Физиократия

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Физиократы»)
Перейти к: навигация, поиск

Физиокра́тия (фр. physiocrates, от др.-греч. φύσις — природа и κράτος — сила, власть, господство, то есть «господство природы») — французская школа экономистов второй половины XVIII в., основанная около 1750 г. Франсуа Кенэ.

Термин «физиократы» вошел в употребление лишь в XIX в., при жизни Кенэ и его учеников они себя называли «экономистами», а своё учение — «политической экономией»[1]. Название «физиократия» дано Дюпон де Немуром — первым издателем сочинений Кенэ — ввиду того, что единственным самостоятельным фактором производства эта школа считала почву, природу. Впрочем, это название могло бы характеризовать учение физиократов и в другом отношении, так как они были сторонниками «естественного порядка» (ordre naturel) в хозяйственной жизни общества — идеи, родственной понятиям естественного права или естественного закона в рационалистическом смысле философии XVIII в.

Статьи Кенэ, посвященные вопросам цен на хлеб и налогам, были помещены в энциклопедии Д. Дидро. Существенная заслуга физиократов, и прежде всего Кенэ, по мнению К.Маркса, состояла в том, что «… они в пределах буржуазного кругозора дали анализ капитала. Эта-то заслуга и делает их настоящими отцами современной политической экономии»[2].





Положения

Физиократы решали вопрос о том, как должны складываться экономические отношения между людьми при свободном действии естественного порядка и каковы будут принципы этих отношений. Подобно школе А. Смита и притом раньше неё, физиократы высказывали убеждение, что предоставление полной свободы действию естественных законов одно только способно осуществить общее благо. В связи с этим находятся и требование уничтожения старых узаконений и учреждений, задерживающих беспрепятственное проявление естественного порядка, и требование невмешательства государственной власти в экономические отношения — желания, одинаково характеризующие и физиократов, и «классическую» школу. Наконец, в обоих случаях мы имеем дело с реакцией против меркантилизма, который (в своем французском варианте) односторонне покровительствовал только торговле и обрабатывающей промышленности; но физиократы впали в другую односторонность, которой избежала теория, созданная А. Смитом.

Физиократы противопоставили торговле и обрабатывающей промышленности сельское хозяйство как единственное занятие, дающее излишек валового дохода над издержками производства, а потому и единственно производительное. Поэтому в их теории земля (почва, силы природы) является единственным фактором производства, тогда как А. Смит рядом с этим фактором поставил два других, труд и капитал — понятия, играющие такую же важную роль во всем дальнейшем развитии политической экономии, как чистой науки. В этом последнем отношении физиократов скорее можно считать предшественниками, чем основателями политической экономии.

Термин «физиократия» употребляется в двояком смысле, а именно чаще всего в более узком значении известной экономической доктрины, реже — в более широком смысле целой теории общества, с социальными и политическими выводами. Первый взгляд на физиократов господствует у иностранцев, второй свойственен французам. Нет сомнения, что главное значение физиократы имеют в истории политической экономии, но из-за этого не следует забывать их политические взгляды, делающие их наиболее видными представителями просвещённого абсолютизма во Франции.

Происхождение теории

Английские, а за ними немецкие и русские историки политической экономии считают обыкновенно родоначальником этой науки Адама Смита, но французские и ряд других историков видит её начало в учении физиократов, которые создали первую систематическую теорию политической экономии. В своей специальной работе «О Тюрго как экономисте» немецкий учёный Шеель считает физиократов истинными родоначальниками политической экономии, называя «смитианизм» лишь «английским видом физиократизма». Такого же мнения придерживается историк С.Каплан в своем труде о политике и политической экономии Франции эпохи Людовика XV: он фактически ставит знак равенства между физиократами и либеральными экономистами — последователями А.Смита[3]. Сам Адам Смит был вхож в кружок физиократов Франсуа Кёнэ и собирался посвятить последнему свою главную работу «Богатство народов», но изменил своё намерение после смерти французского политэконома, произошедшей незадолго до публикации[4]. Это прямо указывает на связь основных положений А. Смита с учением Франсуа Кёнэ и физиократов.

Появлению физиократии предшествовал так называемый меркантилизм, который был скорее системой экономической политики, чем политико-экономической теорией: меркантилисты не дали цельной научной доктрины — она в цельном виде сложилась в виде доктрины протекционизма лишь в XIX в. В этом смысле физиократы заслуживают предпочтения в том, чтобы считаться действительными основателями политической экономии, тем более, что они оказали большое влияние и на учение А. Смита. Они первые провозгласили тот принцип, что в хозяйственной жизни общества господствует известный естественный порядок и что наука может и должна его открыть и сформулировать. Стоит только, думали они, узнать, какие законы управляют явлениями экономической жизни — и этого будет совершенно достаточно для создания полной теории производства и распределения богатств. Отсюда их дедуктивный метод, весьма сходный с методом А. Смита и других представителей «классической школы» политической экономии.

Предшественники

У физиократов были предшественники двоякого рода: одни уже давно выдвигали на первый план важное значение сельского хозяйства, другие высказывались за предоставление естественному течению экономической жизни большей свободы. Уже Сюлли, министр склонявшегося к меркантилизму Генриха IV, говорил, что «земледелие и скотоводство — два сосца, питающие Францию» и что эти два занятия — настоящие золотоносные жилы, превосходящие все сокровища Перу. На той же точке зрения стояли в начале XVIII века Буагильбер, автор сочинения «Le détail de la France sous Louis XIV», и маршал Вобан, к которым позднее примкнул Кантильон, оказавший большое влияние на физиократов через Виктора Мирабо, комментировавшего идеи этого английского экономиста в своём «Друге людей». С другой стороны, Локк положил основание всей школе естественного права XVIII в., под влиянием которой сложилась физиократическая идея естественного порядка, и высказывался за свободу торговли; на той же точке зрения стоял Кантильон, идеями которого пользовался и А. Смит. Непосредственной причиной возникновения новой экономической школы было материальное оскудение Франции, указывавшее на ошибочность всей прежней экономической политики. «В конце 1750 г., — говорит Вольтер, — нация, пресытившись стихами, комедиями, трагедиями, романами, моральными рассуждениями и богословскими диспутами, принялась, наконец, рассуждать о хлебе. Можно было предположить, выходя из театра комической оперы, что Франции предстояло продавать хлеб в небывалых размерах». Действительно, около этого времени французское общество обратило внимание на печальное положение сельского хозяйства, и даже образовалась своего рода «агрономическая мода».

К числу лиц, занявшихся ранее других экономическими вопросами в аграрном направлении, принадлежал Виктор Мирабо, который в своём «Друге людей», издававшемся с 1756 г., уже высказывал мысли о земледелии как единственном источнике благосостояния государств и об экономической свободе как лучшей правительственной политике. Отдельные положения Мирабо, касавшиеся этих вопросов, не отличались, однако, ясностью и не были приведены в систему. Впервые сам Мирабо постиг значение собственных идей, когда познакомился с теорией Кене, первое экономическое сочинение которого («Tableau économique») вышло в свет в 1758 г. Мирабо одним из первых примкнул к новому учению и стал ревностным его глашатаем в целом ряде сочинений. Одновременно возникли периодические издания, ставшие органами новой школы, «Gazette du Commerce», «Journal de l’agriculture, du commerce et des finances» Дюпон де Немура и «Ephémérides du citoyen», основанный им же вместе с аббатом Бодо, автором «Введения в экономическую философию» (1771). Тот же Дюпон де Немур издал в 1767—68 гг. сочинения Кене под общим заглавием «Physiocratie», после чего последователи Кене и получили название «физиократы».

