Флавий Невитта

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Флавий Невитта
лат. Flavius Nevitta
Консул Римской империи 362 г. н.э.
Предшественник: Флавий Тавр и Флавий Флоренций
Преемник: Имп. Цезарь Флавий Клавдий Юлиан Август (IV) и Флавий Саллюстий
 

Фла́вий Неви́тта (лат. Flavius Nevitta) — римский военный и государственный деятель середины IV века н. э., магистр конницы и консул 362 года.

Флавий Невитта был по происхождению варваром, вероятно, германцем. Известно, что Невитта отличился, будучи препозитом (командиром) турмы, в сражении против ютунгов в 358 году в Реции. Битва, руководимая с римской стороны магистром пехоты Барбационом, окончилось разгромом варваров[1]. После провозглашения войсками августом Флавия Юлиана был назначен им магистром оружия вместо Гомоария (в 361 году). Во время движения армии Юлиана на восток, против Констанция II, командовал частью армии, двигавшейся через Рецию[2]. Когда Юлиан достиг территории Балкан он, захватив стратегически важный проход Сукки, поручил его охрану Невитте, «как человеку испытанной верности»[3]. Через некоторое время Невитта был назначен консулом на следующий, 362 год:

«Чтобы обезопасить себя в этом тревожном положении и поддержать доверие подданных, Юлиан назначил консулом Мамертина, префекта претория в Иллирике, а с ним вместе — Невитту, хотя сам же недавно поносил Константина как первого виновника позорного возвышения варварской челяди»[4].

После смерти Констанция Невитта был членом Халкедонской комиссии, расследовавшей действия чиновников покойного Августа. Принимал непосредственное участие в персидском походе Юлиана II, командуя правым крылом армии. При осаде Майозамальхи вместе с Дагалайфом руководил работой над подкопами[5].

После гибели Юлиана Невитта вместе с Дагалайфом выступил против Аринфея и Виктора в вопросе об избрании нового императора. Если последние подыскивали кого-то из придворного штата Констанция II, то первые хотели видеть императором кого-то из соратников Юлиана, служивших с ним в Галлии[6]. В итоге императором был избран примицерий доместиков Флавий Клавдий Иовиан. Очевидно, баланс сил нарушил Дагалайф, оставив Невитту. Это косвенно подтверждается тем, что Дагалайф в дальнейшем занимал высокие государственные посты, упоминания же о Невитте после 363 года исчезают из источников[7].

Аммиан Марцеллин так отзывался о личности Невитты, комментируя назначение его консулом:

«Этот человек не мог равняться ни по роду, ни по опытности в делах, ни по славе с теми, кому Константин придавал консульское достоинство, и был, напротив, невоспитан и грубоват и — что еще возмутительнее — злоупотреблял своим высоким саном для совершения разных жестокостей»[8].

Напишите отзыв о статье "Флавий Невитта"



Примечания

  1. Аммиан Марцеллин. XVII. 6. 1-3.
  2. Аммиан Марцеллин. XXI. 8. 1-3.
  3. Аммиан Марцеллин. XXI. 10. 2.
  4. Аммиан Марцеллин. XXI. 12. 25.
  5. Аммиан Марцеллин. XXIV. 4. 13.
  6. Аммиан Марцеллин. XXV. 5. 2.
  7. Heather P. Heather P. Ammianus on Jovian: history and literature // The Late Roman World and Its Historian: Interpreting Ammianus Marcellinus. 1999. P. 107; Heather P. J., Moncur D. Politics, Philosophy, and Empire in the Fourth Century: Select Orations of Themistius. Liverpool, 2001. P. 151.
  8. Аммиан Марцеллин. XXI. 10. 8.

Литература

  • Jones A.H.M., Martindale J.R., Morris J. The Prosopography of the Later Roman Empire: Volume I A.D. 260—395. Cambridge University Press: Cambridge, 1971. Flavius Nevitta.

Отрывок, характеризующий Флавий Невитта

Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.