Фолклендский бой
Координаты: 52°29′58″ ю. ш. 56°09′59″ з. д. / 52.49944° ю. ш. 56.16639° з. д. (G) [www.openstreetmap.org/?mlat=-52.49944&mlon=-56.16639&zoom=14 (O)] (Я)
Сражение у Фолклендских островов | ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Основной конфликт: Первая мировая война | ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Картина У. Л. Уайли «Гибель „Шарнхорста“ и „Гнейзенау“» | ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Дата | ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|---|
Место |
Южная Атлантика, недалеко от Фолклендских островов | |||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Итог |
полная победа англичан | |||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Противники | ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Командующие | </tr>||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Силы сторон | </tr>||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
Потери | </tr>||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
| ||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
</table> Сражение у Фолклендских островов (англ. Battle of the Falkland Islands, нем. Seegefecht bei den Falklandinseln) — морское сражение Первой мировой войны, состоявшееся 8 декабря 1914 года между германской крейсерской эскадрой вице-адмирала Максимилиана фон Шпее и английской эскадрой вице-адмирала Доветона Стэрди около Фолклендских островов. Командующий немецкой эскадрой, состоявшей из двух броненосных («Шарнхорст», «Гнейзенау») и трёх лёгких[прим. 2] («Дрезден», «Нюрнберг», «Лейпциг») крейсеров, двух транспортов и госпитального судна, принял решение нанести удар по английской военно-морской базе Порт-Стэнли на Фолклендских островах, но неожиданно обнаружил на рейде сильную английскую эскадру, прибывшую туда накануне. Английская эскадра состояла из одного эскадренного броненосца, двух линейных крейсеров, трёх броненосных и двух лёгких крейсеров. Встретив неожиданно сильного противника, Шпее пытался уйти, однако английские корабли настигли германскую эскадру. Шпее приказал лёгким крейсерам и транспортам уходить в различных направлениях. Их стали преследовать английские броненосные и лёгкие крейсера, а линейные крейсера вступили в бой с германскими броненосными крейсерами и потопили их. Были также уничтожены два лёгких германских крейсера и транспорты. Лишь крейсеру «Дрезден» и госпитальному судну удалось скрыться. СодержаниеПредыстория1 ноября 1914 года германская эскадра графа Максимилиана фон Шпее в сражении при Коронеле потопила два британских броненосных крейсера — «Гуд Хоуп» и «Монмут». Потери англичан составили 1654 моряка, включая контр-адмирала Кристофера Крэдока. Германская эскадра не понесла потерь, и это обстоятельство нанесло серьёзный урон престижу британского Королевского флота. Германские крейсера получили возможность перейти в южную Атлантику, создав угрозу как торговым перевозкам Британии в том районе, так и находящимся у побережья Южной Африки транспортам с войсками, перебрасывавшимися на европейский театр. Накануне сражения, 29 октября, произошла смена руководства в британском Адмиралтействе. Первым морским лордом вместо принца Луи Баттенбергского стал лорд Фишер[1][2]. Начальником морского штаба при Луи Баттенбергском был контр-адмирал Доветон Стэрди. На него возлагали главную ответственность за потопление немецкой подводной лодкой U-9 броненосных крейсеров «Хог», «Абукир», «Кресси»[3] и путаные инструкции вместе с недостаточным выделением сил Крэдоку, приведшие к поражению у Коронеля[4]. У Фишера со Стэрди были сложные взаимоотношения, и сразу после возврата на должность Первого морского лорда Фишер начал добиваться отставки Стэрди с поста начальника штаба[5]. Чтобы избежать возобновления старой вражды, было решено отправить Стэрди во главе эскадры для поиска и уничтожения Шпее, назначив на его пост контр-адмирала Оливера[2]. Фишер взял на себя ответственность за ослабление линейных сил Флота метрополии. 4 ноября, по согласованию с Первым лордом Адмиралтейства Уинстоном Черчиллем, в состав эскадры Стэрди были включены два линейных крейсера — «Инвинсибл» и «Инфлексибл». Крейсера получили приказ выдвигаться в Девенпорт. Они должны были следовать в южную Атлантику. Ещё один линейный крейсер — «Принцесс Ройал» — отправлялся в Карибское море, на случай прорыва эскадры Шпее через Панамский канал[6][прим. 3]. 12 ноября «Принцесс Ройал» вышел из Кромарти (англ. Cromarty) в Галифакс[7]. Этот манёвр линейными крейсерами был достаточно рискованным, поскольку в Северном море в противовес четырём германским линейным крейсерам («Фон-дер-Танн», «Мольтке», «Зейдлиц» и «Дерфлингер») оставались только три боеспособных британских линейных крейсера — «Лайон», «Куин Мэри» и «Нью Зиленд»[2]. На опасения командующего линейными крейсерами Гранд-Флита адмирала Битти Уинстон Черчилль ответил, что «Дерфлингер» ещё недостаточно боеспособен, Битти имеет в своём распоряжении недавно вошедший в строй «Тайгер», а в скором времени ожидается ввод в строй быстроходного линейного корабля «Куин Элизабет»[6]. Британское Адмиралтейство производило передислокацию и других кораблей. Союзная японская эскадра в составе броненосных крейсеров «Курама», «Цукуба» и «Икома», каждый с четырьмя 305-мм орудиями, шла из центральной части Тихого океана на восток, к Панамскому каналу. Британский линейный крейсер «Австралия» направлялся к мысу Горн[8]. Броненосному крейсеру «Дифенс» приказано было отправляться к мысу Доброй Надежды на соединение с крейсерами «Минотавр», «Дартмут», «Веймут» и броненосцем «Альбион». В западноафриканских водах находились броненосец «Виндженс», броненосные крейсера «Уорриор», «Блэк Принс», «Донегал» и «Кумберленд» и крейсер «Хайфлаер». Карибское море охраняли броненосец «Глори» и броненосные крейсера «Бервик», «Ланкастер» и «Конде». Броненосец «Канопус» был отправлен на охрану базы на Фолклендских островах, а у побережья Бразилии у рифов Аброльс эскадру Стэрди ожидали броненосные крейсера «Дифенс» (ожидающий отправки в Южную Африку), «Карнарвон», «Корнуол», «Кент» и лёгкие крейсера «Глазго» и «Бристоль». Для перехвата германской эскадры, не считая французских и японских кораблей, Адмиралтейству пришлось привлечь почти 30 кораблей, из них 21 броненосный, не считая вспомогательных крейсеров, привлекавшихся для разведки[9]. Перемещения германских кораблей3 ноября, через два дня после Коронеля, «Шарнхорст», «Гнейзенау» и «Нюрнберг» пришли в Вальпараисо. Международные законы запрещали нахождение в нейтральном порту более трёх кораблей любой из воюющих сторон, поэтому «Дрезден» и «Лейпциг» были отправлены на Мас-а-Фуэра. В Вальпараисо Шпее получил сведения о японских кораблях, отправляющихся в Южную Америку с целью отрезать германским кораблям путь к Панамскому каналу. Из Берлина пришло сообщение с советом прорываться домой. Простояв в Вальпараисо положенные по закону 24 часа, германские корабли вышли на Мас-а-Фуэра[10]. Шпее находился в раздумьях. В отличие от его пути через Тихий океан, когда он не задерживался надолго в портах, германская эскадра долго пробыла на Мас-а-Фуэра. Шпее понимал, что кольцо вокруг него стягивается, и Британия должна будет отправить в южную Атлантику корабли для его поимки. Точные планы Шпее и ход его рассуждений не известны, но предположительно он собирался крейсировать до последнего, пока не будет пойман, понимая всю сложность прорыва в Германию[11]. Возможной причиной его задержки были слухи о предполагаемом прорыве в Атлантику «Мольтке» и «Зейдлица» с боезапасом для кораблей Шпее[12]. Корабли грузились углём с транспортов, а боевой запас на броненосных крейсерах был уравнен, в результате чего на каждом оказалось по 445 выстрелов 210-мм калибра и по 1100 150-мм[13]. Чтобы развеять слухи о потоплении при Коронеле двух германских кораблей, «Дрезден» и «Лейпциг» были отправлены в Вальпараисо[11]. Вернувшийся 8 ноября[12] из Вальпараисо «Дрезден» доставил Шпее новые указания. Берлин считал крейсерскую войну в Тихом океане малоперспективной. Отмечалось, что в южной Атлантике находится большое количество британских боевых кораблей, и успешные действия возможны только в случае использования германских кораблей в составе эскадры. Вместе с тем, принимая во внимание сложности снабжения большого количества кораблей, Шпее разрешалось прервать крейсерские операции и прорываться домой. В этом случае Шпее нужно было заблаговременно предупредить Адмиралштаб, чтобы Флот открытого моря мог ему помочь[14]. В ответ Шпее передал сообщение о том, что его броненосные крейсера израсходовали половину боезапаса, а лёгкие крейсера ещё больше, и он будет возвращаться домой. По сообщению германской разведки, соединение контр-адмирала Стоддарта было отправлено в Южную Африку для подавления восстания буров. Хотя это не соответствовало действительности, радиопереговоры англичан в этом районе прекратились, поэтому Шпее посчитал это сообщение правдивым[15]. Только 15 ноября[11] эскадра Шпее вышла из Мас-а-Фуэра. Вооружённый пароход «Принц Эйтель-Фридрих» был оставлен на Мас-а-Фуэра с заданием вести радиопередачи, чтобы создать впечатление, что германские корабли находятся в Тихом океане[13]. Вместе с крейсерами шли три вспомогательных судна — транспорты «Баден» и «Санта-Изабелла»[16] и госпитальное судно «Зейдлиц»[13]. 21 ноября германская эскадра прибыла в залив Сан-Квентин, где крейсера 5 дней пополняли запасы угля с транспортов, чтобы добраться до порта Санта Елена, на аргентинском побережье[17]. После выхода из залива Сан-Квентин германские корабли попали в сильный шторм, поэтому мыс Горн прошли только в ночь на 1 декабря. «Дрезден» сообщил, что ему не хватит угля до Санта Елены. Был захвачен барк «Драммюир» с 2800 тоннами угля, и на стоянке у острова Пиктон (англ. Picton) корабли вновь грузились углём. Это привело к задержке до 6 декабря[18]. Утром 6 декабря на стоянке у Пиктона Шпее собрал на флагманском корабле «Шарнхорст» заседание, где довёл до своих капитанов план дальнейших действий. По сообщениям разведки, на Фолклендских островах не было британских кораблей, поэтому «Гнейзенау» и «Нюрнберг» под прикрытием остальных кораблей должны были разрушить радиостанцию, склады с углём, а также — в качестве возмездия за взятие в плен и недостойное обращение с губернатором Самоа — захватить в плен губернатора острова[19]. Операция была намечена на 8 декабря. Гавань Стэнли-Харбор состояла из двух якорных стоянок, внешней — Порт-Вильям и внутренней — Порт-Стэнли, соединённых узким каналом. «Гнейзенау» и «Нюрнберг» должны были выйти к мысу Пемброк, находящемуся на входе в Порт-Вильям, к 8:30. «Гнейзенау» должен был заняться пленением губернатора и разрушением сооружений в Порт-Вильяме, а «Нюрнберг» — в Порт-Стэнли. Оба крейсера должны были присоединиться к эскадре не позже 19:30[20]. Мнения офицеров относительно предложенного плана разошлись — начальник штаба капитан-цур-зее Филис и капитан «Нюрнберга» капитан-цур-зее фон Шёнберг выступали за операцию, а капитан «Гнейзенау» капитан-цур-зее Меркер, капитан «Дрездена» капитан-цур-зее Людеке и капитан «Лейпцига» фрегаттен-капитан Хаун считали стратегически верным обход островов. Капитан «Лейпцига» отдельно указывал на то, что сообщение об уходе англичан, очевидно, является провокацией и что лучшей реакцией на неё были бы проход где-то в 100 милях южнее острова и неожиданное появление возле Ла-Платы[21]. Перемещения британских кораблей«Инвинсибл» и «Инфлексибл» отбыли из Кромарти 5 ноября и пришли в Девенпорт 8 ноября. Перед походом корабли были обследованы в доке, и оказалось, что «Инвинсибл» нуждается в срочном ремонте, который должен продолжаться до пятницы 13 ноября, пока не будет закончена кладка перемычек и огнеупорного кирпича между котлами[22]. Эта дата не устраивала Фишера, и согласно его приказу выход в море должен был состояться не позже 11 ноября, а рабочие верфи, при необходимости, могли продолжить ремонт на борту крейсера после выхода в море[22][2]. «Инвинсибл» и «Инфлексибл» вышли из Девенпорта 11 ноября 1914 года в 16:45. Благодаря отдалённости военно-морской базы от людных районов и цензуре газет их вывод остался в тайне. 