К ним примкнули и другие видные экономисты, как то: Мерсье де ла Ривьер и Тюрго. Первый из них, приняв сначала участие в «Журнале земледелия, торговли и финансов», издал в 1767 г. книгу «L’ordre naturel et essentiel des sociétés politiques», из которой впервые большая публика познакомилась с идеями Кене. В ней рассматривались не только экономические, но и политические вопросы с физиократической точки зрения. По учению Мерсье, государственный строй должен основываться на природе человека; вся его задача — в охране свободы и собственности людей, а это лучше всего может сделать абсолютная монархия, в которой совпадают интересы правителя с интересами всей страны. Эта политическая идея Мерсье де ла Ривьера была принята и другими физиократами. Тогда же вышла в свет книга Тюрго «Réflexions sur la formation et la distribution des richesses» (1766), представляющая собой уже систематическое изложение теории образования и распределения богатств с физиократической точки зрения. Особое значение Тюрго заключается в том, что в начале царствования Людовика XVI он в течение двадцати месяцев занимал пост первого (фактически) министра и сделал попытку — впрочем, не удавшуюся, — провести на практике физиократическую программу реформ. Менее важными сторонниками физиократов были Клико-Блерваш и Летрон. Главное сочинение последнего («De l’intérêt social par rapport à la valeur, à la circulation, à l’industrie et au commerce», 1777) считается одним из наиболее ясных и систематических изложений доктрины физиократов, во многих вопросах предвосхитившим положения новейшей науки. По частному вопросу о свободе хлебной торговли в ряды физиократов стал и аббат Морелле.

Сочувственно относились к физиократам или только отчасти разделяли их взгляды Кондильяк, Кондорсе, Мальзерб, Лавуазье. Из видных экономистов той эпохи лишь Неккер и Форбонне продолжали держаться принципов меркантилизма. Некоторые причисляют к физиократам и Гурне, который действительно пользовался большим уважением среди последователей школы; но он далеко не разделял мнения о непроизводительности торговли и обрабатывающей промышленности. С физиократами его роднит, главным образом, убеждение в благодетельности свободной конкуренции; ему принадлежит знаменитый «принцип невмешательства» — «laissez-faire». Значение Гурне в истории школы физиократов заключается в том, что у него главным образом последователи Кене заимствовали аргументы в пользу экономической свободы. Иногда во всей физиократии видят не что иное, как слияние идей Гурне и Кене, но чаще в зависимость от Гурне ставят одного только Тюрго. Новейшие исследования (Oncken) показали, что гораздо раньше Гурне идею экономической свободы высказал маркиз д’Аржансон.

Основные положения

Все главные основания физиократической теории как политико-экономического учения были изложены уже основателем школы, а потому о них вполне достаточное понятие даёт учение Кенэ.

В главной работе Кенэ «Экономическая таблица» (1758) проведён анализ общественного воспроизводства с позиции установления определённых балансовых пропорций между натуральными (вещественными) и стоимостными элементами общественного продукта. Фактически, сгруппировав всех хозяйствующих экономических субъектов Франции XVIII века на классы: земледельцев (фермеры и сельские наёмные рабочие), собственников (землевладельцы и король) и «бесплодный класс» (промышленники, купцы, ремесленники и наёмные рабочие в промышленности) — Кёне составил первый вариант схемы-таблицы межотраслевого баланса «затрат-выпуска», являющейся прототипом для последующих моделей экономического баланса Л. Вальраса и В. Леонтьева.

В оценке их общественной роли историки не вполне сходятся между собой, неодинаково понимая их отношение к отдельным социальным классам. Несомненно, что физиократы враждебно относились к сословному строю общества, к привилегиям дворянства и к сеньориальным правам. Некоторые историки особенно подчеркивают народолюбие физиократов. Издатель сочинений физиократов в XIX в., Дэр, ставит им в заслугу, что они «формулировали великую проблему справедливого и несправедливого» в общественных отношениях и в этом смысле «основали школу социальной морали, которой раньше не существовало». Историк XIX века А. Лихтенбергер («Le socialisme du XVIII siècle») говорит, что «в известном смысле физиократы играли роль, имеющую некоторую аналогию с ролью современных социалистов, так как они стремились эманципировать труд и защищали права социальной справедливости». Не так далеко идут в своих отзывах немецкие писатели (Кауц, Шеель, Кон и др.), но и они подчеркивают симпатию к трудящимся и обременённым. В сущности, однако, физиократы были, как полагал Луи Блан, бессознательными представителями интересов буржуазии; Маркс заметил, что «физиократическая система была первой систематической концепцией капиталистического производства».

Вместе с тем, никто из физиократов не принадлежал к французской буржуазии, почти все они были представителями крупной французской аристократии или высшего католического духовенства: Виктор Рикети маркиз де Мирабо, Пьер дю Пон де Немур, Анн Робер Тюрго, Мерсье де ла Ривьер, аббат Бодо, аббат Рубо и т. д. Сам Франсуа Кенэ был личным врачом и доверенным лицом мадам де Помпадур, богатой аристократки и фаворитки короля Людовика XV, которая покровительствовала экономическому кружку Кёнэ в Версале и познакомила его с королём, который оказался под сильным влиянием либеральных идей физиократов[5].

Не случайно поэтому физиократы были проповедниками крупного хозяйства: уже Кёнэ считал наиболее нормальным, чтобы земли, обрабатываемые под посевы, соединялись в большие фермы, которые находились бы в руках богатых землевладельцев (riches cultivateurs). Только богатые фермеры составляют, по его мнению, силу и могущество нации, только они могут дать занятие рабочим рукам и удержать в деревне жителей. При этом Кёнэ объяснял, что под словами «богатый фермер» не следует понимать работника, который сам пашет, а хозяина, имеющего наёмных рабочих. Все мелкие фермеры должны были превратиться в батраков, работающих на крупных фермеров, которые и суть «истинные земледельцы». По словам аббата Бодо, «в обществе, истинно благоустроенном на основах экономических принципов», должны существовать простые земледельческие рабочие, которые жили бы только своим трудом. Отождествляя нередко землю и землевладельца, интересы земледелия и интересы сельских хозяев, физиократы очень часто, когда говорят об интересах производительного класса, имеют в виду именно только фермеров. Отсюда недалеко было до особенной заботливости о последних — и действительно, Кене советует правительству наградить фермеров всякими привилегиями, так как в противном случае благодаря своему богатству они могут приняться за другие занятия. Заботясь об увеличении национального дохода, заключавшемся, с точки зрения физиократов, в сумме доходов отдельных сельских хозяев, они признавали необходимость благосостояния рабочих едва ли не потому только, что в интересах нации продукты должны потребляться в возможно большем количестве.

Содействовать увеличению рабочей платы физиократы вовсе не были намерены: Кене советует для жатвы брать пришлых савойских рабочих, которые довольствуются меньшей платой, чем французские, ибо от этого уменьшаются расходы производства и увеличиваются доходы собственников и государя, а вместе с ними возрастает могущество нации и фонд рабочей платы (le revenu disponible), который доставит рабочим возможность лучшего существования. Таким образом, физиократы не умели отделить накопление капиталов от обогащения землевладельцев и крупных фермеров: наблюдая вокруг себя одну бедность, желая поднять национальное богатство, они обращали внимание исключительно на количество предметов, находящихся в стране, без всякого отношения к их распределению. Необходимость капиталов на их языке переводилась в необходимость капиталистов. Крестьянин рисовался им либо в виде мелкого собственника, едва существующего доходами со своей землицы, либо в виде половника, вечно находящегося в долгу у помещика, либо в виде безземельного батрака, которому ни тот, ни другой не могут доставить работы. По мнению физиократов, крупное фермерство, обогащая государство, могло занять свободные руки безземельного крестьянства. В этом отношении физиократы сходились с весьма многими агрономическими писателями, указывавшими, что мелкое хозяйство крестьян-собственников и половников, невежественных и бедных, не в состоянии служить основой для тех улучшений в способах обработки земли, которые требуются для подъёма её производительности.

