться на кровати. «Ох, как тяжело! Ох, хоть бы поскорее, поскорее кончились эти труды, и вы бы отпустили меня! – думал он. Он сделал, поджав губы, в двадцатый раз это усилие и лег. Но едва он лег, как вдруг вся постель равномерно заходила под ним вперед и назад, как будто тяжело дыша и толкаясь. Это бывало с ним почти каждую ночь. Он открыл закрывшиеся было глаза.
– Нет спокоя, проклятые! – проворчал он с гневом на кого то. «Да, да, еще что то важное было, очень что то важное я приберег себе на ночь в постели. Задвижки? Нет, про это сказал. Нет, что то такое, что то в гостиной было. Княжна Марья что то врала. Десаль что то – дурак этот – говорил. В кармане что то – не вспомню».
– Тишка! Об чем за обедом говорили?
– Об князе, Михайле…
– Молчи, молчи. – Князь захлопал рукой по столу. – Да! Знаю, письмо князя Андрея. Княжна Марья читала. Десаль что то про Витебск говорил. Теперь прочту.
Он велел достать письмо из кармана и придвинуть к кровати столик с лимонадом и витушкой – восковой свечкой и, надев очки, стал читать. Тут только в тишине ночи, при слабом свете из под зеленого колпака, он, прочтя письмо, в первый раз на мгновение понял его значение.
«Французы в Витебске, через четыре перехода они могут быть у Смоленска; может, они уже там».
– Тишка! – Тихон вскочил. – Нет, не надо, не надо! – прокричал он.
Он спрятал письмо под подсвечник и закрыл глаза. И ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный, в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его. И он вспоминает все те слова, которые сказаны были тогда при первом Свидании с Потемкиным. И ему представляется с желтизною в жирном лице невысокая, толстая женщина – матушка императрица, ее улыбки, слова, когда она в первый раз, обласкав, приняла его, и вспоминается ее же лицо на катафалке и то столкновение с Зубовым, которое было тогда при ее гробе за право подходить к ее руке.
«Ах, скорее, скорее вернуться к тому времени, и чтобы теперешнее все кончилось поскорее, поскорее, чтобы оставили они меня в покое!»


Лысые Горы, именье князя Николая Андреича Болконского, находились в шестидесяти верстах от Смоленска, позади его, и в трех верстах от Московской дороги.
В тот же вечер, как князь отдавал приказания Алпатычу, Десаль, потребовав у княжны Марьи свидания, сообщил ей, что так как князь не совсем здоров и не принимает никаких мер для своей безопасности, а по письму князя Андрея видно, что пребывание в Лысых Горах небезопасно, то он почтительно советует ей самой написать с Алпатычем письмо к начальнику губернии в Смоленск с просьбой уведомить ее о положении дел и о мере опасности, которой подвергаются Лысые Горы. Десаль написал для княжны Марьи письмо к губернатору, которое она подписала, и письмо это было отдано Алпатычу с приказанием подать его губернатору и, в случае опасности, возвратиться как можно скорее.
Получив все приказания, Алпатыч, провожаемый домашними, в белой пуховой шляпе (княжеский подарок), с палкой, так же как князь, вышел садиться в кожаную кибиточку, заложенную тройкой сытых саврасых.
Колокольчик был подвязан, и бубенчики заложены бумажками. Князь никому не позволял в Лысых Горах ездить с колокольчиком. Но Алпатыч любил колокольчики и бубенчики в дальней дороге. Придворные Алпатыча, земский, конторщик, кухарка – черная, белая, две старухи, мальчик казачок, кучера и разные дворовые провожали его.
Дочь укладывала за спину и под него ситцевые пуховые подушки. Свояченица старушка тайком сунула узелок. Один из кучеров подсадил его под руку.
– Ну, ну, бабьи сборы! Бабы, бабы! – пыхтя, проговорил скороговоркой Алпатыч точно так, как говорил князь, и сел в кибиточку. Отдав последние приказания о работах земскому и в этом уж не подражая князю, Алпатыч снял с лысой головы шляпу и перекрестился троекратно.
– Вы, ежели что… вы вернитесь, Яков Алпатыч; ради Христа, нас пожалей, – прокричала ему жена, намекавшая на слухи о войне и неприятеле.