17 ноября линейные крейсера пополнили запас угля в Сент-Винсенте, на островах Зелёного мыса[2]. 24 ноября была перехвачена немецкая радиограмма, и стало ясно, что эскадра Шпее находится в заливе Сан-Квентин на пути в южную Атлантику. Стэрди было приказано после соединения с эскадрой Стоддарта идти на Фолклендские острова[23]. 26 ноября у островов Аброльс (англ. Abrolhos Archipelago), в 30 милях от берегов Бразилии, к эскадре Стэрди присоединились крейсера из состава эскадры Стоддарта — броненосные крейсера «Корнуол», «Кент», «Карнарвон», лёгкие крейсера «Бристоль» и «Глазго»[24] и вспомогательный крейсер «Орама». Входивший в состав эскадры Стоддарта броненосный крейсер «Дифенс» был отправлен к мысу Доброй Надежды, перед отходом его радиостанция была передана на «Инвинсибл». С её помощью через корабль-ретранслятор[прим. 4] «Виндиктив» поддерживалась связь Стэрди с Адмиралтейством[13]. Эскадра пробыла в районе островов Аброльс до 28 октября[24]. Защита Фолклендских островов к тому времени обеспечивалась только устаревшим броненосцем «Канопус», находившимся в Порт-Стэнли. Так как после сражения у Коронеля о точном местоположении эскадры Шпее ничего не было известно, Адмиралтейство считало, что есть высокая вероятность нападения германских крейсеров на базу на Фолклендских островах. 28 ноября эскадра Стэрди отправилась в Порт-Стэнли[24]. Более быстроходные угольщики были посланы на Фолклендские острова добираться самостоятельно, а остальные пошли на Фолклендские острова под сопровождением «Орамы»[25]. Стэрди намеревался вести бой на больших дистанциях, на которых 210-мм снаряды германских броненосных крейсеров не могли пробить борт его крейсеров. Поэтому линейные крейсера провели учебные стрельбы на дистанции 60 кабельтовых. «Инвинсибл», выпустив 32 снаряда, добился одного попадания, «Инфлексибл», выпустив 32 снаряда, — трёх[26]. 29 ноября во время учебных стрельб «Инвинсибл» намотал себе на винт буксировочный трос, и целый день был потерян для его высвобождения[24][13]. Какое-то время эскадра отвлеклась на безрезультатные поиски германского вспомогательного крейсера «Кронпринц Вильгельм»[16]. Эти проволочки привели к тому, что эскадра Стэрди пришла на Фолклендские острова в 10:30 7 декабря, вместо запланированного Адмиралтейством 3 декабря[24]. Броненосец «Канопус» ещё 16 ноября был в Порт-Стэнли посажен на мель и превращён в своеобразную береговую батарею. Для пришедших кораблей на Фолклендских островах было только три угольщика. Погрузку угля начали «Карнарвон», «Бристоль» и «Глазго»[27]. Затем должны были грузить уголь линейные крейсера, с расчётом 9 декабря выйти к мысу Горн на перехват эскадры Шпее. «Кент» и «Корнуол» должны были грузиться последними и потом самостоятельно догонять эскадру[28]. По плану Стэрди «Инвинсибл» и «Инфлексибл» должны были заняться германскими броненосными крейсерами. Менее тихоходный «Карнарвон» должен был идти с линейными крейсерами, а остальные крейсера заняться лёгкими германскими крейсерами. На «Бристоле», кроме погрузки угля, проводился срочный ремонт — переборка механизмов. Вся эскадра, исключая «Бристоль», должна была находиться в двухчасовой готовности для 12-узлового хода, один из кораблей назначался дежурным с получасовой готовностью развить 14-узловый ход. До вторника дежурным был «Инфлексибл», затем его должен был сменить «Кент». Вспомогательный крейсер «Македония» оставался в дозоре, находясь в 10 милях от входа в гавань[28]. Во вторник 8 декабря в 6 утра завершили погрузку «Карнарвон» и «Глазго», и начали погрузку линейные крейсера. «Корнуол» также начал разборку одной из машин. Он, «Кент» и «Македония» к погрузке угля ещё не приступали. В таком положении эскадру и застало в 7:50[28] сообщение с наблюдательного поста на горе Саппер-Хилл о том, что с юга подходят два военных корабля[29]. Стэрди приказал прекратить погрузку и всем кораблям выходить в море[30]. СражениеСилы сторон
ПогоняГерманские крейсера увидели Фолклендские острова в 2:30. День должен был быть ясным и солнечным, что для этих мест достаточно редкое явление. В 5:30 Шпее приказал сыграть боевую тревогу и увеличить ход до 18 узлов. Капитан «Гнейзенау» Меркер передал, что из-за навигационной ошибки он выйдет к мысу Пемброк только в 9:30, на час позже, чем планировалось[31][32]. В 8:30 Меркер заметил густой дым над гаванью и предположил, что это подожгли угольные склады. Около 9:00 немцы увидели в гавани мачты и трубы, стало понятно, что эскадра Стоддарта не ушла в Африку. Капитан-лейтенант Буше, находившийся на фор-марсе, передал на мостик «Гнейзенау», что видит треногие мачты. Меркер не поверил этому сообщению и передал Шпее, что в гавани находятся три броненосных крейсера, один лёгкий крейсер и два крупных корабля вроде броненосца «Канопус», продолжив движение к мысу Пемброк[31]. В 9:25 первый залп из 305-мм орудий по «Гнейзенау» дал «Канопус»[32], вынудив германские корабли круто повернуть на восток. Увидев выходящий в море «Кент», Меркер попытался его отрезать от входа в гавань. Но тут «Гнейзенау» получил приказ Шпее уходить полным ходом на северо-восток. Германским транспортам было приказано отделиться и уходить на юго-восток, а затем к острову Пиктон. Шпее решил не принимать бой и уходить, выстроив всю эскадру курсом на восток. К 11:00 корабли шли колонной в следующем порядке: «Гнейзенау», «Нюрнберг», «Шарнхорст», «Дрезден» и «Лейпциг». Тем временем британские корабли срочно разводили пары. «Глазго» снялся с якоря в 9:45, за ним через 15 минут последовали Стоддарт на «Карнарвоне» и линейные крейсера. В 10:00 немцы ясно увидели треногие мачты «Инвинсибла» и «Инфлексибла», двигающиеся к морю. Последним вышел «Корнуол». Стэрди дал сигнал общей погони. Изношенные механизмы германских броненосных крейсеров не позволяли им развить ход больше 18 узлов. Стэрди понимал, что он имеет преимущество в скорости в 4—5 узлов и догнать противника — дело времени. Хотя в 11:00 между противниками было 19 миль, уже через два часа орудия линейных крейсеров смогут открыть огонь, и до заката останется ещё 8 часов — время, достаточное для боя[33]. «Бристоль» смог сняться с якоря только в 11:00. Приблизительно в это время пришло сообщение о том, что у Порт-Плезант замечены германские транспорты. Существовала вероятность того, что с них может быть высажен десант, поэтому около 11:30 «Бристоль» получил приказ Стэрди вместе с «Македонией» уничтожить эти транспорты[34]. Тем временем британские корабли продолжали погоню за крейсерами Шпее. «Глазго» поддерживал соприкосновение с германскими крейсерами, находясь в трёх милях впереди и чуть левее «Инвинсибла». «Инфлексибл» следовал справа за кормой флагмана. Линейные крейсера сжигали в топках уголь и нефть, и за ними вился шлейф густого чёрного дыма. В 11:29 Стэрди приказал снизить скорость до 20 узлов, решив собрать растянувшуюся эскадру, снизить дымность и дать время командам пообедать. В 12:20 ход был снова увеличен и доведён до 25 узлов. «Карнарвон», не имевший возможности дать больше 18 узлов, «Кент» и «Корнуол», делавшие 22 узла, остались позади. В 12:47[прим. 6] Стэрди поднял сигнал «открыть огонь и начать бой»[34]. Первым в 12:57 открыл огонь «Инфлексибл», дав залп с дистанции 80 каб. (14 800 м) по концевому «Лейпцигу»[35]. В 12:58 по «Лейпцигу» открыл огонь и «Инвинсибл»[24]. Все залпы легли недолётами. Противники двигались на юго-восток параллельными курсами, германская эскадра чуть правее британской. Линейные крейсера могли задействовать только две башни. Британская эскадра находилась в неудачном наветренном положении, густой дым из труб закрывал цели, и наблюдение за всплесками снарядов было очень затруднено. Пристрелка велась полузалпами — по два снаряда — и была очень медленной из-за дальности и условий наблюдения, поэтому линейным крейсерам понадобилось 20 минут, чтобы пристреляться[36]. Линейные крейсера выпустили по германскому лёгкому крейсеру 20 снарядов[24]. «Лейпциг» начали накрывать всплески близких разрывов. Шпее, поняв, что уклониться от боя не получится, решил дать возможность лёгким крейсерам уйти и отдал приказ «рассыпаться». «Гнейзенау» и «Шарнхорст» повернули на 6 румбов (около 68°), перестроившись курсом на северо-восток. «Нюрнберг», «Дрезден» и «Лейпциг» стали уходить на юг. Стэрди в своих инструкциях это предусматривал, поэтому без сигнала «Глазго», «Кент» и «Корнуол» отвернули вслед за германскими лёгкими крейсерами. А «Карнарвон» вслед за «Инвинсиблом» и «Инфлексиблом» продолжил погоню за броненосными крейсерами Шпее[37][38]. Сражение распалось на отдельные части[39]. Бой главных силНекоторое время после 13:20 «Инвинсибл» вёл стрельбу по идущему головным «Гнейзенау», а «Инфлексибл» — по флагману Шпее. Во время поворота «Гнейзенау» уменьшил ход, пропуская вперёд «Шарнхорст»[40]. Вслед за броненосными крейсерами Шпее на 7 румбов повернули и британские линейные крейсера[41]. После перестроения Шпее «Инвинсибл» вёл огонь по «Шарнхорсту», а «Инфлексибл» по «Гнейзенау». Германские корабли открыли ответный огонь в 13:25[42]. Предельная дальность стрельбы британских 305-мм орудий была 82,5—85 кабельтовых, дистанция действительного огня — 60—70 кабельтовых. 210-мм башенные германские орудия имели максимальную дальность 82,5 кабельтовых, а два казематных — 67,5 каб. 150-мм орудия имели максимальную дальность стрельбы 75 кабельтовых. Германские 210-мм бронебойные снаряды могли пробить броню линейных крейсеров на дистанции только до 70 кабельтовых. Германские корабли поражались 305-мм снарядами на любых дистанциях[43]. Расстояние между противниками в это время было около 70 кабельтовых, и немецкие снаряды ложились с недолётом. Британские корабли в этот момент могли вести огонь из трёх башен[44]. Дистанция сокращалась, так как Шпее повернул на 4 румба (45°) внутрь. После того, как дистанция уменьшилась до 65 кабельтовых, германские корабли легли на параллельный курс. Несмотря на громадную разницу в весе бортового залпа, бой не обещал быть лёгким. В 13:44 «Инвинсибл» получил первое попадание. Стэрди повернул на два румба влево, чтобы увеличить дистанцию и не дать никаких шансов противнику. Дистанция начала увеличиваться, и к 14:00, когда она достигла 80 кабельтовых, бой временно прекратился[40]. Стрельба на предельной дистанции была малоэффективной, особенно у «Инфлексибла», которому сильно мешал дым из труб «Инвинсибла». Выпустив за полчаса боя 210 снарядов[45], британские крейсера добились по два попадания в «Шарнхорст» и «Гнейзенау». Разрушительная сила 305-мм снарядов оказалась не настолько велика, как ожидалось, и германские крейсера практически не пострадали[46]. Одно из орудий башни «A»[прим. 7] «Инвинсибла» перестало стрелять из-за неисправности затвора[45]. Чтобы возобновить бой, в 14:05 корабли Стэрди довернули вправо на 4 румба (45°), затем ещё на 4 румба. Но в это время германские корабли скрылись в дыму, а когда дым развеялся, оказалось, что Шпее повернул и идёт курсом на юг, увеличив дистанцию до 85 кабельтовых. Стэрди увеличил ход и довернул на противника. В 14:45, когда дистанция сократилась до 75 кабельтовых, британские корабли легли на параллельный курс и снова открыли огонь. Шпее сначала шёл тем же курсом, но потом через 5 минут довернул на 9 румбов в сторону британцев, очевидно желая уменьшить дистанцию, чтобы ввести в действие среднюю артиллерию. В 14:59 дистанция сократилась до 62,5 кабельтовых, и германские крейсера открыли огонь из 150-мм орудий. Стэрди маневрировал, чтобы удерживать дистанцию не менее 60 кабельтовых. Бой достиг максимального напряжения[47]. «Инвинсибл» и «Инфлексибл» перешли на беглый огонь, при этом «Инвинсибл» вёл огонь из всех орудий — противоположная башня вела огонь через палубу. Начала сказываться разница в мощности бортового залпа. К 15:10 «Гнейзенау» в результате повреждений ниже ватерлинии получил крен, а «Шарнхорст» в нескольких местах горел и потерял заднюю дымовую трубу. В 15:15, когда всё заволокло дымом, Стэрди вынужден был развернуться на обратный курс, описав циркуляцию. «Инфлексибл» на какое-то время стал головным, ему больше не мешал дым, и его стрельба стала более эффективной[47]. Осколком срезало флаг Шпее, и «Гнейзенау» послал запрос: «Почему приспущен адмиральский флаг? Он убит?» Шпее