Между теорией физиократов, благоприятной для крупной буржуазии и аристократии, и их народолюбивыми чувствами было, таким образом, довольно значительное противоречие. Раньше всего оно было отмечено Луи Бланом, когда он, например, говорил о Тюрго: «он не всегда отличался последовательностью по отношению к своим принципам; не будем его за это упрекать, ибо в этом его слава».

Некоторые современные историки полагают, что попытки применить во Франции либеральные идеи, проповедуемые физиократами, привели к массовому голоду во Франции в 1770—1771 и 1788—1789 гг. и экономическому кризису 1786—1789 гг., приведшему к массовой безработице, что вызвало социальный взрыв, обостривший события и эксцессы первого этапа Великой Французской революции[6].

В политическом отношении физиократы стояли на точке зрения просвещённого абсолютизма. Уже Кене, мечтая о реализации своей экономической системы, считал необходимой такую силу, которая могла бы совершить эту реализацию. Он требовал поэтому полного единства и безусловного господства верховной власти, возвышающейся во имя общего блага над противоположными интересами частных лиц. Мерсье де ла Ривьер в главном своём сочинении развивал ту мысль, что «законный деспотизм» (despotisme légal) один в состоянии осуществить общее благо, установить естественный общественный порядок, чем вызвал резкие возражения со стороны Мабли. Нападая на теорию разделения и равновесия властей или теорию политических противовесов, Мерсье рассуждал так: если основы хорошего правления очевидны для власти и она захочет поступать сообразно с ними на благо общества, то «контрафорсы» могут лишь помешать ей — и наоборот, в таких противовесах нет надобности, раз основы хорошего правления остаются неизвестными власти. Напрасно из боязни, что правитель может быть невежественным, ему противопоставляют людей, едва умеющих управлять самими собой. Впрочем, роль абсолютной власти понималась скорее в смысле силы, которая должна устранить все, что мешает «естественному порядку», чем в смысле силы, которая должна созидать нечто новое.

В последнем отношении интересен разговор Екатерины II с Мерсье де ла Ривьером, которого она пригласила в Петербург для совета с ним о законодательстве. «Каких правил, — спросила она, — следует держаться, чтобы дать наиболее подходящие законы для народа?» — «Давать или создавать законы — такая задача, государыня, которой Бог никому не предоставлял», — отвечал Мерсье де ла Ривьер, вызвав новый вопрос Екатерины о том, к чему же, в таком случае, он сводит науку правления. «Наука правления, — сказал он, — сводится к признанию и проявлению законов, начертанных Богом в организации людей; желать идти дальше было бы большим несчастьем и чересчур смелым предприятием». Учение физиократов оказало влияние на французскую революцию. «Из их среды, — говорит Бланки в своей „Истории политической экономии“, — был дан сигнал ко всем общественным реформам, какие только были совершены или предприняты в Европе в течение 80 лет; можно даже сказать, что, за немногими исключениями, французская революция была не чем иным, как их теорией в действии». Луи Блан, видевший в физиократах представителей интересов буржуазии, хотевших заменить одну аристократию другой, и потому называвший их учение «ложным и опасным», тем не менее прославлял их как проповедников новых идей, из которых вышли все преобразования революционной эпохи. «Экономисты, — говорит о Ф. Токвиль в „Старом порядке и революции“, — играли в истории менее блестящую роль, чем философы; быть может, они и меньше, нежели последние, оказали влияния на возникновение революции — и тем не менее я думаю, что истинный её характер лучше всего познается именно в их сочинениях. Одни высказывали то, что можно было себе вообразить; другие иногда указывали на то, что нужно было делать. Все учреждения, которые революция должна была безвозвратно уничтожить, были особенным предметом их нападок; ни одно не имело права на пощаду в их глазах. Наоборот, все те учреждения, которые могут рассматриваться как настоящие создания революции, были заранее возвещены физиократами и с жаром ими прославлены. С трудом можно было бы назвать хотя бы одно, зародыш которого уже не существовал бы в каких-либо их сочинениях; в них мы находим все, что было наиболее существенного в революции». В сочинениях Ф. Токвиль отмечает и будущий «революционный и демократический темперамент» деятелей конца XVIII в., и «безграничное презрение к прошлому», и веру во всемогущество государства в деле устранения всех зол.

Оценивая общее значение физиократов, один из самых последних исследователей их учения (Мархлевский) называет отдельные случаи влияния физиократов на жизнь «революционными бациллами физиократизма». Несколько иначе относится большинство историков к чисто научной стороне этого учения.

После появления «Богатства народов» Ад. Смита школа Кене пришла в полный упадок, хотя у неё были ещё сторонники даже в XIX в.: Дюпон де Немур — до самой своей смерти (1817), в тридцатых годах — Ж. М. Дютан и др. В классической школе полит. экономии установилось, в общем, самое отрицательное отношение к физиократам, не всегда справедливое. В своём «Капитале» Маркс довольно часто говорит о физиократах (в примечаниях) с сочувствием; одно количество цитат указывает на то, как высоко ставил он иногда этих предшественников классической школы. В отдельных случаях он даже находил понимание тех или других вопросов более глубоким и более последовательным у физиократов, нежели у А. Смита. Сам вопрос о зависимости последнего от физиократов был подвергнут внимательному пересмотру, результаты которого оказались благоприятными для физиократов Сочинения физиократов изданы Дэром в «Collection des principaux économistes»; «Друг людей» Мирабо переиздан Rouxel’ем в 1883 г., а сочинения Кене перепечатал Онкен.

Физиократия вне Франции

Физиократы нашли многочисленных последователей за пределами Франции. Особенно много было их в Германии, в которой наиболее замечательными физиократами были Иоганн Август Шлеттвейн, советник маркграфа баденского Карла-Фридриха Фюрстенау[7], Шпрингер, в особенности же Мовильон и швейцарец Изелин. Самым замечательным представителем немецкого физиократизма считается маркграф Карл-Фридрих, написавший «Abrégé de l’economie politique» (1772) и сделавший попытку реформы налогов в духе системы: в нескольких деревнях он, вместо всех прежних налогов, ввёл «единый налог» (impôt unique) в виде 1/5 «чистого дохода» (produit net) от произведений почвы; но этого частного опыта, продолжавшегося более двадцати лет (1770—1792), он не обобщил. Как теоретики, немецкие физиократы ничего не прибавили к учению своих французских собратьев. В Германии ещё в XIX веке встречались сторонники физиократии: например, в 1819 г. Шмальц во втором издании своей «Энциклопедии камеральных наук» продолжает называть себя физиократом. Противниками физиократов среди немцев выступили Юстус Мёзер (который, как защитник старины, вооружился и против учения А. Смита), И. Мозер, Дом и Штрелин.

Путь для физиократии в Италии расчистил Бандини, главными же сторонниками её были Дельфико, Негри, Фиорентино, Дженнаро («Annona», 1783), Саркиани («Intorno al sistema delle pubbl. imposizione», 1791). Отчасти новое учение повлияло и на некоторых итальянских меркантилистов, как то: Паолетти, Филанджиери, Бриганти, д’Арко и Менготти, тогда как в лице Верри оно встретило сильного критика. В практическом отношении влияние доктрины сказалось на реформах Леопольда Тосканского. Физиократы нашли последователей также и в Швеции. Из двух политических партий (шляп и шапок), боровшихся здесь за власть в середине ΧVΙΙΙ в., одна (шапки) стояла на стороне преимущественного покровительства сельскому хозяйству. С конца 50-х годов в шведской литературе велась оживленная полемика о мерах, которые могли бы содействовать развитию земледелия и хлебной торговли. По этому вопросу и по вопросу о мерах к увеличению роста народонаселения шведские публицисты стали прислушиваться к тому, что писалось во Франции. Под влиянием «Друга людей» Шеффер в 1759 г. написал «Мысли о влиянии нравов на количество населения», которыми начинается проповедь в Швеции физиократических идей. Через несколько лет Олаф Рунеберг, «шведский Гурне», издал сочинение «Undersökning om vara näringar äro Komma till en mot folkstoken svarande höjd», в котором выставил положение, что свободная конкуренция есть жизненный принцип торговли. Самым замечательным шведским физиократом был Хидениус, автор мемуара о причинах эмиграции и мерах к её прекращению, рассуждения об «источнике бедности государства» и др. сочинений, изданных в шестидесятых годах XVIII в. У Хидениуса были многочисленные последователи, из которых наиболее замечательны Брункман и Вестерман (Лилиенкранц).