– Бабы, бабы, бабьи сборы, – проговорил Алпатыч про себя и поехал, оглядывая вокруг себя поля, где с пожелтевшей рожью, где с густым, еще зеленым овсом, где еще черные, которые только начинали двоить. Алпатыч ехал, любуясь на редкостный урожай ярового в нынешнем году, приглядываясь к полоскам ржаных пелей, на которых кое где начинали зажинать, и делал свои хозяйственные соображения о посеве и уборке и о том, не забыто ли какое княжеское приказание.
Два раза покормив дорогой, к вечеру 4 го августа Алпатыч приехал в город.
По дороге Алпатыч встречал и обгонял обозы и войска. Подъезжая к Смоленску, он слышал дальние выстрелы, но звуки эти не поразили его. Сильнее всего поразило его то, что, приближаясь к Смоленску, он видел прекрасное поле овса, которое какие то солдаты косили, очевидно, на корм и по которому стояли лагерем; это обстоятельство поразило Алпатыча, но он скоро забыл его, думая о своем деле.
Все интересы жизни Алпатыча уже более тридцати лет были ограничены одной волей князя, и он никогда не выходил из этого круга. Все, что не касалось до исполнения приказаний князя, не только не интересовало его, но не существовало для Алпатыча.
Алпатыч, приехав вечером 4 го августа в Смоленск, остановился за Днепром, в Гаченском предместье, на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов двенадцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный сорокалетний мужик, с толстыми губами, с толстой шишкой носом, такими же шишками над черными, нахмуренными бровями и толстым брюхом.
Ферапонтов, в жилете, в ситцевой рубахе, стоял у лавки, выходившей на улицу. Увидав Алпатыча, он подошел к нему.
– Добро пожаловать, Яков Алпатыч. Народ из города, а ты в город, – сказал хозяин.
– Что ж так, из города? – сказал Алпатыч.
– И я говорю, – народ глуп. Всё француза боятся.
– Бабьи толки, бабьи толки! – проговорил Алпатыч.
– Так то и я сужу, Яков Алпатыч. Я говорю, приказ есть, что не пустят его, – значит, верно. Да и мужики по три рубля с подводы просят – креста на них нет!
Яков Алпатыч невнимательно слушал. Он потребовал самовар и сена лошадям и, напившись чаю, лег спать.
Всю ночь мимо постоялого двора двигались на улице войска. На другой день Алпатыч надел камзол, который он надевал только в городе, и пошел по делам. Утро было солнечное, и с восьми часов было уже жарко. Дорогой день для уборки хлеба, как думал Алпатыч. За городом с раннего утра слышались выстрелы.
С восьми часов к ружейным выстрелам присоединилась пушечная пальба. На улицах было много народу, куда то спешащего, много солдат, но так же, как и всегда, ездили извозчики, купцы стояли у лавок и в церквах шла служба. Алпатыч прошел в лавки, в присутственные места, на почту и к губернатору. В присутственных местах, в лавках, на почте все говорили о войске, о неприятеле, который уже напал на город; все спрашивали друг друга, что делать, и все старались успокоивать друг друга.
У дома губернатора Алпатыч нашел большое количество народа, казаков и дорожный экипаж, принадлежавший губернатору. На крыльце Яков Алпатыч встретил двух господ дворян, из которых одного он знал. Знакомый ему дворянин, бывший исправник, говорил с жаром.
– Ведь это не шутки шутить, – говорил он. – Хорошо, кто один. Одна голова и бедна – так одна, а то ведь тринадцать человек семьи, да все имущество… Довели, что пропадать всем, что ж это за начальство после этого?.. Эх, перевешал бы разбойников…
– Да ну, будет, – говорил другой.
– А мне что за дело, пускай слышит! Что ж, мы не собаки, – сказал бывший исправник и, оглянувшись, увидал Алпатыча.
– А, Яков Алпатыч, ты зачем?
– По приказанию его сиятельства, к господину губернатору, – отвечал Алпатыч, гордо поднимая голову и закладывая руку за пазуху, что он делал всегда, когда упоминал о князе… – Изволили приказать осведомиться о положении дел, – сказал он.
– Да вот и узнавай, – прокричал помещик, – довели, что ни подвод, ничего!.. Вот она, слышишь? – сказал он, указывая на ту сторону, откуда слышались выстрелы.
– Довели, что погибать всем… разбойники! – опять проговорил он и сошел с крыльца.