отвечал, что он в порядке, и признал перед Меркером ошибочность своего решения идти на Фолкленды, подняв сигнал «Вы оказались совершенно правы»[48]. Стрельба немцев была меткой, но их попадания практически никак не снижали боевую мощь британских линейных крейсеров. Между тем сами «Шарнхорст» и «Гнейзенау» сильно страдали от огня 305-мм орудий. Тяжёлые снаряды пробивали палубы казематов и вызывали большие разрушения нижних отсеков. У «Гнейзенау» тяжело пострадали казематы 150-мм орудий, было затоплено котельное отделение № 1, началась течь в котельном отделении № 3[48], в результате чего ход упал до 16 узлов[17]. На носу и корме начались пожары. Положение «Шарнхорста» было ещё более тяжёлым. Он осел на 1 метр, потерял третью дымовую трубу (№ 3), в нескольких местах пылали пожары, а его огонь заметно ослабел[49]. Многие из казематных орудий левого борта на броненосных крейсерах были повреждены, и в 15:30 германские корабли развернулись на 10 румбов, став к противнику левым бортом, возобновив стрельбу из 150-мм орудий[49][47]. Но ситуацию это не поменяло. К 16:00 стало понятно, что «Шарнхорст» погибает. Он заметно сбросил ход, его корма была в огне, из дымовых труб уцелела только одна, однако он продолжал вести огонь. Приблизительно в это время к стрельбе по «Шарнхорсту» присоединился «Карнарвон», но это было ненадолго. В 16:04 «Шарнхорст» резко прекратил огонь и с поднятым флагом начал крениться. Его крен увеличивался, он лёг на борт и в 16:17 затонул[50]. Так как «Гнейзенау» ещё продолжал бой, британские корабли не задержались, чтобы поднять из воды тонущих людей. Температура воды была 6—7°, и из экипажа «Шарнхорста» никто не выжил[51]. Идущий головным «Инфлексибл» попытался, ведя огонь на контркурсах по «Гнейзенау», пройти за его кормой, чтобы выйти в подветренное положение. Но этот манёвр не был поддержан флагманом, продолжившим идти прежним курсом. Британские корабли выстроились в кильватерную колонну — в сомкнутом строю первым шёл «Инвинсибл», за ним «Инфлексибл» и «Карнарвон». Британские корабли сближались с «Гнейзенау», но им сильно мешал дым, и Стэрди пришлось повернуть на запад, идя при этом расходящимися курсами с кораблями Шпее. Особенно плохие условия видимости были у «Инфлексибла», который без приказа Стэрди около 17:00 развернулся на 14 румбов влево и вышел из строя, ведя огонь под корму «Гнейзенау». Какое-то время он так и продолжал бой, разворачиваясь к противнику то правым, то левым бортом, затем всё же вернулся в кильватер «Инвинсибла»[52]. Всё это время «Гнейзенау» вёл огонь по «Инвинсиблу». Несмотря на то, что пошёл дождь и видимость ухудшилась, его участь была предрешена. В носу и корме «Гнейзенау» бушевали пожары, его ход уменьшился до 8 узлов, а стрельба орудий постепенно стихала. В 17:15 было зафиксировано последнее попадание в броневой пояс «Инвинсибла». К 17:30 германский крейсер расстрелял все 210-мм снаряды, развернулся в сторону «Инвинсибла» и остановился[52]. Британские корабли пошли на сближение. «Гнейзенау» накренился, но не спускал флаг. Периодически открывая огонь, он в ответ получал залпы с британских кораблей. В 17:50 британские корабли прекратили огонь. «Гнейзенау» медленно лёг на борт и перевернулся, затонув около 18:00[53]. В воде оказалось около 270—300 человек, британские корабли подошли к месту гибели германского корабля и спустили шлюпки, чтобы спасти находящихся в воде людей. Вода была очень холодной, и из-за переохлаждения и разрыва сердца умирали даже поднятые из воды люди. Всего из воды было поднято около 200 человек, но многие из них умерли и были с почестями похоронены на следующий день[51][54][53]. Спасение пострадавших продолжалось до 19:30, после чего Стэрди по радио запросил местоположение остальных крейсеров, но отозвался только «Глазго»[54]. Бой лёгких силВ 13:25, когда немецкие крейсера стали уходить на юго-восток, расстояние между ними и преследователями было 10—12 миль[55]. Максимальная скорость «Дрездена» была 24 узла, «Нюрнберга» — 23,5 и «Лейпцига» — 22,4. Но машины немецких крейсеров были изношены, и их реальная скорость была меньше. «Дрезден» давал 22—23 узла, «Нюрнберг» немного меньше, самым же тихоходным был «Лейпциг», с трудом развивавший 21 узел. Немецкие корабли шли в строю пеленга. В центре «Нюрнберг», слева далеко впереди «Дрезден», правым шёл «Лейпциг»[55]. Самым быстроходным из британских кораблей был «Глазго», выдавший на испытаниях более 25 узлов. Максимальная скорость «Кента» и однотипного с ним «Корнуола» была около 23 узлов. При этом «Кент» считался самым тихоходным среди кораблей своего типа. Британские броненосные крейсера были гораздо лучше вооружены и бронированы, чем германские бронепалубные крейсера. «Глазго» номинально считался сильнее любого из немецких крейсеров[55]. Первым среди британских крейсеров шёл «Глазго». За ним «Корнуол», и замыкающим «Кент». По предложению капитана «Корнуола» Эллертона британские корабли должны были разделить цели — он брал на себя «Лейпциг», «Кент» шёл за «Нюрнбергом», «Глазго» должен был заняться погоней за «Дрезденом». Но капитан «Глазго» Люс, бывший самым старшим среди британских капитанов по званию, решил поступить иначе. «Глазго» оставил уходящий «Дрезден» и стал преследовать «Лейпциг»[56][прим. 8]. В 14:53, находясь в 4 милях впереди от своих броненосных крейсеров и в 60 кабельтовых от «Лейпцига», «Глазго» открыл огонь из носового 152-мм орудия. «Лейпциг» вступил в бой и повернул вправо, открыв огонь. Оказалось, что в отличие от 105-мм германских орудий эта дистанция больше дальности стрельбы британских 102-мм орудий, поэтому британский крейсер мог задействовать только одно носовое 152-мм орудие. «Глазго» также повернул вправо, увеличивая дистанцию. Бой временно прекратился, и погоня продолжилась. Несколько раз совершая подобный манёвр, «Глазго» добился того, что «Лейпциг» настигли броненосные крейсера[57]. К 16:00 «Глазго» подошёл к «Лейпцигу» на дистанцию 45 кабельтовых, чтобы ввести в дело 102-мм артиллерию. В 16:15 открыли огонь британские броненосные крейсера, однако их дальности стрельбы пока не хватало. «Кент» и «Корнуол» разделили цели. «Кент» ушёл за отклонившимся влево «Нюрнбергом», а «Корнуол» поспешил на помощь «Глазго». Оставленный без внимания «Дрезден» ушёл вправо и вскоре скрылся из виду. «Лейпциг» в начале боя стрелял по «Глазго». Вскоре «Глазго» склонился вправо, пересёк кильватерную струю «Лейпцига» и присоединился к «Корнуолу», стреляя по германскому крейсеру левым бортом. «Лейпциг» перенёс огонь на «Корнуол». Бой вёлся на дистанциях 35—50 кабельтовых. Капитан «Корнуола» маневрировал, идя по отношению к «Лейпцигу» то сходящимися, то расходящимися курсами, чтобы задействовать бортовые орудия[58]. «Лейпциг» сильно страдал от перекрёстного огня британских крейсеров. К 18:00 начался дождь, и «Корнуол», чтобы ускорить дело, пошёл на сближение и перешёл на лиддитные снаряды[прим. 9]. «Лейпциг» загорелся, но продолжал вести бой. К 19:30 на нём кончились снаряды, и он прекратил огонь. В 19:50—19:55 он выпустил по подошедшим британским крейсерам три торпеды, но те даже не заметили этого[59]. Британские крейсера, временно прекратившие огонь, в 19:50 возобновили его, так как «Лейпциг» так и не спустил флаг[60]. К этому времени по приказу командира германского крейсера были открыты кингстоны, и экипаж собрался на палубе, приготовившись покинуть корабль. Огонь британских кораблей вызвал большие жертвы среди неприкрытого бронёй экипажа[61]. В 20:30 британские корабли прекратили огонь и в 20:45 спустили шлюпки, чтобы снять экипаж «Лейпцига». Германский крейсер медленно лёг на левый борт, перевернулся и в 21:23 пошёл ко дну. Вода была ледяной, и из неё удалось выловить лишь немногих из спасавшихся немецких моряков[62]. Когда «Глазго» поднимал последнюю шлюпку, его достиг сигнал Стэрди. После многочисленных смен курса «Глазго» не смог доложить о своих координатах, также как и ничего не смог сказать о судьбе «Кента» и «Нюрнберга». В процессе погони за «Нюрнбергом» «Кент» выжимал из своих машин всё, что мог. Достигнув по показаниям приборов мощности на 5000 л. с. — больше, чем на испытаниях, — он должен был идти на скорости 24—25 узлов[63]. Чтобы держать давление пара, к работе в котельных отделениях были привлечены дополнительные люди, и пришлось сжечь в топках даже содранное дерево. В 17:00 «Кент» открыл огонь по «Нюрнбергу», но его залпы ложились недолётами[62]. В 17:35 положение кардинально изменилось. Из-за износа у «Нюрнберга» вышли из строя два котла, и его ход упал до 19 узлов. Дистанция начала быстро сокращаться, и разгорелся жаркий бой. В отличие от «Корнуола» «Кент» пошёл на сближение с немецким крейсером, и дистанция быстро сократилась до 30 кабельтовых. Когда она сократилась до 15 кабельтовых, «Нюрнберг» попытался её увеличить, но к этому времени он уже практически потерял ход, и «Кент» обогнал его, пройдя перед его носом, накрыв «Нюрнберг» продольным залпом с дистанции 17,5 кабельтовых. К 18:25 «Нюрнберг» окончательно потерял ход. Так как флаг не был спущен, «Кент» открыл огонь с дистанции 15 кабельтовых[64][65]. К 19:00 флаг был спущен, и «Кент» прекратил огонь, спустив две уцелевших шлюпки. «Нюрнберг» в 19:30 лёг на правый борт, перевернулся и затонул. Поиски утопающих продолжалось до 21:00, но спасти удалось не всех[66][65]. Во время боя на «Кенте» была повреждена радиорубка, поэтому он не смог доложить о результатах боя по радио. Стэрди узнал о судьбе «Кента» только на следующий день, когда он в 15:30 бросил якорь в Порт-Стэнли[63]. Судьба вспомогательных германских судов была решена ещё раньше. «Бристоль» и «Македония», пройдя Порт-Плезант и не обнаружив там транспорты, пошли дальше. После 14:00 они обнаружили стоящие на якоре «Баден» и «Санта Изабеллу». «Зейдлиц», державшийся ближе к своей эскадре, смог уйти в юго-западном направлении. «Бристоль» нагнал «Баден» и «Санта Изабеллу» и выстрелами принудил их остановиться. Исполнив последний приказ Стэрди, «Бристоль» снял их экипажи и затопил суда. Как оказалось позже, это было ошибкой, так как приказ им был истолкован слишком формально, а первоначальные инструкции Стэрди предусматривали доставку транспортов в Порт-Стэнли[66]. Итоги боя
Всего «Инвинсибл» выпустил 513 305-мм снарядов — 128 бронебойных, 259 полубронебойных и 126 фугасных. «Инфлексибл» выпустил 75 % боекомплекта — 661 снаряд, в том числе 157 бронебойных, 343 полубронебойных и 161 фугасный[68]. «Карнарвон» выпустил 85 190-мм и 60 152-мм снарядов. Точное количество попаданий в германские крейсера не известно, но по оценкам их было около 40 в каждый[68][прим. 10]. На обоих линейных крейсерах до боя не успели произвести монтаж приборов управления артиллерийской стрельбой центральной наводки[69]. Несмотря на достаточно высокий процент попаданий (6—8 %), расход снарядов, понадобившийся для потопления двух броненосных крейсеров, был огромным[70][68]. К примеру, во время Цусимского сражения 4 броненосца Того израсходовали только 446 305-мм снарядов[69][68]. К концу боя на «Инвинсибле» даже стала ощущаться нехватка снарядов. На нём после боя осталось всего 257 снарядов — 12 снарядов в башне «A», 112 в «P», 104 в «Q» и 29 в «X»[71]. Всего в «Инвинсибл» было зафиксировано 22 попадания — двенадцать 210-мм, шесть 150-мм и четыре снаряда не установленного калибра. Были затоплены два носовых отделения и угольная яма у башни «P», что привело к крену в 15° на левый борт. 11 попаданий пришлось в палубу, два из них полностью разворотили кают-компанию, 4 пришлось в бронепояс, четыре в незащищённый борт, одно попадание пришлось в башню «A» между орудиями, без пробития брони, одно в якорь правого борта, одно в треногу фок-мачты, и одним из снарядов был срезан ствол 102-мм орудия. Ранение получил только один моряк[72][73][68]. В «Инфлексибл» пришлось только три попадания, причинившие повреждения 102-мм орудиям на башнях «A» и «X». Был убит один и ранены три моряка[68]. Попаданий в «Карнарвон» не зафиксировано. Из состава экипажа «Шарнхорста» не спасся никто. Из экипажа «Гнейзенау» всего было спасено 187 человек — на борт «Инфлексибла» была поднято 10 офицеров и 52 матроса, на «Карнарвон» подняли 17 человек, остальных спас «Инвинсибл»[74].