В Польше почва для распространения физиократических идей была подготовлена тем, что земледелие было там почти единственным занятием населения и ещё в XVI веке между поляками были сторонники свободной торговли хлебом. С другой стороны, знатные поляки в XVIII в. очень охотно сближались с представителями французской философской и научной мысли (например, графа Хрептовича Мирабо лично рекомендовал маркграфу баденскому, а Дюпон де Немур прямо причислял к «экономистам»). Бодо и Дюпон де Немур сами одно время жили в Польше и были близки к некоторым магнатским домам. Главными представителями физиократии в Польше были: краковский профессор естественного права Антон Поплавский, ортодоксальный физиократ, автор «Собрания некоторых политических материй» (1774); виленский профессор того же предмета Иероним Стройновский, уже испытавший на себе влияние А. Смита, как это явствует из его «Учения о естественном и политическом праве и о политической экономии» (1785); политический деятель конца XVIII в. Валериан Стройновский, самый известный среди польских физиократов, написавший «Ekonomika powszechna krajowa» (1816). Физиократия оказала в Польше значительное влияние на некоторых политических реформаторов второй половины XVIII в. — например на Сташица и Коллонтая — и на многочисленных, большей частью анонимных авторов брошюр о крестьянском вопросе и о других злобах дня падавшей Речи Посполитой. Последователем и воплотителем идей физиократов в Германии стал Альбрехт Тэер.

Физиократы в России

Чистых представителей физиократической теории в России не было, но влияние прикладных выводов их учения сказалось в первой половине царствования Екатерины II. Идеи физиократов распространялись у нас при помощи французской просветительной литературы: Екатерина могла познакомиться с ними из Вольтера и Энциклопедии. В Наказе отголоском этих идей является возвеличение земледелия над промышленностью и торговлей и взгляд на свободу торговли. Но и тут уже эти мнения обставлены оговорками и ограничениями. Тем не менее, с первых годов царствования Екатерины уничтожаются привилегии, данные фабрикам в прежнее время, уничтожаются монополии на заведение фабрик того или другого рода, в том числе и казенных, отменяются льготы от разных повинностей; наконец, манифестом 17-го марта 1775 г. устанавливается принцип свободной конкуренции, уничтожается концессионный порядок устройства промышленных заведений и система специальных сборов с фабрик и заводов. В тот же период издается сравнительно более льготный для ввоза тариф 1766 г. Наконец, интерес окружающих императрицу лиц к физиократическим учениям выражается в создании — по образцу европейских учреждений, основанных сторонниками физиократов, — Вольного экономического общества (1765). На вопрос, поставленный Обществом по желанию императрицы для соискания премии, — о собственности крестьян, прислано было несколько ответов, написанных в духе физиократов, и эти ответы были одобрены Обществом. При участии кн. Д. А. Голицына, русского посла в Париже, переписывавшегося в 60-х годах с Екатериной по крестьянскому вопросу, выписан был даже рекомендованный Дидро представитель школы физиократов, Мерсье де ла Ривьер, неприятно поразивший императрицу своим самомнением и слишком высоким представлением о той роли, которую он готовил себе в России в качестве законодателя. После 8-месячного пребывания в Петербурге (1767—68) он был отослан назад во Францию, и с этих пор начинается быстрое охлаждение Екатерины к физиократам. В своей частной переписке она жалуется (середина 70-х годов), что «экономисты» её осаждают навязчивыми советами, называет их «дурачьем» и «крикунами» и не упускает случая посмеяться над ними. «Я не сторонница запрещений, — говорит она теперь, — но полагаю, что некоторые из них введены с целью устранения неудобств и было бы неблагоразумно и опрометчиво до них касаться». Она возражает против полной свободы хлебной торговли и даже против отмены внутренних городских сборов, последовавшей при имп. Елизавете. В 80-х годах политика Екатерины относительно торговли и промышленности окончательно изменяется в духе, противоположном принципам физиократов. В русском обществе идеи физиократов как известное политико-экономическое учение не имели сколько-нибудь заметного влияния: занятое политическими и философскими идеями, оно мало обращало внимания на политическую экономию. Когда такой интерес явился в начале XIX в., в политической экономии уже господствовали идеи Адама Смита, которые и проникли в Россию.

Современность

В наше время это направление под именем физическая экономика развивает Линдон Ларуш, который вместе со своими сторонниками считает, что переосмыслил заново основания этой школы с учётом достижений современной науки, включая труды С. А. Подолинского и В. И. Вернадского.

Напишите отзыв о статье "Физиократия"

Примечания

  1. Physiocrat. Encyclopaedia Britannica 2005; Kaplan S. Bread, Politics and Political Economy in the reign of Louis XV. Hague, 1976, Vol. I, pp. 113—148
  2. Маркс К. и Энгельс Ф., Соч., 2 изд., т. 26, ч.1, с. 12.
  3. Kaplan S. Bread, Politics and Political Economy in the reign of Louis XV. Hague, 1976, Vol. I, pp. 147—148
  4. Smith, Adam. Encyclopaedia Britannica 2005
  5. Kaplan S. Bread, Politics and Political Economy in the reign of Louis XV. Hague, 1976, Vol. I, pp. 113—114, 147
  6. Kaplan S. Bread, Politics and Political Economy in the reign of Louis XV. Hague, 1976, Vol. II, p. 488; Wallerstein I. The Modern World-System III. The Second Era of Great Expansion of the Capitalist World-Economy, 1730-1840s. San Diego, 1989 pp.86-93
  7. Шлеттвейн, Иоганн-Август // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.

Литература

Отрывок, характеризующий Физиократия

– Что же вы слышали?
– Да говорят, – опять с той же улыбкой сказал адъютант, – что графиня, ваша жена, собирается за границу. Вероятно, вздор…
– Может быть, – сказал Пьер, рассеянно оглядываясь вокруг себя. – А это кто? – спросил он, указывая на невысокого старого человека в чистой синей чуйке, с белою как снег большою бородой, такими же бровями и румяным лицом.
– Это? Это купец один, то есть он трактирщик, Верещагин. Вы слышали, может быть, эту историю о прокламации?
– Ах, так это Верещагин! – сказал Пьер, вглядываясь в твердое и спокойное лицо старого купца и отыскивая в нем выражение изменничества.
– Это не он самый. Это отец того, который написал прокламацию, – сказал адъютант. – Тот молодой, сидит в яме, и ему, кажется, плохо будет.
Один старичок, в звезде, и другой – чиновник немец, с крестом на шее, подошли к разговаривающим.
– Видите ли, – рассказывал адъютант, – это запутанная история. Явилась тогда, месяца два тому назад, эта прокламация. Графу донесли. Он приказал расследовать. Вот Гаврило Иваныч разыскивал, прокламация эта побывала ровно в шестидесяти трех руках. Приедет к одному: вы от кого имеете? – От того то. Он едет к тому: вы от кого? и т. д. добрались до Верещагина… недоученный купчик, знаете, купчик голубчик, – улыбаясь, сказал адъютант. – Спрашивают у него: ты от кого имеешь? И главное, что мы знаем, от кого он имеет. Ему больше не от кого иметь, как от почт директора. Но уж, видно, там между ними стачка была. Говорит: ни от кого, я сам сочинил. И грозили и просили, стал на том: сам сочинил. Так и доложили графу. Граф велел призвать его. «От кого у тебя прокламация?» – «Сам сочинил». Ну, вы знаете графа! – с гордой и веселой улыбкой сказал адъютант. – Он ужасно вспылил, да и подумайте: этакая наглость, ложь и упорство!..
– А! Графу нужно было, чтобы он указал на Ключарева, понимаю! – сказал Пьер.
– Совсем не нужно», – испуганно сказал адъютант. – За Ключаревым и без этого были грешки, за что он и сослан. Но дело в том, что граф очень был возмущен. «Как же ты мог сочинить? – говорит граф. Взял со стола эту „Гамбургскую газету“. – Вот она. Ты не сочинил, а перевел, и перевел то скверно, потому что ты и по французски, дурак, не знаешь». Что же вы думаете? «Нет, говорит, я никаких газет не читал, я сочинил». – «А коли так, то ты изменник, и я тебя предам суду, и тебя повесят. Говори, от кого получил?» – «Я никаких газет не видал, а сочинил». Так и осталось. Граф и отца призывал: стоит на своем. И отдали под суд, и приговорили, кажется, к каторжной работе. Теперь отец пришел просить за него. Но дрянной мальчишка! Знаете, эдакой купеческий сынишка, франтик, соблазнитель, слушал где то лекции и уж думает, что ему черт не брат. Ведь это какой молодчик! У отца его трактир тут у Каменного моста, так в трактире, знаете, большой образ бога вседержителя и представлен в одной руке скипетр, в другой держава; так он взял этот образ домой на несколько дней и что же сделал! Нашел мерзавца живописца…