Алпатыч покачал головой и пошел на лестницу. В приемной были купцы, женщины, чиновники, молча переглядывавшиеся между собой. Дверь кабинета отворилась, все встали с мест и подвинулись вперед. Из двери выбежал чиновник, поговорил что то с купцом, кликнул за собой толстого чиновника с крестом на шее и скрылся опять в дверь, видимо, избегая всех обращенных к нему взглядов и вопросов. Алпатыч продвинулся вперед и при следующем выходе чиновника, заложив руку зазастегнутый сюртук, обратился к чиновнику, подавая ему два письма.
– Господину барону Ашу от генерала аншефа князя Болконского, – провозгласил он так торжественно и значительно, что чиновник обратился к нему и взял его письмо. Через несколько минут губернатор принял Алпатыча и поспешно сказал ему:
– Доложи князю и княжне, что мне ничего не известно было: я поступал по высшим приказаниям – вот…
Он дал бумагу Алпатычу.
– А впрочем, так как князь нездоров, мой совет им ехать в Москву. Я сам сейчас еду. Доложи… – Но губернатор не договорил: в дверь вбежал запыленный и запотелый офицер и начал что то говорить по французски. На лице губернатора изобразился ужас.
– Иди, – сказал он, кивнув головой Алпатычу, и стал что то спрашивать у офицера. Жадные, испуганные, беспомощные взгляды обратились на Алпатыча, когда он вышел из кабинета губернатора. Невольно прислушиваясь теперь к близким и все усиливавшимся выстрелам, Алпатыч поспешил на постоялый двор. Бумага, которую дал губернатор Алпатычу, была следующая:
«Уверяю вас, что городу Смоленску не предстоит еще ни малейшей опасности, и невероятно, чтобы оный ею угрожаем был. Я с одной, а князь Багратион с другой стороны идем на соединение перед Смоленском, которое совершится 22 го числа, и обе армии совокупными силами станут оборонять соотечественников своих вверенной вам губернии, пока усилия их удалят от них врагов отечества или пока не истребится в храбрых их рядах до последнего воина. Вы видите из сего, что вы имеете совершенное право успокоить жителей Смоленска, ибо кто защищаем двумя столь храбрыми войсками, тот может быть уверен в победе их». (Предписание Барклая де Толли смоленскому гражданскому губернатору, барону Ашу, 1812 года.)
Народ беспокойно сновал по улицам.
Наложенные верхом возы с домашней посудой, стульями, шкафчиками то и дело выезжали из ворот домов и ехали по улицам. В соседнем доме Ферапонтова стояли повозки и, прощаясь, выли и приговаривали бабы. Дворняжка собака, лая, вертелась перед заложенными лошадьми.
Алпатыч более поспешным шагом, чем он ходил обыкновенно, вошел во двор и прямо пошел под сарай к своим лошадям и повозке. Кучер спал; он разбудил его, велел закладывать и вошел в сени. В хозяйской горнице слышался детский плач, надрывающиеся рыдания женщины и гневный, хриплый крик Ферапонтова. Кухарка, как испуганная курица, встрепыхалась в сенях, как только вошел Алпатыч.
– До смерти убил – хозяйку бил!.. Так бил, так волочил!..
– За что? – спросил Алпатыч.
– Ехать просилась. Дело женское! Увези ты, говорит, меня, не погуби ты меня с малыми детьми; народ, говорит, весь уехал, что, говорит, мы то? Как зачал бить. Так бил, так волочил!
Алпатыч как бы одобрительно кивнул головой на эти слова и, не желая более ничего знать, подошел к противоположной – хозяйской двери горницы, в которой оставались его покупки.
– Злодей ты, губитель, – прокричала в это время худая, бледная женщина с ребенком на руках и с сорванным с головы платком, вырываясь из дверей и сбегая по лестнице на двор. Ферапонтов вышел за ней и, увидав Алпатыча, оправил жилет, волосы, зевнул и вошел в горницу за Алпатычем.
– Аль уж ехать хочешь? – спросил он.
Не отвечая на вопрос и не оглядываясь на хозяина, перебирая свои покупки, Алпатыч спросил, сколько за постой следовало хозяину.
– Сочтем! Что ж, у губернатора был? – спросил Ферапонтов. – Какое решение вышло?
Алпатыч отвечал, что губернатор ничего решительно не сказал ему.