В «Глазго» пришлось 2 попадания, один человек был убит и четыре ранено[76]. В «Корнуол» зафиксировано 18 попаданий, при этом не было ни одного раненого или убитого[77]. Из экипажа «Лейпцига» было спасено 7 офицеров и 11 матросов[61][прим. 11]. С «Нюрнберга» было подобрано 12 человек, но только 7 из них выжили. «Кент» израсходовал 646 снарядов, получив самые тяжёлые среди британских кораблей повреждения. В него попало 38 снарядов, убив четырёх и ранив 12 человек[78]. Среди погибших немецких моряков были адмирал Шпее и два его сына, один из которых служил на «Шарнхорсте», а второй — на «Нюрнберге»[78][51].
Оценки и последствияФолклендский бой в британской историографии всегда рассматривался как расплата за поражение у Коронеля. Черчилль, как и британская общественность, высоко оценил действия Стэрди и результаты боя[80]:
Успех Стэрди был отмечен и королём Англии Георгом V, поздравившим адмирала, офицеров и матросов с победой[80]. За этот бой Стэрди, первым из морских офицеров за последние 100 лет, был жалован дворянским титулом — получил баронетство[81]. Со стратегической точки зрения этот бой был несомненным успехом британцев. Накал крейсерской войны на море резко снизился. Была уничтожена единственная сильная германская эскадра на британских коммуникациях. Из боевых кораблей германского флота в качестве рейдера остался действовать только один крейсер — ускользнувший от британцев «Дрезден». Для его поимки уже не нужно было большое количество сильных броненосных кораблей, и британское Адмиралтейство получило возможность вернуть их большую часть в европейские воды. С тактической точки зрения бой главных сил не представлял большого интереса, так как произошёл между неравноценными по классу кораблями. Преимущество британских линейных крейсеров над броненосными германскими в скорости, весе залпа и бронировании было настолько подавляющим, что современники назвали его «боем между гигантами и карликами». Эта победа стала одной из немногих решительных побед британского флота в Первой мировой войне. Успех боя во многом стал возможен благодаря Черчиллю и Фишеру, сумевшим грамотно распределить ресурсы и обеспечившим переброску линейных крейсеров на отдалённый театр боевых действий[67][6]. Фишер и другие критики Стэрди ставили тому в вину слишком осторожную тактику, приведшую к огромному перерасходу снарядов. Но, как показал опыт Ютландского сражения, в котором три британских линейных крейсера взлетели на воздух после взрыва боезапаса, сближение «в духе Нельсона» с прекрасно стрелявшими германскими крейсерами на дистанцию, где их 210-мм снаряды могли пробить бортовую броню линейных крейсеров, могло иметь фатальные последствия[82]. Вместе с тем была отмечена возросшая дистанция боя, значительно превосходившая предвоенные ожидания. Большой расход снарядов на дистанциях порядка 12 000 м являлся следствием отсутствия опыта таких стрельб и вскрыл несовершенность приборов управления артиллерийским огнём[6]. Британцами была отмечена высокая живучесть германских боевых кораблей и то, что боезапас на них не взрывался, как это случилось на крейсерах Крэдока при Коронеле. Однако британцы не придали большого значения низкому качеству своих снарядов. При падении в воду и попаданиях в корпус они часто не давали разрывов, что снижало их боевую эффективность. Действия капитана «Глазго» Люса подверглись критике, в том числе самого Стэрди. Из-за того, что «Дрезден» ушёл от погони, победа британцев была не полной. За германским крейсером пришлось устраивать новую охоту. 14 марта 1915 года он был обнаружен и потоплен «Глазго» и «Кентом» в битве на Мас-а-Тиерра (англ. Battle of Más a Tierra) в Кумберлендском заливе[79]. Одним из последствий анализа боя стало изменение в британских кораблестроительных программах. После постройки линейного крейсера «Тайгер», в связи с постройкой быстроходных линкоров типа «Куин Элизабет», по кораблестроительным программам 1913 и 1914 годов строительство линейных крейсеров не предусматривалось[83]. Но успешное применение линейных крейсеров в сражении в Гельголандской бухте и Фолклендском сражении позволило Фишеру добиться решения о перепроектировании двух линейных кораблей типа «Ривендж» в линейные крейсера[84]. Вошедшие в строй «Рипалс» и «Ринаун» хоть и обладали высокой скоростью и мощным вооружением из 381-мм орудий, но, как показал опыт Ютландского сражения, в ходе которого три британских линейных крейсера взлетели на воздух, обладали слишком малой толщиной брони и сомнительной боевой ценностью. В дальнейших боевых действиях «Ринаун» и «Рипалс» применялись Адмиралтейством с осторожностью, а командующий линейными крейсерами адмирал Битти заявил, что отказывается вести их в бой[85]. Альтернативные версииПосле битвы многие были озадачены вопросом, почему адмирал Шпее решил атаковать базу на Фолклендских островах. Ответ на этот вопрос официальные британские и немецкие документы не дают. Этим вопросом задавался кайзер Вильгельм II. Военно-морской министр Германии Тирпиц в своих мемуарах писал так: . В 1933 году переселившийся в Великобританию бывший офицер германской военной разведки Франц фон Ринтелен (англ.) выпустил книгу The Dark Invader. Wartime Reminiscences of a German Naval Intelligence Officer, в которой описал разговор с главой британской морской разведки (англ.) Вильямом Холлом (англ.) в 1915 году. Согласно этому источнику, причиной действий Шпее стало прямое распоряжение из Берлина. Фальшивая телеграмма была закодирована германским военно-морским кодом и была отправлена британским разведчиком с берлинского телеграфа[87]. В этой телеграмме адмиралу якобы предписывалось разрушить радиостанцию и пленить губернатора на Фолклендских островах. Расшифровка германских секретных кодов стала возможной благодаря получению сигнальной книги с севшего на камни у острова Оденсхольм в устье Финского залива германского лёгкого крейсера «Магдебург». Документы, обнаруженные российскими водолазами, были переданы британскому союзнику[88]. Однако данная версия содержит в себе ряд изъянов, на которые обращают внимание некоторые историки, например Ежов М. Ю. Во-первых, отмечаются нестыковки по времени. Секретный отдел британского Адмиралтейства, так называемая «комната 40», был организован только 8 ноября 1914 года. Российским специалистам понадобилось около месяца на расшифровку кода. Примерное такое же время должно было понадобиться и британским специалистам. А телеграмма должна была быть отправлена до 6 декабря. При этом ещё нужно было какое-то время на заброску агента в Германию. Поэтому времени на расшифровку кода и отправку телеграммы просто не хватало. Косвенным признаком называется также то, что первой расшифрованной телеграммой считается расшифровка 14 декабря сообщения о выходе германских линейных крейсеров для обстрела британского побережья, что было уже после Фолклендского сражения[89]. Во-вторых, как отмечал Уинстон Черчилль, знание германского военно-морского шифра было одной из самых тщательно оберегаемых тайн британского адмиралтейства. Чтобы не показать противнику, что код расшифрован, британское Адмиралтейство даже не обращало внимание на некоторые операции германского флота. Операция на второстепенном театре, каковой являлось Фолклендское сражение, не стоила риска того, что противник поймёт, что его код расшифрован. В-третьих, Адмиралштаб давал Шпее большу́ю свободу действий, ещё 8 ноября разрешив действовать Шпее по собственному усмотрению. Поэтому прямое указание на совершение рискованного действия могло бы вызвать подозрения немецкого адмирала[89]. В немецкой и британской историографиях наибольшее распространение имеет версия, что Шпее был введён в заблуждение некорректными разведывательными данными, показывавшими, что британских кораблей нет в Порт-Стэнли. Британский историк Вильсон считает, что на решение Шпее могли повлиять сведения о пленении германского губернатора на Самоа, и поэтому в отместку он решил захватить губернатора Фолклендских островов. Германский контрадмирал Редер также указывает, что как минимум первым толчком к решению о нападении на Фолклендские острова послужило сообщение об отправке английской эскадры в Южную Африку, а полученное перед переходом к Пиктону сообщение с парохода «Amasis», подтверждавшее её, скорее всего стало решающим[90]. Хотя данная операция не была оптимальной с точки зрения нанесения максимального ущерба англичанам (по сравнению со скрытным переходом к Ла-Плате и последующим нападением на английские торговые суда), однако граф Шпее, как и его начальник штаба капитан-цур-зее Филис, считал необходимым использовать любую возможность одержания военной победы для того, чтобы обеспечить эскадре почётную часть успехов флота. В свете положения на океанских фронтах и перспектив дальнейшего снабжения своих крейсеров углём и боеприпасами Шпее достаточно критически расценивал остававшийся ресурс жизнеспособности своих крейсеров и, соответственно, возможность длительного ведения крейсерской войны или успешного возврата в Северное море. Эту точку зрения он в неофициальных разговорах высказывал и командирам своих судов, что подтверждают оба выживших — капитан «Дрездена» капитан-цур-зее Людеке и капитан «Prinz Eitel Friedrich» корветтенкапитан Тирихенс[91]. В пользу версии о случайности встречи обеих эскадр у Фолклендских островов говорит также то, что эскадра Стэрди на следующий день должна была уходить к мысу Горн. А эскадра Шпее по первоначальным планам должна была подойти к Фолклендским островам на несколько дней раньше, и лишь непредвиденная задержка у острова Пиктон для дозаправки углём привела к тому, что атака Порт-Стэнли состоялась 8 декабря. Память8 декабря был объявлен на Фолклендских островах праздничным днём. Ежегодно в этот день проходят торжественный парад и церемония, включающая в себя демонстрацию военно-воздушных сил и военно-морского флота. 26 февраля 1927 года в Порт-Стэнли на Ross Road был открыт построенный на собранные средства мемориал, посвящённый фолклендскому бою[92]. В честь линейных крейсеров эскадры Стэрди были названы горы в канадских Скалистых горах — Инфлексибл высотой в 3000 метров и Инвинсибл высотой в 2670 метров[93]. В честь вице-адмирала графа Максимилиана фон Шпее предполагалось назвать заложенный в 1915 году линейный крейсер типа «Макензен», но он так и не вошёл в строй. В его честь был назван другой корабль германского флота — карманный линкор типа «Дойчланд». 30 июня 1934 года при спуске на воду о его борт разбила традиционную бутылку шампанского дочь Шпее, графиня Губерта. Спроектированный специально для рейдерских операций, «Адмирал Граф Шпее» имел яркую, но недолгую судьбу. Во время Второй мировой войны, до своей гибели, он успел потопить 11 судов. В бою у Ла-Платы был легко повреждён британскими крейсерами, а затем затоплен собственным экипажем недалеко от Монтевидео в устье Ла-Платы[94]. Кроме того, в честь графа фон Шпее был назван полученный от Великобритании в рамках плана по перевооружению Германии фрегат «Фламинго». Переоборудованный в 1959 году под учебное судно, он получил имя «Граф Шпее». Во время своей службы в морской школе Мюрвика «Граф Шпее» посетил, в частности, Вальпараисо и мыс Горн. В 1964 году в связи с ветхостью был выведен из состава флота, а в 1967 году продан на слом. В честь потопленных в сражении крейсеров были названы два спущенных на воду в конце 1936 года линейных корабля класса «Шарнхорст»: собственно «Шарнхорст» и «Гнейзенау». С началом войны в 1939 году оба корабля были отправлены для патрулирования и борьбы с английским патрульными судами в регион между Исландией и Фарерскими островами. В 1940 году участвовали в операции «Weserübung» по вторжению в Норвегию, во время которой, в частности, потопили британский авианосец «Glorious» и весь его эскорт. Зимой — весной 1941 года корабли действовали в Атлантике, а в начале 1942 года в рамках операции «Цербер» прорвались через Ла-Манш в Северное море. Повреждённый во время ремонта в доке «Гнейзенау» был в 1943 году выведен из состава флота и был затоплен в Готенхафене весной 1945 года, а «Шарнхорст» принимал участие в атаках на арктические конвои, идущие в Советский Союз, и во время одной из них был потоплен в декабре 1943 года в битве при Нордкапе[95]. См. такжеНапишите отзыв о статье "Фолклендский бой"Примечания
Использованная литература и источники
Литература
Ссылки
|
Отрывок, характеризующий Фолклендский бой
В этот же день в квартире государя было получено известие о новом движении Наполеона, могущем быть опасным для армии, – известие, впоследствии оказавшееся несправедливым. И в это же утро полковник Мишо, объезжая с государем дрисские укрепления, доказывал государю, что укрепленный лагерь этот, устроенный Пфулем и считавшийся до сих пор chef d'?uvr'ом тактики, долженствующим погубить Наполеона, – что лагерь этот есть бессмыслица и погибель русской армии.Князь Андрей приехал в квартиру генерала Бенигсена, занимавшего небольшой помещичий дом на самом берегу реки. Ни Бенигсена, ни государя не было там, но Чернышев, флигель адъютант государя, принял Болконского и объявил ему, что государь поехал с генералом Бенигсеном и с маркизом Паулучи другой раз в нынешний день для объезда укреплений Дрисского лагеря, в удобности которого начинали сильно сомневаться.