В середине этого нового рассказа Пьера позвали к главнокомандующему.
Пьер вошел в кабинет графа Растопчина. Растопчин, сморщившись, потирал лоб и глаза рукой, в то время как вошел Пьер. Невысокий человек говорил что то и, как только вошел Пьер, замолчал и вышел.
– А! здравствуйте, воин великий, – сказал Растопчин, как только вышел этот человек. – Слышали про ваши prouesses [достославные подвиги]! Но не в том дело. Mon cher, entre nous, [Между нами, мой милый,] вы масон? – сказал граф Растопчин строгим тоном, как будто было что то дурное в этом, но что он намерен был простить. Пьер молчал. – Mon cher, je suis bien informe, [Мне, любезнейший, все хорошо известно,] но я знаю, что есть масоны и масоны, и надеюсь, что вы не принадлежите к тем, которые под видом спасенья рода человеческого хотят погубить Россию.
– Да, я масон, – отвечал Пьер.
– Ну вот видите ли, мой милый. Вам, я думаю, не безызвестно, что господа Сперанский и Магницкий отправлены куда следует; то же сделано с господином Ключаревым, то же и с другими, которые под видом сооружения храма Соломона старались разрушить храм своего отечества. Вы можете понимать, что на это есть причины и что я не мог бы сослать здешнего почт директора, ежели бы он не был вредный человек. Теперь мне известно, что вы послали ему свой. экипаж для подъема из города и даже что вы приняли от него бумаги для хранения. Я вас люблю и не желаю вам зла, и как вы в два раза моложе меня, то я, как отец, советую вам прекратить всякое сношение с такого рода людьми и самому уезжать отсюда как можно скорее.
– Но в чем же, граф, вина Ключарева? – спросил Пьер.
– Это мое дело знать и не ваше меня спрашивать, – вскрикнул Растопчин.
– Ежели его обвиняют в том, что он распространял прокламации Наполеона, то ведь это не доказано, – сказал Пьер (не глядя на Растопчина), – и Верещагина…
– Nous y voila, [Так и есть,] – вдруг нахмурившись, перебивая Пьера, еще громче прежнего вскрикнул Растопчин. – Верещагин изменник и предатель, который получит заслуженную казнь, – сказал Растопчин с тем жаром злобы, с которым говорят люди при воспоминании об оскорблении. – Но я не призвал вас для того, чтобы обсуждать мои дела, а для того, чтобы дать вам совет или приказание, ежели вы этого хотите. Прошу вас прекратить сношения с такими господами, как Ключарев, и ехать отсюда. А я дурь выбью, в ком бы она ни была. – И, вероятно, спохватившись, что он как будто кричал на Безухова, который еще ни в чем не был виноват, он прибавил, дружески взяв за руку Пьера: – Nous sommes a la veille d'un desastre publique, et je n'ai pas le temps de dire des gentillesses a tous ceux qui ont affaire a moi. Голова иногда кругом идет! Eh! bien, mon cher, qu'est ce que vous faites, vous personnellement? [Мы накануне общего бедствия, и мне некогда быть любезным со всеми, с кем у меня есть дело. Итак, любезнейший, что вы предпринимаете, вы лично?]
– Mais rien, [Да ничего,] – отвечал Пьер, все не поднимая глаз и не изменяя выражения задумчивого лица.
Граф нахмурился.
– Un conseil d'ami, mon cher. Decampez et au plutot, c'est tout ce que je vous dis. A bon entendeur salut! Прощайте, мой милый. Ах, да, – прокричал он ему из двери, – правда ли, что графиня попалась в лапки des saints peres de la Societe de Jesus? [Дружеский совет. Выбирайтесь скорее, вот что я вам скажу. Блажен, кто умеет слушаться!.. святых отцов Общества Иисусова?]
Пьер ничего не ответил и, нахмуренный и сердитый, каким его никогда не видали, вышел от Растопчина.

Когда он приехал домой, уже смеркалось. Человек восемь разных людей побывало у него в этот вечер. Секретарь комитета, полковник его батальона, управляющий, дворецкий и разные просители. У всех были дела до Пьера, которые он должен был разрешить. Пьер ничего не понимал, не интересовался этими делами и давал на все вопросы только такие ответы, которые бы освободили его от этих людей. Наконец, оставшись один, он распечатал и прочел письмо жены.
«Они – солдаты на батарее, князь Андрей убит… старик… Простота есть покорность богу. Страдать надо… значение всего… сопрягать надо… жена идет замуж… Забыть и понять надо…» И он, подойдя к постели, не раздеваясь повалился на нее и тотчас же заснул.
Когда он проснулся на другой день утром, дворецкий пришел доложить, что от графа Растопчина пришел нарочно посланный полицейский чиновник – узнать, уехал ли или уезжает ли граф Безухов.
Человек десять разных людей, имеющих дело до Пьера, ждали его в гостиной. Пьер поспешно оделся, и, вместо того чтобы идти к тем, которые ожидали его, он пошел на заднее крыльцо и оттуда вышел в ворота.
С тех пор и до конца московского разорения никто из домашних Безуховых, несмотря на все поиски, не видал больше Пьера и не знал, где он находился.