– По нашему делу разве увеземся? – сказал Ферапонтов. – Дай до Дорогобужа по семи рублей за подводу. И я говорю: креста на них нет! – сказал он.
– Селиванов, тот угодил в четверг, продал муку в армию по девяти рублей за куль. Что же, чай пить будете? – прибавил он. Пока закладывали лошадей, Алпатыч с Ферапонтовым напились чаю и разговорились о цене хлебов, об урожае и благоприятной погоде для уборки.
– Однако затихать стала, – сказал Ферапонтов, выпив три чашки чая и поднимаясь, – должно, наша взяла. Сказано, не пустят. Значит, сила… А намесь, сказывали, Матвей Иваныч Платов их в реку Марину загнал, тысяч осьмнадцать, что ли, в один день потопил.
Алпатыч собрал свои покупки, передал их вошедшему кучеру, расчелся с хозяином. В воротах прозвучал звук колес, копыт и бубенчиков выезжавшей кибиточки.
Было уже далеко за полдень; половина улицы была в тени, другая была ярко освещена солнцем. Алпатыч взглянул в окно и пошел к двери. Вдруг послышался странный звук дальнего свиста и удара, и вслед за тем раздался сливающийся гул пушечной пальбы, от которой задрожали стекла.
Алпатыч вышел на улицу; по улице пробежали два человека к мосту. С разных сторон слышались свисты, удары ядер и лопанье гранат, падавших в городе. Но звуки эти почти не слышны были и не обращали внимания жителей в сравнении с звуками пальбы, слышными за городом. Это было бомбардирование, которое в пятом часу приказал открыть Наполеон по городу, из ста тридцати орудий. Народ первое время не понимал значения этого бомбардирования.
Звуки падавших гранат и ядер возбуждали сначала только любопытство. Жена Ферапонтова, не перестававшая до этого выть под сараем, умолкла и с ребенком на руках вышла к воротам, молча приглядываясь к народу и прислушиваясь к звукам.
К воротам вышли кухарка и лавочник. Все с веселым любопытством старались увидать проносившиеся над их головами снаряды. Из за угла вышло несколько человек людей, оживленно разговаривая.
– То то сила! – говорил один. – И крышку и потолок так в щепки и разбило.
– Как свинья и землю то взрыло, – сказал другой. – Вот так важно, вот так подбодрил! – смеясь, сказал он. – Спасибо, отскочил, а то бы она тебя смазала.
Народ обратился к этим людям. Они приостановились и рассказывали, как подле самих их ядра попали в дом. Между тем другие снаряды, то с быстрым, мрачным свистом – ядра, то с приятным посвистыванием – гранаты, не переставали перелетать через головы народа; но ни один снаряд не падал близко, все переносило. Алпатыч садился в кибиточку. Хозяин стоял в воротах.
– Чего не видала! – крикнул он на кухарку, которая, с засученными рукавами, в красной юбке, раскачиваясь голыми локтями, подошла к углу послушать то, что рассказывали.
– Вот чуда то, – приговаривала она, но, услыхав голос хозяина, она вернулась, обдергивая подоткнутую юбку.
Опять, но очень близко этот раз, засвистело что то, как сверху вниз летящая птичка, блеснул огонь посередине улицы, выстрелило что то и застлало дымом улицу.
– Злодей, что ж ты это делаешь? – прокричал хозяин, подбегая к кухарке.
В то же мгновение с разных сторон жалобно завыли женщины, испуганно заплакал ребенок и молча столпился народ с бледными лицами около кухарки. Из этой толпы слышнее всех слышались стоны и приговоры кухарки:
– Ой о ох, голубчики мои! Голубчики мои белые! Не дайте умереть! Голубчики мои белые!..
Через пять минут никого не оставалось на улице. Кухарку с бедром, разбитым гранатным осколком, снесли в кухню. Алпатыч, его кучер, Ферапонтова жена с детьми, дворник сидели в подвале, прислушиваясь. Гул орудий, свист снарядов и жалостный стон кухарки, преобладавший над всеми звуками, не умолкали ни на мгновение. Хозяйка то укачивала и уговаривала ребенка, то жалостным шепотом спрашивала у всех входивших в подвал, где был ее хозяин, оставшийся на улице. Вошедший в подвал лавочник сказал ей, что хозяин пошел с народом в собор, где поднимали смоленскую чудотворную икону.