Чернышев сидел с книгой французского романа у окна первой комнаты. Комната эта, вероятно, была прежде залой; в ней еще стоял орган, на который навалены были какие то ковры, и в одном углу стояла складная кровать адъютанта Бенигсена. Этот адъютант был тут. Он, видно, замученный пирушкой или делом, сидел на свернутой постеле и дремал. Из залы вели две двери: одна прямо в бывшую гостиную, другая направо в кабинет. Из первой двери слышались голоса разговаривающих по немецки и изредка по французски. Там, в бывшей гостиной, были собраны, по желанию государя, не военный совет (государь любил неопределенность), но некоторые лица, которых мнение о предстоящих затруднениях он желал знать. Это не был военный совет, но как бы совет избранных для уяснения некоторых вопросов лично для государя. На этот полусовет были приглашены: шведский генерал Армфельд, генерал адъютант Вольцоген, Винцингероде, которого Наполеон называл беглым французским подданным, Мишо, Толь, вовсе не военный человек – граф Штейн и, наконец, сам Пфуль, который, как слышал князь Андрей, был la cheville ouvriere [основою] всего дела. Князь Андрей имел случай хорошо рассмотреть его, так как Пфуль вскоре после него приехал и прошел в гостиную, остановившись на минуту поговорить с Чернышевым.
Пфуль с первого взгляда, в своем русском генеральском дурно сшитом мундире, который нескладно, как на наряженном, сидел на нем, показался князю Андрею как будто знакомым, хотя он никогда не видал его. В нем был и Вейротер, и Мак, и Шмидт, и много других немецких теоретиков генералов, которых князю Андрею удалось видеть в 1805 м году; но он был типичнее всех их. Такого немца теоретика, соединявшего в себе все, что было в тех немцах, еще никогда не видал князь Андрей.
Пфуль был невысок ростом, очень худ, но ширококост, грубого, здорового сложения, с широким тазом и костлявыми лопатками. Лицо у него было очень морщинисто, с глубоко вставленными глазами. Волоса его спереди у висков, очевидно, торопливо были приглажены щеткой, сзади наивно торчали кисточками. Он, беспокойно и сердито оглядываясь, вошел в комнату, как будто он всего боялся в большой комнате, куда он вошел. Он, неловким движением придерживая шпагу, обратился к Чернышеву, спрашивая по немецки, где государь. Ему, видно, как можно скорее хотелось пройти комнаты, окончить поклоны и приветствия и сесть за дело перед картой, где он чувствовал себя на месте. Он поспешно кивал головой на слова Чернышева и иронически улыбался, слушая его слова о том, что государь осматривает укрепления, которые он, сам Пфуль, заложил по своей теории. Он что то басисто и круто, как говорят самоуверенные немцы, проворчал про себя: Dummkopf… или: zu Grunde die ganze Geschichte… или: s'wird was gescheites d'raus werden… [глупости… к черту все дело… (нем.) ] Князь Андрей не расслышал и хотел пройти, но Чернышев познакомил князя Андрея с Пфулем, заметив, что князь Андрей приехал из Турции, где так счастливо кончена война. Пфуль чуть взглянул не столько на князя Андрея, сколько через него, и проговорил смеясь: «Da muss ein schoner taktischcr Krieg gewesen sein». [«То то, должно быть, правильно тактическая была война.» (нем.) ] – И, засмеявшись презрительно, прошел в комнату, из которой слышались голоса.
Видно, Пфуль, уже всегда готовый на ироническое раздражение, нынче был особенно возбужден тем, что осмелились без него осматривать его лагерь и судить о нем. Князь Андрей по одному короткому этому свиданию с Пфулем благодаря своим аустерлицким воспоминаниям составил себе ясную характеристику этого человека. Пфуль был один из тех безнадежно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которыми только бывают немцы, и именно потому, что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлеченной идеи – науки, то есть мнимого знания совершенной истины. Француз бывает самоуверен потому, что он почитает себя лично, как умом, так и телом, непреодолимо обворожительным как для мужчин, так и для женщин. Англичанин самоуверен на том основании, что он есть гражданин благоустроеннейшего в мире государства, и потому, как англичанин, знает всегда, что ему делать нужно, и знает, что все, что он делает как англичанин, несомненно хорошо. Итальянец самоуверен потому, что он взволнован и забывает легко и себя и других. Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и тверже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина. Таков, очевидно, был Пфуль. У него была наука – теория облического движения, выведенная им из истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей военной истории, казалось ему бессмыслицей, варварством, безобразным столкновением, в котором с обеих сторон было сделано столько ошибок, что войны эти не могли быть названы войнами: они не подходили под теорию и не могли служить предметом науки.
В 1806 м году Пфуль был одним из составителей плана войны, кончившейся Иеной и Ауерштетом; но в исходе этой войны он не видел ни малейшего доказательства неправильности своей теории. Напротив, сделанные отступления от его теории, по его понятиям, были единственной причиной всей неудачи, и он с свойственной ему радостной иронией говорил: «Ich sagte ja, daji die ganze Geschichte zum Teufel gehen wird». [Ведь я же говорил, что все дело пойдет к черту (нем.) ] Пфуль был один из тех теоретиков, которые так любят свою теорию, что забывают цель теории – приложение ее к практике; он в любви к теории ненавидел всякую практику и знать ее не хотел. Он даже радовался неуспеху, потому что неуспех, происходивший от отступления в практике от теории, доказывал ему только справедливость его теории.
Он сказал несколько слов с князем Андреем и Чернышевым о настоящей войне с выражением человека, который знает вперед, что все будет скверно и что даже не недоволен этим. Торчавшие на затылке непричесанные кисточки волос и торопливо прилизанные височки особенно красноречиво подтверждали это.
Он прошел в другую комнату, и оттуда тотчас же послышались басистые и ворчливые звуки его голоса.
Не успел князь Андрей проводить глазами Пфуля, как в комнату поспешно вошел граф Бенигсен и, кивнув головой Болконскому, не останавливаясь, прошел в кабинет, отдавая какие то приказания своему адъютанту. Государь ехал за ним, и Бенигсен поспешил вперед, чтобы приготовить кое что и успеть встретить государя. Чернышев и князь Андрей вышли на крыльцо. Государь с усталым видом слезал с лошади. Маркиз Паулучи что то говорил государю. Государь, склонив голову налево, с недовольным видом слушал Паулучи, говорившего с особенным жаром. Государь тронулся вперед, видимо, желая окончить разговор, но раскрасневшийся, взволнованный итальянец, забывая приличия, шел за ним, продолжая говорить:
– Quant a celui qui a conseille ce camp, le camp de Drissa, [Что же касается того, кто присоветовал Дрисский лагерь,] – говорил Паулучи, в то время как государь, входя на ступеньки и заметив князя Андрея, вглядывался в незнакомое ему лицо.
– Quant a celui. Sire, – продолжал Паулучи с отчаянностью, как будто не в силах удержаться, – qui a conseille le camp de Drissa, je ne vois pas d'autre alternative que la maison jaune ou le gibet. [Что же касается, государь, до того человека, который присоветовал лагерь при Дрисее, то для него, по моему мнению, есть только два места: желтый дом или виселица.] – Не дослушав и как будто не слыхав слов итальянца, государь, узнав Болконского, милостиво обратился к нему:
– Очень рад тебя видеть, пройди туда, где они собрались, и подожди меня. – Государь прошел в кабинет. За ним прошел князь Петр Михайлович Волконский, барон Штейн, и за ними затворились двери. Князь Андрей, пользуясь разрешением государя, прошел с Паулучи, которого он знал еще в Турции, в гостиную, где собрался совет.
Князь Петр Михайлович Волконский занимал должность как бы начальника штаба государя. Волконский вышел из кабинета и, принеся в гостиную карты и разложив их на столе, передал вопросы, на которые он желал слышать мнение собранных господ. Дело было в том, что в ночь было получено известие (впоследствии оказавшееся ложным) о движении французов в обход Дрисского лагеря.
Первый начал говорить генерал Армфельд, неожиданно, во избежание представившегося затруднения, предложив совершенно новую, ничем (кроме как желанием показать, что он тоже может иметь мнение) не объяснимую позицию в стороне от Петербургской и Московской дорог, на которой, по его мнению, армия должна была, соединившись, ожидать неприятеля. Видно было, что этот план давно был составлен Армфельдом и что он теперь изложил его не столько с целью отвечать на предлагаемые вопросы, на которые план этот не отвечал, сколько с целью воспользоваться случаем высказать его. Это было одно из миллионов предположений, которые так же основательно, как и другие, можно было делать, не имея понятия о том, какой характер примет война. Некоторые оспаривали его мнение, некоторые защищали его. Молодой полковник Толь горячее других оспаривал мнение шведского генерала и во время спора достал из бокового кармана исписанную тетрадь, которую он попросил позволения прочесть. В пространно составленной записке Толь предлагал другой – совершенно противный и плану Армфельда и плану Пфуля – план кампании. Паулучи, возражая Толю, предложил план движения вперед и атаки, которая одна, по его словам, могла вывести нас из неизвестности и западни, как он называл Дрисский лагерь, в которой мы находились. Пфуль во время этих споров и его переводчик Вольцоген (его мост в придворном отношении) молчали. Пфуль только презрительно фыркал и отворачивался, показывая, что он никогда не унизится до возражения против того вздора, который он теперь слышит. Но когда князь Волконский, руководивший прениями, вызвал его на изложение своего мнения, он только сказал:
– Что же меня спрашивать? Генерал Армфельд предложил прекрасную позицию с открытым тылом. Или атаку von diesem italienischen Herrn, sehr schon! [этого итальянского господина, очень хорошо! (нем.) ] Или отступление. Auch gut. [Тоже хорошо (нем.) ] Что ж меня спрашивать? – сказал он. – Ведь вы сами знаете все лучше меня. – Но когда Волконский, нахмурившись, сказал, что он спрашивает его мнение от имени государя, то Пфуль встал и, вдруг одушевившись, начал говорить:
– Все испортили, все спутали, все хотели знать лучше меня, а теперь пришли ко мне: как поправить? Нечего поправлять. Надо исполнять все в точности по основаниям, изложенным мною, – говорил он, стуча костлявыми пальцами по столу. – В чем затруднение? Вздор, Kinder spiel. [детские игрушки (нем.) ] – Он подошел к карте и стал быстро говорить, тыкая сухим пальцем по карте и доказывая, что никакая случайность не может изменить целесообразности Дрисского лагеря, что все предвидено и что ежели неприятель действительно пойдет в обход, то неприятель должен быть неминуемо уничтожен.
Паулучи, не знавший по немецки, стал спрашивать его по французски. Вольцоген подошел на помощь своему принципалу, плохо говорившему по французски, и стал переводить его слова, едва поспевая за Пфулем, который быстро доказывал, что все, все, не только то, что случилось, но все, что только могло случиться, все было предвидено в его плане, и что ежели теперь были затруднения, то вся вина была только в том, что не в точности все исполнено. Он беспрестанно иронически смеялся, доказывал и, наконец, презрительно бросил доказывать, как бросает математик поверять различными способами раз доказанную верность задачи. Вольцоген заменил его, продолжая излагать по французски его мысли и изредка говоря Пфулю: «Nicht wahr, Exellenz?» [Не правда ли, ваше превосходительство? (нем.) ] Пфуль, как в бою разгоряченный человек бьет по своим, сердито кричал на Вольцогена:
– Nun ja, was soll denn da noch expliziert werden? [Ну да, что еще тут толковать? (нем.) ] – Паулучи и Мишо в два голоса нападали на Вольцогена по французски. Армфельд по немецки обращался к Пфулю. Толь по русски объяснял князю Волконскому. Князь Андрей молча слушал и наблюдал.
Из всех этих лиц более всех возбуждал участие в князе Андрее озлобленный, решительный и бестолково самоуверенный Пфуль. Он один из всех здесь присутствовавших лиц, очевидно, ничего не желал для себя, ни к кому не питал вражды, а желал только одного – приведения в действие плана, составленного по теории, выведенной им годами трудов. Он был смешон, был неприятен своей ироничностью, но вместе с тем он внушал невольное уважение своей беспредельной преданностью идее. Кроме того, во всех речах всех говоривших была, за исключением Пфуля, одна общая черта, которой не было на военном совете в 1805 м году, – это был теперь хотя и скрываемый, но панический страх перед гением Наполеона, страх, который высказывался в каждом возражении. Предполагали для Наполеона всё возможным, ждали его со всех сторон и его страшным именем разрушали предположения один другого. Один Пфуль, казалось, и его, Наполеона, считал таким же варваром, как и всех оппонентов своей теории. Но, кроме чувства уважения, Пфуль внушал князю Андрею и чувство жалости. По тому тону, с которым с ним обращались придворные, по тому, что позволил себе сказать Паулучи императору, но главное по некоторой отчаянности выражении самого Пфуля, видно было, что другие знали и он сам чувствовал, что падение его близко. И, несмотря на свою самоуверенность и немецкую ворчливую ироничность, он был жалок с своими приглаженными волосами на височках и торчавшими на затылке кисточками. Он, видимо, хотя и скрывал это под видом раздражения и презрения, он был в отчаянии оттого, что единственный теперь случай проверить на огромном опыте и доказать всему миру верность своей теории ускользал от него.