Ростовы до 1 го сентября, то есть до кануна вступления неприятеля в Москву, оставались в городе.
После поступления Пети в полк казаков Оболенского и отъезда его в Белую Церковь, где формировался этот полк, на графиню нашел страх. Мысль о том, что оба ее сына находятся на войне, что оба они ушли из под ее крыла, что нынче или завтра каждый из них, а может быть, и оба вместе, как три сына одной ее знакомой, могут быть убиты, в первый раз теперь, в это лето, с жестокой ясностью пришла ей в голову. Она пыталась вытребовать к себе Николая, хотела сама ехать к Пете, определить его куда нибудь в Петербурге, но и то и другое оказывалось невозможным. Петя не мог быть возвращен иначе, как вместе с полком или посредством перевода в другой действующий полк. Николай находился где то в армии и после своего последнего письма, в котором подробно описывал свою встречу с княжной Марьей, не давал о себе слуха. Графиня не спала ночей и, когда засыпала, видела во сне убитых сыновей. После многих советов и переговоров граф придумал наконец средство для успокоения графини. Он перевел Петю из полка Оболенского в полк Безухова, который формировался под Москвою. Хотя Петя и оставался в военной службе, но при этом переводе графиня имела утешенье видеть хотя одного сына у себя под крылышком и надеялась устроить своего Петю так, чтобы больше не выпускать его и записывать всегда в такие места службы, где бы он никак не мог попасть в сражение. Пока один Nicolas был в опасности, графине казалось (и она даже каялась в этом), что она любит старшего больше всех остальных детей; но когда меньшой, шалун, дурно учившийся, все ломавший в доме и всем надоевший Петя, этот курносый Петя, с своими веселыми черными глазами, свежим румянцем и чуть пробивающимся пушком на щеках, попал туда, к этим большим, страшным, жестоким мужчинам, которые там что то сражаются и что то в этом находят радостного, – тогда матери показалось, что его то она любила больше, гораздо больше всех своих детей. Чем ближе подходило то время, когда должен был вернуться в Москву ожидаемый Петя, тем более увеличивалось беспокойство графини. Она думала уже, что никогда не дождется этого счастия. Присутствие не только Сони, но и любимой Наташи, даже мужа, раздражало графиню. «Что мне за дело до них, мне никого не нужно, кроме Пети!» – думала она.
В последних числах августа Ростовы получили второе письмо от Николая. Он писал из Воронежской губернии, куда он был послан за лошадьми. Письмо это не успокоило графиню. Зная одного сына вне опасности, она еще сильнее стала тревожиться за Петю.
Несмотря на то, что уже с 20 го числа августа почти все знакомые Ростовых повыехали из Москвы, несмотря на то, что все уговаривали графиню уезжать как можно скорее, она ничего не хотела слышать об отъезде до тех пор, пока не вернется ее сокровище, обожаемый Петя. 28 августа приехал Петя. Болезненно страстная нежность, с которою мать встретила его, не понравилась шестнадцатилетнему офицеру. Несмотря на то, что мать скрыла от него свое намеренье не выпускать его теперь из под своего крылышка, Петя понял ее замыслы и, инстинктивно боясь того, чтобы с матерью не разнежничаться, не обабиться (так он думал сам с собой), он холодно обошелся с ней, избегал ее и во время своего пребывания в Москве исключительно держался общества Наташи, к которой он всегда имел особенную, почти влюбленную братскую нежность.
По обычной беспечности графа, 28 августа ничто еще не было готово для отъезда, и ожидаемые из рязанской и московской деревень подводы для подъема из дома всего имущества пришли только 30 го.
С 28 по 31 августа вся Москва была в хлопотах и движении. Каждый день в Дорогомиловскую заставу ввозили и развозили по Москве тысячи раненых в Бородинском сражении, и тысячи подвод, с жителями и имуществом, выезжали в другие заставы. Несмотря на афишки Растопчина, или независимо от них, или вследствие их, самые противоречащие и странные новости передавались по городу. Кто говорил о том, что не велено никому выезжать; кто, напротив, рассказывал, что подняли все иконы из церквей и что всех высылают насильно; кто говорил, что было еще сраженье после Бородинского, в котором разбиты французы; кто говорил, напротив, что все русское войско уничтожено; кто говорил о московском ополчении, которое пойдет с духовенством впереди на Три Горы; кто потихоньку рассказывал, что Августину не ведено выезжать, что пойманы изменники, что мужики бунтуют и грабят тех, кто выезжает, и т. п., и т. п. Но это только говорили, а в сущности, и те, которые ехали, и те, которые оставались (несмотря на то, что еще не было совета в Филях, на котором решено было оставить Москву), – все чувствовали, хотя и не выказывали этого, что Москва непременно сдана будет и что надо как можно скорее убираться самим и спасать свое имущество. Чувствовалось, что все вдруг должно разорваться и измениться, но до 1 го числа ничто еще не изменялось. Как преступник, которого ведут на казнь, знает, что вот вот он должен погибнуть, но все еще приглядывается вокруг себя и поправляет дурно надетую шапку, так и Москва невольно продолжала свою обычную жизнь, хотя знала, что близко то время погибели, когда разорвутся все те условные отношения жизни, которым привыкли покоряться.
В продолжение этих трех дней, предшествовавших пленению Москвы, все семейство Ростовых находилось в различных житейских хлопотах. Глава семейства, граф Илья Андреич, беспрестанно ездил по городу, собирая со всех сторон ходившие слухи, и дома делал общие поверхностные и торопливые распоряжения о приготовлениях к отъезду.
Графиня следила за уборкой вещей, всем была недовольна и ходила за беспрестанно убегавшим от нее Петей, ревнуя его к Наташе, с которой он проводил все время. Соня одна распоряжалась практической стороной дела: укладываньем вещей. Но Соня была особенно грустна и молчалива все это последнее время. Письмо Nicolas, в котором он упоминал о княжне Марье, вызвало в ее присутствии радостные рассуждения графини о том, как во встрече княжны Марьи с Nicolas она видела промысл божий.
– Я никогда не радовалась тогда, – сказала графиня, – когда Болконский был женихом Наташи, а я всегда желала, и у меня есть предчувствие, что Николинька женится на княжне. И как бы это хорошо было!
Соня чувствовала, что это была правда, что единственная возможность поправления дел Ростовых была женитьба на богатой и что княжна была хорошая партия. Но ей было это очень горько. Несмотря на свое горе или, может быть, именно вследствие своего горя, она на себя взяла все трудные заботы распоряжений об уборке и укладке вещей и целые дни была занята. Граф и графиня обращались к ней, когда им что нибудь нужно было приказывать. Петя и Наташа, напротив, не только не помогали родителям, но большею частью всем в доме надоедали и мешали. И целый день почти слышны были в доме их беготня, крики и беспричинный хохот. Они смеялись и радовались вовсе не оттого, что была причина их смеху; но им на душе было радостно и весело, и потому все, что ни случалось, было для них причиной радости и смеха. Пете было весело оттого, что, уехав из дома мальчиком, он вернулся (как ему говорили все) молодцом мужчиной; весело было оттого, что он дома, оттого, что он из Белой Церкви, где не скоро была надежда попасть в сраженье, попал в Москву, где на днях будут драться; и главное, весело оттого, что Наташа, настроению духа которой он всегда покорялся, была весела. Наташа же была весела потому, что она слишком долго была грустна, и теперь ничто не напоминало ей причину ее грусти, и она была здорова. Еще она была весела потому, что был человек, который ею восхищался (восхищение других была та мазь колес, которая была необходима для того, чтоб ее машина совершенно свободно двигалась), и Петя восхищался ею. Главное же, веселы они были потому, что война была под Москвой, что будут сражаться у заставы, что раздают оружие, что все бегут, уезжают куда то, что вообще происходит что то необычайное, что всегда радостно для человека, в особенности для молодого.


31 го августа, в субботу, в доме Ростовых все казалось перевернутым вверх дном. Все двери были растворены, вся мебель вынесена или переставлена, зеркала, картины сняты. В комнатах стояли сундуки, валялось сено, оберточная бумага и веревки. Мужики и дворовые, выносившие вещи, тяжелыми шагами ходили по паркету. На дворе теснились мужицкие телеги, некоторые уже уложенные верхом и увязанные, некоторые еще пустые.
Голоса и шаги огромной дворни и приехавших с подводами мужиков звучали, перекликиваясь, на дворе и в доме. Граф с утра выехал куда то. Графиня, у которой разболелась голова от суеты и шума, лежала в новой диванной с уксусными повязками на голове. Пети не было дома (он пошел к товарищу, с которым намеревался из ополченцев перейти в действующую армию). Соня присутствовала в зале при укладке хрусталя и фарфора. Наташа сидела в своей разоренной комнате на полу, между разбросанными платьями, лентами, шарфами, и, неподвижно глядя на пол, держала в руках старое бальное платье, то самое (уже старое по моде) платье, в котором она в первый раз была на петербургском бале.
Наташе совестно было ничего не делать в доме, тогда как все были так заняты, и она несколько раз с утра еще пробовала приняться за дело; но душа ее не лежала к этому делу; а она не могла и не умела делать что нибудь не от всей души, не изо всех своих сил. Она постояла над Соней при укладке фарфора, хотела помочь, но тотчас же бросила и пошла к себе укладывать свои вещи. Сначала ее веселило то, что она раздавала свои платья и ленты горничным, но потом, когда остальные все таки надо было укладывать, ей это показалось скучным.
– Дуняша, ты уложишь, голубушка? Да? Да?
И когда Дуняша охотно обещалась ей все сделать, Наташа села на пол, взяла в руки старое бальное платье и задумалась совсем не о том, что бы должно было занимать ее теперь. Из задумчивости, в которой находилась Наташа, вывел ее говор девушек в соседней девичьей и звуки их поспешных шагов из девичьей на заднее крыльцо. Наташа встала и посмотрела в окно. На улице остановился огромный поезд раненых.
Девушки, лакеи, ключница, няня, повар, кучера, форейторы, поваренки стояли у ворот, глядя на раненых.
Наташа, накинув белый носовой платок на волосы и придерживая его обеими руками за кончики, вышла на улицу.
Бывшая ключница, старушка Мавра Кузминишна, отделилась от толпы, стоявшей у ворот, и, подойдя к телеге, на которой была рогожная кибиточка, разговаривала с лежавшим в этой телеге молодым бледным офицером. Наташа подвинулась на несколько шагов и робко остановилась, продолжая придерживать свой платок и слушая то, что говорила ключница.
– Что ж, у вас, значит, никого и нет в Москве? – говорила Мавра Кузминишна. – Вам бы покойнее где на квартире… Вот бы хоть к нам. Господа уезжают.
– Не знаю, позволят ли, – слабым голосом сказал офицер. – Вон начальник… спросите, – и он указал на толстого майора, который возвращался назад по улице по ряду телег.
Наташа испуганными глазами заглянула в лицо раненого офицера и тотчас же пошла навстречу майору.
– Можно раненым у нас в доме остановиться? – спросила она.
Майор с улыбкой приложил руку к козырьку.
– Кого вам угодно, мамзель? – сказал он, суживая глаза и улыбаясь.
Наташа спокойно повторила свой вопрос, и лицо и вся манера ее, несмотря на то, что она продолжала держать свой платок за кончики, были так серьезны, что майор перестал улыбаться и, сначала задумавшись, как бы спрашивая себя, в какой степени это можно, ответил ей утвердительно.
– О, да, отчего ж, можно, – сказал он.
Наташа слегка наклонила голову и быстрыми шагами вернулась к Мавре Кузминишне, стоявшей над офицером и с жалобным участием разговаривавшей с ним.
– Можно, он сказал, можно! – шепотом сказала Наташа.
Офицер в кибиточке завернул во двор Ростовых, и десятки телег с ранеными стали, по приглашениям городских жителей, заворачивать в дворы и подъезжать к подъездам домов Поварской улицы. Наташе, видимо, поправились эти, вне обычных условий жизни, отношения с новыми людьми. Она вместе с Маврой Кузминишной старалась заворотить на свой двор как можно больше раненых.
– Надо все таки папаше доложить, – сказала Мавра Кузминишна.
– Ничего, ничего, разве не все равно! На один день мы в гостиную перейдем. Можно всю нашу половину им отдать.
– Ну, уж вы, барышня, придумаете! Да хоть и в флигеля, в холостую, к нянюшке, и то спросить надо.
– Ну, я спрошу.
Наташа побежала в дом и на цыпочках вошла в полуотворенную дверь диванной, из которой пахло уксусом и гофманскими каплями.
– Вы спите, мама?
– Ах, какой сон! – сказала, пробуждаясь, только что задремавшая графиня.
– Мама, голубчик, – сказала Наташа, становясь на колени перед матерью и близко приставляя свое лицо к ее лицу. – Виновата, простите, никогда не буду, я вас разбудила. Меня Мавра Кузминишна послала, тут раненых привезли, офицеров, позволите? А им некуда деваться; я знаю, что вы позволите… – говорила она быстро, не переводя духа.
– Какие офицеры? Кого привезли? Ничего не понимаю, – сказала графиня.
Наташа засмеялась, графиня тоже слабо улыбалась.
– Я знала, что вы позволите… так я так и скажу. – И Наташа, поцеловав мать, встала и пошла к двери.
В зале она встретила отца, с дурными известиями возвратившегося домой.
– Досиделись мы! – с невольной досадой сказал граф. – И клуб закрыт, и полиция выходит.
– Папа, ничего, что я раненых пригласила в дом? – сказала ему Наташа.
– Разумеется, ничего, – рассеянно сказал граф. – Не в том дело, а теперь прошу, чтобы пустяками не заниматься, а помогать укладывать и ехать, ехать, ехать завтра… – И граф передал дворецкому и людям то же приказание. За обедом вернувшийся Петя рассказывал свои новости.
Он говорил, что нынче народ разбирал оружие в Кремле, что в афише Растопчина хотя и сказано, что он клич кликнет дня за два, но что уж сделано распоряжение наверное о том, чтобы завтра весь народ шел на Три Горы с оружием, и что там будет большое сражение.
Графиня с робким ужасом посматривала на веселое, разгоряченное лицо своего сына в то время, как он говорил это. Она знала, что ежели она скажет слово о том, что она просит Петю не ходить на это сражение (она знала, что он радуется этому предстоящему сражению), то он скажет что нибудь о мужчинах, о чести, об отечестве, – что нибудь такое бессмысленное, мужское, упрямое, против чего нельзя возражать, и дело будет испорчено, и поэтому, надеясь устроить так, чтобы уехать до этого и взять с собой Петю, как защитника и покровителя, она ничего не сказала Пете, а после обеда призвала графа и со слезами умоляла его увезти ее скорее, в эту же ночь, если возможно. С женской, невольной хитростью любви, она, до сих пор выказывавшая совершенное бесстрашие, говорила, что она умрет от страха, ежели не уедут нынче ночью. Она, не притворяясь, боялась теперь всего.