Прения продолжались долго, и чем дольше они продолжались, тем больше разгорались споры, доходившие до криков и личностей, и тем менее было возможно вывести какое нибудь общее заключение из всего сказанного. Князь Андрей, слушая этот разноязычный говор и эти предположения, планы и опровержения и крики, только удивлялся тому, что они все говорили. Те, давно и часто приходившие ему во время его военной деятельности, мысли, что нет и не может быть никакой военной науки и поэтому не может быть никакого так называемого военного гения, теперь получили для него совершенную очевидность истины. «Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоятельства неизвестны и не могут быть определены, в котором сила деятелей войны еще менее может быть определена? Никто не мог и не может знать, в каком будет положении наша и неприятельская армия через день, и никто не может знать, какая сила этого или того отряда. Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: „Мы отрезаны! – и побежит, а есть веселый, смелый человек впереди, который крикнет: «Ура! – отряд в пять тысяч стоит тридцати тысяч, как под Шепграбеном, а иногда пятьдесят тысяч бегут перед восемью, как под Аустерлицем. Какая же может быть наука в таком деле, в котором, как во всяком практическом деле, ничто не может быть определено и все зависит от бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит. Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи говорит, что мы поставили французскую армию между двух огней; Мишо говорит, что негодность Дрисского лагеря состоит в том, что река позади, а Пфуль говорит, что в этом его сила. Толь предлагает один план, Армфельд предлагает другой; и все хороши, и все дурны, и выгоды всякого положения могут быть очевидны только в тот момент, когда совершится событие. И отчего все говорят: гений военный? Разве гений тот человек, который вовремя успеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево? Оттого только, что военные люди облечены блеском и властью и массы подлецов льстят власти, придавая ей несвойственные качества гения, их называют гениями. Напротив, лучшие генералы, которых я знал, – глупые или рассеянные люди. Лучший Багратион, – сам Наполеон признал это. А сам Бонапарте! Я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле. Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно (иначе у него недостанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец. Избави бог, коли он человек, полюбит кого нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо и что нет. Понятно, что исстари еще для них подделали теорию гениев, потому что они – власть. Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!“
Так думал князь Андрей, слушая толки, и очнулся только тогда, когда Паулучи позвал его и все уже расходились.
На другой день на смотру государь спросил у князя Андрея, где он желает служить, и князь Андрей навеки потерял себя в придворном мире, не попросив остаться при особе государя, а попросив позволения служить в армии.
Ростов перед открытием кампании получил письмо от родителей, в котором, кратко извещая его о болезни Наташи и о разрыве с князем Андреем (разрыв этот объясняли ему отказом Наташи), они опять просили его выйти в отставку и приехать домой. Николай, получив это письмо, и не попытался проситься в отпуск или отставку, а написал родителям, что очень жалеет о болезни и разрыве Наташи с ее женихом и что он сделает все возможное для того, чтобы исполнить их желание. Соне он писал отдельно.
«Обожаемый друг души моей, – писал он. – Ничто, кроме чести, не могло бы удержать меня от возвращения в деревню. Но теперь, перед открытием кампании, я бы счел себя бесчестным не только перед всеми товарищами, но и перед самим собою, ежели бы я предпочел свое счастие своему долгу и любви к отечеству. Но это последняя разлука. Верь, что тотчас после войны, ежели я буду жив и все любим тобою, я брошу все и прилечу к тебе, чтобы прижать тебя уже навсегда к моей пламенной груди».
Действительно, только открытие кампании задержало Ростова и помешало ему приехать – как он обещал – и жениться на Соне. Отрадненская осень с охотой и зима со святками и с любовью Сони открыли ему перспективу тихих дворянских радостей и спокойствия, которых он не знал прежде и которые теперь манили его к себе. «Славная жена, дети, добрая стая гончих, лихие десять – двенадцать свор борзых, хозяйство, соседи, служба по выборам! – думал он. Но теперь была кампания, и надо было оставаться в полку. А так как это надо было, то Николай Ростов, по своему характеру, был доволен и той жизнью, которую он вел в полку, и сумел сделать себе эту жизнь приятною.
Приехав из отпуска, радостно встреченный товарищами, Николай был посылал за ремонтом и из Малороссии привел отличных лошадей, которые радовали его и заслужили ему похвалы от начальства. В отсутствие его он был произведен в ротмистры, и когда полк был поставлен на военное положение с увеличенным комплектом, он опять получил свой прежний эскадрон.
Началась кампания, полк был двинут в Польшу, выдавалось двойное жалованье, прибыли новые офицеры, новые люди, лошади; и, главное, распространилось то возбужденно веселое настроение, которое сопутствует началу войны; и Ростов, сознавая свое выгодное положение в полку, весь предался удовольствиям и интересам военной службы, хотя и знал, что рано или поздно придется их покинуть.
Войска отступали от Вильны по разным сложным государственным, политическим и тактическим причинам. Каждый шаг отступления сопровождался сложной игрой интересов, умозаключений и страстей в главном штабе. Для гусар же Павлоградского полка весь этот отступательный поход, в лучшую пору лета, с достаточным продовольствием, был самым простым и веселым делом. Унывать, беспокоиться и интриговать могли в главной квартире, а в глубокой армии и не спрашивали себя, куда, зачем идут. Если жалели, что отступают, то только потому, что надо было выходить из обжитой квартиры, от хорошенькой панны. Ежели и приходило кому нибудь в голову, что дела плохи, то, как следует хорошему военному человеку, тот, кому это приходило в голову, старался быть весел и не думать об общем ходе дел, а думать о своем ближайшем деле. Сначала весело стояли подле Вильны, заводя знакомства с польскими помещиками и ожидая и отбывая смотры государя и других высших командиров. Потом пришел приказ отступить к Свенцянам и истреблять провиант, который нельзя было увезти. Свенцяны памятны были гусарам только потому, что это был пьяный лагерь, как прозвала вся армия стоянку у Свенцян, и потому, что в Свенцянах много было жалоб на войска за то, что они, воспользовавшись приказанием отбирать провиант, в числе провианта забирали и лошадей, и экипажи, и ковры у польских панов. Ростов помнил Свенцяны потому, что он в первый день вступления в это местечко сменил вахмистра и не мог справиться с перепившимися всеми людьми эскадрона, которые без его ведома увезли пять бочек старого пива. От Свенцян отступали дальше и дальше до Дриссы, и опять отступили от Дриссы, уже приближаясь к русским границам.
13 го июля павлоградцам в первый раз пришлось быть в серьезном деле.
12 го июля в ночь, накануне дела, была сильная буря с дождем и грозой. Лето 1812 года вообще было замечательно бурями.
Павлоградские два эскадрона стояли биваками, среди выбитого дотла скотом и лошадьми, уже выколосившегося ржаного поля. Дождь лил ливмя, и Ростов с покровительствуемым им молодым офицером Ильиным сидел под огороженным на скорую руку шалашиком. Офицер их полка, с длинными усами, продолжавшимися от щек, ездивший в штаб и застигнутый дождем, зашел к Ростову.
– Я, граф, из штаба. Слышали подвиг Раевского? – И офицер рассказал подробности Салтановского сражения, слышанные им в штабе.
Ростов, пожимаясь шеей, за которую затекала вода, курил трубку и слушал невнимательно, изредка поглядывая на молодого офицера Ильина, который жался около него. Офицер этот, шестнадцатилетний мальчик, недавно поступивший в полк, был теперь в отношении к Николаю тем, чем был Николай в отношении к Денисову семь лет тому назад. Ильин старался во всем подражать Ростову и, как женщина, был влюблен в него.
Офицер с двойными усами, Здржинский, рассказывал напыщенно о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершен генералом Раевским поступок, достойный древности. Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдился того, что ему рассказывают, хотя и не намерен возражать. Ростов после Аустерлицкой и 1807 года кампаний знал по своему собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут, как и сам он врал, рассказывая; во вторых, он имел настолько опытности, что знал, как все происходит на войне совсем не так, как мы можем воображать и рассказывать. И потому ему не нравился рассказ Здржинского, не нравился и сам Здржинский, который, с своими усами от щек, по своей привычке низко нагибался над лицом того, кому он рассказывал, и теснил его в тесном шалаше. Ростов молча смотрел на него. «Во первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, – думал Ростов, – остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю брата не повел бы, даже и Ильина, даже этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда нибудь под защиту», – продолжал думать Ростов, слушая Здржинского. Но он не сказал своих мыслей: он и на это уже имел опыт. Он знал, что этот рассказ содействовал к прославлению нашего оружия, и потому надо было делать вид, что не сомневаешься в нем. Так он и делал.
– Однако мочи нет, – сказал Ильин, замечавший, что Ростову не нравится разговор Здржинского. – И чулки, и рубашка, и под меня подтекло. Пойду искать приюта. Кажется, дождик полегче. – Ильин вышел, и Здржинский уехал.
Через пять минут Ильин, шлепая по грязи, прибежал к шалашу.
– Ура! Ростов, идем скорее. Нашел! Вот тут шагов двести корчма, уж туда забрались наши. Хоть посушимся, и Марья Генриховна там.
Марья Генриховна была жена полкового доктора, молодая, хорошенькая немка, на которой доктор женился в Польше. Доктор, или оттого, что не имел средств, или оттого, что не хотел первое время женитьбы разлучаться с молодой женой, возил ее везде за собой при гусарском полку, и ревность доктора сделалась обычным предметом шуток между гусарскими офицерами.
Ростов накинул плащ, кликнул за собой Лаврушку с вещами и пошел с Ильиным, где раскатываясь по грязи, где прямо шлепая под утихавшим дождем, в темноте вечера, изредка нарушаемой далекими молниями.
– Ростов, ты где?
– Здесь. Какова молния! – переговаривались они.
В покинутой корчме, перед которою стояла кибиточка доктора, уже было человек пять офицеров. Марья Генриховна, полная белокурая немочка в кофточке и ночном чепчике, сидела в переднем углу на широкой лавке. Муж ее, доктор, спал позади ее. Ростов с Ильиным, встреченные веселыми восклицаниями и хохотом, вошли в комнату.
– И! да у вас какое веселье, – смеясь, сказал Ростов.
– А вы что зеваете?
– Хороши! Так и течет с них! Гостиную нашу не замочите.
– Марьи Генриховны платье не запачкать, – отвечали голоса.
Ростов с Ильиным поспешили найти уголок, где бы они, не нарушая скромности Марьи Генриховны, могли бы переменить мокрое платье. Они пошли было за перегородку, чтобы переодеться; но в маленьком чуланчике, наполняя его весь, с одной свечкой на пустом ящике, сидели три офицера, играя в карты, и ни за что не хотели уступить свое место. Марья Генриховна уступила на время свою юбку, чтобы употребить ее вместо занавески, и за этой занавеской Ростов и Ильин с помощью Лаврушки, принесшего вьюки, сняли мокрое и надели сухое платье.
В разломанной печке разложили огонь. Достали доску и, утвердив ее на двух седлах, покрыли попоной, достали самоварчик, погребец и полбутылки рому, и, попросив Марью Генриховну быть хозяйкой, все столпились около нее. Кто предлагал ей чистый носовой платок, чтобы обтирать прелестные ручки, кто под ножки подкладывал ей венгерку, чтобы не было сыро, кто плащом занавешивал окно, чтобы не дуло, кто обмахивал мух с лица ее мужа, чтобы он не проснулся.
– Оставьте его, – говорила Марья Генриховна, робко и счастливо улыбаясь, – он и так спит хорошо после бессонной ночи.
– Нельзя, Марья Генриховна, – отвечал офицер, – надо доктору прислужиться. Все, может быть, и он меня пожалеет, когда ногу или руку резать станет.
Стаканов было только три; вода была такая грязная, что нельзя было решить, когда крепок или некрепок чай, и в самоваре воды было только на шесть стаканов, но тем приятнее было по очереди и старшинству получить свой стакан из пухлых с короткими, не совсем чистыми, ногтями ручек Марьи Генриховны. Все офицеры, казалось, действительно были в этот вечер влюблены в Марью Генриховну. Даже те офицеры, которые играли за перегородкой в карты, скоро бросили игру и перешли к самовару, подчиняясь общему настроению ухаживанья за Марьей Генриховной. Марья Генриховна, видя себя окруженной такой блестящей и учтивой молодежью, сияла счастьем, как ни старалась она скрывать этого и как ни очевидно робела при каждом сонном движении спавшего за ней мужа.
Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.
– Да ведь вы без сахара? – сказала она, все улыбаясь, как будто все, что ни говорила она, и все, что ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.
– Да мне не сахар, мне только, чтоб вы помешали своей ручкой.
Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто то.
– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет.
– Горячо! – сказала Марья Генриховна, краснея от удовольствия.
Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.
– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью.
Когда самовар весь выпили, Ростов взял карты и предложил играть в короли с Марьей Генриховной. Кинули жребий, кому составлять партию Марьи Генриховны. Правилами игры, по предложению Ростова, было то, чтобы тот, кто будет королем, имел право поцеловать ручку Марьи Генриховны, а чтобы тот, кто останется прохвостом, шел бы ставить новый самовар для доктора, когда он проснется.
– Ну, а ежели Марья Генриховна будет королем? – спросил Ильин.
– Она и так королева! И приказания ее – закон.
Только что началась игра, как из за Марьи Генриховны вдруг поднялась вспутанная голова доктора. Он давно уже не спал и прислушивался к тому, что говорилось, и, видимо, не находил ничего веселого, смешного или забавного во всем, что говорилось и делалось. Лицо его было грустно и уныло. Он не поздоровался с офицерами, почесался и попросил позволения выйти, так как ему загораживали дорогу. Как только он вышел, все офицеры разразились громким хохотом, а Марья Генриховна до слез покраснела и тем сделалась еще привлекательнее на глаза всех офицеров. Вернувшись со двора, доктор сказал жене (которая перестала уже так счастливо улыбаться и, испуганно ожидая приговора, смотрела на него), что дождь прошел и что надо идти ночевать в кибитку, а то все растащат.
– Да я вестового пошлю… двух! – сказал Ростов. – Полноте, доктор.
– Я сам стану на часы! – сказал Ильин.
– Нет, господа, вы выспались, а я две ночи не спал, – сказал доктор и мрачно сел подле жены, ожидая окончания игры.
Глядя на мрачное лицо доктора, косившегося на свою жену, офицерам стало еще веселей, и многие не могла удерживаться от смеха, которому они поспешно старались приискивать благовидные предлоги. Когда доктор ушел, уведя свою жену, и поместился с нею в кибиточку, офицеры улеглись в корчме, укрывшись мокрыми шинелями; но долго не спали, то переговариваясь, вспоминая испуг доктора и веселье докторши, то выбегая на крыльцо и сообщая о том, что делалось в кибиточке. Несколько раз Ростов, завертываясь с головой, хотел заснуть; но опять чье нибудь замечание развлекало его, опять начинался разговор, и опять раздавался беспричинный, веселый, детский хохот.
В третьем часу еще никто не заснул, как явился вахмистр с приказом выступать к местечку Островне.
Все с тем же говором и хохотом офицеры поспешно стали собираться; опять поставили самовар на грязной воде. Но Ростов, не дождавшись чаю, пошел к эскадрону. Уже светало; дождик перестал, тучи расходились. Было сыро и холодно, особенно в непросохшем платье. Выходя из корчмы, Ростов и Ильин оба в сумерках рассвета заглянули в глянцевитую от дождя кожаную докторскую кибиточку, из под фартука которой торчали ноги доктора и в середине которой виднелся на подушке чепчик докторши и слышалось сонное дыхание.
– Право, она очень мила! – сказал Ростов Ильину, выходившему с ним.
– Прелесть какая женщина! – с шестнадцатилетней серьезностью отвечал Ильин.
Через полчаса выстроенный эскадрон стоял на дороге. Послышалась команда: «Садись! – солдаты перекрестились и стали садиться. Ростов, выехав вперед, скомандовал: «Марш! – и, вытянувшись в четыре человека, гусары, звуча шлепаньем копыт по мокрой дороге, бренчаньем сабель и тихим говором, тронулись по большой, обсаженной березами дороге, вслед за шедшей впереди пехотой и батареей.
Разорванные сине лиловые тучи, краснея на восходе, быстро гнались ветром. Становилось все светлее и светлее. Ясно виднелась та курчавая травка, которая заседает всегда по проселочным дорогам, еще мокрая от вчерашнего дождя; висячие ветви берез, тоже мокрые, качались от ветра и роняли вбок от себя светлые капли. Яснее и яснее обозначались лица солдат. Ростов ехал с Ильиным, не отстававшим от него, стороной дороги, между двойным рядом берез.
Ростов в кампании позволял себе вольность ездить не на фронтовой лошади, а на казацкой. И знаток и охотник, он недавно достал себе лихую донскую, крупную и добрую игреневую лошадь, на которой никто не обскакивал его. Ехать на этой лошади было для Ростова наслаждение. Он думал о лошади, об утре, о докторше и ни разу не подумал о предстоящей опасности.
Прежде Ростов, идя в дело, боялся; теперь он не испытывал ни малейшего чувства страха. Не оттого он не боялся, что он привык к огню (к опасности нельзя привыкнуть), но оттого, что он выучился управлять своей душой перед опасностью. Он привык, идя в дело, думать обо всем, исключая того, что, казалось, было бы интереснее всего другого, – о предстоящей опасности. Сколько он ни старался, ни упрекал себя в трусости первое время своей службы, он не мог этого достигнуть; но с годами теперь это сделалось само собою. Он ехал теперь рядом с Ильиным между березами, изредка отрывая листья с веток, которые попадались под руку, иногда дотрогиваясь ногой до паха лошади, иногда отдавая, не поворачиваясь, докуренную трубку ехавшему сзади гусару, с таким спокойным и беззаботным видом, как будто он ехал кататься. Ему жалко было смотреть на взволнованное лицо Ильина, много и беспокойно говорившего; он по опыту знал то мучительное состояние ожидания страха и смерти, в котором находился корнет, и знал, что ничто, кроме времени, не поможет ему.
Только что солнце показалось на чистой полосе из под тучи, как ветер стих, как будто он не смел портить этого прелестного после грозы летнего утра; капли еще падали, но уже отвесно, – и все затихло. Солнце вышло совсем, показалось на горизонте и исчезло в узкой и длинной туче, стоявшей над ним. Через несколько минут солнце еще светлее показалось на верхнем крае тучи, разрывая ее края. Все засветилось и заблестело. И вместе с этим светом, как будто отвечая ему, раздались впереди выстрелы орудий.
Не успел еще Ростов обдумать и определить, как далеки эти выстрелы, как от Витебска прискакал адъютант графа Остермана Толстого с приказанием идти на рысях по дороге.
Эскадрон объехал пехоту и батарею, также торопившуюся идти скорее, спустился под гору и, пройдя через какую то пустую, без жителей, деревню, опять поднялся на гору. Лошади стали взмыливаться, люди раскраснелись.
– Стой, равняйся! – послышалась впереди команда дивизионера.
– Левое плечо вперед, шагом марш! – скомандовали впереди.
И гусары по линии войск прошли на левый фланг позиции и стали позади наших улан, стоявших в первой линии. Справа стояла наша пехота густой колонной – это были резервы; повыше ее на горе видны были на чистом чистом воздухе, в утреннем, косом и ярком, освещении, на самом горизонте, наши пушки. Впереди за лощиной видны были неприятельские колонны и пушки. В лощине слышна была наша цепь, уже вступившая в дело и весело перещелкивающаяся с неприятелем.
Ростову, как от звуков самой веселой музыки, стало весело на душе от этих звуков, давно уже не слышанных. Трап та та тап! – хлопали то вдруг, то быстро один за другим несколько выстрелов. Опять замолкло все, и опять как будто трескались хлопушки, по которым ходил кто то.
Гусары простояли около часу на одном месте. Началась и канонада. Граф Остерман с свитой проехал сзади эскадрона, остановившись, поговорил с командиром полка и отъехал к пушкам на гору.
Вслед за отъездом Остермана у улан послышалась команда:
– В колонну, к атаке стройся! – Пехота впереди их вздвоила взводы, чтобы пропустить кавалерию. Уланы тронулись, колеблясь флюгерами пик, и на рысях пошли под гору на французскую кавалерию, показавшуюся под горой влево.
Как только уланы сошли под гору, гусарам ведено было подвинуться в гору, в прикрытие к батарее. В то время как гусары становились на место улан, из цепи пролетели, визжа и свистя, далекие, непопадавшие пули.
Давно не слышанный этот звук еще радостнее и возбудительное подействовал на Ростова, чем прежние звуки стрельбы. Он, выпрямившись, разглядывал поле сражения, открывавшееся с горы, и всей душой участвовал в движении улан. Уланы близко налетели на французских драгун, что то спуталось там в дыму, и через пять минут уланы понеслись назад не к тому месту, где они стояли, но левее. Между оранжевыми уланами на рыжих лошадях и позади их, большой кучей, видны были синие французские драгуны на серых лошадях.
Ростов своим зорким охотничьим глазом один из первых увидал этих синих французских драгун, преследующих наших улан. Ближе, ближе подвигались расстроенными толпами уланы, и французские драгуны, преследующие их. Уже можно было видеть, как эти, казавшиеся под горой маленькими, люди сталкивались, нагоняли друг друга и махали руками или саблями.
Ростов, как на травлю, смотрел на то, что делалось перед ним. Он чутьем чувствовал, что ежели ударить теперь с гусарами на французских драгун, они не устоят; но ежели ударить, то надо было сейчас, сию минуту, иначе будет уже поздно. Он оглянулся вокруг себя. Ротмистр, стоя подле него, точно так же не спускал глаз с кавалерии внизу.
– Андрей Севастьяныч, – сказал Ростов, – ведь мы их сомнем…
– Лихая бы штука, – сказал ротмистр, – а в самом деле…
Ростов, не дослушав его, толкнул лошадь, выскакал вперед эскадрона, и не успел он еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним. Ростов сам не знал, как и почему он это сделал. Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая. Он видел, что драгуны близко, что они скачут, расстроены; он знал, что они не выдержат, он знал, что была только одна минута, которая не воротится, ежели он упустит ее. Пули так возбудительно визжали и свистели вокруг него, лошадь так горячо просилась вперед, что он не мог выдержать. Он тронул лошадь, скомандовал и в то же мгновение, услыхав за собой звук топота своего развернутого эскадрона, на полных рысях, стал спускаться к драгунам под гору. Едва они сошли под гору, как невольно их аллюр рыси перешел в галоп, становившийся все быстрее и быстрее по мере того, как они приближались к своим уланам и скакавшим за ними французским драгунам. Драгуны были близко. Передние, увидав гусар, стали поворачивать назад, задние приостанавливаться. С чувством, с которым он несся наперерез волку, Ростов, выпустив во весь мах своего донца, скакал наперерез расстроенным рядам французских драгун. Один улан остановился, один пеший припал к земле, чтобы его не раздавили, одна лошадь без седока замешалась с гусарами. Почти все французские драгуны скакали назад. Ростов, выбрав себе одного из них на серой лошади, пустился за ним. По дороге он налетел на куст; добрая лошадь перенесла его через него, и, едва справясь на седле, Николай увидал, что он через несколько мгновений догонит того неприятеля, которого он выбрал своей целью. Француз этот, вероятно, офицер – по его мундиру, согнувшись, скакал на своей серой лошади, саблей подгоняя ее. Через мгновенье лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила ее с ног, и в то же мгновенье Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил ею по французу.
В то же мгновение, как он сделал это, все оживление Ростова вдруг исчезло. Офицер упал не столько от удара саблей, который только слегка разрезал ему руку выше локтя, сколько от толчка лошади и от страха. Ростов, сдержав лошадь, отыскивал глазами своего врага, чтобы увидать, кого он победил. Драгунский французский офицер одной ногой прыгал на земле, другой зацепился в стремени. Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду нового удара, сморщившись, с выражением ужаса взглянул снизу вверх на Ростова. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было самое не для поля сражения, не вражеское лицо, а самое простое комнатное лицо. Еще прежде, чем Ростов решил, что он с ним будет делать, офицер закричал: «Je me rends!» [Сдаюсь!] Он, торопясь, хотел и не мог выпутать из стремени ногу и, не спуская испуганных голубых глаз, смотрел на Ростова. Подскочившие гусары выпростали ему ногу и посадили его на седло. Гусары с разных сторон возились с драгунами: один был ранен, но, с лицом в крови, не давал своей лошади; другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади; третий взлеаал, поддерживаемый гусаром, на его лошадь. Впереди бежала, стреляя, французская пехота. Гусары торопливо поскакали назад с своими пленными. Ростов скакал назад с другими, испытывая какое то неприятное чувство, сжимавшее ему сердце. Что то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанес ему.
Граф Остерман Толстой встретил возвращавшихся гусар, подозвал Ростова, благодарил его и сказал, что он представит государю о его молодецком поступке и будет просить для него Георгиевский крест. Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был вполне убежден, что начальник требует его для того, чтобы наказать его за самовольный поступок. Поэтому лестные слова Остермана и обещание награды должны бы были тем радостнее поразить Ростова; но все то же неприятное, неясное чувство нравственно тошнило ему. «Да что бишь меня мучает? – спросил он себя, отъезжая от генерала. – Ильин? Нет, он цел. Осрамился я чем нибудь? Нет. Все не то! – Что то другое мучило его, как раскаяние. – Да, да, этот французский офицер с дырочкой. И я хорошо помню, как рука моя остановилась, когда я поднял ее».
Ростов увидал отвозимых пленных и поскакал за ними, чтобы посмотреть своего француза с дырочкой на подбородке. Он в своем странном мундире сидел на заводной гусарской лошади и беспокойно оглядывался вокруг себя. Рана его на руке была почти не рана. Он притворно улыбнулся Ростову и помахал ему рукой, в виде приветствия. Ростову все так же было неловко и чего то совестно.
Весь этот и следующий день друзья и товарищи Ростова замечали, что он не скучен, не сердит, но молчалив, задумчив и сосредоточен. Он неохотно пил, старался оставаться один и о чем то все думал.
Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, – и никак не мог понять чего то. «Так и они еще больше нашего боятся! – думал он. – Так только то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»
Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед после Островненского дела, дали ему батальон гусаров и, когда нужно было употребить храброго офицера, давали ему поручения.