M me Schoss, ходившая к своей дочери, еще болоо увеличила страх графини рассказами о том, что она видела на Мясницкой улице в питейной конторе. Возвращаясь по улице, она не могла пройти домой от пьяной толпы народа, бушевавшей у конторы. Она взяла извозчика и объехала переулком домой; и извозчик рассказывал ей, что народ разбивал бочки в питейной конторе, что так велено.
После обеда все домашние Ростовых с восторженной поспешностью принялись за дело укладки вещей и приготовлений к отъезду. Старый граф, вдруг принявшись за дело, всё после обеда не переставая ходил со двора в дом и обратно, бестолково крича на торопящихся людей и еще более торопя их. Петя распоряжался на дворе. Соня не знала, что делать под влиянием противоречивых приказаний графа, и совсем терялась. Люди, крича, споря и шумя, бегали по комнатам и двору. Наташа, с свойственной ей во всем страстностью, вдруг тоже принялась за дело. Сначала вмешательство ее в дело укладывания было встречено с недоверием. От нее всё ждали шутки и не хотели слушаться ее; но она с упорством и страстностью требовала себе покорности, сердилась, чуть не плакала, что ее не слушают, и, наконец, добилась того, что в нее поверили. Первый подвиг ее, стоивший ей огромных усилий и давший ей власть, была укладка ковров. У графа в доме были дорогие gobelins и персидские ковры. Когда Наташа взялась за дело, в зале стояли два ящика открытые: один почти доверху уложенный фарфором, другой с коврами. Фарфора было еще много наставлено на столах и еще всё несли из кладовой. Надо было начинать новый, третий ящик, и за ним пошли люди.
– Соня, постой, да мы всё так уложим, – сказала Наташа.
– Нельзя, барышня, уж пробовали, – сказал буфетчнк.
– Нет, постой, пожалуйста. – И Наташа начала доставать из ящика завернутые в бумаги блюда и тарелки.
– Блюда надо сюда, в ковры, – сказала она.
– Да еще и ковры то дай бог на три ящика разложить, – сказал буфетчик.
– Да постой, пожалуйста. – И Наташа быстро, ловко начала разбирать. – Это не надо, – говорила она про киевские тарелки, – это да, это в ковры, – говорила она про саксонские блюда.
– Да оставь, Наташа; ну полно, мы уложим, – с упреком говорила Соня.
– Эх, барышня! – говорил дворецкий. Но Наташа не сдалась, выкинула все вещи и быстро начала опять укладывать, решая, что плохие домашние ковры и лишнюю посуду не надо совсем брать. Когда всё было вынуто, начали опять укладывать. И действительно, выкинув почти все дешевое, то, что не стоило брать с собой, все ценное уложили в два ящика. Не закрывалась только крышка коверного ящика. Можно было вынуть немного вещей, но Наташа хотела настоять на своем. Она укладывала, перекладывала, нажимала, заставляла буфетчика и Петю, которого она увлекла за собой в дело укладыванья, нажимать крышку и сама делала отчаянные усилия.
– Да полно, Наташа, – говорила ей Соня. – Я вижу, ты права, да вынь один верхний.
– Не хочу, – кричала Наташа, одной рукой придерживая распустившиеся волосы по потному лицу, другой надавливая ковры. – Да жми же, Петька, жми! Васильич, нажимай! – кричала она. Ковры нажались, и крышка закрылась. Наташа, хлопая в ладоши, завизжала от радости, и слезы брызнули у ней из глаз. Но это продолжалось секунду. Тотчас же она принялась за другое дело, и уже ей вполне верили, и граф не сердился, когда ему говорили, что Наталья Ильинишна отменила его приказанье, и дворовые приходили к Наташе спрашивать: увязывать или нет подводу и довольно ли она наложена? Дело спорилось благодаря распоряжениям Наташи: оставлялись ненужные вещи и укладывались самым тесным образом самые дорогие.
Но как ни хлопотали все люди, к поздней ночи еще не все могло быть уложено. Графиня заснула, и граф, отложив отъезд до утра, пошел спать.
Соня, Наташа спали, не раздеваясь, в диванной. В эту ночь еще нового раненого провозили через Поварскую, и Мавра Кузминишна, стоявшая у ворот, заворотила его к Ростовым. Раненый этот, по соображениям Мавры Кузминишны, был очень значительный человек. Его везли в коляске, совершенно закрытой фартуком и с спущенным верхом. На козлах вместе с извозчиком сидел старик, почтенный камердинер. Сзади в повозке ехали доктор и два солдата.
– Пожалуйте к нам, пожалуйте. Господа уезжают, весь дом пустой, – сказала старушка, обращаясь к старому слуге.
– Да что, – отвечал камердинер, вздыхая, – и довезти не чаем! У нас и свой дом в Москве, да далеко, да и не живет никто.
– К нам милости просим, у наших господ всего много, пожалуйте, – говорила Мавра Кузминишна. – А что, очень нездоровы? – прибавила она.
Камердинер махнул рукой.
– Не чаем довезти! У доктора спросить надо. – И камердинер сошел с козел и подошел к повозке.
– Хорошо, – сказал доктор.
Камердинер подошел опять к коляске, заглянул в нее, покачал головой, велел кучеру заворачивать на двор и остановился подле Мавры Кузминишны.
– Господи Иисусе Христе! – проговорила она.
Мавра Кузминишна предлагала внести раненого в дом.
– Господа ничего не скажут… – говорила она. Но надо было избежать подъема на лестницу, и потому раненого внесли во флигель и положили в бывшей комнате m me Schoss. Раненый этот был князь Андрей Болконский.


Наступил последний день Москвы. Была ясная веселая осенняя погода. Было воскресенье. Как и в обыкновенные воскресенья, благовестили к обедне во всех церквах. Никто, казалось, еще не мог понять того, что ожидает Москву.
Только два указателя состояния общества выражали то положение, в котором была Москва: чернь, то есть сословие бедных людей, и цены на предметы. Фабричные, дворовые и мужики огромной толпой, в которую замешались чиновники, семинаристы, дворяне, в этот день рано утром вышли на Три Горы. Постояв там и не дождавшись Растопчина и убедившись в том, что Москва будет сдана, эта толпа рассыпалась по Москве, по питейным домам и трактирам. Цены в этот день тоже указывали на положение дел. Цены на оружие, на золото, на телеги и лошадей всё шли возвышаясь, а цены на бумажки и на городские вещи всё шли уменьшаясь, так что в середине дня были случаи, что дорогие товары, как сукна, извозчики вывозили исполу, а за мужицкую лошадь платили пятьсот рублей; мебель же, зеркала, бронзы отдавали даром.
В степенном и старом доме Ростовых распадение прежних условий жизни выразилось очень слабо. В отношении людей было только то, что в ночь пропало три человека из огромной дворни; но ничего не было украдено; и в отношении цен вещей оказалось то, что тридцать подвод, пришедшие из деревень, были огромное богатство, которому многие завидовали и за которые Ростовым предлагали огромные деньги. Мало того, что за эти подводы предлагали огромные деньги, с вечера и рано утром 1 го сентября на двор к Ростовым приходили посланные денщики и слуги от раненых офицеров и притаскивались сами раненые, помещенные у Ростовых и в соседних домах, и умоляли людей Ростовых похлопотать о том, чтоб им дали подводы для выезда из Москвы. Дворецкий, к которому обращались с такими просьбами, хотя и жалел раненых, решительно отказывал, говоря, что он даже и не посмеет доложить о том графу. Как ни жалки были остающиеся раненые, было очевидно, что, отдай одну подводу, не было причины не отдать другую, все – отдать и свои экипажи. Тридцать подвод не могли спасти всех раненых, а в общем бедствии нельзя было не думать о себе и своей семье. Так думал дворецкий за своего барина.
Проснувшись утром 1 го числа, граф Илья Андреич потихоньку вышел из спальни, чтобы не разбудить к утру только заснувшую графиню, и в своем лиловом шелковом халате вышел на крыльцо. Подводы, увязанные, стояли на дворе. У крыльца стояли экипажи. Дворецкий стоял у подъезда, разговаривая с стариком денщиком и молодым, бледным офицером с подвязанной рукой. Дворецкий, увидав графа, сделал офицеру и денщику значительный и строгий знак, чтобы они удалились.
– Ну, что, все готово, Васильич? – сказал граф, потирая свою лысину и добродушно глядя на офицера и денщика и кивая им головой. (Граф любил новые лица.)
– Хоть сейчас запрягать, ваше сиятельство.
– Ну и славно, вот графиня проснется, и с богом! Вы что, господа? – обратился он к офицеру. – У меня в доме? – Офицер придвинулся ближе. Бледное лицо его вспыхнуло вдруг яркой краской.
– Граф, сделайте одолжение, позвольте мне… ради бога… где нибудь приютиться на ваших подводах. Здесь у меня ничего с собой нет… Мне на возу… все равно… – Еще не успел договорить офицер, как денщик с той же просьбой для своего господина обратился к графу.
– А! да, да, да, – поспешно заговорил граф. – Я очень, очень рад. Васильич, ты распорядись, ну там очистить одну или две телеги, ну там… что же… что нужно… – какими то неопределенными выражениями, что то приказывая, сказал граф. Но в то же мгновение горячее выражение благодарности офицера уже закрепило то, что он приказывал. Граф оглянулся вокруг себя: на дворе, в воротах, в окне флигеля виднелись раненые и денщики. Все они смотрели на графа и подвигались к крыльцу.