Получив известие о болезни Наташи, графиня, еще не совсем здоровая и слабая, с Петей и со всем домом приехала в Москву, и все семейство Ростовых перебралось от Марьи Дмитриевны в свой дом и совсем поселилось в Москве.
Болезнь Наташи была так серьезна, что, к счастию ее и к счастию родных, мысль о всем том, что было причиной ее болезни, ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она была так больна, что нельзя было думать о том, насколько она была виновата во всем случившемся, тогда как она не ела, не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктора, в опасности. Надо было думать только о том, чтобы помочь ей. Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по французски, по немецки и по латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за то они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни. Но главное – мысль эта не могла прийти докторам потому, что они видели, что они несомненно полезны, и были действительно полезны для всех домашних Ростовых. Они были полезны не потому, что заставляли проглатывать больную большей частью вредные вещества (вред этот был мало чувствителен, потому что вредные вещества давались в малом количестве), но они полезны, необходимы, неизбежны были (причина – почему всегда есть и будут мнимые излечители, ворожеи, гомеопаты и аллопаты) потому, что они удовлетворяли нравственной потребности больной и людей, любящих больную. Они удовлетворяли той вечной человеческой потребности надежды на облегчение, потребности сочувствия и деятельности, которые испытывает человек во время страдания. Они удовлетворяли той вечной, человеческой – заметной в ребенке в самой первобытной форме – потребности потереть то место, которое ушиблено. Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки для того, чтобы ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют. Ребенок не верит, чтобы у сильнейших и мудрейших его не было средств помочь его боли. И надежда на облегчение и выражение сочувствия в то время, как мать трет его шишку, утешают его. Доктора для Наташи были полезны тем, что они целовали и терли бобо, уверяя, что сейчас пройдет, ежели кучер съездит в арбатскую аптеку и возьмет на рубль семь гривен порошков и пилюль в хорошенькой коробочке и ежели порошки эти непременно через два часа, никак не больше и не меньше, будет в отварной воде принимать больная.
Что же бы делали Соня, граф и графиня, как бы они смотрели на слабую, тающую Наташу, ничего не предпринимая, ежели бы не было этих пилюль по часам, питья тепленького, куриной котлетки и всех подробностей жизни, предписанных доктором, соблюдать которые составляло занятие и утешение для окружающих? Чем строже и сложнее были эти правила, тем утешительнее было для окружающих дело. Как бы переносил граф болезнь своей любимой дочери, ежели бы он не знал, что ему стоила тысячи рублей болезнь Наташи и что он не пожалеет еще тысяч, чтобы сделать ей пользу: ежели бы он не знал, что, ежели она не поправится, он не пожалеет еще тысяч и повезет ее за границу и там сделает консилиумы; ежели бы он не имел возможности рассказывать подробности о том, как Метивье и Феллер не поняли, а Фриз понял, и Мудров еще лучше определил болезнь? Что бы делала графиня, ежели бы она не могла иногда ссориться с больной Наташей за то, что она не вполне соблюдает предписаний доктора?
– Эдак никогда не выздоровеешь, – говорила она, за досадой забывая свое горе, – ежели ты не будешь слушаться доктора и не вовремя принимать лекарство! Ведь нельзя шутить этим, когда у тебя может сделаться пневмония, – говорила графиня, и в произношении этого непонятного не для нее одной слова, она уже находила большое утешение. Что бы делала Соня, ежели бы у ней не было радостного сознания того, что она не раздевалась три ночи первое время для того, чтобы быть наготове исполнять в точности все предписания доктора, и что она теперь не спит ночи, для того чтобы не пропустить часы, в которые надо давать маловредные пилюли из золотой коробочки? Даже самой Наташе, которая хотя и говорила, что никакие лекарства не вылечат ее и что все это глупости, – и ей было радостно видеть, что для нее делали так много пожертвований, что ей надо было в известные часы принимать лекарства, и даже ей радостно было то, что она, пренебрегая исполнением предписанного, могла показывать, что она не верит в лечение и не дорожит своей жизнью.
Доктор ездил каждый день, щупал пульс, смотрел язык и, не обращая внимания на ее убитое лицо, шутил с ней. Но зато, когда он выходил в другую комнату, графиня поспешно выходила за ним, и он, принимая серьезный вид и покачивая задумчиво головой, говорил, что, хотя и есть опасность, он надеется на действие этого последнего лекарства, и что надо ждать и посмотреть; что болезнь больше нравственная, но…
Графиня, стараясь скрыть этот поступок от себя и от доктора, всовывала ему в руку золотой и всякий раз с успокоенным сердцем возвращалась к больной.
Признаки болезни Наташи состояли в том, что она мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась. Доктора говорили, что больную нельзя оставлять без медицинской помощи, и поэтому в душном воздухе держали ее в городе. И лето 1812 года Ростовы не уезжали в деревню.
Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, из которых madame Schoss, охотница до этих вещиц, собрала большую коллекцию, несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое: горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться.
Наташа была спокойнее, но не веселее. Она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катанья, концертов, театра; но она ни разу не смеялась так, чтобы из за смеха ее не слышны были слезы. Она не могла петь. Как только начинала она смеяться или пробовала одна сама с собой петь, слезы душили ее: слезы раскаяния, слезы воспоминаний о том невозвратном, чистом времени; слезы досады, что так, задаром, погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пение особенно казались ей кощунством над ее горем. О кокетстве она и не думала ни раза; ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила и чувствовала, что в это время все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Ивановна. Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Чаще и болезненнее всего вспоминала она осенние месяцы, охоту, дядюшку и святки, проведенные с Nicolas в Отрадном. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из того времени! Но уж это навсегда было кончено. Предчувствие не обманывало ее тогда, что то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было.
Ей отрадно было думать, что она не лучше, как она прежде думала, а хуже и гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но этого мало было. Она знала это и спрашивала себя: «Что ж дальше?А дальше ничего не было. Не было никакой радости в жизни, а жизнь проходила. Наташа, видимо, старалась только никому не быть в тягость и никому не мешать, но для себя ей ничего не нужно было. Она удалялась от всех домашних, и только с братом Петей ей было легко. С ним она любила бывать больше, чем с другими; и иногда, когда была с ним с глазу на глаз, смеялась. Она почти не выезжала из дому и из приезжавших к ним рада была только одному Пьеру. Нельзя было нежнее, осторожнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею граф Безухов. Наташа Осссознательно чувствовала эту нежность обращения и потому находила большое удовольствие в его обществе. Но она даже не была благодарна ему за его нежность; ничто хорошее со стороны Пьера не казалось ей усилием. Пьеру, казалось, так естественно быть добрым со всеми, что не было никакой заслуги в его доброте. Иногда Наташа замечала смущение и неловкость Пьера в ее присутствии, в особенности, когда он хотел сделать для нее что нибудь приятное или когда он боялся, чтобы что нибудь в разговоре не навело Наташу на тяжелые воспоминания. Она замечала это и приписывала это его общей доброте и застенчивости, которая, по ее понятиям, таковая же, как с нею, должна была быть и со всеми. После тех нечаянных слов о том, что, ежели бы он был свободен, он на коленях бы просил ее руки и любви, сказанных в минуту такого сильного волнения для нее, Пьер никогда не говорил ничего о своих чувствах к Наташе; и для нее было очевидно, что те слова, тогда так утешившие ее, были сказаны, как говорятся всякие бессмысленные слова для утешения плачущего ребенка. Не оттого, что Пьер был женатый человек, но оттого, что Наташа чувствовала между собою и им в высшей степени ту силу нравственных преград – отсутствие которой она чувствовала с Kyрагиным, – ей никогда в голову не приходило, чтобы из ее отношений с Пьером могла выйти не только любовь с ее или, еще менее, с его стороны, но даже и тот род нежной, признающей себя, поэтической дружбы между мужчиной и женщиной, которой она знала несколько примеров.
В конце Петровского поста Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых, приехала в Москву поклониться московским угодникам. Она предложила Наташе говеть, и Наташа с радостью ухватилась за эту мысль. Несмотря на запрещение доктора выходить рано утром, Наташа настояла на том, чтобы говеть, и говеть не так, как говели обыкновенно в доме Ростовых, то есть отслушать на дому три службы, а чтобы говеть так, как говела Аграфена Ивановна, то есть всю неделю, не пропуская ни одной вечерни, обедни или заутрени.
Графине понравилось это усердие Наташи; она в душе своей, после безуспешного медицинского лечения, надеялась, что молитва поможет ей больше лекарств, и хотя со страхом и скрывая от доктора, но согласилась на желание Наташи и поручила ее Беловой. Аграфена Ивановна в три часа ночи приходила будить Наташу и большей частью находила ее уже не спящею. Наташа боялась проспать время заутрени. Поспешно умываясь и с смирением одеваясь в самое дурное свое платье и старенькую мантилью, содрогаясь от свежести, Наташа выходила на пустынные улицы, прозрачно освещенные утренней зарей. По совету Аграфены Ивановны, Наташа говела не в своем приходе, а в церкви, в которой, по словам набожной Беловой, был священник весьма строгий и высокой жизни. В церкви всегда было мало народа; Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой божией матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым, охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик божией матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их. Когда она понимала их, ее личное чувство с своими оттенками присоединялось к ее молитве; когда она не понимала, ей еще сладостнее было думать, что желание понимать все есть гордость, что понимать всего нельзя, что надо только верить и отдаваться богу, который в эти минуты – она чувствовала – управлял ее душою. Она крестилась, кланялась и, когда не понимала, то только, ужасаясь перед своею мерзостью, просила бога простить ее за все, за все, и помиловать. Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастия.
В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживет до этого блаженного воскресенья.
Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойной и не тяготящеюся жизнью, которая предстояла ей.
Приезжавший в этот день доктор осмотрел Наташу и велел продолжать те последние порошки, которые он прописал две недели тому назад.
– Непременно продолжать – утром и вечером, – сказал он, видимо, сам добросовестно довольный своим успехом. – Только, пожалуйста, аккуратнее. Будьте покойны, графиня, – сказал шутливо доктор, в мякоть руки ловко подхватывая золотой, – скоро опять запоет и зарезвится. Очень, очень ей в пользу последнее лекарство. Она очень посвежела.
Графиня посмотрела на ногти и поплевала, с веселым лицом возвращаясь в гостиную.
В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.
11 го июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан; и Пьер, бывший у Ростовых, обещал на другой день, в воскресенье, приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которые он достанет у графа Растопчина.
В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в десять часов, когда Ростовы выходили из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях дерев бульвара, в звуках музыки и белых панталонах прошедшего на развод батальона, в громе мостовой и ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздвигавшего толпу подле матери, Наташа услыхала голос молодого человека, слишком громким шепотом говорившего о ней:
– Это Ростова, та самая…
– Как похудела, а все таки хороша!
Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем, ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, что с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, – тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это теперь не радовало ее, как прежде. Напротив, это мучило ее больше всего в последнее время и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя, – говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, – и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, – думала она, – а так даром, ни для кого, проходят лучшие годы». Она стала подле матери и перекинулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила tenue [манеру держаться] и неприличный способ креститься рукой на малом пространстве одной близко стоявшей дамы, опять с досадой подумала о том, что про нее судят, что и она судит, и вдруг, услыхав звуки службы, ужаснулась своей мерзости, ужаснулась тому, что прежняя чистота опять потеряна ею.
Благообразный, тихий старичок служил с той кроткой торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задернулась завеса; таинственный тихий голос произнес что то оттуда. Непонятные для нее самой слезы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство волновало ее.
«Научи меня, что мне делать, как мне исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моей жизнью… – думала она.
Дьякон вышел на амвон, выправил, широко отставив большой палец, длинные волосы из под стихаря и, положив на груди крест, громко и торжественно стал читать слова молитвы:
– «Миром господу помолимся».
«Миром, – все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью – будем молиться», – думала Наташа.
– О свышнем мире и о спасении душ наших!
«О мире ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами», – молилась Наташа.
Когда молились за воинство, она вспомнила брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспомнила князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы бог простил ей то зло, которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних, об отце, матери, Соне, в первый раз теперь понимая всю свою вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих нас, она придумала себе врагов и ненавидящих для того, чтобы молиться за них. Она причисляла к врагам кредиторов и всех тех, которые имели дело с ее отцом, и всякий раз, при мысли о врагах и ненавидящих, она вспоминала Анатоля, сделавшего ей столько зла, и хотя он не был ненавидящий, она радостно молилась за него как за врага. Только на молитве она чувствовала себя в силах ясно и спокойно вспоминать и о князе Андрее, и об Анатоле, как об людях, к которым чувства ее уничтожались в сравнении с ее чувством страха и благоговения к богу. Когда молились за царскую фамилию и за Синод, она особенно низко кланялась и крестилась, говоря себе, что, ежели она не понимает, она не может сомневаться и все таки любит правительствующий Синод и молится за него.
Окончив ектенью, дьякон перекрестил вокруг груди орарь и произнес:
– «Сами себя и живот наш Христу богу предадим».
«Сами себя богу предадим, – повторила в своей душе Наташа. – Боже мой, предаю себя твоей воле, – думала она. – Ничего не хочу, не желаю; научи меня, что мне делать, куда употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня! – с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков.